(Играет в «круизёре»: «Many, many, many, many man / Wish death upon me…»)
— Ну чего? — спрашивают в трубке.
— Да пусть извинится, — говорю. — Тоже мне.
Не те вещи, о которых я готов думать всерьёз.
Посреди жизни наступила зима. У неё другие причины.
Вспоминаю часто эту историю: шли отец и сын по зимней реке, лёд треснул, угодили в полынью, отец рванулся раз, лёд крошится, рванулся два, лёд ломается, сын тянет на дно. Теряя сразу ставшие малыми силы, отец сообразил, что оба — не выползут, не выплывут, что ещё полминуты, и шансов никаких; ухватил сына за шиворот, и с невозможной силой бросил его.
Бросок загнал отца под льдину — не выбрался. Зато сын оказался за полтора десятка метров от полыньи. Встал, позвал отца, поплакал, поорал, пошёл к берегу — живой.
Слёзы намёрзли на лице навсегда.
Отец выбросил сына силой своей смерти.
(Мой отец умер, когда я был подростком. Я только потом догадался: уставший жить, он мог бы потянуть ещё, — но выбросил меня вперёд, вверх, силой своей смерти, — потому что иначе я бы ни с чем не справился.
Я рос, как аутист, еле передвигался в пространстве, залипал на мельчайших, не видимых никому, в том числе и мне, деталях бытия, смотрел на них; родные окликали — не откликался; мать была уверена: не жилец.
Спустя тридцать лет я уже командовал отделением на одной войне, а потом батальоном на другой; тётка говорит бесхитростно (я подвозил её, она опаздывала, мы летели по трассе, причём зигзагами): «Знаешь, когда ты был маленький, никто и предположить не мог, что ты сможешь водить машину».
«Хорошо хоть ложку до рта доносил», — почему-то не добавила она.
Я могу космолёт водить. На космодром только не пускают. Хотя — я и не просился. Может, там уже ждут, моторы греют.
Но я не про себя.)
Всем существом надеялся, что Захарченко, приняв смерть, — вырвет, выбросит из-подо льда свою республику, свой народ; иначе какой тогда смысл был во всём.
Мы и так потеряли слишком: время, ритм, удачу.
Я придумал три плана: что надо делать; три подетальных плана предлагал. Первый касался одного города на «Х», второй другого города на «Х», — оба не Хабаровск и не Ханой; третий план охватывал всю Украину сразу. Батя всё выслушал, но принял последний, даже поехал с этим планом к одному поднебесному человеку, — так этому человеку и сказал, по совету Сашки Казака: «Это предложил мой друг Захар»; тот кивнул: «Да, я его знаю». Договорились, что план запустят.
Но смотрю новости — и не вижу ничего, что успокоило бы меня.
Вижу что-то другое.
После похорон я пробыл в Донецке ещё день.
События неслись как бешеные, я в них не участвовал. Меня и не звал никто к участию.
Саша Казак, быстро сообразивший, что грядут небывалые перестановки, и его, в ходе перестановок, могут просто закопать, — переехал жить, работать, разруливать дела ко вдове Захарченко; там его якобы не должны были достать. Сделал ставку на неё: чтоб она осеняла республику и её строителей, наследников мужа.
Вдова оказалась крепкой бабой: на следующий день после похорон, в чёрном платке, уже была на передовой; сказала бойцам, что с любой бедою могут идти к ней, что она им станет как мать.
(Воображаю себе, как те, чьих имён я не знаю, и убить которых не смогу, потешались над этим.)
Саша Казак помирил Трампа и Ташкента: всё-таки они были самыми близкими к Главе, всё-таки он сам их выбирал, назначал. Тащите теперь республику вдвоём.
Те выступили вместе.
«Саш, я не буду на всё это смотреть», — сказал Казаку.
(Не стал ему говорить, что смотреть на это долго всё равно не придётся.)
Саша был работяга, но романтик. Он верил в добро.
Добра нет.
Заскрежетали чудовищного веса шестерёнки, — привели в движение особые механизмы, — даже не заискрило, когда в один день Трампа и Ташкента обменяли на Дениса Пушилина.
Прежнее решение по Трампу признали недействительным, его задвинули, как табурет под стол: стой пока там.
(У Трампа забавная история, почти как моя: два дня возглавлял страну.)
Могила Захарченко даже не осела — а в Донецке уже открыли представительства тех, кого он, возвращаясь из ордынской ставки, из года в год крыл матом: «Почему они навязывают мне этих чертей? Пусть эти черти пропадут пропадом! Не место им здесь».
Никого ему так и не навязали; пришли сами. Теперь это их место.
Явились на таких скоростях, будто всё у них уже было заготовлено. Словно только и ждали, когда железные шарики закатятся в лузу.
(Совпадение. Пусть это будет совпадение. Иначе жить вообще невыносимо.)
Я собрал бойцов, самых близких, сказал простыми словами:
— Будет наступление — вернусь. Но сидеть в окопе, да хоть даже и в «Пушкине», пока здесь обживаются нелюди, о которых Батя иначе как через мать-перемать не вспоминал, — не смогу. Да они мне и не дадут.
(Мука не в том, что они будут надо мной хохотать, — с лица не опаду; мука в том, что они над ним хохочут, — а это уже выше моих сил; у меня и так их нет.
Об этом не сообщил, оставил при себе.)
Никто из бойцов и слова не сказал. Они ж родные, им долго объяснять не надо. А с остальными я не объясняюсь, только с роднёй.
Напоследок заехал в кафе «Сепар».
Оно было обнесено проволочным заграждением: чтоб не подходили. Под слабым сентябрьским солнцем печально стояли несколько бойцов оцепления. Подсыхали принесённые цветы. Буквы названия кафе либо осыпались, либо зависли на чёрных крючьях. Всё вокруг было в стекле и каменной крошке разной величины. Говорят, по улице поначалу каталось много тех самых шариков, никуда не попавших. Я не видел.
Работали, сидя на корточках или на маленьких разложенных стульях, криминалисты, приехавшие, я знал, из огромной всесильной северной страны. Криминалисты были присланы, как шептали, личным указом императора. Император, шептали, был взбешён событием в кафе «Сепар». Из предложенных ему вариантов императорской реакции на убийство Захарченко (три листочка, распечатанные на принтере) выбрал самый человечный: самый жёсткий к живым, самый добрый к мёртвому.
Больше ничего не шептали. С тех пор я и не прислушиваюсь к шёпоту.
Шагнул к проволочному ограждению, склонился и поднял осколок стекла. Боец из оцепления вскинул автомат — не то чтоб на меня, а просто, для виду; прикрикнул: «Не трогайте ничего!» — «Опусти автомат, слышь!» — посоветовал Тайсон со свойственной ему убедительностью, и его мгновенно послушались. Боец из оцепления попросил ещё раз, уже по-доброму: «Я просто попросил ничего не трогать». — «Ты просто стой спокойно, и тебя никто не тронет, — сказал Тайсон, не меняя интонации. — А то крутишь тут стволом. Он у тебя стреляет, ты в курсе?»
Я немножко подержал эту стекляшку в руке и бросил обратно. Она успела поймать на лету солнышко.
Через час у таможенного шлагбаума мы без лишних слов простились.
Российскую границу прошёл как по маслу. Не спросили ни про багажник, ни про капот. Подержали в руках документы, раскрыв страницу даже не там, где фотография, а где написано «паспорт», и вернули: езжайте, ради бога.
Тронулся, отъехал на три метра, мужчина — обычное русское лицо, прямой взгляд, лёгкая джинсовая куртка, блондин, — догнал быстрым шагом машину; я опустил стекло, он мне на ухо, вплотную придвинувшись, чтоб всё понял: «Вы в чёрном списке у нас. Больше назад не заедете, даже не пытайтесь. Слышите? Вам запрещён въезд в Донецкую народную республику. Прощайте».
Прощайте.
…подумал напоследок: назначили бы меня тогда, в тот раз, премьером — техническим, забавы и защиты для, — но после взрыва в «Сепаре» я с разлёту стал бы главой Донецкой народной республики: в силу занимаемой должности. Тоже ведь вариант истории — можно его, зажмурившись, обдумать. Развить эту фантасмагорию, домечтать её до многоточия или восклицательного знака. К примеру, поспорить со своей судьбой о том, на сколько дней я пережил бы предыдущего Главу…
У поворота на ростовскую трассу меня тормознули гайцы-сорванцы.
Сроду их не опасался. Что-то во мне, видимо, такое было, что меня всегда отпускали, тут же. Но сегодня всё складывалось иначе.
Попросили выйти из «круизёра».
Порылись в багажнике.
Позвали к себе в машину.
Я им показал разные свои, вполне убедительные, красочные удостоверения: до сих пор действовали безотказно — одна ли «корочка», другая ли, но задевали за живое.
Сегодня звания и должности: майор армии ДНР, замкомбата полка спецназа, советник главы ДНР — вдруг утеряли силу.
— От тебя пахнет, — сказал один лениво, возвращая мне все удостоверения разом, как ненужные («Ещё газету дал бы мне почитать»).
— Я командира хоронил.
Они даже не знали, что убит Захарченко. Имени его не слышали.
Никакой реакции ни на «командира», ни на «хоронил».
На самом деле я вчера и не пил ничего. Я не пью больше. Я неживой, зачем мне пить. Открываешь рот — сразу течёт сквозь костяные челюсти прямо на рёбра: выглядит так себе.
Гайцы оставили меня в своей машине, отошли и долго совещались.
Потом вернулись, говорят:
— У вас штрафы неоплаченные.
Я говорю:
— Вряд ли. Но я могу позвонить помощникам, они оплатят за пять минут.
Они (перейдя на «вы» — значит, приблизилась окончательная стадия):
— И от вас пахнет. Надо машину гнать на штрафстоянку. Вы поймите, мы ничего не вымогаем.
— Сколько?
Один из них:
— Отойди на два шага со мной.
(Как школьные хулиганы; ничего не изменилось.)
Отошли за какую-то кирпичную, раздолбанную кладку.
— Короче, вот положи под доску. Видишь доску?
— Вижу. Пять положу.
— Пять мало. Десять положи.
Положил десять. Послушный как пионер. Мог бы записку положить со стихами: «Я не хочу печалить вас ничем», но не сделал так.
На глазах я становился будто бы голый, совсем беззащитный. Как я мог управлять сотнями вооружённых людей? Если вывезти на передовую, убьёт рикошетом щебёнки. Если не убьёт, пойду на кухню, где-то заблеет коза — упаду в обморок и останусь лежать в обмороке, как в бесцветном коконе.
Добрался к родным местам, хожу как потерянный: час, два, три. Вроде начал привыкать.
Звонит Томич:
— У нас беда. Приехали разоружать батальон.
Звонит Сашка Казак:
— Если что, имей в виду, у меня проблемы. За мной явились прямо в дом Захарченко. Не дают даже вещи собрать.
Трамп напоследок пытался подыграть новым хозяевам — отдал приказ арестовать Сашку Казака, с которым четыре года подряд при встрече обнимался.
(С Казаком поступили мягче — доставили к границе и вытолкнули в Россию: всё, бывай, больше не приходи.
Ташкента вывезли в тот же день.
И Трампа вывезли следом.
Они все встретились: Трамп, Казак, Ташкент, — уже за пределами Донецкой народной республики, вчерашние её отцы.
Казак — добрая душа — говорит: поехали, может, в Крым, отдохнём?
Трамп: «Да у меня денег нет. Может, занять у кого?»)
Через час после звонка Томича я набрал Араба:
— Ну? Новости?
Араб говорит:
— Не могу, нас в гости позвали. Нет сил отказаться.
Разоружали наш батальон так. Вдруг образовались возле «Праги» люди, которые многие месяцы смотрели со стороны, как мы хохочем с Батей, — а сами подойти, спросить что смешного, стеснялись.
Теперь почувствовали силу.
— Сдавайте, — говорят, — оружие. Именем республики.
Им в ответ:
— За время вашего отсутствия в вашем присутствии не нуждались.
Завертелась карусель, кто-то бросил шумовую гранату в окно, примчались министры всех силовых ведомств сразу, Томича и Араба увезли на собеседование.
Их не было двое суток.
За это время понаехавшие размародёрили в нашем батальоне всё, что я три года таскал туда на горбу, — шакальё явилось. Всё, что мне Батя подарил, — исчезло: где искать? Мне мало что жалко, но вы ж у него воруете, а не у меня.
Я набрал Пушилина:
— Слушай, со всем уважением. Отпусти моих командиров, пожалуйста. Они-то ни при чём. Они просто воюют.
Пушилин (голос за считаные сутки стал другим, безупречно поставленным, государственным):
— Всё с ними в порядке, слышишь меня? Там идёт совещание. Их отпустят.
Не обманул. Ещё сутки поговорили и отпустили.
К Томичу, правда, приставили неотлучный конвой, и три недели смотрели, как он живёт на белом свете. Может, военного переворота опасались? — что я вернусь и возглавлю сопротивление? — так и не понял.
У меня много вопросов, и все смешные. Могу их в отдельную тетрадку переписать, пустить, как, помните, в школе заинтересованные девчонки отправляли опросники в плавание по рядам: «Твой любимый урок? Твой любимый артист? Твой любимый цвет? Какая девочка в классе нравится больше всех?» — ради последнего вопроса всё и затевалось, — потом ещё какая-то ерунда; так вот, у меня такой ерунды — на триста страниц, и везде одни вопросительные знаки — похожи на калик перехожих, идущих в никуда.
Батальон вымели со Стылы и начали разгонять, как и всю армию мёртвого Главы; но Томич зашёл под корпус, и половина нашего батальона — люди, которым ловить на свете больше нечего, кроме ветра степного и осколка шального, — отправились за ним.
У корпуса начальство военное, у военного начальства свои резоны, политики не касающиеся.
Политика — это где деньги лежат.
Батальону всегда выдавали зарплату с задержкой в один месяц: так повелось с первой зимы, пока его собирали, и с тех пор эту дурацкую инерцию так и не переломили.
В итоге бойцы не получили за июль, а в последний день августа убили Захарченко, — так что за август тоже не получили: зарплата куда-то делась. Эти деньги были, но их забрали другие люди себе. Ещё месяц все в батальоне ждали решения своей судьбы — служить никто не отказывался, — в октябре стало ясно, что батальона в прежнем виде нет, — но задолженность образовалась уже за три месяца.
Для ополченцев, которые живут (иные с детьми, жёнами, бабками) на шестнадцать тысяч рублей в месяц, — это потоп: плачущая жена и дети, которым сопли нечем вылечить.
Явились к очередной выдаче долгов военнослужащим, спрашивают: а что с нами?
Им в ответ:
— Кто вам платил? Захарченко?
— Да.
— Откопайте, и пусть он вам заплатит.
Это из бывшей лички загубленного Главы сказал один тип, — в своё время он острей всех буровил меня глазками, — а теперь каждые три дня ездил к Главе на могилу и дул там вискарь в одно горло. Жаловался, наверное, что тот его при жизни не оценил в полную меру: общался чёрт знает с кем.
Чех — тот самый, из Чехии, огромного роста боец, — написал мне письмо: «Говорят, ты деньги батальона вывез и потратил на себя?»
(Письмо с ошибками, но смысл был понятен.)
Получив его послание, я налил себе стакан коньяка. Подумал. Выплеснул в раковину.
* * *
Почему не могу заткнуться.
Всё ищу запятую, которую можно поставить, и начать сначала.
Томич роет землю, тащит свой крест, который сам навьючил на себя.
Звоню нашим, интересуюсь за новости.
— Рыбака помнишь, Захар? Серёга, позывной Рыбак? Убили. Шерифа помнишь? Илюха, позывной Шериф? Снайпер — в правое плечо — навылет. Чирика помнишь? Осколочное в голову, всё тело порешетило, кисть руки раздроблена. Наши его вытаскивали с позиций на плащ-палатке, вчетвером, а по ним, провожая, долбили из пулемёта — а там расстояние полста метров. Вынесли, да. Но в итоге: у Чирика раскололся осколок в голове, крупный кусок вытащили, а четыре мелких осколка осталось в мозгу. Ещё в глазах мельчайшие осколки так и плавают, и в печёнке, селезёнке и так далее — с десяток. Слушай дальше. Накануне Крещения, по нашим позициям, ровно в блиндаж прилетело из 120-го миномёта. В блиндаже — Авось и Анапа. Первая мина завалила вход, вторая — пробила перекрытие. Первое чудо: на пацанов обрушились верхние нары, их не убило (хотя должно было), а засыпало. Но обстрел-то продолжался, если две мины загнали как в копеечку — ровно в блиндаж, значит, и третья туда же должна была прилететь. А выбраться не могут. Анапа, понимая, что — всё, конец, — во весь голос заорал своему любимому святому: «Вытащи нас, я кому сказал!» — и тут же что-то рухнуло на пути, появился просвет, выскочили из блиндажа. Тут же, как ожидалась, третья мина в блиндаж прилетела. Но оба живы. Так вот живём. Думаем: может, именных святых прикрепить ко всем бойцам. Поможет, нет?
Не помогло. Через неделю мина прилетела в тот же блиндаж. Лесник, Марат, Деляга, Волчонок — насмерть.
Ещё через неделю в бою погибли Диггер, Мост, Жуга.
Кладбище батальона прирастает, святые разлетелись, или все имена перепутали.
Часть батальонных инвалидов — их теперь далеко за двадцать человек — Томич смог перетащить в новый подраздел, а другие — не знаю где.
Мать (или бабушка?) одного бойца пишет: мы так верили вам, а он мечтал, хвалился: я буду служить у Захара — и служил, — а теперь лежит с перебитым позвоночником. Мы отдавали вам молодого, прекрасного, здорового парня. Где он?..
Сразу, быстрым движением — откуда что взялось — двинул курсор на крестик в углу: щёлк! — и вроде не было этого письма; приснилось.
Вспомнил, как Захарченко, ночью, — мы куда-то шли посреди темноты, — скривившись, как от досадной боли, говорил: «Захар, я сначала помогал, переписывался, спрашивал, как там дела; первому помогал больше всех, ездил к нему; пятому помогал, десятому, двадцатому. Потом, когда счёт перевалил за сто, за тысячу — перестал об этом думать. Помогаю, но не думаю. Нет такого сердца на земле».
Через день я включил ноут, нашёл то письмо, быстро набрал текст: «Помню о каждом своём бойце». (Соврал, у половины не запомнил даже позывные.) «Чем смогу помочь?»
Мать (бабушка?): «Спасибо, что ответили. Сын говорил, что вы хороший».
Но ещё через час меня забанила. Чтоб никогда больше не отвечал. Даже такой хороший. Чтоб не было ни моего лица, ни имени, ни Донбасса, ничего — потому что вот он, твой Донбасс: парень ходил, бегал, смеялся — теперь лежит, зовёт из другой комнаты: мама! — сам никогда не придёт к маме. А приходил. Он приходил сам.
Ещё много чего могу рассказать, ничего не нужно выдумывать.
Могу говорить так долго, что постареют мои собаки, заснувшие у ног.
Но теперь что-то болезненное, огромное, тяжёлое упало — и лежит посреди совести: не сдвинуть.
Араб уволился, дома сидит. Кубань уволился, в небо глядит. Злой уволился, смеётся, как всегда смеялся в любой ситуации.
У Дока был инсульт, или инфаркт, я проплатил ему операцию. Глюк залетел в казённый дом за драку — я выкупил его. Снова служит.
Тайсон уволился и гуляет по дворику своего детства. Волнуюсь за него.
Граф уволился и развёл хозяйство: быков, птицу, огород. До его посёлка на той стороне по-прежнему пять километров. К матери приезжали из СБУ, вывалили целую кипу его красивых фотографий в форме, говорят: если вернётся — мы ничего ему не сделаем, передайте ему все гарантии, и работу найдём, и зарплату обеспечим. Вам ничего починить не надо? Асфальт к дому не проложить? Крышу не покрыть? Обращайтесь, пожалуйста.
Шаман уволился, но теперь снова вернулся. Шарится по передку, и по чужим тылам, по нему стреляют, — всё это понятно из его писем, хотя об этом он ничего не сообщает. Пусть он живёт: ни пуха, ни пера.
Пусть все живут, кто в силах.
Чехи не знаю, куда делись, надо у Томича спросить.
Домовой — с ним.
И Саран служит в нашем бывшем, распущенном, но вновь действующем батальоне.
К ним тут, на — ага! — очередные позиции приползла разведка нашего несчастного неприятеля, готова была уже в окопы запрыгивать, но Саран — он грамотный, он в порядке, сориентировался для драки в упор.
У нас в тот раз все остались целы, а с той стороны не вполне, хотя их тоже жалко — чего они ползают сюда? Может, потеряли чего.
Может, я сам потерял.
Перекладывал на своём столе вещи: думаю, должна же остаться какая-то мелочь — её потрясёшь над ухом, сковырнёшь маленький замочек, — и…
Что «и»?
У младшей дочки вдруг вижу телефон. «Откуда у тебя?» — спрашиваю; мы так рано детям ничего подобного не покупаем. Жена: «Это же Захарченко подарил ей, помнишь».
Вот и всё, что осталось, но и то дочкино. Скоро доломает, будет где-нибудь под диваном пылиться, одна крышка там, другая неизвестно где.
Ни один огонёк не загорится, никто не наберёт по старой памяти.
Черным-черно.
    9 декабря 2018 — 7 января 2019