Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Элина Быстрицкая

ВСТРЕЧИ

ПОД ЗВЕЗДОЙ НАДЕЖДЫ

От автора

Говорят, у каждого человека есть своя Книга судьбы. В моей уже много глав и страниц. Я мысленно листаю их, перечитываю. Есть яркие, написанные в счастливые для меня дни и годы. Встречаются тяжелые, окрашенные в серые, а то и в совсем темные тона. Жизнь есть жизнь, в ней случается всякое.

Одна из «свежих записей» — для меня неожиданная, но приятная. Она относится к 1999 году. «Комсомольская правда» попросила читателей составить список из ста самых красивых женщин XX столетия. И вот журналисты «Комсомолки» принесли мне газетный разворот с фотографиями ста красавиц. Первое место большинство читателей отдали мне. Далее шли Ирина Алферова, Анастасия Вертинская, Алла Ларионова, Людмила Хитяева. И лишь во второй пятерке значились звезды западного кино: Мэрилин Монро, Брижит Бардо, Мишель Морган и другие очаровательные женщины, покорившие мир красотой. Мне было приятно, что русские актрисы возглавили этот звездный парад.

Я понимаю, что такой опрос — всего лишь журналистские игры. Но увидела за ним признание моих соотечественников.

Другая популярная газета написала обо мне: «Любимица станиц и дворцов». Надеюсь, что по поводу станиц — это правда. А вот с дворцами все гораздо сложнее.

Впрочем, не буду цитировать, что обо мне еще писали — в одних случаях это было бы нескромно, в других — горько и обидно. Иногда ведь даже похвалят так, что слезы на глаза набегают.

Бог не обделил меня внешними данными. Но я никогда не участвовала в конкурсах красоты.

Помню, что впервые слова «какая хорошенькая девочка» услышала от раненого солдата фронтового госпиталя, где я, тринадцатилетняя девчонка, работала санитаркой. Я оглянулась: о ком это он? Оказалось — обо мне.

Девочка давно стала взрослой, актрисой кино и театра. На ее долю выпало узнать многое: и творческие муки, и всенародное признание, и подозрительность сильных мира сего.

Мне досталось редкое счастье: встретить на перекрестках своей судьбы, на ее широких дорогах и узких тропинках многих замечательных, поистине уникальных людей. И о них — это повествование, которое я назвала «Встречи под звездой надежды».

Я не стремилась написать свою автобиографию. В этой книге — лишь фрагменты, «кусочки» моей судьбы, рассказ о памятных событиях и дорогих мне людях. И я старалась быть объективной, ибо меньше всего мне хотелось бы кого-либо обидеть — я научилась забывать неприятности и помнить добро.

Воспоминания теснятся, подсказывая то, что хотелось бы забыть, и напоминая о счастливых днях и встречах, которые дарили надежды, что все будет хорошо и удастся совершить много доброго.



Моя Книга судьбы еще не дописана, ибо жизнь продолжается и, как положено, она полна неожиданностей. Девочки уже нового времени с жадным любопытством спрашивают меня в письмах и на встречах: «Как вы стали актрисой?»

Господи, какой вечный вопрос! Мой ответ читатели найдут на страницах этой книги. И пусть тем, кто решится избрать для себя трудную и счастливую профессию служения театру, тоже светят звезды надежды…

Полевая почта № 15938

Прочитав название первой главы моей книги, иной читатель подумает: опять о войне… Нет, не только о войне — о себе, о том, что я не забыла и забыть никогда не смогу.

Меня часто спрашивают о моих корнях. Откуда, мол, ты и все твои предки? Многие журналисты даже пытались отыскать у меня в роду голубую кровь. А когда я сыграла Аксинью в «Тихом Доне» — казачку во всем великолепии физической и духовной красоты, — донские казаки говорили мне: «Ты же наша, станичница, с Дона…»

Я никогда не придавала особого значения имени, отчеству, происхождению, а на часто задаваемый мне вопрос: «Откуда ты?» — говорила просто: «С Украины». Так было до тех пор, пока не получила право отвечать: «Из Москвы».

Да, мои корни на Украине. Там родилась и выросла моя мать Эсфирь Исааковна. Отец Авраам Петрович — из Польши, но долгие годы тоже жил на Украине. Там редко говорят «Авраам», бытует имя Аврам. Оно попало и в мою метрику в графу об отце. И так уж сложилось, что мои друзья и коллеги зовут меня Элиной Аврамовной, а не Авраамовной.

Имя мне выбрала мама — она очень любила героиню Кнута Гамсуна из пьесы «У врат царства». Правда, имя мое должно быть с двумя «л», но при оформлении документов паспортистка, вероятно, ошиблась, и меня записали Элиной.

Если говорить, на кого я похожа, то, наверное, на всех своих родственников одновременно. Вроде бы на маму, но по некоторым чертам лица — на отца. Нос мне достался точно от бабушки.

Мне рассказывали, что когда мама меня носила, то соблюдала все народные, как у нас называли, женские «забобоны». Беременной она не смотрела и не слушала ничего такого, что могло бы вызвать отрицательные эмоции. Избегала любых ссор, а если при ней возникали какие-то перепалки — просто отходила в сторону. Это было разумное поведение, подсказанное народным опытом.

Я родилась в 1928 году в Киеве — в доме № 1 по улице Караваевской. Мама работала в школе, отец — военный врач, постоянно разъезжал по воинским гарнизонам, больницам, госпиталям.

Жили мы в квартире, которая принадлежала бабушке. В одной комнатке ютились бабушка, старшая мамина сестра и мой двоюродный брат. Во второй, в десять квадратных метров, — папа, мама и я. В комнатке стояли родительская кровать, моя кроватка, а когда через девять лет появилась сестричка, она заняла кроватку, а меня «выселили» на раскладушку. Еще стояли шкаф и маленькая этажерка с папиными книгами.

Как мы все вмещались в эту квартирку, сегодня я представить просто не могу. Правда, так жили не только мы, а и очень многие. Дома были набиты людьми, как ульи пчелами. В моей памяти эта бабушкина квартирка почти не осталась. Но я до сих пор помню: ее многочисленные обитатели непрерывно готовили еду, стирали, сушили белье. И несмотря на такое скопление людей, ссоры были большой редкостью.

В нашем доме на лестнице был устроен детский «театр». Были места для зрителей — родителей и соседей, между этажами площадка — сцена и балкон — закулисье. Особенно часто мы представляли что-нибудь из «Чапаева». Чапаем был мой двоюродный брат, я, естественно, — Петькой. Выходила и важно командовала: «Тихо! Чапай думать будет!» Мне казалось, что я говорила это строго, и не понимала, почему взрослые весело смеются.

В ответ на вопрос, откуда я родом, я могла бы ответить: из бедности, из коммуналки, из войны. Самое удивительное, что никто эту бедность не ощущал — мы свято веровали, что это и есть счастливая жизнь, а завтрашняя жизнь вообще будет замечательной.

Но теснота нас доконала. И когда папе предложили переехать служить из столичного Киева в маленький городок Нежин, где можно было получить отдельную квартиру, он охотно согласился. Папу не смущало, что мы меняем столицу на провинцию, — он был человеком без ненужных амбиций. В Нежине находился военный гарнизон и требовался врач. Это был тихий зеленый городок.

Когда настало лето 1941 года, мы решили, что каникулы проведем у папы. Перед отъездом мама понесла в починку примус. Слесарь ей сказал:

— Куда вы едете, мадам? Будет война!

— Не говорите глупостей! — решительно ответила моя оптимистка мама. Хотя о надвигавшейся войне тогда говорили многие.

Мы поехали. Взяли только летние вещи, предполагалось, что я буду купаться и загорать. В Киеве остались вся наша теплая одежда, альбомы с фотографиями, все то, что в каждой семье накапливается годами.

Несколько лет назад я попыталась у давних знакомых нашей семьи по Киеву отыскать наши семейные фотографии. Нашлись три-четыре, остальные погибли в огне войны, которая обрушилась на страну, на всех нас.

Она началась внезапно — бомбежками близкого Киева, спешной погрузкой частей местного военного гарнизона в эшелоны, воздушными тревогами, длинными очередями на призывных пунктах.

Я тоже хотела защищать Родину. И через неделю после начала войны, в конце июня, пошла в госпиталь, в котором служил мой отец. Его хорошо знали и уважали. Конечно, я могла бы попросить папу определить меня на службу, но решила действовать самостоятельно — уже в то время полагалась на собственные силы.

Часовые на проходной остановили меня, и я не смогла уговорить их пропустить. Тогда завернула за угол ограды и перелезла через нее.

В штабе госпиталя я нашла кабинет комиссара, смело вошла к нему и заявила:

— Хочу помогать фронту.

Фамилию комиссара я запомнила — Котляр. А имя и отчество уже стерлись в памяти. Он внимательно посмотрел на меня — тоненькую, худенькую, и спросил:

— Что ты умеешь делать?

Я очень важно, с достоинством ответила:

— Для фронта я умею делать все.

Комиссар вполне серьезно решил:

— Хорошо, будешь работать в нашем госпитале. Разносить раненым почту, писать им письма под диктовку, читать газеты…

Комиссар был мудрым человеком. Он понимал, как важно искалеченным войной людям общаться с приветливой, жизнерадостной девочкой.

Вначале на довольствие меня не ставили, сделали это потом, когда увидели, что я не сбежала ни от крови, ни от боли. Так я стала помогать в армии, и эта служба продолжалась довольно долго.

Госпиталь располагался в Гоголевском лицее, в котором перед войной и после нее находился Нежинский педагогический институт. Когда я первый раз в 1948 году пришла туда на занятия и увидела аудитории, в которых в 1941 году были палаты с ранеными, мне показалось, что я возвратилась в прошлое, в страшные дни начала войны, ужасы отступления по всем фронтам.

Госпиталь развернули как стационарный, но был он в Нежине очень недолго, так как вскоре пришлось отступать. Я пишу деликатно: отступать… Фронт быстро докатился до нашего городка. Из Нежина лаборатория, которой руководил мой отец, и еще какое-то подразделение госпиталя выбирались на крытых грузовиках. Весь остальной личный состав уезжал поездом. Мы должны были соединиться на небольшой станции Готня под Харьковом.

Наши грузовики ехали по дорогам мимо сел и горящих полей. Неубранный хлеб сжигали, чтобы ничего не досталось врагу. А урожай в то лето выдался богатый… Низко стелился дым, пламя катилось по полям, и казалось, это сгорает наша прежняя жизнь.

Чтобы проскочить через пожарища, мы поливали брезент кузова водой. Это был ужас, и не верилось, что нам удастся выбраться из огненной западни. Первую ночь мы провели в сарае вместе с кроликами. Радовались, что над головой была крыша.

Мы ехали через Сумы. Карты не было, дорогу спрашивали у местных жителей, один раз нам ее неправильно показали, и мы едва не попали к немцам. Обстановка сложилась такая, что невозможно было понять, где враги, а где наши.

Все-таки добрались до Готни, и там был развернут наш госпиталь. Не успели принять раненых, как нас отправили дальше. Фронтовики помнят, что тогда творилось под Харьковом и на Северском Донце: наши войска наступали, отступали и в конце концов попали в окружение, которое позже получило название «харьковской мясорубки». Наших бойцов и командиров полегло там несчитаное количество.

И тем не менее наш госпиталь сумел пробиться. Какой-то военный начальник, спасая раненых и врачей, своевременно отдал милосердный приказ покинуть Готню. Мы видели, как из отступавших красноармейцев наспех формировались части и им отдавался приказ стоять насмерть. Они и стояли, пока не погибали…

Что из себя представлял наш эшелон? Товарные вагоны-теплушки, двери отодвигаются в две стороны, и по обе стороны в два «этажа» стоят нары, сколоченные из широких толстых досок. Я помню, что мы были на втором «этаже». Рядом с нами оказалась доктор Шульга, беременная, животик у нее был уже достаточно большой. А внизу — доктор Быховский. Вагон забили до отказа, я даже не знаю, сколько нас в него затолкали.

Туалета в теплушке, конечно, не было. Приспособили горшки, кастрюли и отгородили уголок ширмой. Вначале смущались, но вскоре привыкли. Вот так мы и ехали…

Самые жуткие воспоминания — бомбежки. Никогда не знаешь, не можешь предугадать, что будет в следующий момент. И не всегда удавалось выскочить из теплушки…



Через некоторое время врачи сказали, что нас направляют под Сталинград, где шли кровопролитные бои. Нас бомбили почти каждый день — большие красные медицинские кресты на крышах не спасали. Я помню одну страшно жестокую бомбежку. Как только появились вражеские самолеты, раздалась команда: «Всем из вагонов!» Я побежала вместе со всеми в степь и оттуда видела, как самолеты бомбили и расстреливали беззащитный санитарный поезд. Вагоны горели, взрывы бомб сбрасывали их с рельсов… Не приведи Господи!

Нам помогли железнодорожники и подоспевшие на помощь бойцы какой-то части — собрали уцелевшие вагоны в подобие эшелона. Погибших (25 человек) сложили на крыши вагонов. Командование распорядилось отправить нас в ближний тыл на переформирование. Госпиталю сменили номер: был 1954, стал 3261. Отец принял решение, повергшее нас с мамой в шок: он попросился добровольцем под Сталинград. Собирая вещмешок, он говорил: «Я скоро вернусь!» А мы думали, что больше никогда не увидим его.

Наш госпиталь отправили в Уральск на переформирование, но часть личного состава, в том числе и я с мамой и сестренкой, попала в Актюбинск. Это был тыловой город, где сбились тысячи эвакуированных, раненых. Все школы были заняты госпиталями. Раненые мрачно шутили: из Актюбинска две дороги — в землю и на фронт. Мы хотели на фронт и дожидались приказа. Нам говорили: «Ждите!» В ожидании решения своей судьбы мы снимали комнату у какого-то железнодорожного служащего. Было не только голодно, но и страшно холодно: стояли суровые казахстанские морозы. Уголь и дрова в степном Казахстане стоили неимоверно дорого, и каждый день я уходила в степь собирать кизяки и сухую полынь — единственные доступные нам виды топлива. Они сгорали в одно мгновение, и надо было успеть испечь лепешки на плитке. Тепла ждать было нечего.

Вскоре моя настойчивая интеллигентная мама через военкомат все-таки разыскала наш госпиталь в Уральске, и мы отправились туда. Но там долго не задержались — госпиталь перебросили в прифронтовую зону. Так мы попали в только что освобожденный Донецк.

В городе было очень много незахороненных трупов. Шурфы шахт были заполнены сброшенными в них людьми. Донецк весь пропитался гнилью, тошнотворным запахом смерти. В развалинах еще прятались немцы, их отлавливали, отправляли на сборные пункты.

Запах смерти и тлена я помню, а время года — нет. Господи, почему я этого не помню? Может быть, потому, что краски природы не воспринимались, их просто не было, все вокруг черным-черно. Ага, вот почему не помню: я заболела, была без сознания. Меня на носилках унесли в подвал железнодорожной поликлиники, где разместился главный корпус госпиталя. Когда я пришла в себя, услышала немецкую речь и решила, что попала в плен. А оказалось, что рядом бредил раненый немец.

Я перебарывала болезнь, а тем временем разворачивали госпиталь. Он был большим — на пять тысяч коек. Все врачи, сестры и санитарки мыли полы и окна уцелевших зданий, выгребали мусор, ставили и стелили кровати, стаскивали отовсюду все, что могло пригодиться. Всю работу по устройству операционных, палат, лабораторий, аптечных пунктов делал личный состав. Никто не считался ни с должностями, ни с возрастом, ни со званиями. Ведь от того, как быстро удавалось развернуть госпиталь, зависела жизнь очень многих людей.

Выздоравливала я быстро. Да и залеживаться долго было нельзя — все выбивались из сил. В один из дней ко мне подошла старшая сестра и спросила: «Встать можешь? Не хватает лаборанток…»

К этому времени я уже окончила двухмесячные курсы, после которых можно было стать медицинской сестрой. Но меня, малолетнюю, определили в лаборантки.

Когда приходили вагоны или машины с ранеными, на приемку выходили все. Наш госпиталь был сортировочным, и раненые поступали непрерывно. Я тоже выходила на приемку и чувствовала себя очень достойно оттого, что выполняю наравне со всеми тяжелую работу. Как мне удавалось с напарницей поднимать носилки с ранеными, сейчас представить просто не могу.

Втихомолку я гордилась, когда раненые в палатах говорили то ли в шутку, то ли всерьез: «Пусть придет вот та лаборантка, что с косичками, тогда я дам кровь, а другим — нет, не дам». Может, они думали, что это к ним приходит дочка или младшая сестричка. А я изо всех сил старалась сделать укол так, чтобы им не было больно. Освоила маленькую хитрость: надо отвлечь внимание раненого от укола каким-нибудь иным физическим действием — например, легонько шлепнуть его ладошкой. Кто-то научил меня микроскопировать, потом я стала самостоятельно делать все анализы. Словом, я стала хорошей лаборанткой военного госпиталя, мою работу ценили и перестали делать скидку на возраст.

Меня порою спрашивают: что самое страшное было в войну? Я могла бы сказать многое: смерть людей на моих глазах, запах крови, который меня потом долго преследовал, горящие дома, станции и города, голод и холод.

А еще я вспоминаю железнодорожную станцию, на которой остановился наш эшелон. Рядом стоял развороченный бомбой или снарядом большой пульмановский вагон. Ветер выносил из него в черную обугленную степь белые треугольники — письма с фронта и на фронт. Я печально смотрела на эту горестную метель: сколько же людей не дождутся весточки от своих родных, будут думать, что они погибли, сгинули, пропали бесследно в урагане войны!

Это видение преследовало меня многие годы и после войны. Я иногда видела, что и раненые бойцы смотрят со страшной тоской в глазах на метель из писем. Может быть, каждый из них думал, что в неизвестность улетал и его треугольник. Я бросалась делать успокоительные уколы, что-то лепетала о том, что письма соберут и отправят по назначению.

— Хороший ты человек, дочка, — хмуро сказал один из раненых.

Остальные молчали.

Мне хотелось крикнуть им, что, возможно, среди этих писем и мое письмо или весточка мне от папы. Но я промолчала: зачем добавлять к чужому горю свое? После того как папу отправили под Сталинград, мы изредка получали от него письма. Он писал, что жив, здоров, приходится трудно, но он надеется на скорую встречу. Потом письма перестали приходить и наступило глухое молчание. Мы с мамой подозревали самое худшее. Как могли, разыскивали папу, но ответа на свои запросы по месту его последней службы не получали. И каждый день надеялись: вот сегодня придет от папы письмо…

Оно пришло через несколько месяцев. Папа писал, что из-под Сталинграда его направили на Кавказ, где шли кровопролитные бои. Его часть попала в окружение. Они получили приказ выходить к своим поодиночке, мелкими группами. Папа отрастил бороду, обзавелся штатской одеждой. (В семье у нас хранилась фотография отца тех страшных дней: незнакомый человек с бородой, с глубоко запавшими глазами, в стареньком ватнике. Потом она исчезла — так случается, что самое дорогое мы обычно не храним.)

Однажды тяжело заболел генерал, командовавший остатками разгромленных войск. За ним прислали самолет с «Большой земли», как тогда говорили. Папу-врача приставили его сопровождать. Так он оказался за линией фронта и немедленно стал нас разыскивать.

Отец и мама очень любили друг друга. Их любовь одолела все — войну, разлуку, горе. Для меня они на всю жизнь остались примером верности и преданности высоким чувствам.

Разыскать нас было нелегко. Госпиталь двигался вместе с линией фронта, с наступающими или отступающими войсками. Наше дело было принять раненых и «рассортировать» их. Кого в глубокий тыл, кого поближе, а иных, кто умирал, — похоронить.

Из Донецка нас перебросили на Северский Донец, в станицу Обливскую, там я впервые познакомилась с казаками и казачками, не подозревая, что когда-нибудь судьба подарит мне роль Аксиньи из «Тихого Дона».

Из Обливской мы попали в Одессу. Там была все та же тяжелая военная работа: раненые, умирающие и выздоравливающие, «выписывающиеся» на фронт или навсегда ставшие инвалидами. Это было страшно: вечером поправить тяжелораненому подушку под головой, уйти с дежурства, а утром узнать, что он умер. Смерть чаще всего приходила по ночам.

Меня редко назначали на ночные дежурства. Я их боялась, так как мне казалось, что ночью по пустым коридорам бродит смерть и заглядывает в палаты, где стонут от боли раненые. Через мои руки прошли сотни раненых, но лишь с одним из них я встретилась после войны. Было это уже на дипломном курсе театрального института. Или на третьем — не помню точно. Я зашла в гастроном рядом с домом, чтобы выпить сока. Чувствую, из маленькой очереди смотрит на меня внимательно плотный крупный человек. И вдруг окликает: «Эла!» Меня так называли в детстве. Я не понимала, откуда он меня может знать. А парень говорит: «Я — Харченко». Вспомнила… В наш госпиталь привезли новую партию раненых, среди которых был один особенно тяжелый. Врачи решили делать ему прямое переливание крови. Не буду вдаваться в медицинские подробности, скажу лишь, что раненый и донор лежат рядом на столах, они «соединены» так, что кровь из вены донора течет прямо в вены раненого. Я вошла… Лежал человек с закрытыми глазами, очень бледный, у него были темные волосы и очень длинные загнутые ресницы. Меня положили на стол рядом с ним, и моя кровь потекла в его вены. Взяли ее около 500 граммов. Я сильно ослабла. Сестры помогли мне встать со стола, отвели в комнату, где я могла отлежаться, — сильно кружилась голова. Одна из них по пути сказала: «Твоего крестника зовут Вася Харченко».

В госпитале было принято: та медсестра, которая отдала кровь раненому, должна его и выхаживать. Меня, лаборантку, не очень допускали в палаты, я посещала их тогда, когда надо было взять кровь у раненых, или на ходу быстро сделать анализ, или подменить на дежурстве сестру. И все-таки я навещала «своего» раненого, что-то приносила ему, сидела у его кровати и о чем-то разговаривала. Уже по опыту знала, что раненые очень любят, когда с ними говорят не о ранах, а о том, как идет жизнь на воле.

Дела Васи Харченко пошли на поправку, и его перевели в команду выздоравливающих. Такие команды находились при какой-нибудь воинской части. Медсестры из госпиталя обычно навещали тех, с кем подружились и кому симпатизировали. Так было принято, и девушки, побывав у «своего», потом с удовольствием делились впечатлениями, не скрывая и достаточно интимных подробностей.

Я узнала, куда направили Харченко, и поехала к нему, хотя это было где-то очень далеко.

Увидев меня, он страшно удивился и чуть ли не возмутился:

— Ты что здесь забыла?

Ему, парню, побывавшему в боях, было непонятно, зачем к нему явилась девчонка.

Вася очень резко выговорил мне за то, что я приехала к нему. Я не понимала, что плохого сделала, почему получила выговор.

Разобидевшись, я тут же собралась в обратную дорогу. Когда медсестры, гораздо старше меня, узнали о моем неудачном «путешествии», они ехидно улыбались, но ничего мне не объясняли. Одна из них сказала: «Хороший парень тебе попался, пожалел девчонку…» Я залилась густым румянцем, услышав эти слова.

Мне же просто хотелось узнать, что с ним. Все-таки не чужой — в его венах текла и моя кровь.

В 1944 году война покатилась к закату, к Победе, и таким молоденьким, как я, уже не было особой необходимости служить.

Помню, замполит госпиталя мне сказал:

— Тебе надо учиться. Возвращайся в нормальную жизнь…

Замполит посоветовал мне зайти в штаб и взять справку о том, что я добровольно служила в действующей армии с такого-то по такой-то год, тогда я, конечно, не вняла совету опытного человека и, припрыгивая и пританцовывая, понеслась собираться. Я и предположить не могла, что через годы настанет «время справок» и родится поговорка: «Без бумажки ты букашка, а с бумажкой — человек!»

Все мое имущество вместилось в вещмешок. Я ушла в мирную жизнь повидавшей войну и кровь, мне еще долго слышались разрывы снарядов. Но Бог оберегал меня: я не приучилась курить и пить, не утратила доверия к людям. Грязь ко мне не пристала.

Отец остался служить в армии, а мы с мамой и сестренкой поехали в Киев и увидели, что жить нам там негде. Но это было время, когда люди тянулись к родным местам, даже разрушенным и разоренным. В Киеве я пришла к руинам дома, в котором мы жили до войны. Помнила его большим, трехэтажным (у нас квартира была на втором этаже). А теперь увидела груду мусора и остатки крыши, которые взрывная волна забросила на соседний дом. Больше всего было жаль, что погибли все наши семейные архивы. Война беспощадно уничтожила мое детство, разделила время на «до войны» и «после». Впоследствии несколько детских фотографий я нашла у знакомых.

Несмотря на то что мы были киевляне, места в Киеве нам не нашлось. И мы поехали в Нежин. Через военкомат вернули жилье отца, в котором встретили войну. Правда, нам предложили немного повременить, так как там находилось отделение Союза польских патриотов, и пришлось ждать, пока его освободят. А выехали они после того, как закончилась война. До того мы снимали комнату у сотрудницы госпиталя.

Это было время, когда люди жили в ужасающей тесноте, но не в обиде — за редчайшим исключением все считали своим долгом помогать друг другу. Нас приютила врач-отоларинголог из госпиталя, в котором я служила. Естественно, возник вопрос, как мне быть, что делать дальше. Из госпиталя я ушла квалифицированной лаборанткой, могла, конечно, найти работу в какой-нибудь больнице или поликлинике, меня бы везде взяли. Но я хотела учиться. В школу идти было поздно, уже давно начался учебный год. Да и как я смогла бы учиться после такого длительного перерыва? И я поступила в трехгодичную фельдшерско-акушерскую школу — что-то вроде училища или техникума. Участие в войне давало мне право поступать сразу на второй курс. Кто-то из большого начальства разумно посчитал, что дни, проведенные на войне, тоже можно считать школой. Но я устояла перед соблазном воспользоваться этой льготой и пошла на второй семестр первого курса. За два с половиной года я окончила школу с отличием и добавила к своей военной специальности лаборантки специальности фельдшера и акушерки. Училась я легко — все это я уже «прошла» в госпитале.

Чтобы подвести черту под военным периодом своей жизни, расскажу о забавном эпизоде, который тем не менее причинил мне огорчения. В отделе кадров Малого театра была дама, которая заявила, что мое участие в войне — это все выдумки, сочинительство. Мол, Быстрицкая никогда и ни на каком фронте не была. Когда я узнала это, поехала в архив Министерства обороны (точное название не помню) в Звенигороде, или в Подольске. Там подала заявление и попросила, чтобы нашли сведения обо мне и подтвердили участие в войне. Был уже 1984 год, и от войны нас всех отделяло тридцать девять лет. Можно представить, в каком я была ужасе, когда мне сказали, что моей фамилии в списках нет. Я настаивала, назвала номера госпиталей. Номер моей последней полевой почты был 15 938. Номера менялись, когда госпиталь после бомбежек переформировывали, сливали с другими.

— Вы нигде не числитесь, — услышала я вновь.

— Этого не может быть! — твердо сказала я. И назвала фамилии начальника госпиталя, замполита, заведующего лабораторией, предъявила справку, что была лаборанткой.

— Не волнуйтесь, — успокоили меня работники архива. — Посмотрим более тщательно. А пока очень просим вас выступить перед нашим коллективом.

И пока я выступала, были найдены документы на мое материальное обеспечение в госпитале. Но не за весь период — это же надо было просмотреть безумное количество документов. Но и по тем, что нашли, мне определили полтора года службы в действующей армии. Это очень серьезный срок — такой есть не у каждого бывалого фронтовика.

Со временем меня наградили орденом Отечественной войны II степени, медалями за участие в войне. И даже вручили значок «Сын полка» — звания «Дочь полка» не было.



Свой первый «мирный» орден я получила после поездки в США — «Знак Почета». Естественно, в Америке я никаких подвигов не совершала и искренне недоумевала, за что меня наградили: к орденам, как и у всех фронтовиков, у меня было святое отношение. Потом последовали другие награды: Октябрьской Революции, Трудового Красного Знамени, еще один «Знак Почета» и совсем недавно — «За заслуги перед Отечеством» II степени. Медали мне перечислить было бы сложно…

На дальних подступах к мечте

Я не должна была стать актрисой, мои родители решили, что я пойду по стопам отца. Он был очень уважаемым военным врачом широкого профиля, добросовестно изучил многие медицинские специальности. Если надо было оперировать — он оперировал, если требовалось лечить воспаление легких — он и это умел.

Мама тоже очень хотела, чтобы я продолжила папину профессию. И когда я впервые заговорила о театральном институте, они и слышать об этом не желали. Я с огромным пиететом, даже преклонением относилась к врачам, но у меня была своя мечта. Я не скрывала ее, хотя и понимала, что еще рано говорить о том, что хочу стать актрисой. Уступая воле родителей, я, фронтовая «сестричка», легко, без напряжения окончила медицинское училище. Как я уже упоминала, получила специальности фельдшера и акушерки. Диплом с отличием давал мне право без экзаменов поступить в единственный институт в Нежине — педагогический. Против этого родители не возражали. Но я твердо решила, что буду бороться за свою мечту, и в педагоги не спешила. У меня были свои планы.

В нашей семье последнее слово принадлежало папе, и я отважилась на серьезный разговор с ним. Он приехал к нам в отпуск, первый раз после войны, из Дрездена, где тогда служил. Я выбрала удобный момент, чтобы заявить:

— Буду готовиться к поступлению в театральный институт.

Наверное, что-то в моем тоне было такое, что отец понял: это серьезно. И он, казалось, сдался:

— Хорошо, я сам посмотрю, что это за институт такой.

С искренним волнением вошла я в парадный подъезд этого учебного заведения, где, надеялась, найду свое счастье! Я шла рядом с отцом по ковровой дорожке, которая казалась мне неслыханной роскошью, ведь всю войну мебель заменяли нам деревянные ящики, служившие и столами, и кроватями. Мне казалось, что на нас оглядываются все встречные — отец был в военной форме: китель, начищенные до блеска хромовые сапоги, погоны, ордена.

Я гордилась своим отцом. Он был красивым человеком, форма ему шла, он носил ее уверенно, как и многие мужчины тех лет, считавшие, что это единственно достойная одежда. Мне казалось: вот сейчас мы войдем в кабинет директора, папа скажет какие-то веские слова и директор не сможет ему отказать, меня примут даже без экзаменов.

Вошли… О директоре, Семене Михайловиче Ткаченко, среди абитуриентов и студентов ходили легенды — и грозный, и неприветливый. А тут из-за стола поднялся очень импозантный улыбающийся человек, скользнул взглядом по наградам отца, шаркнул ножкой и почтительно осведомился:

— Чем могу быть полезен?

Лишь много позже я поняла, что у такого института директор должен быть актером — он умел держаться по-разному.

— Объясните, пожалуйста, моей глупой дочери, что ей не следует поступать в ваш институт, — произнес отец.

У Семена Михайловича вытянулось лицо. Впервые к нему обращались с просьбой не принять дочь в институт, а наоборот, отказать ей. А мои чувства вообще невозможно описать. Хрустальная мечта на глазах разлетелась вдребезги. У меня слезы брызнули градом. Я пулей вылетела из директорского кабинета…

Вечером я объявила отцу, что вообще нигде учиться не буду. Внешне спокойный, он ответил:

— Как хочешь. Мы поедем в Дрезден.

Отец умел быть непреклонным.

Ничего хорошего в моем упрямстве не было, это я поняла позже. А тогда я просто была обижена на весь белый свет.

Отец всю семью осенью увез в Дрезден, где служил в госпитале. Уже начался учебный год, и я ходила в десятый класс школы для детей военнослужащих.

Я, видевшая в госпиталях столько смертей, крови и боли, с трудом приучала себя не смотреть на немцев как на врагов. Один из уроков всепрощения преподала мне мама. Квартиры нашего дома время от времени обходил пожилой немец в заштопанном костюмчике. Он собирал подаяние. И мама моя, у которой были расстреляны гитлеровцами мать и сестра, всегда ему что-нибудь давала — немного денег или еды. Немец ходил с портфелем, куда складывал все, что ему удалось собрать, чтобы никто не узнал, что он просит милостыню: это запрещалось.

Я многое забыла из своей дрезденской жизни, а этого немца помню — всегда чистенький, аккуратненький, словно весь заштопанный…

Отца из Дрездена перевели служить в Вильнюс. Он был совершенно безотказным человеком — ехал туда, куда его посылали, не хитрил, не выгадывал.

Мама, я и сестричка возвратились в Нежин, где у нас была квартира. Ведь по правилам тех лет квартиры военнослужащих или уезжавших за границу «бронировались». Они опечатывались и ожидали своих хозяев.

В Нежине я часто вспоминала аккуратного немецкого господина, которому подавали милостыню. На Украине в те годы был страшный голод. Я видела, как люди падали и умирали прямо на улицах. Когда я училась в училище, по дороге на занятия каждый день встречала опухшую от голода женщину. А однажды увидела, что она лежит на земле и по ней ползают вши. Умерла… В голодающей Украине подавали мало — нечего было подавать.

Мы тоже голодали, хлеб делили на крошечные дольки. Мама заболела, и ее госпитализировали. При первой же возможности отец забрал ее в Вильнюс. А я осталась в Нежине с сестренкой на руках.

Мама умоляла меня сберечь сестру. Я ей пообещала и свое слово сдержала. Я была вполне самостоятельной девушкой, мне можно было и сестричку доверить, и не опасаться, что наделаю глупостей. В войну взрослели рано и быстро.

Между тем я решила, что не буду терять времени и начну готовиться к будущей профессии актрисы. Узнала, что в музыкальной школе есть балетный класс. Пришла к преподавательнице школы Екатерине Владимировне Медведевой и сказала, что хочу учиться балету.

— Вы опоздали, — ответила она.

— Я знаю. Но я собираюсь пойти учиться в театральный и мне надо уметь двигаться.

Мне никто не подсказывал таких шагов, у меня не было тогда старших, опытных друзей. Просто я понимала, что навыки балета, пластичность походки, привлекательность движений необходимы актрисе, если она хочет добиться успеха.

Конечно, мое самолюбие страдало, когда рядом со мной маленькие девочки легко проделывали то, что давалось мне с большим трудом.

Тогда были какие-то сроки, до истечения которых я, вчерашняя фронтовичка-медсестра, имела право преимущественного приема в высшие учебные заведения. Чтобы не потерять эти льготы, я все-таки сдала документы в Нежинский педагогический институт, ненадолго отложив поступление в театральный. Я не оставила занятий балетом, продолжала посещать школу, а в пединституте стала руководить танцевальным кружком. Занималась я так усиленно, что за полтора года окончила пять классов балетной школы. И только когда стала «на пальцы», решила, что с меня достаточно. К этому времени я уже успела принять участие в спектакле Нежинского музыкально-драматического театра «Маруся Богуславка» — играла одалиску в гареме султана, самозабвенно исполняла танец, который был поставлен на музыку Рубинштейна из «Демона». «Восточный танец» удался, и мне аплодировали. Это был мой первый выход на сцену именно в спектакле, если не считать номеров художественной самодеятельности.

Мама стала чувствовать себя получше и приехала к нам, дочерям. За мою младшую сестру Софию она была спокойна, но вот мои строптивый, излишне самостоятельный характер всегда вызывал у родителей тревогу.

Мама пришла на спектакль, я ее усиленно зазывала. Но сказала мне уже дома:

— Как можно в таком виде выходить на сцену, чтобы пупок был голый? Это неприлично!

А для меня самым важным было то, что я танцевала! Хотя, конечно, слова мамы очень меня огорчили, я надеялась, что она станет союзницей в борьбе за мою мечту быть актрисой.

Мама очень любила театр, она восхищалась замечательным Николаем Афанасьевичем Светловидовым, которого видела в «Орленке» Ростана. Светловидов в молодости блистал в героико-романтических ролях, а в зрелом возрасте потрясающе играл характерные роли. Через несколько лет я с ним встретилась в Малом театре и рассказала о его скромной поклоннице из украинского Нежина.

Николай Афанасьевич однажды сделал мне невероятный подарок. Я срочно вводилась в спектакль «Иванов» на роль Сарры: заболела актриса, нужно ее заменить, времени было очень мало, всего три репетиции. Между второй и третьей репетициями Светловидов сказал мне:

— Эличка, обратите внимание: Сарра любит стихи.

Я просмотрела всю роль и с недоумением подумала, что никакими стихами Сарра не говорит, откуда он это взял — неизвестно.

На третьей, последней репетиции я подошла к Светловидову и спросила:

— Николай Афанасьевич, я не нашла у Сарры стихов. Почему вы решили, что она их любит?

— А вы вдумайтесь вот в эти ее слова: «Цветы повторяются каждую весну, а радости — нет», — нараспев произнес он.

— Я помню… Где же здесь стихи?

— Ну, как она говорит… Вслушайтесь в ритм… Это поэзия!



Цветы повторяются
Каждую вёсну, а радости — нет…



Вот высочайшее мастерство — за словами увидеть скрытый характер героини. И дорогого стоит получить такой совет от мастера. Я потом у многих своих героинь выискивала места, в которых должна была бы проявиться их поэтическая натура.

Роль Сарры, по общему мнению, у меня получилась, это была хорошая работа. Событием стали для меня гастроли Малого театра в Киеве. Именно тогда руководство разрешило мне выходить на поклоны. Напомню, что в спектакле Сарра умирает в третьем акте, четвертый акт идет уже без нее. И, сыграв свою роль, я уезжала вместе с друзьями по всяким, скажем так, памятным и привлекательным для меня в Киеве местам. Можно понять, как мне это было интересно: киевские гастроли шли через пятнадцать лет после окончания института и я как бы возвратилась в свою юность. Пятнадцать лет я не была в Киеве, на то имелись свои причины, о которых я еще расскажу…

Выходить в финале на поклоны — это большая честь, это свидетельствует о признании актрисы. Моя тетя была на спектакле и потом сказала мне:

— Элочка, что такое? Весь зал говорит: «Быстрицкая, Быстрицкая…» А тебя нет… Это же неприлично…

Я шутливо пересказала этот разговор режиссеру. «Нет проблем, — сказали мне. — Выходи, кланяйся!»

Киевские зрители меня приняли. Я играла этот спектакль, пока он шел. Моим партнером был Борис Андреевич Бабочкин! Феноменальный артист!

Но тогда, летом 1947 года, все это было от меня еще очень далеко: и работа в Малом, и знакомство с Николаем Афанасьевичем Светловидовым, и партнерство с Борисом Андреевичем Бабочкиным…

Вернусь в те времена, когда я, студентка провинциального педагогического института, изучала филологию и руководила студенческим танцевальным кружком. На олимпиаде в связи с завершением учебного года наш кружок получил первое место. Пожалуй, это было первое в моей жизни признание. Невелика награда, но я ею очень гордилась и мысленно говорила родителям: «Видите? У меня кое-что получается». Тем более что меня премировали путевкой на двенадцать дней в дом отдыха профсоюза работников искусств. Там отдыхали и начинающие, и уже известные актеры, даже целые ансамбли. И, конечно, устроили вечер самодеятельности — пели, танцевали, играли. Не помню уже, что я делала на сцене, но, наверное, выступила с успехом, потому что ко мне подошла актриса Киевского театра имени Ивана Франко и спросила:

— Деточка, вы где учитесь?

Я ответила, что в Нежинском педагогическом институте. И она вдруг сказала:

— Жаль. Вам надо в театральный.

Это была Наталья Александровна Гебдовская. Сегодня ей уже за девяносто, она иногда мне звонит, у нее чудесный молодой голос. Спрашивает:

— Ну, як вы там, дорогая моя?

Мы с нею разговариваем на украинском языке, его я помню, он мне нравится своей певучестью.

А тогда Наталья Александровна сказала всего лишь несколько слов, но это были именно те слова, которых я интуитивно ждала. Мне требовалось заинтересованное участие опытного, умного человека, чтобы побудить меня к действию. Я говорила себе: «Вот, разглядела же во мне Наталья Александровна что-то такое, раз посоветовала мне стать актрисой!» Ее мнение было очень важно для меня, так как Наталья Александровна являлась актрисой известного всей Украине театра. А я — всего лишь провинциальная девушка, мечтающая о сцене.

Ни тогда, ни позже я не отличалась робостью или неуверенностью, но мне всегда требуется собраться с душевными силами, чтобы совершить Поступок.

Из дома отдыха я возвратилась с четкими планами на ближайшее будущее. Папа в это время все еще служил в Вильнюсе, и я решила сохранить летнюю стипендию, чтобы отвезти сестру и все наши вещи к нему. А на те деньги, что останутся, поехать в Киев и попытаться поступить в Театральный институт имени Карпенко-Карого.

День шел за днем, время поджимало: надо было сдавать документы, готовиться к экзаменам. Но вначале требовалось сказать родителям, что я не изменила своих планов — хочу стать актрисой. И стану! Родители считали ведь, что я угомонилась, как говорят на Украине — перебесилась. Снова были разговоры-уговоры, призывы одуматься.

— Ну хорошо, — говорила мама. — Ты не хочешь стать врачом, это можно понять. Но ты уже студентка педагогического института, профессия педагога очень уважаемая, что тебе еще надо?

Родители не узнавали свою послушную дочь. Я слушала их с большим почтением, но, когда они исчерпали все доводы, заявила, что решение свое не изменю и очень прошу понять меня.

Мама была настолько против, что заперла всю мою одежду. Это меня не остановило. «Все равно поеду», — заявила я твердо.

Мама спросила, тяжело вздохнув:

— А на что ты будешь жить?

— Заработаю, — с оптимизмом ответила я.

Сняла с веревки платье, которое постирала, и в нем уехала. Весь мой багаж состоял из небольшого чемоданчика.

Отец, провожая меня, купил буханку черного хлеба и две бутылки ситро. Он сказал:

— К сожалению, я больше ничего не могу тебе дать.

Небольшие деньги у меня были свои — остатки летней стипендии. Я чувствовала себя очень свободной и независимой. И тогда, и впоследствии часто вспоминала моих старших друзей по госпиталю, благодаря которым я научилась самостоятельно принимать решения и добиваться их осуществления.

Это были для меня поворотные дни. Еще можно было отступить, смириться. Но я понимала, что тогда моя мечта стать актрисой так и останется просто красивой мечтой.

В Киеве я остановилась у бабушки, мне не надо было платить за жилье. Я ни минутки не сомневалась, что поступлю в институт. Это была какая-то безоглядная вера в себя. А пока я не пропускала случая побывать на спектаклях замечательных украинских театров. Тогда играли выдающиеся мастера — Амвросий Бучма, Наталья Ужвий, «семейство» Юра — Гнат Петрович и его брат Терешко, и многие другие.

Театральный Киев всегда соперничал с театральной Москвой, и это приносило обоюдную пользу. Именно в то время в Киеве блистала плеяда актеров, которых зрители буквально боготворили. И Киевский институт театрального искусства пользовался огромной популярностью среди молодежи, его можно было сравнить лишь с московскими ГИТИСом или ВГИКом. Конкурс был очень высоким, отбор — тщательным. И это можно понять. Преподавали в институте признанные мастера украинского театра и кино, и никто из них не хотел потратить четыре года своей жизни (в институте было четырехгодичное обучение) на натаскивание бездарностей.

В институте я подавала документы на киноотделение, студентов туда набирал Амвросий Максимилианович Бучма. Он уже тогда был легендой украинского и советского кино и театра. Достаточно сказать, что на сцене он был с 1905 года, играл в первых советских кинофильмах. Я не буду перечислять все сыгранные им роли — их было много. Напомню лишь, что это он сыграл Тараса в «Непокоренных», Алексея Басманова в «Иване Грозном», Лещука в «Подвиге разведчика». Это был человек, словно сотканный из таланта. Он покорил вершины мастерства. Учиться у такого мастера было пределом моих мечтаний.

Но… мне отказали. Я не знаю причины, но думаю, что было слишком уж много желающих. Тогда я попросилась на русское театральное отделение, однако меня определили на украинское. Думаю, это произошло потому, что среди абитуриентов было немного таких, кто чисто и свободно говорил по-украински, а я владела им так же, как и русским.

Я написала маме, что не сомневаюсь: пройду все отборочные конкурсы и поступлю. Но я лукавила: панически боялась провалиться — душа уходила в пятки, и я дрожала перед каждым экзаменом. Тяжелой была мысль: вдруг придется возвратиться к родителям ни с чем? Они, конечно, не будут упрекать, но боже мой, зачем мне такой позор?

Но я умела держать себя в руках. Уже тогда твердо знала: никто не должен видеть тебя растрепанной или беспомощной, уверенность в себе — шажок к успеху.

К счастью, перед сдачей документов и экзаменами у меня не случилось очередного бурного объяснения с родителями. Мама смирилась, а отец… Он хотел мне добра, стремился, чтобы у меня в руках была надежная, уважаемая в его окружении и вообще всеми профессия. Но уже коль так не получилось, каждый из нас остался при своем мнении.

Директор института, естественно, не забыл о необычной просьбе моего папы — такое не забывается. Но он оказался достаточно мудрым человеком, чтобы не вспоминать об этом. Приемная комиссия ориентировалась на результаты вступительных экзаменов, мою куцую творческую биографию и прочие объективные данные.

Общеобразовательные экзамены я не сдавала: у меня был диплом с отличием и я уже училась в Нежинском пединституте. Зато на экзаменах по специальности меня «пытали» довольно строго. Я читала басню, прозу, стихи, пела, танцевала — такое вот тестирование на «профпригодность». Видит Бог, как я старалась! После нескольких дней тревожного ожидания я нашла свою фамилию в списке принятых. Трудно передать мою радость — я была просто счастлива. Планов у меня было множество, я видела себя уже актрисой. Словно огромная тяжесть свалилась с плеч — жизнь прекрасна!

И вот буквально за несколько дней до начала занятий вдруг узнала, что мандатная комиссия… меня отчислила! Оказалось, я не предоставила справку о том, что вошла в те пять процентов выпускников медучилища, которым разрешается продолжать учебу в других учебных заведениях. Было тогда такое правило. Кстати, цифра «пять» для меня почему-то роковая, она меня преследует всю жизнь. Но у меня справки и не могло быть на руках, поскольку я ее сдала при поступлении в Нежинский пединститут. Что же делать? Я в ужасе: столько пережить, столько перетерпеть, быть принятой и вдруг отчисленной? Растерялась, и на лице, видимо, у меня было написано все, что человек чувствует в такие минуты.

Мимо проходил Яков Иванович Токаренко, преподаватель истории, приятный и очень колоритный человек.

— Чого ж вы так стоите? — сочувственно спросил он.

Я ему все выложила.

— Езжайте в Нежин, — посоветовал он, — пойдите в пединститут и возьмите свою справку.

И я поехала. Но в институте мне справку не выдали — не положено.

Был там замечательный педагог и писатель, который случайно меня встретил и участливо расспросил, что со мною приключилось.

— Ну что вы расстраиваетесь? Зачем вам объяснять в кадрах, для чего понадобилась эта справка? Просто скажите: для снятия копии.

— Но в театральном институте нужен оригинал, — засомневалась я.

— Ну и поезжайте с оригиналом, — спокойно сказал он.

Это было для меня, наивной, таким потрясением! Но именно так я и поступила. Справку я предъявила в приемную комиссию института, оттуда ее передали в мандатную комиссию, и меня восстановили. Для этого мне пришлось походить по начальственным кабинетам, доказывать, ждать. Но война научила меня терпению и стойкости.

В популярной песне поется: «Мне часто снятся те ребята…» Мне всю жизнь будут сниться мои раненые, мои передвижные, на колесах, госпитали, окровавленные бинты, кровь на белых халатах. И поступление в театральный институт стало как бы рубежом: прошлое уходило, начиналось будущее. Закончился важный период моей жизни, в котором объединились военные годы, время взросления, пришедшееся на послевоенную разруху, поиск себя. Судьба не скупилась на испытания. Может, это было и неплохо? Ведь тем, что получаешь легко, беззаботно, из чужих рук, не особенно дорожишь. Много позже я думала: а как сложилась бы моя жизнь, если бы во время памятного посещения директора института отец, в полном офицерском блеске, при погонах и орденах, сказал:

— Вы должны принять мою дочь в институт! Я — фронтовик, и она фронтовичка…

К счастью для меня, он сказал прямо противоположное. И я ему за это низко кланяюсь, ибо он поступил мудро, отдав мою судьбу в мои собственные руки.

Легкомысленные опыты самостоятельной жизни

Я — студентка! Будущая актриса! В это я долго не могла поверить. Мне все казалось прекрасным сном, и я опасалась, что однажды утром проснусь, а сон ушел, рассеялся.

Прошли первые праздничные дни, педагоги выступили со своими напутствиями, и потекли будни.

Требовалось научиться жить полностью самостоятельно. Меня больше никто не опекал, над душой никто не стоял. Живи, как сумеешь! «На жизнь я себе заработаю», — легкомысленно заверила я маму. Легко сказать, но трудно сделать! Родители не отказывались помогать мне, но возможности для этого у них были ограниченными. Приходилось рассчитывать на собственные силы.

Я легко познакомилась с другими студентками. Одна из моих новых подруг сообщила мне:

— Сейчас снимают «Тараса Шевченко». Давай попытаемся попасть в массовки.

На массовках можно было заработать — я ведь твердо решила быть самостоятельной. Вспоминая то время, я думаю об оптимизме, с которым смотрела в ближайшее будущее. Впрочем, я даже не особенно задумывалась, на какие средства буду жить. У меня была цель и уверенность, что не пропаду.

Если ты не встретился с трудностями в профессии актера, если ты их не пережил, если в твоей жизни не случилось ничего такого, что заставляет сильнее биться сердце, испытывает тебя и физически и нравственно на прочность, — ничего потом из тебя не получится. Нужно все испытать, узнать, попробовать, понять. Одной лишь фантазии, даже самых благих порывов, не подкрепленных делом, не хватит для серьезных выводов, для того чтобы наполнить жизнь нужным содержанием. Но все это я поняла гораздо позже, когда появился житейский и сценический опыт. А тогда было лишь оптимистичное: «Не пропаду!» И слабенькая надежда, что немного заработаю участием в массовках.

Съемки массовых сцен будущего фильма «Тарас Шевченко» шли на Аскольдовой могиле. Напомню читателям, что Аскольд — это древнерусский князь, который вместе с Диром правил Клевом и был убит князем Олегом. Аскольда похоронили на крутом берегу Днепра, и его могила стала своеобразным местом паломничества для многих поколений украинских творцов. Бывал здесь и Тарас Шевченко.

Подружки сказали мне, что надо с утра пораньше пойти к Аскольдовой могиле. Меня предупредили — желающих много. Я не пришла — прибежала. И увидела огромное количество людей — и совсем юных, как я, и уже «закаленных» в киномассовках. Каким-то чудом я пробилась сквозь беглый отбор.

Самое любопытное, что в этой творческой сутолоке я почувствовала себя хорошо, ибо надо было танцевать гопак или казачок, а для меня это было легко и просто. Мне выдали украинский народный костюм, я встала в круг девушек, которые были очень близко от съемочной камеры, и с волнением подумала: «Боже мой, какое счастье, папа с мамой увидят меня и поймут, что я уже актриса». Я все еще пребывала в том возрасте, когда самым важным было, что скажут папа с мамой.

Тогда для меня все было ясно, все решения — просты. Не то чтобы я ни над чем не задумывалась, всего сильнее были желания, и именно они давали силу для достижения того, чего хочешь. А вот сомневаться, колебаться — вдруг не получится, мне это тогда было несвойственно. Я ставила цель перед собой и шла к ней своим трудом, работой, на пределе тех возможностей, которые дала мне судьба.

Я с упоением танцевала быстрый, веселый гопак, мне казалось, что я это делаю лучше других девушек. Но вдруг раздался раздраженный голос режиссера:

— Уберите отсюда эти черные сапоги!

«Черными сапогами» оказалась я. На всех остальных девушках были красные сапожки, а мне, единственной, достались черные. Помню, я подумала: «Я же не хуже других, я танцую на их уровне! Но почему же мне не поменяли сапоги?» Наверное, это была нелепая случайность, но все надежды, что меня увидят в фильме папа с мамой, тут же рассыпались в прах из-за нелепой случайности.

Впервые я подумала, что дело, которому собираюсь посвятить всю свою жизнь, не всегда зависит от меня, что бывает множество случайностей, которые невозможно предвидеть. Но это не поколебало моей уверенности в успехе. И, надо сказать, я все-таки снялась в другой массовой сцене этого фильма.

Я упорно искала любые возможности, для того чтобы попробовать свои силы и одновременно заработать. Конечно, я понимала, что у меня нет имени, меня мало знают, а по правде, совсем не знают, и потому не приходится капризничать, выбирать. В это время в Киев приехал на гастроли знаменитый цирковой артист, «король манежа», как его тогда называли, Кио со своей группой. Одна из студенток, сейчас известная актриса, которую знают и любят, сказала мне:

— Пойдем, они всегда набирают балет.

И мы с нею пошли. Но нам сказали, что в этот раз балет не нужен. Огорченные, мы уже повернулись уходить. Но, очевидно, мы все-таки приглянулись, понравились. Нас остановили:

— Кио нуждается в двух ассистентках.

Меня спросили:

— Вы воздуха боитесь?

— Нет, что вы! Конечно, нет, — ответила я.

В самом деле, кто же боится свежего воздуха?

Но я представления не имела, что такое у цирковых артистов «воздух». И поняла это только на выступлении. Все репетиции были за кулисами, в служебной части цирка. Я должна была заменить лилипутку, которая выезжала на арену в китайском фонаре. Точнее, гвоздем этого аттракциона был выезд трех лилипуток в этих фонарях: нарядные лошади, разукрашенные фонари, маленькие, невесомые актрисы в нарядных, блестящих одеждах… Китайский фонарь — это ажурное сооружение из прутьев со шторками, со специальной системой зеркал, линз, красивой подсветкой. С небольшой площадки фонарь поднимается под купол цирка. Я не буду раскрывать секреты этого аттракциона, он и сейчас используется в репертуаре. Просто хочу объяснить, что испытала, когда вдруг фонарь медленно поплыл под купол, его шторки раздвинулись и я оказалась высоко над ареной. Увидела внизу маленьких людей, странно уменьшившуюся в размерах арену. Фонарь слегка качался… Вот тут я и поняла, что циркачи именуют «воздухом». Повисев под куполом, фонарь медленно опускался, Кио хлопал в ладоши, а я должна была, как от меня требовали, «легко спрыгнуть и грациозно убежать с арены». Между прочим, спрыгнуть с высоты в полтора метра, в туфельках на тоненьких каблучках!

Теперь признаюсь: я безумно боюсь высоты. И когда раздвинулись шторки, я панически испугалась. Схватиться было не за что — прутья у фонаря тоненькие, хлипкие. Спрыгнула я довольно удачно и, как мне казалось, элегантно раскланялась со зрителями.

Я была в жутком страхе, за кулисами у меня долго дрожали руки. Гордость не позволила попросить стакан воды. Требовалось спрятать эмоции, не показать страха, ибо мне нужно было удержаться у Кио. По сравнению с участием в киномассовках у него платили в шесть раз больше. А я лишь начинала свою студенческую жизнь, мне нужны были деньги на питание, хотелось приодеться, ибо правильно говорят: «Встречают по одежке…»

Актриса, даже начинающая, не должна позволять себе небрежно одеваться, ибо те, кто может дать ей работу, часто судят о ней по первому впечатлению. Но тогда я просто не могла позволить себе одеваться модно. У меня были две-три блузки, сарафан и много бантиков.

Это время я назвала впоследствии временем надежд — главным было удержаться, пробиться, не затеряться в толчее сотен и тысяч красивых, раскованных, уверенных в себе девушек, толпящихся у входа в мир искусства.

Я понимала, что если поработаю у Кио месяц, то смогу год спокойно заниматься в институте, у меня появится возможность жить безбедно, и я докажу родителям, что поступила правильно, хотя и пошла против их воли. И я очень старалась…

Молодость бывает излишне самоуверенной, и это очень хорошо. У Кио я работала до тех пор, пока не закончились его гастроли в Киеве.

Студентка, комсомолка, отличница

Я несколько изменила шутливую реплику из известной кинокомедии, но мои дела обстояли именно так: я была студенткой, комсомолкой стала еще на фронте, где комсорг эвакогоспиталя вручил мне комсомольский билет, а все экзамены я сдавала на «пятерки».

Вначале учеба давалась мне с трудом. Я ведь очень многое в связи с войной пропустила, систематических знаний за среднюю школу у меня не было, а медицинское училище обучало фельдшерско-акушерским навыкам, азам медицинской профессии. Мне многое дал Нежинский педагогический институт, но ведь я там проучилась всего год.

И я держалась на самолюбии, свои «пятерки» зарабатывала трудом. Уходила в институт рано утром, приходила домой поздним вечером.

Бабушка с недоумением говорила:

— Что это за институт, в котором девочка занимается с раннего утра и до ночи? Что ты делаешь там по вечерам?

А я днем училась, слушала лекции, а по вечерам репетировала. Расписание составлялось с учетом того, когда свободны аудитории и студии.

Вначале институт находился на старой киевской улице — Мало-Васильковской. И мы, студенты, лихо распевали свой гимн:



Пусть говорят, что лучше всех московский,
Пусть ленинградский лучшим назовут.
Мы любим наш на Мало-Васильковской
Родной и близкий театральный институт…



Вскоре его перевели в более престижное место — на Крещатик. И вторая часть куплета стала звучать так:



Мы любим наш напротив Бессарабки
Родной и близкий театральный институт.



Те, кто нас слушал, улыбались. Дело в том, что Бессарабка — это известный всему Киеву рынок, примыкающий к Крещатику. С ним у киевских старожилов связано множество анекдотов и забавных историй, там можно было встретить весьма колоритные фигуры.

Педагогами моими были Иван Иванович Чабаненко и Леонид Артемович Олейник. Именно они учили актерскому мастерству. Сценическую речь преподавала Полина Моисеевна Нятко, замечательная актриса с дивным голосом, великолепная чтица. Она помогла мне избавиться от моего южнорусского говора.

Большинство своих педагогов я уже не очень хорошо помню — прошло столько времени, а дневников я не вела. Но там, в институте, были очень хорошие люди. И воспоминания мои о студенческих годах остались совершенно изумительные. Я очень многое познала и многому научилась. Налет провинциальности постепенно исчезал.

Училась я с наслаждением. Обожала занятия по актерскому мастерству, по сценической речи, по движению. По пластике я была впереди других студентов. И даже вокал мне нравился. У меня было колоратурное сопрано, но меня раздражал обязательный репертуар. «Зачем? — думала я. — Зачем я пою романс Антониды, алябьевского «Соловья», если мне предстоит стать драматической актрисой и в лучшем случае исполнять простенькие романсы?» Когда я начала сниматься в кино, стала убирать «верхи» своего голоса.



Четыре года — это большой срок. Отношения с родителями продолжали оставаться натянутыми, что беспокоило. Меня не устраивала растянувшаяся во времени «роль строптивой дочери». Я люблю, когда в семье царит взаимопонимание.

После первого курса родители разрешили мне на каникулах навестить их в Вильнюсе. Я с радостью отправилась к ним. Тогда я проходила пробы в моем первом фильме. Меня должны были вызвать на студию. И вот однажды утром мама вышла на звонок в дверь и тут же позвала папу. Я вслед за ними выскочила на лестничную площадку. И вижу: стоят папа с мамой на ступеньках и не могут разобраться, что за телеграмма ко мне пришла. А в телеграмме было примерно следующее: вы утверждены на роль Лены в фильме «В мирные дни», приехать тогда-то и туда-то… Родители не знали о пробах: я, может быть, из суеверия скрывала от них, что меня «смотрят» на одну из главных ролей в новом фильме.

Я перегнулась через перила, взяла телеграмму и со смешным достоинством сказала:

— Это мне! Я знаю, в чем дело.

Уже в квартире объяснила, что буду сниматься в новом фильме студии Довженко. Фильм «В мирные дни» — о подводной лодке, героизме наших моряков. Его снимал режиссер Владимир Браун. Напомню, что тогда практиковались конкурсы на роль, то есть предполагалось вполне честное соперничество: покажи себя, и, возможно, специальная творческая комиссия выберет тебя. Врачом Леной, возлюбленной капитана подлодки, хотели стать несколько вполне профессиональных актрис. Я же была новенькой, нигде и ничем не заявившей о себе.

Моя актерская карточка после съемок в массовках оставалась на киностудии. Кроме массовок, у меня была в «Тарасе Шевченко» крошечная роль горничной графини Толстой. Графиню играла Марина Алексеевна Ладынина. Потом эпизоды с графиней сильно сократили, и, естественно, эта участь постигла и ее горничную. Но в массовых сценах я мелькала. Думаю, что кто-то мне симпатизировал или проникся сочувствием к дебютантке в кино. И когда собирали актеров для фильма «В мирные дни», меня пригласили на студию. Спросили, на каком я курсе.

— На втором, — гордо ответила я.