Вот и осень
С вопросом приближается к окошку:
Ты обувь починил? Пальто заштопал?
Готовь дрова и запасай картошку[35].
Все это поэтично и красиво и волнует сердце, но в наших местах не властвуют ни английская зима Кеннета Грэма, ни северо-американская Уиллы Кэсер, ни украинская Бялика. И кроме нескольких социальных насекомых да еще, может быть, слепыша в его подземных погребах, никто не собирает здесь запасы на зиму. Наши зимние тревоги связаны, прежде всего, с нашим единственным водохранилищем — озером Кинерет. Мы без конца слушаем сообщения и прогнозы о его знаменитом «уровне воды», который — подобно некоторым людям — никогда не оставляет нас в покое. Ну, так какая сегодня высота воды в Кинерете? Что там с его уровнем — поднимается или опускается? Достаточно ли накопилось воды? Смогу ли я поливать свои цитрусовые летом?
Я помню, как думал об этом нашем отличии, когда читал книгу Карела Чапека «Год садовода». Чапек описывает там работу садовника в течение целого года, месяц за месяцем. Читая это описание, я испытывал зависть, но не писательскую, а именно садоводческую. Чапек почти не упоминает в своей книге тему воды и поливки. Там есть симпатичный рассказ о коварстве поливального шланга, но ни слова об экономии воды, потому что в Чехии осадки всякого рода выпадают во все сезоны года, тогда как мы здесь испытываем постоянный, ставший уже традицией страх нехватки дождей даже в современную эпоху капельного орошения и установок для опреснения морской воды. Впрочем, к большому моему стыду и сожалению, это относится не ко всем нам, потому что всегда можно увидеть какого-нибудь сукина сына, который льет ведро за ведром на свою машину или щедро поливает двор прямо из шланга.
Но в большинстве своем граждане Израиля весьма чувствительны к нехватке воды, и даже тот, кто не религиозен, молится о даровании дождя. В молитвеннике есть даже официальная молитва о дожде, но она, увы, не всегда помогает. Это общеизвестно, общеогорчительно и происходит по двум причинам. Первая состоит в том, что среди нас уже недостаточно истинных людей веры — таких, с которыми Господь беседует и которым внимает, как Он делал это когда-то. А вторая причина заключается в том, что сочинили эту молитву не земледельцы, а раввины, и поэтому она основана на таких соображениях, которые не имеют отношения к делу и со стороны могут даже показаться странными. Взять хотя бы дату произнесения этой молитвы. Молиться в синагоге о даровании дождей положено на восьмой день еврейского праздника Суккот, или Кущей, когда евреи наконец покидают шалаши, в которых им предписано проводить семь предыдущих праздничных дней. Эти семь дней в шалашах приходятся на конец сентября — начало октября, когда вероятность выпадения дождя довольно велика. А покрытие шалашей по религиозному закону должно быть из веток, чтобы видны были звезды. Стало быть, имеется вероятность, что живущие в шалаше люди изрядно промокнут, тем более если они до этого усердно молились о дожде. Теперь понятно, почему раввины перенесли эту молитву на самый конец праздника, после его семи дней. Это было продиктовано не заботой о хорошем урожае, а страхом промокнуть в шалаше. Создателям молитвы семь сухих дней в шалаше были важнее потребностей сельского хозяйства. Одного этого достаточно, чтобы Бог понял, что возносящие Ему официальную молитву о дожде — люди несерьезные, потому что они больше заботятся о своих маленьких удобствах, чем о подлинных нуждах народа. А коли так, то и действенность такой молитвы становится весьма сомнительной.
Проблематично также ее содержание. Я бы определил ее как непрофессионально составленную, потому что она не уточняет потребности просителя. Она не разъясняет Богу, какой именно дождь желателен, где, когда и зачем. Этот непрофессионализм, видимо, сохранился в официальной молитве как наследие тех времен, когда делом вызывания дождя занимались разного рода народные заклинатели, вроде знаменитого Хони Меагэля. Вот как описывает легенда заклинания этой знаменитости.
«Случилось, что наступил конец лета, а дождей не было. Послали к Хони Меагэлю, чтобы тот помолился и пошел дождь». Этот Хони слыл специалистом по таким делам и действительно повел себя, как человек, уверенный в своих силах. Он даже дал обратившимся к нему хвастливый наказ: «Идите и внесите в дом пасхальные печи, чтобы не сгнили». Эти пасхальные печи делались из глины и ставились во дворах для использования в Пасху. Дело было в предпасхальные дни, и Хони был настолько уверен в своем успехе, что посоветовал людям поберечь печи от неминуемого дождя. И что же?
«Он помолился, но дождь не пошел».
Хони, однако, нашел выход из конфузного положения.
«Он начертил на земле круг и стал в него. Сказал: „Владыка всех миров! Дети Твои обратились ко мне, считая меня как бы близким к Тебе человеком. Клянусь Твоим великим именем, что я не сойду с этого места, пока Ты не смилуешься над Твоими детьми“».
И действительно — стал накрапывать дождь.
«Сказали ему ученики: „Кажется нам, что этот дождь идет лишь ради того, чтобы освободить тебя от клятвы“».
Тогда Хони воскликнул: «Не о том я просил, но дождя для колодцев, каналов и пещер».
И тут разразилась такая страшная гроза, что каждая капля наполняла бочку.
«Сказали ему ученики: „Но кажется нам, что этот дождь идет на погибель миру“. Воскликнул он опять: „Не о том я просил, но я просил дождя желанного, благодатного и щедрого“. [И] пошел дождь, о котором он просил».
Но этот дождь шел так долго, что весь народ вынужден был подняться на Храмовую гору, чтобы спастись от наводнения. «Сказали ему: „Учитель, ты молился, чтобы пошел дождь. Помолись, чтобы дождь перестал“».
Хони произнес еще одну молитву, и «в тот же миг подул ветер, и разошлись тучи, и засияло солнце».
В этом рассказе ощутимо проступает личность заклинателя — человека, с одной стороны, самоуверенного и высокомерного, а с другой — ребячески-капризного. Несколько странно даже, что Бог, обычно такой серьезный, решительный и не очень-то терпеливый, столь долго потворствует капризам подобного просителя. Но куда важнее, что рассказ о Хони наглядно показывает: молитва должна быть такой, чтобы довести до сведения Бога, о чем в точности просят молящиеся. В частности, в случае молитвы о дожде нельзя просить «смиловаться над Твоими детьми», ибо это слишком общая формулировка, как нельзя просить «дождя для наполнения колодцев, каналов и пещер», что свидетельствует о непродуманности просьбы и безразличии к ее последствиям, или «дождя желанного, благодатного и щедрого», потому что он может стать дождем вреда и проклятия, если не присоединить к просьбе точные даты начала и конца ее исполнения, — не говоря уже о том, что необходимо детально указать характер желаемого дождя, место его выпадения и количественные характеристики. И все это нужно сделать так, чтобы Бог понял вашу просьбу.
Хотя у меня не такие хорошие связи с Богом, как у Хони, я тоже иногда молюсь о дожде. Я готов признаться, что мои молитвы не всегда совпадают с нуждами широкой общественности или с принципами веры, потому что они продиктованы прежде всего моими личными потребностями и потребностями моего сада. Но они очень ясны и точны. Например, чтобы мои дикие травы проросли до того, как я начну сеять цветы, я прошу несколько порций порядочного дождя уже перед праздником Суккот и во время него, хотя многие евреи, более угодные Богу, чем я, сидят в это время в шалашах и могут промокнуть. И к этому я добавляю еще одну просьбу — чтобы после дождя была неделя солнца, за время которой я разрыхлю почву, вырву и уничтожу сорняки. А потом пусть будет еще одна хорошая порция дождя, чтобы посеять семена в землю, «которая вся орошалась водою» — выражение, которое Бог знает, понимает и помнит из Библии
[36].
После всего этого я прошу благословенных дождей без длительных перерывов, чтобы мои цветы не расцвели слишком рано и не все вместе. А когда приходит весна, я прошу две порции дождя: одну примерно на пасхальную неделю и одну — через две-три недели после первой, чтобы продлить цветение и дать новопосеянным семенам возможность спокойно развиваться и как следует набухнуть перед тем, как окончательно созреть.
Я сознаю, что в моих молитвах о дожде есть определенный эгоизм и некоторая докучливость, но, с другой стороны, разве для Бога есть что-нибудь невозможное? Были и будут молящиеся, которые обращаются к Нему с намного более эгоистичными и обременительными просьбами. Да и докучаю-то Ему я не очень. Бывают годы, когда Бог охотно удовлетворяет мои просьбы, но если Он почему-либо медлит, я без лишних церемоний переправляю свои молитвы Зевсу или Ваалу, потому что я сторонник здоровой конкуренции. И потом я знаю: когда моя молитва принимается, это радость не только для меня, но и для других садоводов, а также для садов, полей, лесов, животных, растений и вообще всей природы. А если кое-где евреи из-за этого промокнут в своих шалашах — это не такая уж большая беда. Еврейский народ знавал намного более тяжкие испытания.
Отсечение
Когда я переехал в этот дом, в саду росла мелия. Хотя это дерево не местное и не дикое, а импортное и декоративное, я любил его, запах его цветения, его похожую на навес крону, все десять метров его высоты. И мне было интересно следить за гнездованием дятлов в отверстиях, которые они выдолбили в его стволе. Но мне и в голову тогда не приходило, что именно эти симпатичные дятлы вынесут моей мелии смертный приговор.
Дятел гнездится и в других деревьях — в пеканах, в эвкалиптах, — но мелию он предпочитает всем из-за ее мягкой сердцевины. Острым клювом он пробивает дырки в древесной коре, проникает внутрь, расширяет отверстие и создает дупло, которое потом послужит детской комнатой. Так он строит себе гнездо. Эти внутренние пустоты постепенно ослабляют дерево, которое уже изначально не отличается особой прочностью. И действительно, через несколько лет после моего переезда, с моей мелии вдруг упала большая ветка, надломившаяся почти у самого своего основания. Она рухнула, когда я работал в саду, и ударилась о землю примерно в метре от меня. В месте разлома ветка была полой, и в ней можно было видеть следы гнездования.
Здравый смысл говорил мне, что нужно срубить это дерево, но я его жалел. Однако не прошло и двух недель, как упала еще одна ветка, и я понял, что дерево обречено. На рубку мелии не требуется специального разрешения. Это раньше она была деревом распространенным и любимым. Сегодня она объявлена агрессивным и опасным видом. Я позвал на помощь своего молодого приятеля Галя, который занимается рубкой и подрезкой деревьев, и он приехал ко мне на тракторе со складным гидравлическим краном, вроде того, каким пользуются для починки светофоров и развешивания флагов. Встав на площадку на краю крановой «руки» и вооружившись короткой мотопилой, он начал кружить вокруг моей мелии. Сначала он удалил тонкие ветки, потом более толстые, и так двигался, пока от дерева остался только скелет ствола с торчащими из него обрезками самых толстых ветвей, уже без листьев. Потеряв ветви и листья, дерево потеряло и цвет. Зеленое, полное жизни тело превратилось в черный силуэт на фоне светлого неба, в скелет с расставленными руками, точно памятник самому себе. А Галь все порхал и порхал над ним, то воспаряя, то спускаясь, с тарахтящей пилой в руке, и продолжал отсекать от него кусок за куском.
Любая рубка дерева — тяжелое зрелище, но почему-то именно это осторожное, четко спланированное отсечение ложилось на сердце особенно тяжелым камнем. В жилом квартале не разрешается рубить дерево у основания ствола, потому что оно может упасть на крышу, на человека, на машину, на другие растения. Поэтому Галь и резал его часть за частью, словно свершал медленную казнь. Но он был профессионал, и поэтому его движения выглядели, как прикосновения врача или даже любящего человека, а не как грубые удары палача.
В сборнике «Пирке де рабби Элиезер» написано: «Когда срубают плодоносное дерево, его голос доносится с одного конца мира до другого, но он не слышен». Это красивая формулировка, она напоминает японское хайку и вызывает зависть своей элегантностью, но ее содержание разочаровывает, потому что в словах «плодоносное дерево» чувствуется утилитарный антропоцентристский подход. Плоды есть у всех деревьев, они составляют их часть, несущую в себе семена, но человек награждает почетным званием «плодоносное дерево» только те деревья, которые дают съедобные плоды — для него съедобные. Остальные он описывает обидным названием «неплодовые деревья», произведенным от того же корня, что бесплодие, то есть бездетность. И это идет еще от Книги Бытия, которая первой провозгласила, что природа и все ее животные и растения сотворены только лишь для пользы и удовольствия человека, этого «венца творения».
У деревьев — независимо от того, дают они плоды съедобные для человека или нет, — есть свойства, присущие всем животным и человеку: они рождаются и умирают, едят, пьют, размножаются, болеют, чувствуют свет, тепло, прикосновение, влажность, а возможно — и течение времени. А некоторые из них даже способны двигаться — в сторону солнца, например, или в поисках поддержки и опоры. Одно из моих оливковых деревьев, к примеру, явно не любит своего соседа — большую фисташку — и склоняется так, чтобы как можно дальше отодвинуть от него свои ветви.
Чувствуют ли деревья боль? Я сомневаюсь. Кричат ли они от боли? Несмотря на то что написано в «Пирке де рабби Элиезер», я сомневаюсь и в этом. Но я согласен с тем, что если они действительно чувствуют боль и кричат, то люди неспособны слышать их голос, — как они неспособны слышать и понимать всех тех, кто слишком отличается от них.
Покончив с ветвями, Галь опустил «руку» своего крана и стал пилить остатки толстых ветвей и ствол на круглые чурки, которые падали на землю. Звуки их падения — со всё уменьшавшейся высоты — менялись от первого тяжелого и звонкого удара до мягкого, глухого, последнего. Галь спустился с крана, срезал два последних метра того, что только что было стволом, выключил пилу и положил ее на место. Наступила тишина.
Мы сели выпить по стакану холодной воды. Галь сказал: «У меня совсем испортилось настроение. Ненавижу спиливать дерево до земли. Я предпочел бы подрезать и спасти, но тут не было выхода».
Побеги — тонкие ветки с листьями — он погрузил на повозку и отвез в специальное место, где все местные садоводы складывают отрезанные ветки. Обрезки толстых ветвей и ствола взял себе для отопления. А спустя несколько дней вернулся для «контрольного выстрела»: просверлил в обрубке ствола несколько отверстий и влил в них древесную отраву, потому что мелия — дерево очень живучее и быстро восстанавливается. В картине сада, рамкой которой служит окно моей кухни, осталась пустота, как во рту с удаленным зубом, а в моем сердце надолго поселились сожаление и тоска.
Маки
Этот цветок, мак, я очень люблю. Год за годом, снова и снова, собираю в полях его семена и сею их в своем саду. Но прежде чем говорить о нем, я хочу разъяснить читателям, а главное — полицейским и судьям среди них, что мак, который растет в моем саду — это мак дикий, а не культурный, не тот опиумный мак (Papaverum somniferum), выращивание которого является уголовным преступлением.
Это его латинское название означает «мак усыпляющий», «вызывающий дремоту» и дано ему по той причине, что в нем есть дурманящие вещества и из сока, который содержится в стенках его коробочек, производят опиум и дистиллируют героин. Кстати, из его семян, которые содержатся в самой коробочке, тоже готовят своего рода наркотик, и он вызывает не меньшее привыкание и зависимость. «Наркотик» этот — пироги с маком. Читатель, который не знавал этого привыкания, наверняка не поймет, о чем я толкую. Но тот, кто с ним знаком, лишь покачает головой и вспомнит с тоскливой любовью свои детские годы, потому что каждый из таких «отравленных» хранит в воспоминаниях этот желанный маковый пирог детства. Иногда он сталкивается с чем-то, отдаленно похожим на этот пирог, но никогда — с ним самим в точности. Явление известное — и не только по маковым пирогам.
Те маки, которые я выращиваю в своем саду, цветут весной в самых разных местах нашей Страны и, думаю, знакомы многим. Правда, цветение анемонов рекламируется у нас намного энергичней и вызывает большее внимание, но, на мой взгляд, поля мака намного красивее. Я знаю несколько из них и навещаю их каждую весну.
Мак — последний из нашей «великолепной четверки», которая украшает своими цветами израильские поля, начиная с середины зимы и до конца весны. Он цветет после анемона, тюльпана и азиатского лютика. Благодаря своему цвету, размерам и периодичности цветения и увядания эти цветы издавна стали своего рода символом всех тех юношей и девушек, чья кровь была пролита в самых разных обстоятельствах — от героев древних мифов и до павших на войнах нашего времени. Израильский поэт Хаим Гури посвятил свое стихотворение «Вот лежат наши тела» тридцати пяти героям из отряда «Ламед хей». Он писал там: «Мы вернемся, мы еще вернемся, красными цветами»
[37]. А в другом стихотворении, «Баб-эль-Вад», посвященном этим молодым героям, тот же Гури пишет:
День весны придет, цикламены зацветут,
Красные анемоны на горе и на склоне.
И тот, кто пойдет по дороге, по которой шли мы,
Да не забудет нас…
Мой отец, Ицхак Шалев, тоже посвятил им одно из своих стихотворений. Оно называется «Серые проржавевшие скелеты», и в нем есть строка: «О вы, чья кровь окрасила ваши ребра, как мак». И еще одно поэтическое произведение на ту же тему, «Есть цветы», создал поэт Натан Ионатан, который писал:
Видел ли ты ту багровость,
Что вопила о себе уже издали?
Поле крови было там раньше,
А сейчас это поле маков.
В Англии и некоторых ее бывших колониях в дни поминовения погибших в Первую мировую войну появился обычай украшать себя маками, цветущими на полях прежних сражений и на военных кладбищах. Обычай этот родился под влиянием стихотворения «На полях Фландрии», написанного в 1915 году участником этих сражений канадцем Джоном Маккреем:
Во фландрских полях среди крестов,
Стоящих ряд за рядом, трепещут маки.
Здесь наше место. Жаворонок смелый
Высоко в небесах все так же голосист,
Но пушки глушат радостную песню.
Мы мертвецы. Не так давно мы были живы,
Сияние рассветов знали и закатов крах,
Любили и любимы были, теперь лежим
Во фландрских полях[38].
В наших краях растет несколько видов диких маков, и невежды вроде меня их не различают, скопом называя все этим растения просто «маками». Но эрудиты знают разницу между ними и требуют от садоводов не выращивать на севере маки с юга и наоборот, потому что они опыляют друг друга, в результате чего появляются нежелательные гибриды.
Мало того, люди эрудированные знают о жизни маков и многое другое, чего не замечают такие невежды, как я, хотя эта жизнь происходит и в моем саду, то есть буквально у меня под носом. Мне показал это мой знакомый, профессор ботаники Ави Шмида. Как-то раз мы отправились с ним на маковое поле, символично цветущее как раз возле кибуца, названного в честь тридцати пяти героев. Профессор Шмида терпеливо кивал, внимая моим восторгам по поводу того, что маки колышутся даже при малейшем ветерке, и выслушивая мои рассуждения о том, что на знаменитой картине Моне можно буквально ощутить этот ветерок, а потом обратил мое внимание на тот странный факт, что некоторые цветки мака колеблются, почти танцуют, даже при полном отсутствии ветра. Увидев мое удивление, он улыбнулся, раздвинул пальцами лепестки одного из цветков и показал мне, что внутри цветка копошатся жучки. В мае, в разгар цветения, они ползают и ворочаются в пыльце и при этом энергично толкают и потряхивают его своими ножками.
У мака, как и у других красных цветов из «великолепной четверки», нет нектара, но есть вкусная пыльца, — объяснил он мне. Жучки прилетают к своим цветам, чтобы поесть пыльцу, и благодаря этому торжественному случаю обнаруживают, что здесь можно познакомиться с напарником или напарницей, чтобы потом приятно провести время вдвоем. Иными словами, цветки анемона, тюльпана, лютика и мака — это не только ресторан, но еще и гостиница, из тех, в которых клиентам сдают комнаты как раз для подобного рода времяпровождения.
Эти объяснения мигом превратили меня из ботаника-любителя в зоолога-наблюдателя. Я тут же снял очки, приблизил нос к цветку мака и обследовал вблизи, что в нем происходит. У близоруких людей есть то преимущество, что после пятидесяти их глаза превращаются в увеличительные стекла. И я в самом деле увидел двух жучков, один из которых нес на спине другого, и, судя по их движениям, они играли не в грузчиков, а во что-то совсем иное.
Я спросил профессора, почему анемон цветет зимой, в такое, казалось бы, тяжелое время, а не весной, как мак, и Шмида объяснил мне, что члены «великолепной четверки» разделили между собой время цветения: первым цветет анемон, потом к нему присоединяется тюльпан, потом лютик и уже в самом конце — мак. Это гарантирует им, что жучки не понесут пыльцу анемонов к лютику или пыльцу тюльпанов к маку, чтобы было бы явным расточительством, поскольку из такой пыльцы все равно ничего не вырастет.
Во время той же прогулки я узнал, что красный цвет растений имеет еще одно достоинство — это своего рода запрещающий сигнал, все равно что «кирпич» для автомобилиста: не есть цветы такого цвета, чтобы не навредить себе. Ибо не только в культурном маке, но и в красном, как и в остальных трех из «великолепной четверки», есть вещества, вредные для здоровья. Коровы и овцы приучаются держаться от них подальше, и это объясняет, почему анемоны и маки очень распространены в районах пастбищ. Но об этих ядовитых веществах знают не только животные, но и жуки, и они хитроумно их используют. Профессор Шмида показал мне, что многие из цветков мака поцарапаны и поранены, и объяснил, что жуки нарочно царапают их, чтобы потом поесть те ядовитые вещества, которые выделяются из этих ран. В результате они сами становятся ядовитыми, и птицы научаются их избегать. И это показывает, что эволюция — одно из самых умных творений Господа.
Я вернулся домой, проверил и обнаружил, что и у меня в саду лепестки мака поцарапаны. Мне было стыдно, что я сам не заметил этого раньше. И тут я вспомнил строки из другого стихотворения моего отца, «Свет на водах Гиносара», в котором он описал поездку «от моря до моря», то есть от берега Средиземного моря до берега Кинерета:
Срывает парень цветок и берет в руку жучка.
А тот барахтается, тонет в грязи…
Эти строки удивили меня своей природоведческой точностью, потому что мой отец, хотя и был страстным любителем путешествий и хорошо знал Страну, но в своих поездках по ней руководствовался в основном историческими и библейскими темами. Я даже помню, как однажды мама уговорила его отправиться с ней на экскурсию «Общества защиты природы» и каким веселым он оттуда вернулся.
«Ну, как было?» — спросил я.
«Замечательно! — сказало он. — Мы отправились в путь и через двести метров увидели кузнечика. Как и положено „Обществу защиты природы“, мы защитили его и продолжили свой путь. Еще через полкилометра мы увидели дрозда и защитили его тоже. Потом мы увидели морской лук, защитили и его и затем вернулись домой».
Я всегда знал, что мой отец куда лучше меня знает Библию, иврит, литературу и историю, и утешался тем, что я зато лучше знаю природу. И вот теперь я обнаружил, что и в этом у него был более острый глаз, чем у меня: он заметил жучков внутри цветков мака, хотя никогда не проявлял особого интереса ни к тем, ни к другим, и заметил их сам, без профессиональной помощи ученого-ботаника.
Мгновенья счастья
Не одни лишь знания, не одни лишь заботы и радости труда доставляет своим владельцам дикий сад, но еще и минуты истинного счастья. Почти все эти минуты — уже знакомые, ожидаемые и повторяющиеся, но это нисколько не уменьшает наслаждения, ими даруемого. Каждый год тебя переполняет счастье, когда ты наблюдаешь очередное появление бутонов и цветков, когда видишь возвращение птиц, которые проводят в наших краях лето или зиму, когда просыпается тот легкий ветерок, о котором я говорил, и колышет поле твоих маков, когда на увядающих стеблях морского лука появляются зеленые листочки и тянутся вверх, точно маленькие ладони, вознесенные к небу. И цветение цикламенов, потому что в отличие от первых листков других растений у цикламена первый листок — точное подобие взрослых листьев, только очень маленькое, миниатюрное подобие. И еще он отличается рисунком, потому что каждый год листья цикламена появляются с новым узором, непохожим на узоры предыдущих лет.
И есть мгновенья счастья, вызываемые животными или насекомыми — например, пение пчел, вьющихся над крушиной или дубом. Видеть их там радостно, потому что цветы этих деревьев не так выделяются и не так кричат о себе, как, скажем, цветы багряника или стиракса. У дуба, к примеру, цветы маленькие, бесцветные, лишенные запаха, и опыление у них происходит с помощью ветра. Стоит ветру зашевелить листья, и ты сразу видишь, как маленькие облака пыльцы поднимаются с мужских дубов и уносятся вдаль, в поисках дубов женских. Но пчелы все равно навещают дубы — ради бесплатного завтрака, можно сказать, — и уже в конце января, когда вдруг выдается особенно теплый день, можно услышать, как эти маленькие музыканты играют в древесных кронах на своих невидимых контрабасах и виолончелях. Тогда от деревьев поднимается хорошо различимый глубокий и мягкий гул и наполняет воздух вокруг.
Когда мне впервые довелось услышать этот хор, я не сразу понял, что это. И, только приблизившись к дубу и подняв голову, я обнаружил, что звук рождается где-то между ветвями. Сотни пчел трудились там и слаженно жужжали, собирая пыльцу. Я вступил под навес кроны, закрыл глаза и словно утонул в пчелином хоре. С тех пор я делаю это каждый год. Какой прекрасный концерт! Нежный и певучий, страстный и мощный, этот звук говорит нам, что пчелы видят весну совершенно иначе, чем мы. Наша весна — нечто многоцветное, пахучее, теплое и светлое, она пробуждает душу и ласкает взгляд, она зовет наше сердце, а за ним наше тело, выйти из дома, гулять, нюхать, смотреть, любить. А для пчел это сезон труда. Они не рассказывают друг другу о «коврах анемонов» и «полях цикламенов». Для них весна имеет только экономическое значение: улей полон голодных ртов, кладовые опустели за ненастные месяцы, нужно срочно доставить домой побольше пыльцы и нектара, накормить царицу, чтобы народила побольше личинок и создала новое поколение рабочих. И мне не только приятно слышать трудовое пение этих пчел, но и сознавать при этом, что я не принадлежу к их обществу, в котором рабство переходит по наследству, а традиция настолько вросла в жизнь, что уже не может измениться.
А еще одно мгновение радости связано у меня с появлением в саду ежа или черепахи. Я уже говорил, как мне нравятся эти животные, но, увы, с каждым годом я вижу их все реже и реже. И все же иногда они еще появляются и наполняют волнением мое сердце. Однажды, когда я сидел на земле, пришла ежиха, а с ней два маленьких ежонка, у которых даже иголки еще не затвердели. Они походили туда-сюда, поискали, понюхали, прошли очень близко от меня, так близко, что один из ежат даже потерся о мои штаны. Такая близость дикого животного, даже если это всего лишь ежонок, близость, в которой чувствуется доверие и безбоязненность, не только приятна, но и трогательна.
И то же с птицами: в окрестностях моего сада живет великое множество птиц, и всех их я уже различаю и по виду, и по голосу. Когда я просыпаюсь незадолго перед восходом, я по пению той или иной птицы узнаю, который час. Правда, змееяда я еще никогда не слышал, но всех иных — многократно. Самые приятные, на мой слух, голоса у дроздов, хотя мне нравится и пение белогрудого зимородка, когда по утрам над садом раздаются громкие раскаты его смеха — это он сообщает всем прочим птицам, что мой сад принадлежит ему. Но в той же мере мой сад принадлежит и живущей в нем нектарнице, которая, несмотря на свою малость, тоже провозглашает это, и ожереловым попугаям — птицам агрессивным и наглым, которые ведут себя, словно хозяева, — прогоняют, например, дятлов, и не потому, что Бог обещал им этот сад, а потому что требуют для себя место там, где дятлы уже выдолбили свои дупла. И еще мой сад принадлежит малиновке, которая каждый год возвращается в него из далекой Европы и немедленно напоминает мне и всем другим, что это ее сад, а не какого-то там дятла или попугая.
Эта малиновка — вторая у меня по счету. Первая прилетела в мою вторую или третью зиму здесь, села на фисташковом дереве, что возле окна, и издала воинственный клич — этакое высокое и угрожающее цоканье: «Цык-цык-цык! Кто близко подойдет, тот немедленно умрет!» В начале лета она вернулась в свою страну, а в следующую зиму, когда я опять услышал эти «Цык-цык-цык» и увидел знакомую красную грудку, я спросил знающих людей, и мне сказали, что это, по всей видимости, та же малиновка, потому что эти птички обычно возвращаются в свое постоянное зимнее жилище. Но маленькие певчие птицы живут недолго, и я очень огорчился, когда в одну из следующих зим моя малиновка не вернулась на свое фисташковое дерево. Несколько лет я жил без малиновки, а потом боги послали мне замену. В одно холодное зимнее утро я услышал цоканье за окном, поспешил выйти и ощутил подлинное счастье: вот она снова — сидит на дереве и энергично цокает, охраняя свои владения от всех чужих и нежеланных. И хотя цвет у нее был, прямо сказать, по-социалистически красный, а клюв прямой и тонкий, в целом она выглядела весьма ястребино-агрессивной и многих могла бы испугать.
Нектарница тоже подарила мне как-то раз необычное мгновенье, когда боль и раскаяние неожиданно сменились бурной радостью. Нектарница — самая маленькая птичка в моем саду. Иногда, впрочем, залетная славка вступает с ней в соревнование за этот титул, но славки посещают мой сад лишь изредка, а нектарницы живут у меня почти всегда. Самки этих птиц коричнево-серые, зато самцы сверкают зеленым и черным, которые сменяют друг друга при каждом движении. Они порхают вокруг цветов, точно маленькие вертолеты, и выглядят при этом красиво и забавно, но в действительности за их трогательной миниатюрностью и умильной внешностью скрываются существа темпераментные, раздражительные и агрессивные. Самцы преследуют друг друга в воздухе и среди ветвей, а порой бросаются даже на свои отражения в оконном стекле. При этом они поднимаются и снижаются с такой скоростью, что им могли бы позавидовать военные летчики. И они никого не боятся — ни других себе подобных, ни всех прочих птиц, ни животных, ни человека. Когда я вижу их, то вспоминаю сцену приближения бабуина к гнезду нектарницы, описанную в книге Нахума Гутмана «Лубенгулу, король зулу»: «Когда обезьяна стала приближаться, нектарница подняла такой крик, что небеса содрогнулись. Страшные вопли вырывались из ее горла с частотой винтовочных выстрелов. Потом она метнулась в сторону врага и закружилась над обезьяной, словно готовясь к удару… Вот так оно происходит, когда защищаешь два яйца в своем гнезде. Тут уже не размер решает».
Так вот, однажды я нечаянно повредил гнездо нектарниц, которые жили в моем саду, и сожалею об этом до сегодняшнего дня. Я тогда был занят подрезкой кустов лаванды, которые растут у меня на одной из террас, и заметил, что надо мной все время вьется пара нектарниц, издавая громкие крики. Заметить их я заметил, но понять, что они пытаются отогнать меня от своего гнезда, не сумел. Я решил, что они заняты обычными для нектарниц делами — какой-нибудь ссорой с соседями или ухаживаниями да изменами. Только когда мои ножницы уперлись в скрытое в зарослях гнездо, я осознал, в чем дело, — но было уже поздно: ножницы разрезали гнездо, оно развалилось, и два маленьких яйца упали и разбились. Нектарницы улетели и до конца лета уже не возвращались в мой сад. Я опасался, что они не вернутся никогда, но следующим летом они появились вновь — та же пара или другая, но я очень обрадовался и с тех пор, занимаясь подрезкой, всегда приглядываюсь и остерегаюсь.
Но самое больше наслаждение доставляют мне птицы, которые живут не в моем саду, а на соседнем поле. Это авдотки. Эти птицы могут летать, но предпочитают ходить или бегать. Ростом они с цыпленка, у них длинные ноги, желтые глаза и острый взгляд, их перья прочерчены желтыми, коричневыми и серыми полосками, точно маскировочная одежда. Когда они стоят, не двигаясь, глаз их не различает, но ночью их голос слышен даже издалека. Вскоре после захода солнца, а также в середине и в конце ночи они собираются в поле для танцев и хорового пения.
Есть что-то таинственное и влекущее в этих ночных сборищах, и это «что-то» увлекает и меня. В летние ночи, когда авдотки поют и танцуют на скошенном поле поблизости от моего дома, я иногда спускаюсь туда и осторожно иду в темноте в их сторону. Слишком близко подходить к ним нельзя, потому что тогда они умолкают и улетают. Поэтому, подойдя метров на тридцать, я останавливаюсь, ложусь на землю, закрываю глаза и слушаю.
В эти мгновения, когда я лежу на спине под летним небом и слышу их странные и загадочные голоса, мне кажется, что я сплю с открытыми глазами. К сожалению, в отличие от праотца Иакова, я не вижу ни лестницы, ведущей на небо, ни спускающихся по ней ангелов, но что поделать — человеку надлежит довольствоваться тем, что у него есть. А у меня в это мгновенье есть теплая ночь, и мягкая, без камней, земля под головой, и звездное небо, и авдотки, поющие мне свои песни, — и это намного больше того, что есть у большинства людей. Как, впрочем, и намного больше, чем есть у меня самого во многие другие мгновенья.
Земля
На иврите земля — это «адама», однокоренное со словом «Адом» — красный и «дам» — кровь, но в первую очередь с «Адам», первый человек, сын земли, из которой он сотворен, в которую вернется и именем которой назван. Земля — мать всего живого и растущего, и, среди прочего, она вырастила несколько многозначительных выражений на иврите: «земля наших предков», «девственная земля», «святая земля», «возрождение земли» и так далее, но сейчас мне хочется поговорить о земле в буквальном смысле слова — как о почве, о субстанции, в которую я высеваю свои растения, в которой они укореняются и растут, наконец — просто как о поверхности, по которой ступают мои босые ноги.
В Стране есть разные виды земли. Есть знатоки и эрудиты, которые с такой же легкостью произносят слова «аллювиальная» или «терра рома», как я произношу «девочка Айелет» или «яичница». Но даже такие невежды, как я, способны отличить тяжелую темную почву Изреэльской долины от легкой светлой почвы побережья, красный чернозем долины Шарон от белизны мергеля на южной оконечности Мертвого моря. Да что там говорить о разных местах Страны — даже на ограниченном пространстве моего сада земля меняется от места к месту.
Я уже рассказывал, что мой сад лежит на склоне. На его низком участке земля жирная и плотная, а не верхнем — пористая и легкая, тут она коричневая, здесь чернеет, а там красноватая, в одном месте жадно впитывает воду, а в другом вода с нее стекает, тут у нее один запах, а там другой. И все потому, что мой дом стоит как раз на границе между Изреэльской долиной и Нижней Галилеей. Буквально на самой границе: короткий спуск, на котором он расположен, — это еще холм Галилеи, а нижний участок — уже на краю Долины. Каждая сторона имеет свою температуру: рано утром легко ощутить, что на нижнем участке несколько холоднее, чем на верхнем, — и на каждой стороне своя почва и своя растительность. Цикламен, например, предпочитает верхний участок, нарциссы — нижний, а морской лук доволен и там, и там.
И еще в моем саду есть несколько кубометров специально привезенной земли, которая обладает необыкновенной способностью выращивать все, что угодно. Возможно, это остатки райской земли или той, на которой спал наш праотец Иаков, когда видел небесную лестницу и идущих по ней ангелов. А может, это обычная земля, к которой примешаны удобрения из Иерусалимского храма или отходы от ядерного реактора. Так или иначе, но, когда я покупал дом, этой земли в саду не было. Она появилась в нем из какого-то другого места, не знаю, из какого и кто ее привез, и совершила настоящие чудеса.
Дело было так. Однажды я заказал водителя бобката для кое-каких работ в саду. Бобкат, да будет вам известно, — это такой маленький, многоцелевой трактор, к которому, кроме ковша, можно присоединить многие другие полезные приспособления. Бобкат — трактор колесный, но рулевое управление у него, как у гусеничного транспорта. Не буду вдаваться в детали, но если кто-нибудь из читателей или читательниц этой книги задумается, что подарить мне на следующий мой день рождения, то пусть знает, что я хотел бы получить бобкат. Пусть даже подержанный.
Поскольку бобкат — устройство быстрое и оперативное, водитель его должен быть ему под стать. Я с радостью убедился, что человек, который приехал ко мне в тот день, был сущий кудесник. Как потом выяснилось, в армии он летал на вертолетах, и в тот день в моем саду он продемонстрировал всю ту координацию, которая позволяла ему управлять своей машиной в воздухе. Его руки заставляли бобкат мчаться в любую сторону сада, входить в самые глухие его уголки, маневрировать на ходу и, нисколько не теряя скорости, поднимать и опускать необходимые в данную минуту приспособления плавным движением, которое вызывало зависть и восторг. Именно о таких было сказано: «Видел ли ты человека проворного в своем деле? Он будет стоять перед царями»
[39]. Что, кстати, еще раз говорит о великолепии нашего языка, в котором задолго до появления бобката уже была сформулирована фраза, удивительно точно описывающая его работу!
Так или иначе, но на каком-то этапе этой работы нам понадобилось несколько кубометров земли. Мы обратились к прорабу, который работал в одном из соседских домов, и он сказал, что постарается найти для нас что-нибудь. Он не уверен, что ему удастся, — так он сказал, — потому что речь идет о малом количестве, но у него есть кто-то, кто может поговорить еще с кем-то, чтобы тот обратился к такому-то, который может послать за двоюродным братом кого-то пятого, каковой пятый является закадычным другом хозяина грузовика, и, если его компаньон согласится, он велит своему водителю выполнить эту мою просьбу — но все это при условии, что я заплачу за землю и доставку заранее. Я взвесил и решил, что, будь этот человек мошенником, он бы придумал менее сложную и более правдоподобную историю. Поэтому я уплатил заранее, а утром, проснувшись, обнаружил, что на обочине возле моего сада появилась куча земли. Водитель бобката тут же набросился на нее и разбросал большую ее часть между дубами, в северо-западном углу моего сада.
Когда я переехал в деревню, этот угол бы покрыт терновником. Агрессивные ползучие растения заполонили почти все пространство, скрывая от деревьев солнце. Терновники я выкорчевал, а ползучие растения срезал почти по уровню земли, расплел и стащил с дубов с помощью моего старого пикапа, веревок и буксировочных тросов.
Деревья обрадовались великой радостью, воспряли духом и стали прибавлять ветки и листья. Вскоре этот угол стал таким приятным, что удостоился названия «Гнездышко». Я посадил там луковицы морского лука и кусты жимолости, а теперь, когда там была разбросана новая земля, посеял еще и лютики. Семена я взял у тех лютиков, которые уже росли в моем саду, то есть у лютиков знакомых и известных, самых обычных во всех отношениях. Как и растения других «геофитов», то есть растений с подземными луковицами или клубнями, лютики в первый год роста выпускают очень маленькие листочки, которые увеличиваются в размерах в течение двух последующих лет. Тем временем клубни лютика развиваются в земле, и года через три-четыре выпускают первые цветы. Так вот, листочки, которые проросли из семян, посеянных в этой привозной земле, не просто появились раньше, чем следует, но стали буквально чудовищными по размеру, втрое больше листьев их прародителей, а клубни выпустили цветы уже в первый год после посадки, причем и цветы эти были вдвое больше цветов обычных лютиков! Поскольку я знал их прародителей, я не сомневался, что дело не в наследственности, а во влиянии среды — то бишь привезенной в сад земли. Я пытался выяснить, кто же ее, в конце концов, привез и откуда, но это мне так и не удалось.
Еще несколько лет лютики в «Гнездышке» цвели гигантскими цветами, а потом как будто успокоились, привыкли к новому месту и стали цвести, как обычно. И когда я сегодня высаживаю что-нибудь новое к этом закутке, оно тоже растет самым обычным образом, как в любой другой части сада. Видно, та таинственная земля потеряла свою силу и стала такой же, как все. В чем же был ее секрет? Что в ней было такого, что пропало или кончилось? Не знаю. Это навсегда останется для меня загадкой.
Коллекционирование и другие опасности
Много лет назад, когда я начал писать свою первую книгу «Русский роман», я не раз встречался и разговаривал с пионерами так называемой «второй алии»
[40]. Все они уже миновали рубеж девяностолетия, а самому старому из них, ветерану кибуца Эйн-Харод-Ихуд, перевалило за девяносто шесть. Элиезер Слуцкин был человеком юмористической складки, и годы не изменили его: он умел посмеяться и над собой, и над другими. Меня он встретил словами:
— Я слышал, ты разговариваешь со всеми стариками в Долине. К чему тебе это? Они ведь понятия не имеют, о чем с ними толкуют.
— И это говоришь ты, самый старый из них? — удивился я.
— Я стар, это правда, — сказал он. — Но они были глупы уже в двадцать лет.
Элиезер Слуцкин был человек технический.
— Я всю жизнь был сантехником в Эйн-Хароде, — сказал он мне. — И завидовал всем этим принцам земледелия, когда они возвращались с полей.
Но как бы походя заметил, что, когда был основан кибуц, именно он спланировал и установил в нем всю систему капельного полива.
— А что ты делаешь сегодня? — спросил я.
— Работаю в мастерской, чиню краны и клапаны, — и добавил, словно извиняясь, — но только несколько часов в день, полставки.
— И как к тебе относятся?
— Очень хорошо, — сказал он и с напускным смущением объяснил: — Но ты не думай, это не потому, что они так уж меня любят. Это потому, что я не даю им карту прокладки труб. — И рассмеялся: — А без карты, где бы они ни захотели копать, им приходится спрашивать меня, можно ли лезть туда с ковшом.
Слуцкин умер несколько лет спустя. Он прожил сто лет и еще тридцать дней. В «Русском романе» есть несколько его фраз и характеристик, и я не забыл его по сей день. И не только из-за его ясного ума и юмора. Я вспоминаю о нем и по другой причине. Странное дело, но всякий раз, когда я копаю в своем саду, чтобы высадить или посеять что-нибудь, заделать течь или вскрыть туннель слепыша, я обязательно натыкаюсь на водопроводную трубу. Не знаю, почему и как, но стоит мне вонзить в землю вилы или лопату или ударить мотыгой или киркой, в воздух тотчас взлетает высокий фонтан. Похоже, что Господь наделил меня каким-то шестым чувством, которое позволяет мне находить воду в глубине земли. Правда, не грунтовую воду, но для начала и это неплохо.
Повреждение трубы — не единственная опасность, которая подстерегает человека, работающего в саду. Тут есть также норы скорпионов, и я уже не раз сталкивался с гадюками и осами, о чем еще расскажу. Но, по правде говоря, самую большую опасность представляю для себя я сам. Почти каждый раз, когда я выхожу работать, непременно находится ветка, которая оцарапает мне темя до крови, цветочный горшок, чтобы о него споткнуться, волокно пальмового листа, тотчас обвивающее мне ногу. А кроме того, я обладаю замечательной способностью пачкаться, особенно в грязную погоду.
Зная за собой эту способность, я всегда выхожу на работу в саду в старой поношенной одежде, которую сохраняю как раз на такой случай. Но случаются дни, когда я возвращаюсь откуда-нибудь в обычной одежде и, идя от улицы к дому по дорожке длиной в дюжину метров, поглядываю по сторонам, чтобы увидеть, что проросло и что увяло. В такие минуты я обязательно замечаю какой-то сорняк, который нужно немедленно вырвать, а наклоняясь к нему, замечаю росток люпина, который обязательно нужно пересадить. А поскольку садовой лопатки со мной нет, а пойти за ней я ленюсь, да и земля мокрая и мягкая, я сую в нее пальцы, вытаскиваю этот росток вместе с маленьким комком вокруг корня, иду с ним по грязи к тому месту, куда хочу его пересадить, опускаюсь там на колени, сажаю этот росточек, поднимаюсь, уже весь в грязи, и вдобавок по рассеянности вытираю руки о штаны.
Аналогичная история случается со мной в иное летнее утро, когда я вдруг обнаруживаю в саду следы шакалов, которые в поисках питья прокусили одну из моих поливальных труб. Чтобы заделать такую неисправность, нужно отрезать н удалить надкушенное место, а затем соединить концы трубы специальным полым пластиковым соединителем. Эта операция требует закрыть на несколько минут главный вентиль, но мои нервные синапсы, не повинующиеся разуму, торопят меня, убеждая сначала отрезать надкушенную трубу. И тогда происходит то, что уже не раз происходило и не раз еще произойдет: вода бьет фонтаном н заливает мои очки, я становлюсь наполовину слепым и в таком состоянии пытаюсь вставить оба конца трубы в соединитель. Мокрые руки соскальзывают с трубы, соединитель куда-то падает, и струя воды, смешанной с грязью, хлещет мне в лицо и на одежду. В точности так, как в прошлый раз. И в позапрошлый, и во все остальные.
Все эти случаи я помню, потому что они происходят достаточно часто, но все они относятся к разряду опасностей физических, а между тем самая большая опасность, подстерегающая владельца дикого сада, — опасность духовная. Я имею в виду болезнь коллекционирования, которой он легко может заразиться, но от которой ему будет очень трудно вылечиться. Обычно ею заражаются из-за повышенного интереса к какой-то специальной теме. Все начинается с невинного желания изучить эту тему поглубже, покопаться в ней, но после этого, так сказать, «инкубационного» периода, когда больной еще не сознает, что он уже больной, и даже наоборот — считает себя как никогда здоровым, болезнь, если ее не побороть, может стать неизлечимой. У меня есть опыт в такого рода делах, правда, не в области садоводства, а в области, я бы сказал, книголюбства, но ход болезни от темы не зависит, и я, когда-то заболев чрезмерным интересом к детским книгам, до сих пор помню все этапы этого заболевания: повышенный интерес (стадия заражения), пристрастие (стадия ухудшения) и, к моей великой радости, — возвращение к норме (стадия излечения), которое произошло буквально в последний момент.
Вот как это было. Писать книги я начал относительно поздно, но читать пристрастился в очень раннем возрасте. Вскоре чтение буквально захлестнуло меня, я тогда отец открыл мне великий семейный секрет, оказывается, в доме его матери, в ящике для постельного белья, спрятан настоящий клад — десятки старых детских книг, большинство в красных обложках издательства «Аманут», что значит «Искусство». Эти книги отец читал сам, когда был маленьким. Там была «Повесть о двух городах» Чарльза Диккенса, «Гекльберри Финн» Марка Твена, «Двадцать тысяч лье под водой» и «Путешествие капитана Гаттераса» Жюля Верна, «Отверженные» и «Собор Парижской богоматери» Виктора Гюго, «Трое в одной лодке» Джерома Джерома, «В пустыне и в пуще» Генриха Сенкевича, «Дочь Монтесумы» Генри Хаггарда, «Последние дни Помпеи» Эдварда Бульвер-Литтона и многие, многие другие.
Каждый раз, когда мы с отцом ходили навещать бабушку, я просил и получал у нее одну из этих книг — почитать, пока я у нее, — но, когда я просил дать книгу мне домой, она решительно отказывала. То ли подозревала, что я ее не верну, то ли опасалась, что если я заполучу все эти книги, то больше не стану ее навещать. Отец заметил мое разочарование, а так как он хотел, чтобы я побольше читал, то шепнул мне на ухо, что отныне, когда мы будем приходить к ней, он отвлечет ее каким-нибудь разговором, а я тем временем незаметно спрячу книжку в карман. А в следующий визит мы вернем ей эту книжку и возьмем другую.
Так мы и сделали, и эти книги, с их сюжетами и героями, я очень полюбил, несмотря на устаревшие высокопарные переводы. Они стали частью моего детского мира. Я и сегодня помню картинки из них и слова героев: «Ваше величество, депеша!» в начале жюль-верновского «Михаила Строгова», и крики кладбищенского сторожа у Джерома: «Посмотрите черепа, посмотрите черепа», и громовой возглас Тартарена из Тараскона: «На шпагах, господа, на шпагах… Но не на булавках», и шепот доктора Мортимера: «Мистер Холмс, это были отпечатки лап огромной собаки!»
Спустя несколько лет, когда бабушка уже умерла, ее квартиру сняли студенты, и я тоже жил там какое-то время. Первым делом я освободил эти книги из заточения, упорядочил их на полке и объявил своей собственностью. И тут меня охватило желание купить и другие книги того же издательства, чтобы иметь всю серию. Это было начало болезни. Желание стало страстью, страсть превратилась в непреодолимое рвение, и вскоре болезнь подчинила меня себе целиком. «И рука ее была тяжела на мне, и результаты ее тяжелыми и горькими», — опишу я всю глубину этого пагубного пристрастия цитатой из книги на той полке. И вскоре я уже не только приобрел все книги упомянутой серии, но и начал тащить домой старые книги самых разных видов, жанров и издательств, пока на определенном этапе не обнаружил, что меня интересует уже не содержание книг, а только их библиографическая специфика, их возраст, их редкость и хуже того — их количество и сам факт владения ими. Я установил связи с книготорговцами, обменивался книгами с другими «зараженными» и в один прекрасный день — я работал тогда на израильском телевидении — поймал себя на мысли, как бы побыстрее улизнуть с работы и помчаться в Хайфу, куда, как известил меня хозяин одного книжного магазина, «прибыли несколько многообещающих ящиков», содержимое которых он завтра выставит на прилавок, если я сегодня же не приеду.
Я бросил редактирование, над которым сидел, запрыгнул в машину и через несколько минут уже мчался в Хайфу с радостным волнением. И вдруг со мной случилось нечто такое, чего не было до этого ни разу: я начал размышлять, что со мной происходит и что я, собственно, делаю. На спуске из Иерусалима эти размышления превратились в разговор с самим собой, а возле монастыря Латрун я развернулся и медленно поехал назад. Подобно тому как через несколько лет после этого я со всей решимостью отказался от курения, я в тот день вылечился от коллекционирования. Я перестал покупать ненужные книги и даже продал или раздарил многое из своего собрания. Сегодня у меня опять большая библиотека, но теперь в ней уже наличествуют только те книги, которые я перечитываю или которые нужны мне для работы.
Так вот, выращивание диких цветов тоже имеет характер коллекционирования, хотя и совершенно иного рода. Тот, кто собирает книги, марки, старые рабочие инструменты, корсеты испанских королев, угольные утюги викторианской эпохи, клапаны шикарных машин Дюзенберга, бельгийские настенные часы восемнадцатого века и расписания поездов Австро-Венгерской империи — все такие коллекционеры знают, что эти замечательные предметы неспособны размножаться, что их число ограниченно, даже если мы его не знаем, и поэтому они стараются найти как можно больше своих любимцев, чтобы перетащить их к себе и получать удовольствие не столько от них самих, сколько от того, что они находятся у него, а у других коллекционеров их нет.
А дикие цветы, напротив, существа живые, и вместо того, чтобы собирать, их можно выращивать и размножать. Правда, я уже несколько раз сталкивался и с такими садоводами-коллекционерами, которые стремятся собрать у себя в саду чуть ли не все виды растений Страны — или хотя бы все виды шалфея или клевера. Но обыкновенные любители природы вроде меня, не заядлые коллекционеры, и не профессиональные ботаники, и не те, кому важно попасть в какую-нибудь книгу рекордов, — все мы выращиваем те цветы, которые любим, и получаем удовольствие от их красоты, а не количества.
Я иногда с наслаждением перечисляю, чуть не страницами, какие цветы растут в моем саду, но все-таки главное для меня не сам сад и не его богатства. Для меня куда важнее красота этих цветов, которые, кстати, нравятся мне много больше цветов декоративных, и возня с ними, изучение их и узнавание их повадок, и те мысли, которые пробуждает во мне эта живая коллекция, способная дышать, и пить, и есть, и размножаться, такая непохожая на собрание мертвых предметов, хранящихся в зданиях, комнатах и ящиках. Но больше всего меня радует сознание, что в мире всегда будет существовать коллекция, неизмеримо более богатая и обширная, чем в моем саду и в садах всех вместе взятых садоводов, которые и опытнее и самоотверженнее меня. Этой коллекцией является сама природа, та, что породила все эти растения и изо дня в день продолжает их растить и умножать их разнообразие.
Большой львиный зев
Однажды по пути из Иерусалима в Тель-Авив я вдруг увидел, что на правой обочине дороги, недалеко от перекрестка Шореш, планируется настоящий геноцид. Жертвами его должны были стать дикие цветы, мне хорошо известные и мною любимые: старая колония большого львиного зева, что в начале каждого лета цвел там большой и веселой фиолетовой гурьбой и радовал всех проезжающих, а точнее — тех, чье сердце открыто красоте природы.
Большой львиный зев — отец культурного львиного зева, который пестреет всеми цветами радуги во многих садах и на многих городских площадях. Но мне объяснили, что эти два вида не скрещиваются друг с другом, и ботаников чрезвычайно огорчают случайные нарушения этого закона, потому что в результате портится чистота семейства и рода. Я понимаю волнения ботаников, но в глубине души радуюсь этим скрещиваниям, потому что они вызывают во мне возбуждение литературного толка, воскресая в памяти рассказы Джека Лондона о спаривании собак и волков, а также теории исследователей человеческой эволюции о совокуплениях между гомо сапиенсами и неандертальцами, но более всего — греческие мифы о потомках от скрещивания людей и животных.
Такое разделение культурного и дикого видов существует не только у львиного зева. У анемона, лютика и цикламена тоже есть культурные версии. Они меньше своих диких родственников и, на мой взгляд, грубее. Кстати, то же самое произошло и с тюльпанами, когда их культивировали: им добавили столько расцветок, что они стали похожи на искусственные цветы из пластика. И та белоснежная лилия, которая цветет у меня, — она тоже дикая прародительница тех окультуренных лилий, которые в результате неестественного отбора стали еще и розовыми, и светло-желтыми, но утратили большую часть своего приятного дикого запаха. Все эти цветы кажутся мне похожими на уродливых декоративных кошек и комичных домашних собачонок величиной с ладонь — этакие сиамские цикламены и ангорские анемоны. К счастью, ботаники еще не придумали, как окультурить морской лук, но и это, я думаю, рано или поздно произойдет, и тогда у нас появится растение, которое будет называться тем же словом, но станет низким и толстым, а цвести будет весной, желтым или розовым цветом.
Вернусь, однако, к той колонии дикого львиного зева под Шорешем. Геноцидом угрожало ей предстоящее расширение дороги Иерусалим — Тель-Авив, которое тогда начали готовить. Предварительные замеры закончились, и теперь на дорогу вышли тяжелые строительные машины. Большой львиный зев не имеет луковиц или клубней, которые можно было бы перенести с места на место, но, к счастью, все это происходило после цветения, и я успел собрать там семена и в ту же осень посеял их у себя в саду.
Я ожидал, что, подобно большинству моих диких цветов, большой львиный зев тоже прорастет после дождей, вырастет зимой и расцветет весной. Но он не пророс вообще. Ни одно из семян не дало ростков. Я решил, что ему, наверно, что-то мешает в моем саду, и порадовался, что оставил часть семян на сохранение — этакий «банк спермы», который я храню в стеклянной банке. Но странности львиного зева на этом не кончились. Прошла зима, и по-прежнему ни одно из посаженных мною семян не дало всходов. Потом прошла весна — и опять ничего. И вдруг, в самой середине лета, на самом пике жары и сухости — о чудо! — на грядке с львиным зевом внезапно поднялись свежие зеленые ростки! У меня бывало иногда, что какие-то семена прорастали не в свой сезон. Но то было в орошаемых лунках гранатов и цитрусовых, а этот львиный зев пророс на совершенно сухом участке. Вначале я его даже не опознал, но, желая все же выяснить, кто эти незнакомые и нежданные гости, стал усердно поливать их из лейки. И через две-три недели, когда они выросли еще немного, я увидел, что это тот львиный зев, который я спас на иерусалимской дороге.
Однако неожиданности на этом не кончились. Вместо того чтобы расцвести в апреле на стеблях высотой около метра, мой львиный зев расцвел в январе и на очень коротких стеблях. Я спросил его, что все это означает, но львиный зев ничего не прорычал мне в ответ. Что было делать? Я собрал те семена, которые он произвел, и посеял их на следующую осень. И тогда он вернулся к норме. Сегодня этот львиный зев и растет, и цветет, и даже рычит в положенное ему природой время. Я думаю, что в первый сезон у него было что-то вроде «джетлага», того сбоя времени, какой бывает после перелета с материка на материк. А может — просто приятное головокружение, как было у меня, когда я покинул Иерусалим и переехал в Долину. Так или иначе, но если кого-нибудь интересует, что стало с тем большим львиным зевом, что цвел когда-то на обочине дороги у въезда в Иерусалим, то я сообщаю, что сегодня он цветет в Изреэльской долине и ему здесь хорошо.
Кот Крамер
В моем саду есть и могила — как бы в напоминание о том, что сад — это не только жизнь, не только прорастания, цветения, запахи и цвета, но также и смерть. Однако в данном случае я имею в виду не ту, предсказуемую смерть, которая характерна для однолетних растений, что прорастают в начале зимы, цветут в ее конце, производят семена весной и умирают летом, и не то, что выглядит, как смерть, а на самом деле представляет собой что-то вроде спячки обладателей луковиц и клубней, — нет, я говорю о настоящей, неожиданной и необратимой смерти, которая ударяет внезапно и причиняет особую боль.
У меня в саду было несколько таких смертей: агония моего лимонного дерева, о котором я еще расскажу, преждевременная смерть мелии, о которой я уже рассказывал, и смерть моего любимого кота Крамера, который при жизни был неоспоримым властелином сада, а сегодня похоронен в нем.
Крамеру был примерно год, когда он пришел ко мне, и он жил у меня лет одиннадцать. Большую часть времени он спал, как я рассказывал в первой из трех детских книг, которые написал о нем. Подобно другому любимому герою ивритской литературы, он спал, но сердце его бодрствовало
[41], однако бодрствовало оно по причинам не столько романтическим, сколько тактическим: он и во сне следил, чтобы в сад не вошла собака или другой кот.
Крамер любил и умел спать, и кроме его любимых уголков в доме у него было еще несколько спальных мест в саду. Чаще всего он спал в тени крушины, вблизи белоснежной лилии и куста алоизий. Поначалу я думал, что он выбрал это место из-за приятных запахов, но однажды, не пожалев усилий, забрался туда сам и понял, что Крамер был дьявольски расчетлив: с того места, где он лежал, дорожка от улицы к дому была видна целиком, во всю ее длину, до самой входной двери. Когда он лежал там, а я отворял дверь, он всегда открывал глаза и мы обменивались взглядами и мяуканьем, но все, кто направлялся с улицы в сад, не замечали его, пока он не вставал. Если это был просто себе человек, Крамер игнорировал его приход. Если это был человек знакомый, он вставал и подходил поздороваться. А если это была собака или кошка, он бросался на них без предупреждения. Они удирали, причем кошки просто поворачивали и улепетывали со всех ног, а собаки вдобавок еще издавали громкие обиженные повизгивания, которые очень смешили нас с Крамером.
В наружности Крамера не было и намека на эту агрессивность. Правда, это был большой кот, черный от кончика хвоста и до кончика носа, но на вид он был толстенький, пушистый и миролюбивый. Он не отличался ни особой подвижностью, ни атлетическими данными. Он также не принадлежал к тому распространенному виду кошек, которые приносят хозяевам дары в виде растерзанных ящериц или птичек. Все эти маленькие существа были ниже его достоинства. Но когда он видел крысу или змею, он предпринимал самые решительные действия: немедленно мчался в дом и торопил меня выйти и навести порядок. У него был даже специальный возглас для такого случая. У него было несколько специальных возгласов, которые я научился понимать: тот, который означал: «Я хочу войти», — тот, который означал: «Я хочу выйти» — или: «Я хочу есть» — или: «Мне это не нравится». А самым особенным голосом он просил: «Давай вернемся домой, я не хочу ехать к ветеринару». Эта фраза, кстати, произносилась как одно слово, и это слово повторялось в течение всей поездки в клинику, и слово это было «Гау». По-моему, со смертью Крамера исчез не только замечательный кот, но и последний представитель того особого рода кошек, которые умели четко выговаривать согласный звук «г».
Крамер умер от почечной недостаточности, которая привела к нарушению всех систем жизнедеятельности. Последние дни он провел у своего личного и преданного врача, доктора Яира Бен-Циони, который приложил все усилия, чтобы спасти его. Когда стало окончательно ясно, что ничто не поможет и страдания Крамера были очевидны, я попросил усыпить его.
Я похоронил его под крушиной, возле лилии и алоизии, в том месте, где он так любил спать на вахте. Когда я прохожу там, а это бывает несколько раз в день, я всегда вспоминаю его и скучаю по нему. Между нами были любовь и взаимопонимание, и каждое утро, когда я открываю дверь, я снова и снова удивляюсь, почему он не выходит их своего спального ящика (по ночам он предпочитал спать снаружи, у входной двери) и не входит, потягиваясь, в дом.
Крамер был первым котом в моей жизни и пока — единственным. Весть о его смерти быстро разошлась по деревне, и уже на следующий день ко мне заявились несколько местных котов «на смотрины», в надежде занять его место. Но коты — существа, очень отличающиеся друг от друга, значительно больше, чем собаки, и я не нашел среди кандидатов подходящего преемника, который заполнил бы место Крамера в моем сердце и в моем доме. Некоторые были красивее, чем он, большинство — темпераментней и активней, но такого, как он, среди них не было. Говорят, что нет незаменимых людей, но похоже, что в отношении моего кота это несправедливо.
Кустарниковый вьюнок
Гости, которые приходят ко мне летом, выражают разочарование.
— Это и есть твой сад? — говорят они. — Но тут же все сухо, ничего нет.
И указывают на ухоженный сад соседей — с травой и поливалкой, с культурными цветами и каменным забором, с профессиональным садовником, который спланировал этот сад, сажал и сеял в нем, а теперь ухаживает за ним, подрезает и стрижет, подправляет недостатки, собирает и вывозит упавшие листья, программирует систему орошения.
— Да, это очень красивый сад, — соглашаюсь я, — но мой сад — дикий. Зимой он зеленый, а потом — красный, желтый, синий, розовый, фиолетовый и белый. А сейчас лето, и он сухой.
Но на самом деле дикий сад и летом не умирает полностью. В нем расцветают и распускаются вышеупомянутые свадебные гости, которые всюду суют свои носы, и плодятся грошовые специалисты, которые смотрят на меня и мой сад со снисходительной жалостью.
А кроме того, деревья в нем зеленые и летом, и вдобавок ко всему в нем растут несколько героических и непобедимых диких растений, которые игнорируют сухость и смеются над жарой. Я уважаю их стойкость и завидую их выносливости. Легко цвести и приносить плод свой во время свое, когда ты посажен при потоках вод
[42] и весеннее солнце ласкает твой хлорофилл, — но весна проходит, тучи рассеиваются, солнце пылает и жжет, вода испаряется, земля трескается, и у большинства растений появляются признаки скорой смерти: головки цветков опускаются, лепестки опадают, зеленое выцветает, желтое торжествует повсюду, — и именно в эту пору, когда все вянет, вдруг зацветают штокроза и ломонос, песчаная лилия, морской лук и кустарниковый вьюнок. Этот последний, несомненно, заслуживает того, чтобы расти в каждом саду в Израиле, — как по праву красоты, так и из-за его необыкновенной выносливости.
Этот вьюнок можно увидеть в мае и июне, когда он цветет на холмах Менаше
[43], на дорогах Нижней Галилеи и на Голанских высотах: низкие округлые кусты, покрытые маленькими розовыми и фиолетовыми цветами. Это густое и красивое цветение может продолжаться и в начале июля, а в хорошие годы можно наблюдать, как последние цветы вьюнка передают эстафету первым цветам морского лука. Глаз тянется к приятному цвету вьюнка, а сердце благодарит его за волю и силу, необходимые для цветения именно в этот тяжелый сезон. Однажды, радуясь его цветению, я даже принес ему в подарок прозвище «вьюнец-молодец», но он отнесся к этой похвале равнодушно, и она — впрочем, как и он сам, — остались в пределах моего сада.
В чем секрет этой жизненной силы? Я, к сожалению, не специалист по ботанике и не проводил научное исследование механизма приспособляемости тех или иных растений к сухости и жаре, но и такой обыкновенный любитель, как я, не мог не заметить, что зимой у вьюнка появляются листья, а летом он их сбрасывает. Видимо, таким способом он предотвращает потерю влаги в жару. Но я думаю, что истинное благословение вьюнка — в его укрытой от глаз особенности: у этого нежного на вид растения имеется могучий корень, который, судя по его строению и толщине, способен запасти много воды и пищи, а судя по длине, достигает таких глубоких пластов земли, где даже летом есть влага.
У меня в саду есть несколько вьюнков. Два из них я спас на участке, который впоследствии стал водохранилищем на холмах Менаше, а остальные посеял и вырастил сам. Их семена я собрал на обочинах дороги на Иокнеам, по которой ездил из Иерусалима к себе в Долину, там было много вьюнка и он радовал мой глаз в течение нескольких лет, а потом вдруг — к большому моему сожалению и удивлению — разом исчез, непонятно, как и почему. Очень жаль.
Но как бы то ни было, семена, которые я собрал там, я упрятал в маленькие горшки, а когда некоторые из них проросли, перенес на постоянное место в земле. Это звучит очень легко: «взял и перенес», — но в действительности вьюнок очень трудно и прорастить, и вырастить. В ходе этого занятия я заметил, к своему удивлению, что лучше всего прорастают как раз те вьюнки, которые я посадил на открытом солнце. Они и росли быстрее, и цвели более бурно. Тогда я и другие вьюнки пересадил туда же — и они были очень рады, и сказали мне «спасибо» тем единственным способом, каким растение может поблагодарить своего хозяина: цветут теперь под солнцем из года в год во всей своей красоте, довольствуются малым и легко обходятся без поливки даже в тяжелое израильское лето. Им достаточно считанных капель росы и той влаги, которую они запасают на глубине и извлекают из глубин, чтобы пережить любую засуху, хамсин и даже скупость Управления водных ресурсов Израиля. И поскольку они так хорошо справляются с трудностями, я решил доверить им самим и важнейшее дело оплодотворения и размножения. Поэтому я больше не собираю их семена и не сею их. Они сами сбрасывают семена в отведенных им местах в моем саду, и я уже не раз обнаруживал рядом с ветеранами их потомков. Так что если в один прекрасный день на дороге в Иокнеам решат снова высадить кустарниковые вьюнки, я могу предоставить для этого дела семена потомков их тамошних исчезнувших прародителей.
Давленые оливки
В моем саду растет несколько оливковых деревьев. Все они еще молоды, поэтому урожай от них невелик и пока не оправдывает затрат на отправку их в специальную маслодавильню. Поэтому в ожидании, пока они вырастут и дадут больше плодов, я собираю себе каждый год несколько ведер и засаливаю их для аппетита. По поводу того, когда нужно собирать оливки, идут нескончаемые споры. Одни говорят, что это нужно делать после первого дождя, потому что он вызывает набухание оливок. Другие возражают, что первый дождь просто смывает с них пыль. Третьи уверяют, что их нужно собирать, когда первые плоды уже начинают чернеть. Лично я собираю их тогда, когда они покрываются светлыми точками и кажутся мне толстенькими и симпатичными, а также — признаюсь, — когда у меня есть время.
Я готовлю также черные оливки, и их я собираю тогда, когда они заслуживают своего названия, то есть становятся черными. Здесь самое время исправить распространенную ошибку: оливки зеленые и оливки черные — это не два разных вида, как, например, черный виноград гамбургского муската и белый виноград муската александрийского. Зеленые оливки — это просто незрелые плоды, тогда как черные — это плоды созревшие. Если у вас есть желание и время, можете выбрать себе плодоносящую оливу и полежать под ней несколько недель: если вы все это время не будете отводить взгляд, то увидите, как ее плоды чернеют прямо у вас на глазах.
Засаливание оливок — это мужское искусство. Так, во всяком случае, думают мужчины. Возможно, они думают так потому, что раньше оливки давили камнями и это занятие обросло всякого рода неандертальскими ассоциациями, а возможно, потому, что, подобно русскому языку, язык иврит использует корень слова «давить» во многих других словах, означающих чисто мужские, как считается, дела и профессии — от работы на дорожном катке или на типографском прессе и до занятий с женщиной в постели. Правда, я упоминал выше тропку, которую «продавили» в земле ноги поэтессы Рахели, но это как раз тот случай, который подтверждает правило: иврит «продавливает» тропу, «задавливает» врага, «подавляет» страсть, «удавливает» человека в петле и «давит» женщину, а если у говорящих на нем остаются еще силы, они «выдавливают» еще и оливки.
Я, однако, говорил об их засаливании. Это дело очень простое. Даже мой отец, который всегда старался держаться подальше от печи, от кастрюли, от сковороды и от кухни — не варил, не пек, не жарил и не стряпал, и тот каждый год покупал на рынке несколько килограммов оливок и солил их в банке. И, как все остальные мужчины, очень гордился ими. Ибо надобно вам знать, что, кроме соли, чеснока, лимона и острых пряностей, мужчины приправляют засаливаемые ими оливки еще и своими амбициями. Мужчина, который дает своему другу банку оливок собственного производства, вполне может сказать вслед за Исаией: «Дело рук Моих, к прославлению Моему»
[44], — и это будет куда точнее, чем в библейском контексте, где речь идет о том, что Бог обещает народу своему «подавить» все другие народы. Ибо такой мужчина дарит другу свои оливки не только из дружбы и щедрости, но еще и для собственного «прославления» — дабы показать, что его оливки лучше, чем у друга.
Однажды в овощной лавке, что в соседней с нами арабской деревне, я услышал разговор мужчин о солении оливок. Зеленщик предложил всем нам на пробу засоленные им оливки, соблазняя их купить. Он смотрел на нас тем надменным взглядом, который приготовил специально для этого случая, — но покупатели, что арабы, что евреи, попробовав, вернули ему похожие взгляды и стали давать советы, как сделать лучше.
Я тоже попробовал и, подобно всем остальным, тоже с радостью обнаружил, что оливки, которые готовлю я, лучше, чем у зеленщика. Не то чтобы в этом было для меня что-то новое. Как и любой другой мужчина, я тоже знаю, что солю оливки лучше, чем любой другой мужчина. Но из вежливости я сказал ему: «Очень вкусно» — и, по привычке, тут же дал ему ряд ценных советов по улучшению оливок, чтобы они хоть немного приблизились к недостижимому уровню моих.
Казалось бы, каждый мужчина должен хранить в секрете свои рецепты приготовления оливок. Но в действительности это не так. Мы, мужчины, не держим эти рецепты в тайне. Напротив, мы рады поделиться ими с любым новичком, потому что мы заранее знаем, что ему все равно не удастся сравниться с нами. Поэтому и я готов поделиться здесь своим рецептом. Это простой, базовый рецепт, предназначенный для тех, кто питает отвращение к разного рода особым добавкам и сильным пряностям, которые — как и вообще при варке — забивают добротный вкус исходных материалов.
Начну с самих маслин. Есть пуристы, которые не станут есть маслины, если они собраны не их собственными руками и притом с дерева, которое вырастили либо они сами, либо их близкие знакомые. Я уважаю их высокую принципиальность, но не пойду по их стопам. Я считаю, что тот, у кого нет собственной оливы, вполне может купить маслины для засолки на рынке. Нужно, конечно, походить и выбрать — чтобы были твердые, мясистые и красивые, а не тощие, вялые или, упаси Господь, попорченные, но это относится не только к выбору маслин, но и к покупке любых других овощей или фруктов.
Черные маслины я промываю водой и, пока они сохнут, беру пластмассовые бутылки из-под минеральной воды, отрезаю у них донышки, переворачиваю бутылки вниз горлышком и кладу в них слоями крупную соль и маслины. Наполнив так каждую бутылку, я ставлю их — тоже горлышком вниз — на старые газеты в затененном месте. Соль высасывает и впитывает влагу из маслин, и образовавшийся раствор вытекает из горлышек на газеты, которые поглощают его. Через десять дней маслины надо попробовать и, если нужно, добавить еще соли и дать постоять еще несколько дней. Когда маслины станут подходящего вкуса, нужно высыпать их в миску, промыть от остатков соли, разложить по банкам, залить оливковым маслом и закрыть. Назавтра они будут готовы.
Есть еще один способ — я сам его не пробовал, но мне о нем рассказывали, и он показался мне обещающим. Мне сказали, что он особенно подходит для черных маслин маленького размера. Их оставляют в соленой воде на несколько месяцев (в закрытой посуде), потом процеживают, заливают оливковым маслом, и уже на следующий день вы можете нарезать хлеб, присоединить к нему разные виды колбасных изделий, зеленый огурец, помидор, соленый сыр, открыть бутылку арака и пригласить друзей. Друзья попробуют и скажут, что ваши маслины безусловно хороши, но у них принято следовать советам дедушки, или дяди, или старого пастуха, которого они случайно встретили в Галилее, и добавлять к рассолу анис, руту, тмин, затр и разную другую пахучую чепуху, а выдерживать не в стеклянной посуде, а в банках из дубового дерева. Но мы-то с вами знаем, что все это не поможет, потому что наши маслины всегда будут лучше, и это бесспорный и неопровержимый факт.
Что касается зеленых оливок, то их вымачивают несколько дней в обыкновенной воде. Раз в два дня воду сливают в газоны и наливают новую. После вымачивания нужно решить, хотите вы иметь целые оливки или давленые. Главная разница между засаливанием тех и других состоит в длительности процесса: давленые оливки готовы к еде через несколько недель, а целые — через несколько месяцев. Точный срок указать невозможно — нужно открывать и пробовать.
Как же давить оливки? Есть люди — я называю их фундаменталистами, — которые ударяют камнем или деревянным молотком по каждой оливке. Этот процесс занимает много времени и образует множество капель, причем одна из них — обязательно! — попадет в глаз молотобойца, в результате чего он издаст дикий вопль, на который откликнутся все шакалы округи. Второй способ — это пойти со своими оливками на рынок и найти там давителя-специалиста, у которого есть специальная машинка для такой работы. А самые строгие педанты, мастера засолки высокого класса, надрезают оливки одну за другой ножом и не перестают напоминать об этом, когда потом подают их гостям. Я обычно кладу несколько горстей оливок в толстый нейлоновый мешок, в котором строители выносят строительный мусор, и дружелюбно похлопываю по нему доской или тяжелой сковородой.
Когда оливки раздавлены, разбиты или разрезаны, кипятят воду и бросают в нее соль, чтобы получить раствор, в котором они будут вымокать. Концентрацию раствора нужно подобрать очень тщательно, потому что соль, кроме вкуса, который она придает оливкам, также сохраняет их на долгое время. Если соли будет недостаточно, оливки получатся вялыми и безвкусными, а если много — просто несъедобными. Некоторые ностальгические люди устанавливают нужное количество соли с помощью яйца, которое они заливают проверяемым раствором. По этой традиции, унаследованной ими от их прапрадедушки, который продавал маслины в Одессе с лотка и был профессиональным «яйцезаливателем», раствор должен быть такой концентрации, чтобы яйцо «парило» в жидкости, не касаясь дна сосуда, но и не всплывая к поверхности. Если соли мало, оно тонет, если много — всплывает и торчит, как айсберг. Этой легенде, которая еще и сегодня изредка появляется в кулинарных книгах, претендующих на звание «Рецептов моей бабушки», нельзя доверять безоговорочно. Она справедлива, только когда яйцо совсем свежее, то есть когда ваша курица только что снесла его прямо в вашу ладонь. Яйца, которые прошли через холодильники и склады, теряют часть своей жидкости, впитывают воздушные пузырьки и в любом растворе плавают, как поплавки.
Короче, я отвергаю метод проверки яйцом и вместо этого пробую раствор сам, добавляя по вкусу воды или соли. И правило у меня простое: раствор должен быть чуть соленее, чем морская вода. Я понимаю, что это звучит несколько туманно, но если вы попробуете, то убедитесь, что совет этот прост и легко выполним. И кстати, относится также к засолке огурцов.
Теперь, приготовив раствор, я ожидаю, чтобы он немного остыл, а сам тем временем укладываю оливки и остальные компоненты в банку или пластиковый сосуд, который должен быть хорошо вымыт, надежно высушен и снабжен герметической крышкой. На дно я помещаю несколько ломтиков лимона, очищенные зубчики чеснока и острый перец, на них — слой оливок, до трети или четверти банки, в зависимости от личного вкуса, потом еще слой лимона, чеснока и перца, снова слой оливок, и так доверху. Потом вливаю раствор соли и следом — немного оливкового масла, чтобы заполнить сосуд до края. Закрываю крышкой и ставлю в темное место.
Через несколько дней я переворачиваю банку два-три раза, открываю, пробую ложечкой жидкость и вношу необходимые уточнения: добавляю воды или соли, иногда немного чеснока, перца или свежего лимонного сока, снова закрываю крышку, а через месяц пробую и исправляю еще раз. И все. Отныне и далее время делает свое, пока однажды, попробовав свои оливки, вы вдруг обнаруживаете, что они вполне готовы, и спешите пригласить друзей.
Приготовьтесь пережить чувство глубокого удовлетворения и не обращайте внимания на советы, которые они обязательно будут вам давать. Ваши оливки конечно же будут намного вкуснее, чем у них. Но разумеется, хуже, чем у меня.
Два месяца сева
«Ярхо зера» — написано в «Календаре из Гезера». На том древнем иврите, еще не обретшем тогда даже своих нынешних форм написания, слова «ярхо зера» означали «два месяца сева», то есть два месяца высевания семян. Календарь указывает и другие времена земледельческой страды — время уборки льна, жатвы ячменя, подрезки виноградных лоз и так далее, но начинается он с важнейшего — с посева семян сельскохозяйственных растений.
Семя растения — не то же, что семя живого существа. Это не мужская половая клетка, а тело, содержащее зародыш будущего растения и запас пищи, которая потребуется ему в начале его развития. Зародыши животных развиваются и питаются внутри яиц и маток вплоть до их вылупления и рождения, а многие из них даже и после этого полностью зависят от зерна в вопросах питания, опеки и защиты. Впрочем, у некоторых людей эта материнская опека тоже затягивается лет до тридцати. Однако у самих семян нет никого, кто бы их защищал, заботился и кормил от созревания до прорастания и даже в период роста. Растения бросают свои семена в широкий мир, снабжая их только скудным спартанским снаряжением — какая-нибудь защитная кожица, живая ткань, из которой вырастут корни и семядоли (так называются зародышевые листья), а под кожицей — такой же скудный запас питательных веществ для самого начала жизни, до тех пор, пока корни начнут всасывать, а листочки поглощать воду и другие вещества извне и производить из них сахара и прочие питательные вещества. Но скудость этого ничтожного жизненного запаса растения компенсируют тем, что даруют своим семенам поразительную стойкость и беспримерное терпение, а также способность, которую многие по незнанию приписывают только животным, — чувствовать изменения условий окружающей среды и реагировать на них должным образом.
Для выполнения этой важнейшей задачи у семян растений есть особые датчики и измерительные приборы, которые сообщают им температуру и влажность окружающей почвы и воздуха и данные о дожде, и даже — по моему скромному убеждению — своего рода биологические часы, так что семя прорастает только после того, как все эти приборы убедительно показали ему, что у него есть шанс завершить полный жизненный цикл — прорасти, вырасти, расцвести и размножиться, то есть произвести новые семена. Даже не имея никакого ботанического образования, легко заметить, что прорастают далеко не все посеянные вами семена люпина или штокрозы. Часть семян — как будто из долговременного расчета — на всякий случай сохраняются в земле, в виде резервного «банка семян», наподобие того запаса семян, который (тоже на всякий случай) сохраняет у себя в стеклянных сосудах каждый садовод.
От созревания и до первого дождя все семена проходят период ожидания. У анемона, например, этот период длится несколько месяцев, а у морского лука — всего несколько недель. И те и другие семена остаются в том месте, куда их бросили или куда они упали, — в месте, которое не всегда хорошо для прорастания и роста. Они лежат, отданные на милость жары и холода, порывов ветра и потоков воды, топчущей ноги, прожорливого или голодного клюва, и многие из них умирают, так и не дождавшись первого дождя. Но в моем саду, хоть я и именую его с гордостью «диким», у семян есть источник защиты и заботы, которого у них нет в дикой природе. Этот источник — я.
Каждый год я собираю семена моих диких цветов и храню их до прихода весны дома, в открытой банке или в бумажном конверте. (Хранить их открытыми крайне важно — в закрытой и герметической посуде они плесневеют.) А после первого приличного дождя я высеваю эти семена в хорошем, подходящем для роста месте. Можно было бы, конечно, предоставить природе делать свое дело и, как и сами семена, надеяться на ее милость. Но когда я выбираю для них подходящее место и надежно прячу их в земле, вероятность их прорастания значительно увеличивается и связь между мной и ими становится прочнее и глубже.
Чтобы выполнить эти требования, нужно прежде всего собрать и сохранить семена еще до того, как они упадут на землю, или разлетятся по ветру, или прицепятся к коже или чулку, или будут съедены и выделены где-нибудь в ином месте. Есть растения — например, люпин и большой львиный зев, — за плодами которых нужно следить буквально каждый день, чтобы успеть собрать их в тот момент, когда они созрели, потому что плоды этих растений торопятся разбросать свои семена. А у других растений — агростеммы, лука, гиацинта, гладиолуса, шафрана, а пуще всего лютика — семена сохраняются много дольше. И есть промежуточные, вроде синего василька и анемона.
Самый требовательный из всех — это мак. Его крошечные семена развиваются внутри плода, имеющего вид коробочки. Коробочки разных растений имеют разные формы, и у мака они похожи на перевернутый колокол, внутренние отсеки которого закрыты фиолетовыми крышечками. При созревании коробочка мака меняет цвет кожицы со светло-зеленого на светло-желтый или даже светло-коричневый, а по краям крышечек появляются маленькие отверстия, и, когда стебли колышатся на ветру, семена высыпаются через эти отверстия, как соль из солонки, и падают на землю вблизи материнского растения. Таким манером дикий мак создает свои великолепные красные поля.
Не все плоды мака созревают одновременно. На одном и том же растении можно увидеть зеленые коробочки с раскрывшимися отверстиями, сквозь которые видны еще не созревшие семена в разной стадии желтизны, зеленые почки, которые еще не расцвели, раскрывшиеся красные цветы (каждый из которых цветет всего один день) и уже увядающие цветы, с которых опадают лепестки. Поэтому человек, который выращивает маки, должен ежедневно проверять свой сад и срывать уже созревшие коробочки.
Сбор мака требует большой осторожности. При каждом прикосновении созревшие коробочки выбрасывают свои семена, а они такие маленькие, что выплескиваются и текут, точно вода, и скользят по любому уклону, как вода, и увертливы, как вода, и уж совсем «как вода», когда упадут на землю, потому что тогда их совершенно невозможно собрать обратно, и это напоминает другой необратимый процесс, который так хорошо описала в Библии умная женщина из Текоа: «Мы умрем, и будем как вода, вылитая на землю, которую нельзя собрать»
[45].
Учитывая все это, я вооружаюсь ножницами, осторожно берусь за коробочку, отрезаю ее стебель, стараясь, чтобы он не наклонился ни влево, ни вправо и, уж конечно, не вниз, и кладу его в ведро — пусть себе высыпает там свои семена, сколько ему захочется. Но проблема в том, что это хорошо для тех, у кого в саду растут два-три мака, но, когда у тебя их десятки и даже сотни — а ведь мы хотели, чтобы женихи и невесты почаще приходили фотографироваться в нашем саду, — их надо навещать каждый день, и искать созревшие коробочки, и осторожно брать каждую, и отрезать, и соблюдать все меры безопасности, и возвращаться назавтра, и проверять, не созрели ли другие, — все это означает занятие, которое требует большого времени. Возможно, оно подходит для аристократок, свободных от других занятий и окруженных горничными и слугами, но не нам, у которых есть еще и много другой работы.
В конечном счете я нашел такое решение: когда мои маки начинают созревать, я расстилаю в саду нейлоновые полотнища в несколько квадратных метров каждое, кладу на их края камни, чтобы не взлетали, и всякий раз, когда замечаю куст, у которого большинство цветов уже завяли и большинство плодов уже созрели, осторожно вырываю его и иду, не покачивая и не наклоняя, буквально затаив дыхание, к ближайшему полотнищу и кладу на него мак, как младенца в колыбель. Так у меня собирается и сохнет на каждом полотнище довольно большая компания коробочек мака. Я осторожно переворачиваю их, высыпаю семена, а сами коробочки выбрасываю, потом загибаю концы полотнища и осторожно пересыпаю сухие семена, листья и крошки земли, скопившиеся на нем, в большую пластмассовую ванну. Из нее я пересыпаю их в решето, потом в мелкое сито и наконец через тонкую цедилку и воронку ссыпаю в стеклянную банку, где им предстоит отдыхать все лето, пока я не посею их следующей осенью.
Цикламен тоже хранит свои семена в коробочках, только округлой формы. И у него период созревания длится несколько недель, и он тоже вынуждает меня навещать каждое растение несколько раз и срывать каждую коробочку перед самым ее открытием. Я уже научился распознавать ранние признаки: созревающая коробочка становится мягкой на ощупь, а шейка ее цветоножки делается тонкой и слабой. Я срываю такую коробочку и ее подруг вместе со всей цветоножкой, чтобы она продолжала питать их еще несколько дней, и кладу в плоский открытый сосуд, чтобы семена доразвились там и выпали наружу.
И у синего василька плоды тоже не созревают одновременно. Правда, его семена не спешат высыпаться, как семена мака, и с ним можно вести себя более бесцеремонно, но и их не стоит срывать раньше, чем они упадут на землю сами. У синего василька плоды созревают сразу целыми скоплениями, которые выглядят, как маленькие желто-серые шишки, окутанные разного рода волокнами и половой. Чтобы отделить семена от половы, я обмолачиваю их большой деревянной скалкой: рассыпаю сухие скопления на мраморной столешнице в кухне, провожу по ним скалку, и тогда семена выскакивают наружу, и их легко собрать в миску.
Агростемма более дружелюбна. Она держит свои семена в коробочках более длительное время, так что можно подождать и сорвать их все в один день. У нее сильные стебли, и, если потянуть за коробочку, можно нечаянно вырвать все растение с корнем. Поэтому предпочтительней отрезать их ножницами и складывать в ведро. Между прочим, однажды — клянусь, что так оно и было, — какой-то гость спросил меня, можно ли срезать стебли агростеммы теми же ножницами, которыми я срезаю стебли мака. Поскольку я опасаюсь, что этот вопрос беспокоит и многих других людей, хочу сразу развеять их сомнения: да, стебли мака и агростеммы можно срезать одними и теми же ножницами, и ими же можно срезать также стебли лютика, вскрывать пакеты черного кофе, распечатывать упаковки перловой крупы и макаронных изделий, а также мельчить волокна рафии и отрубать кончики маленьких пластиковых стяжек. Большие стяжки, однако, лучше отрезать секатором, то есть большими садовыми ножницами, которые вдобавок годятся для подрезки разного рода ветвей и труб капельной поливальной системы. Садоводство — не религия. В нем можно применять здравый смысл, избегать идиотского педантизма, а главное — получать удовольствие от жизни.
Кстати, агростемма — это по-гречески «полевой венок», и меня удивляет, что эта красавица до сих пор не получила достойного ивритского названия. Это действительно растение удивительной красоты, но распространение земледелия в Стране почти полностью изгнало эту полевую красавицу из современного израильского ландшафта. У нее стройный и изящный стебель высотой до восьмидесяти и более сантиметров, на вершине которого красуются два-три фиолетово-розовых цветка. Когда у меня созрели первые агростеммы, я осторожно открыл их коробочки над миской и под грубой наружной кожицей обнаружил тонкий внутренний мешочек. Я освободил его, вынул, помял между большим и указательным пальцами, и семена высыпались в миску.
Я улыбнулся про себя: первые семена агростеммы для своего сада я когда-то получил в ботаническом саду Еврейского университета. Работники сада аккуратно отсчитали тогда в мою ладонь дюжину семян, и мне казалось при этом, что они не то священнодействуют, не то отсчитывают бриллианты. И вот теперь это редкое и почти истребленное растение умножилось в моем саду стократно. Я понял, что если этому растению и его семенам буду уделять столько же внимания, что макам и цикламенам, то не смогу уже заниматься ничем другим. Но после некоторых раздумий и проб я обнаружил, что скалка хорошо работает и здесь. Я рассыпаю сухие коробочки агростеммы на том же кухонном столе и той же скалкой (объявляю заранее, во избежание вопросов, что к агростемме можно применить ту же скалку, что к обработке семян синего василька) давлю с умеренной силой, и семена с восторгом выпрыгивают из своей тюрьмы наружу.
Самые спокойные и покладистые семена — у лютика. Они не упрятаны внутри коробочек, а живут открыто, но прижаты к своим стебелькам на протяжении большей части лета. В их честь я надеваю грубые, шероховатые рабочие рукавицы и с силой растираю скопления семян между ладонями. Они отрываются от стеблей и падают в миску, которая уже ждет их на кухонном столе.
Все эти странные работы я стараюсь делать, когда вокруг никого нет. С годами я убедился, что сначала они пробуждают в душе наблюдающих за моей работой любопытство, но затем настраивают их на критический лад, а то и на насмешки. У них находится что сказать не только по поводу моей, как им кажется, пустой траты времени («Почему бы тебе не сделать что-нибудь путное, вместо того чтобы играться с этими сухими колючками?!»), но и по поводу примитивности этой работы. И в самом деле, в сравнении с ультрасовременными, самыми передовыми методами, которые используются в израильском сельском хозяйстве, я пользуюсь в своем саду такими методами, которые даже земледельцам каменного века показались бы устаревшими.
«Когда я была девушка», как говорили в нашей семье все, включая мужчин, у нас коров еще доили руками, а во время экскурсий учеников начальной школы мошава Нахалаль в соседние арабские деревни мы еще видели феллахов, которые молотили катком и веяли деревянными вилами, как Орна Иевусеянин
[46], которому принадлежало гумно на горе Мория в Иерусалиме. Библия рассказывает, что в наказание за перепись населения, произведенную царем Давидом, на израильтян была послана язва, но Ангел Смерти остановился на гумне Орны, и царь, через пророка Гада, получил повеление построить на этом месте жертвенник для Господа. Давид купил у Орны гумно, волов для жертвы всесожжения, молотило и воловью упряжь. Позднее на месте этого жертвенника царь Соломон построил храм. Но в ту ночь язвы и смерти Орна веял на этом своем гумне ячмень.
Я снова видел эти древние методы работы после Шестидневной войны в арабских деревнях на Восточном берегу, а позже — кое-где в Восточной Европе. Но я не земледелец, я скромно выращиваю дикие цветы, не предназначенные ни для продажи, ни для еды, и я получаю удовольствие от работы руками — простой, длительной и однообразной: по сбору семян, по молотьбе, по севу. Такая работа наполняет голову мыслями и планами, пальцы — памятью и знаниями, а сердце — надеждой и уверенностью. Конечно, мои семена не спасут меня от голода и не накормят меня вдоволь, не наполнят мои закрома, мою кладовую или мой кошелек, но есть что-то успокоительное и приятное в стеклянных банках с засыпанными в них семенами, которые убеждают меня, что и в будущем году у меня расцветут цветы. Это ведь тоже очень важно…
Терпение
На первых порах, когда я только начинал собирать, сохранять и высевать в своем саду семена диких цветов, я клал в каждую банку записку с названием растения. Сегодня я уже обхожусь без таких записок. Теперь я узнаю каждое из растений, которые выращиваю, и не только по его цветам, но и по отдельному листку, плоду, клубню, луковице и даже по одному-единственному семени.
Вот семена мака — черные или коричневые, самые маленькие из всех, какие у меня есть. Семена большого львиного зева тоже вроде маковых, но их черный цвет чернее, и они немного больше. У анемона семена выглядят, как темные комочки в светлом шерстяном облачении, предназначенном нести их по ветру. Семена лютика похожи на золотистые плоские хлопья, тесно прижатые к стеблю в том месте, где раньше был цветок. Семена морского лука тоже хлопьевидные, но они меньше, и цвет у них не золотистый, а блестяще-черный. У синего василька и льна семена скользкие, но у василька они светло-желтые, а у льна — коричнево-темные, меньше по размеру и даже на глаз маслянистые.
Добавлю, для полноты картины, что у штокрозы семена плоские, круглые и шероховатые; у люпина — большие, твердые и сплюснутые, их цвет меняется от темно-коричневого до светло-желтого, иногда даже с примесью розового; семена агростеммы темные и круглые, а у цикламена они не имеют определенной формы и больше всего напоминают мелкие камешки коричнево-фиолетового цвета, и, даже когда они совсем высыхают, чувствуется отголосок какого-то сладковатого запаха, который был у них внутри плода. А о семенах шафрана и гладиолуса я могу сказать только, что они фиолетовые и очень похожи друг на друга.
Все эти семена я теперь могу опознать через стекло банки, в которой они лежат, и на записках внутри я отмечаю только год сбора, потому что с годами семена растений теряют живучесть, особенно самые маленькие из семян однолетних.
После первого дождя — если он выпал рано и обильно — я разрыхляю землю культиватором, убирая проросшие дикие травы, и вместо них высеваю дикие цветы. При этом семена геофитов — цикламенов, анемонов, лютиков, гладиолусов и шафрана — я высеваю в горшках, причем очень осторожно: сначала наполняю горшок до половины землей, потом рассыпаю по земле семена, а поверх них добавляю еще один тонкий слой земли. Только через два-три года я перенесу клубни и луковицы, которые разовьются в горшке из этих семян, на их постоянное место.
Напротив, семена однолетних растений я высеваю сразу в саду. Но существенная и важнейшая разница между высеванием однолетних и высеванием геофитов — не в этой технической особенности: в горшке или сразу в земле, — а в том чувстве, с которым это делается. Когда я высеваю однолетние растения, вроде мака или синего василька, я понимаю, что они удостоят меня своим цветением уже через несколько месяцев, а еще через несколько недель после этого умрут вообще. Но когда я сажаю цикламен, я знаю, что он расцветет только через несколько лет, но после этого он будет цвести и цвести каждый год и проживет, возможно, дольше, чем я. И разница между этими двумя видами посева научает меня тому, что способность к терпеливому ожиданию столь же важна для человека, сколько и радость быстрого удовлетворения его желаний.
Именно такую радость я ощущаю, например, когда мне встречаются лежащие в поле луковицы морского лука, которые канавокопатель вырыл из земли, расширяя дорогу. Я ощущаю ее и в такие дни, как описанный несколько выше, когда какой-нибудь местный совет объявляет, что можно покопаться на холме, который собираются покрыть асфальтом или бетоном, и поискать там зрелые клубни цикламенов. Все это — радость быстрого удовлетворения. Но постепенно я научился ощущать и удовольствие совершенно иного рода — когда я высеваю эти многолетние растения и сознаю при этом, что не сокращаю путь, потому что должен повиноваться законам природы и ждать первого цветка еще несколько долгих лет. Это терпение я не принес с собой в сад — нет, это сад подарил мне его. Я мог бы сказать, что точно так же, как я выращиваю в саду растения, сад выращивает во мне терпение.
И странно — мне приятен этот настрой на долгое ожидание, хотя вообще-то я человек не очень терпеливый и не всегда готов долго ждать. Есть люди и ситуации, которые пробуждают во мне нетерпеливое желание поскорее отделаться, и я не всегда могу его скрыть. Но работа писателя, которую я начал в относительно позднем возрасте, и работа в саду, которую я начал еще позже, постепенно научили меня, что есть процессы, которые нельзя и не стоит подгонять, потому что среди прочих условий, в которых они нуждаются, важную роль играет также время. Мне даже кажется иногда, что растения так же нуждаются в определенных порциях времени, как они нуждаются в определенных порциях воды и света.
И вот так, работая в саду, я научился ждать, пока подрастут те молодые деревья, которые я посадил там и которые растут теперь вместе со мной, медленно-медленно, и ждать укрупнения клубней, которые должны наполниться и созреть, прежде чем выпустят стебли и породят цветы, и ждать созревания семян, которые не прорастут, пока их внутренние часы не напьются вдоволь. Точно так же за письменным столом я жду рассказа, который должен созреть медленно-медленно, привыкнуть к своим героям и узнать своего автора, и жду слов, которые должны привыкнуть к соседним словам и к сюжету, который все эти слова вместе потом понесут. И рассказ, и слова — все они нуждаются в определенной порции времени, и эта потребность на моем садоводческом языке означает терпение.
Кстати, между садоводством и писательством есть и другие подобия. И там, и там все начинается с семян, которые ждут годами и прорастают — если вообще прорастают — только после своевременного дождя. И в обоих этих занятиях наградой — в случае удачи — оказывается радость наслаждения красотой. Но и там, и там за этой красотой скрывается много труда — черного и однообразного: прополки, прореживания, и отсева, и подрезания. А вдобавок ко всему оба эти занятия могут вызвать боли в спине, которая не любит ни длительное сиденье у стола, ни долгое стояние наклонившись над грядкой. Как жаль, что я не умею писать книги так же, как выпалываю сорняки — ползком и на четвереньках.
Босые ноги
Большую часть своего времени в саду я провожу босиком. Конечно, не в темноте, и не в разгар зимы, и не тогда, когда работаю с вилами, лопатой или мотокосой. Но когда я спускаюсь в сад глянуть, расцвел ли лен и выпустил ли бутоны морской лук, или же для того, чтобы собрать семена, подрезать побеги или закупорить дыры в поливальных трубах, — в это время я хожу по саду босиком, и мне это очень приятно.
Большинство знакомых мне людей не любят и не хотят ходить по земле босиком. Даже на морском берегу часто можно увидеть людей в туфлях. Там, правда, можно порезать ногу об осколок бутылки или наступить нечаянно на высохший собачий кал, но обычно люди не столько осторожничают, сколько просто боятся и сознательно избегают напрямую соприкасаться с землей. Я вижу в этом еще одно проявление той стерильности, которая проникает нынче в нашу жизнь в самых разных формах и через разные двери.
У этого явления есть даже особые слова в языке. Наряду с нейтральным «босой», и в иврите, и в русском есть слово «босяк», и оно описывает нечто большее, чем просто необутые ноги. Босой — это состояние на данный момент, тогда как босячество — это социальное явление, своего рода синдром, семантически родственный таким словам, как «нищий», «бездельник», «пустой», «ветреный» и даже «распущенный». И мне кажется, что нежелание ходить без обуви подсознательно диктуется также стереотипом, который связывает босоногость с нищетой, униженностью, нарушением правил хорошего тона. Может быть, это отношение возникло потому, что в древние времена обувь была только у богатых, а может, напротив — потому что именно так пленные и ссыльные брели к своей судьбе. Царь Давид, который вполне мог позволить себе обувь и даже, я думаю, не одну пару, продемонстрировал эту связь босоногости и несчастной судьбы, когда бежал от своего мятежного сына Авессалома. Он поднялся тогда по Масличной горе, усиленно изображая скорбь и унижение. «Давид пошел на гору Елеонскую, — рассказывает источник, — шел и плакал, голова у него была покрыта; он шел босой»
[47].
Пророк Исаия тоже однажды снял обувь и шел босиком, чтобы наглядно показать то изгнание, в которое Ассирия поведет пленников из Египта и Эфиопии
[48]. И знаменитый наказ Господа Моисею: «…сними обувь твою с ног твоих; ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая»
[49] — тоже выражает некое унижение: человек должен принизить и умалить себя перед Божьим присутствием. Мы и поныне порой повторяем этот призыв: «Сними обувь твою», — когда кто-то хвастается и мы хотим напомнить ему, что он находится в присутствии чего-то, что больше и важнее него, и должен вернуться к своей истинной величине.
В отличие от всех вышеперечисленных людей, которые ходили босиком по причинам показным или нравоучительным, были в нашей истории и знаменитости, ходившие босыми просто по причине бедности — например, Абу Халкия, внук того «заклинателя дождя» Хони, о котором я рассказывал выше. Когда этого Халкию спросили однажды, почему он несет свою обувь в руках, когда идет по сухому участку дороги, и надевает ее, когда проходит по участку, залитому водой, он ответил: «Сухую дорогу я вижу, в воде я не вижу», — иными словами, на сухом участке я вижу то, что может повредить мои ноги, если я буду идти по нему босиком, поэтому в таких местах я могу снять обувь и тем самым подольше сберечь ее. А в воде я не вижу, на что могу наступить, и потому боюсь снять свою обувь.
Что касается меня, то поскольку я не выращиваю у себя колючих кустов, не бегу от восставших против меня сыновей, не произношу пророчества о нашем политическом или военном будущем и не склонен к трюкам, рассчитанным на привлечение внимания простодушных, то я хожу босиком по совершенно иным — и более фундаментальным — причинам. Во-первых, потому, что я привык ходить так с детства и даже с младенчества, а во-вторых, потому, что так мне приятно и так я хочу. Я люблю прикосновение босой ступни к почве, то ощущение, которое передает ей земная пыль и высохшие листья. Но я люблю и прикосновение ступни к песчаной почве или к грязной земле. Я радуюсь знанию о земле, которое нога получает, ступая по ней босой ступней, и наслаждаюсь мягкими пожатиями, которыми меняющаяся неровная поверхность земли встречает мою ступню. Я люблю игру мышц и пальцев ног, которой почти нет места внутри туфель, а главное — я наслаждаюсь ощущением свободы, которое передается от босой ноги ее хозяину. Неслучайно, наверно, ивритские слова «нааль» (обувь) и «мануль» (закрывание, заточение) происходят от одного и того же корня.
Интересно, что многие люди, даже будучи обутыми, начинают спотыкаться, едва сходят с тротуара или с дороги на тропу или на поле. И тем более если они при этом разуваются. Требуется определенное привыкание босой ступни — сначала к непосредственному контакту с землей, затем — к наилучшему способу постановки на нее и, наконец, — к первому осторожному шагу, когда пальцы ног слегка погружаются в землю, едва уловимо ухватываются за нее в поисках поддержки и опоры, а потом решаются оторваться, приводя в действие забытые мышцы и вспоминая умение, которое их тело давно утратило. Но люди, которые долго ходят босиком, со временем приобретают глаза и на пятках, и на пальцах ног и уже не должны со страхом смотреть, куда они их ставят. Их нога сама видит поверхность земли.
Иногда, когда я останавливаюсь и стою так, босой, я вдруг чувствую, как земля с нежностью охватывает мою ступню, словно напоминая мне, что даже если я обычно отделен от нее туфлями или сандалиями, я все равно принадлежу ей, и вышел из нее, и вернусь в нее. Даже ради этого мига я рекомендую всем и каждому время от времени снимать туфли и ходить по земле босиком. Это приятно и полезно телу, и это хорошо и поучительно для души.
Инжир, он же фига
Сначала — немного о языке. Многие из говорящих на иврите неточно понимают слово «ситваниот», полагая, что это название маленьких розовых цветов, которые цветут у нас осенью, а смысла слова «сайафот», которое фигурирует в многотомном словаре Эвен-Шошана, вообще не знают. Между тем оказывается, что оба эти слова означают одно и то же — последние фиги сезона. Признаюсь: я тоже не знал этих важных слов, пока однажды не натолкнулся на них в Библии, что доставило мне большую радость. Во-первых, я обогатил свой язык двумя красивыми и не общеизвестными словами, а во-вторых, расширение или сужение смысла слов, относящихся к той или иной области, показывает нам, как меняется важность этой области в жизни людей. Действительно, наличие этих двух слов в Библии и их отсутствие в современной разговорной речи показывает нам, насколько важнее была роль фиг в жизни людей времен Первого и Второго храмов, какое место они занимали в этой жизни и какое широкое словесное поле в результате образовалось вокруг них. Тогда каждый ребенок, наверно, знал, что «пага» — это незрелая фига, «двела» — фига прессованная, «грогерет» — фига сушеная, «кция» — фига разрезанная, а «новелет» — фига-паданец. И каждый живший в то время человек разделял восторг, с которым пророк описывал поедание первых созревших плодов фиги: «…что бывает с созревшею прежде времени смоквою, которую, как скоро кто увидит, тотчас берет в руку, и проглатывает ее»
[50].
Как я уже рассказывал, в моем саду было большое и красивое фиговое дерево, но его ствол избуравили личинки жука-дровосека. Вначале я пытался спасти его: заталкивал в их норы вату, смоченную в бензине, и потом выковыривал их длинной железной проволокой, загнутой на конце крючком, как учил меня в детстве дед, когда боролся с личинками тигровой моли. И мне действительно удалось вытащить две личинки — большие, мягкотелые, с твердой злобной головой роющей машины. Но я опоздал. Оставшиеся личинки продолжали свою работу, изъедая ствол изнутри все больше и больше, и пару месяцев спустя дерево сломалось и упало. Беда случилась в три часа ночи, и оно рухнуло с таким шумом, что я проснулся. Я выбежал из дома и увидел его на земле.
Я был так потрясен жестокостью и силой этих гусениц, что в течение нескольких лет боялся посадить в саду другое фиговое дерево, взамен умершего. Но в конце концов решил все-таки рискнуть. При выборе саженца я руководствовался уроком, который преподал мне мой старый друг Пуи, художник и опытный садовод: «Не сажай у себя фигу, не попробовав плоды ее матери». Я попробовал и посадил, и теперь у меня есть новая фига, и до сих пор жук-дровосек не нападал на нее. Но вот незадача — она не растет. Точнее говоря, она растет, но со скоростью сантиметр в год. Я пошел к Пуи, и он успокоил меня. «Она вкладывает в корни», — сказал он с широкой улыбкой. Но сколько лет нужно вкладывать в корни? Если ее корни растут с той скоростью, с какой должна была бы расти она сама, то они уже наверняка достигли Австралии, а я все еще не имею возможности сидеть, как заповедано, в тени своей фиги и есть от ее плодов. А с другой стороны, Пуи уже ушел в лучший мир, и мне некого спросить. Кто знает, может, от слишком обильной поливки она и плоды свои образует под землей?!
В общем, пока что я продолжаю покупать фиги в магазине, получать в подарок от друзей, а во время поездок собираю фиги на заброшенных деревьях. Я встречаю такие в горах Иерусалима, Иудеи и Галилеи и кое-где на прибрежной равнине. Есть дикие фиги, которым повезло: они выросли возле колодца или источника — и тогда они выглядят свежими и зелеными. А у тех, что выросли в сухом месте, листья вялые, поникшие, потому что остатки их сил уходят на рождение плодов. Некоторые из этих деревьев случайно посеяли птицы, но большинство осталось в тех местах, где когда-то были арабские деревни. Подобно кактусам, которые разрослись непроходимой стеной, и неподрезанным оливкам, и заброшенным, не прореженным виноградникам, и горьким миндальным деревьям, эти умирающие фиги тоже напоминают о жизни, которая цвела здесь до Войны за независимость.
Есть интересная языковая особенность: собирание фиг обозначается в иврите глаголом «леэрот», произведенным от слова «ор», то есть свет, и это напоминает о еще более давних временах, когда еще не было холодильников и поэтому фиги нужно было собирать рано утром, «с первым светом», пока они прохладные и росистые, а осы и мухи, которые тоже большие любительницы фиг, еще спят безмолвно и недвижно. А если к тому же повезет и вокруг фиги окажутся по случаю кусты фенхеля, то их сильный и приятный анисовый запах еще улучшит вкус этих рассветных фиг. Но если природа не обеспечила вам такой случай, то могу рекомендовать достойную замену: охладите собранные на рассвете фиги в холодильнике, потом разрежьте их на половинки и покапайте на мякоть несколько капель арака. Тоже очень вкусно.
В книге Притчей Соломоновых сказано: «Кто стережет смоковницу, тот будет есть плоды ее»
[51]. Но почему указано стеречь именно смоковницу? Я думаю, прежде всего потому, что ее плодов хотят многие, особенно двуногие, то есть птицы и люди. Но стеречь смоковницу — это значит присматривать за ней непрерывно, потому что в отличие от плодовых деревьев, которые основную часть своих плодов порождают за короткий отрезок времени, фиговое дерево рождает их в течение нескольких недель и небольшими порциями. Каждый день она угощает своих хозяев несколькими новыми плодами, и нужно встать поутру и поспешить их сорвать, пока до них не добрались птицы или летняя гниль. Так что людям, выращивающим фиги на продажу, приходится трудновато. Но рядового садовода, у которого есть одно фиговое дерево, оно радует все эти несколько недель, каждое утро, снова и снова.
И еще одно отличие: оливки требуют от хозяина тяжкой работы — их сбивают палками и собирают вилами, сбор виноградных гроздьев требует такой же тяжкой и скучной работы секатором, а вот фиги нужно собирать вручную, проверяя их на спелость не только взглядом, но и ощупыванием, тем самым приучая пальцы к ощущению их нежности и к пониманию ее важности. Только так можно опознать созревший, спелый плод. Плоть его мягка на ощупь, по кожице расползаются тонкие трещины, а сквозь них сверкает что-то золотистое и мерцает что-то красноватое. Опознав зрелый плод, нужно его бережно взять, и он словно бы сам отделяется от ветки и падает в подставленную ладонь. Потому что фига — больше любого другого плодового дерева — дерево не только соблазнительное, но и податливое. А также «намекающее», потому что она слегка прячет плоды за своими листьями, как бы намекая на все те ассоциации, которые у нас связаны с фиговыми листками.
Написав эту фразу, я вдруг вспомнил строку из стихотворения моего отца, посвященного фиге: «Ищущий на природе — как одетый, который стремится к запретной, глубокой и сокрытой наготе».
И последний мой совет ищущему созревший плод, укрытый фиговым листом: старайтесь не прикасаться пальцами, сорвавшими фигу, ни к глазам, ни к уголкам губ, ни к иным чувствительным местам и тканям. Дело в том, что фига при срывании выделяет белый и липкий сок в месте крепления к ветке. Сок этот вреден для кожи, причем настолько, что народная мудрость даже рекомендует его для удаления мозолей. Поэтому остерегайтесь.
Что еще сказать во славу фиги? Зимой она стоит без листьев, но летом тень под ней густая и прохладная. Хозяин сидит в этой тени, пожирает фиги, которые обещал принести домой на завтрак, и размышляет о еще одном изменении, которое произошло за эти века в языке: то, что мы сегодня обозначаем плоским политическим термином «мир и безопасность», когда-то определялось замечательным библейским выражением: «И жили Иуда и Израиль спокойно, каждый под виноградником своим и под смоковницей своею»
[52]. И в самом деле, когда я навещаю одну из тех старых-престарых, дряхлых, уже заброшенных смоковниц, о которых рассказывал выше, и сижу в ее тени, трудно не задуматься над тем, что вот так же когда-то сидел здесь человек, посадивший это дерево, и так же хотел наслаждаться миром и покоем, а на самом деле жил, подобно мне, под властью того терновника из древней притчи
[53], который мнил себя настолько мудрым и сильным, что хотел царствовать над всеми деревьями, и для этого похвалялся покоем и безопасностью, которые якобы дарует им его тень. А на самом деле не было у него ни мудрости, ни силы, ни даже тени — ибо какая же тень от куста терновника? — и не мог он даровать своим подданным ни мира, ни безопасности.
Впрочем, в этом нет ничего нового. Уже во Второзаконии Господь обещает народу Израиля землю Ханаан «с домами, наполненными всяким добром, которых ты не наполнял, и с колодезями, высеченными из камня, которых ты не высекал, с виноградниками и маслинами, которых ты не садил»
[54]. И евреи, захватив Ханаан, действительно нашли здесь все это, как после них нашли здесь это и все другие, приходившие сюда, — и филистимляне, и ассирийцы, и вавилоняне, и персы, и греки, и римляне, и византийцы, и крестоносцы, и арабы, и турки. Все они нашли здесь оливы и фиги, которые не они посадили, и террасы, которые не они построили, и колодцы, которые не они высекли, — и еще прибавили свое для следующих хозяев. Неизбежная история страны, которую Господь обещал многим и которую многие захватывали, утверждая свое право на нее. Как не прочесть в этой истории предостережение, которое она посылает каждому из ее сыновей и их властителям?!
Но что до меня, то мое фиговое дерево все еще упрямится и не растет, и я не сижу в его тени и не ем от его плодов. Каждый год оно приносит два ранних плода, и сойки съедают их еще до моего прихода. То ли на их языке определение «незрелый плод» звучит иначе, чем на моем, то ли их клювы менее чувствительны к незрелости, чем мои зубы и нёбо. Но я все же надеюсь, что в один прекрасный день это фиговое дерево перестанет «вкладывать в корни» и начнет вкладывать также в меня и возвращать мне любовь. А тем временем я учусь у него важности терпения и надежды.
Осиное гнездо
Как-то в субботу, когда я обедал на веранде, надо мной появилась оса. Она покрутилась надо мной, а потом села на тарелку. В этом не было ничего необычного: осы работают и в субботу, а мясо они любят и чуют его запах на расстоянии. Необычной была сама оса. Она была больше знакомой мне осы с веретенообразным черным тельцем, которую у нас в Израиле называют «пелех», но меньше знакомого всем шершня.
По обычаю ос, и эта гостья отщипнула себе маленький кусочек от моего блюда, взлетела и понесла его в свое гнездо. Но назавтра, когда я работал в саду, что-то ужалило меня в руку. Ощущение походило на укус пчелы, но боль была сильнее. Я проверил место укуса, не нашел на коже следов жала и сделал вывод, что речь идет об осе.
У меня уже был к тому времени богатый опыт слабых укусов осы пелех и тяжелых укусов шершня. Но этот укус был сильнее первых и слабее вторых. Я почитал, и поспрашивал, и поинтересовался, и даже потрудился найти картинки, и в конечном счете решил, что имею дело с тем необычным видом ос, одна из которых присоединилась к моему обеду накануне. В Израиле их называют «немецкими». Как видно, и немецкая оса читала, и спрашивала, и интересовалась, и нашла разные детали, связанные с моей биографией и моей личностью, потому что на следующий день я получил второй укус. Я понял, что у меня в саду появилось осиное гнездо.
Я, кажется, уже писал здесь, что, хотя израильские законы признают меня единственным владельцем этого сада, сам я признаю его хозяевами также и тех живых существ, которые в нем обитают. Но при этом я требую, чтобы и они вели себя аналогичным образом, то есть признавали бы мои права, главным из которых является право спокойно ходить по саду, никого не боясь, и возвращаться домой без телесных повреждений. Поэтому я начал искать это осиное гнездо и после еще одного особенно раздражающего укуса нашел его в глубокой дыре в углу сада. Я запомнил это место, чтобы не приближаться к нему во время работы, но, видимо, и осы что-то решили по этому поводу, потому что уже назавтра я подвергся третьему укусу, причем на этот раз в другую часть тела и в другой части сада. Я посовещался с самим собой и с другими уважаемыми мною людьми, и было решено, что по причине явной агрессивности этих ос и особой злобности их укусов мне разрешается видеть в себе живой вид, подвергающийся угрозе уничтожения, и поэтому я имею право прибегнуть к оборонительной войне.
Здесь самое время предупредить особо чувствительных читателей, что им, возможно, стоит пропустить продолжение этой главы и перейти сразу к следующей, потому что дальше они встретят тяжелые описания военных действий, которые могут глубоко потрясти мягкосердечных и прекраснодушных людей. Ибо война с осиным гнездом — это война на уничтожение, результатом которой может быть только паническое бегство или полное истребление побежденной стороны. В этой войне не придерживаются Женевской конвенции, в ней не берут пленных, не принимают капитуляция и уж конечно не подписывают никаких мирных договоров. И все это по той простой причине, что после такой войны не с кем сидеть за столом переговоров.
В этом конфликте я был совершенно очевидной слабой стороной: один против полчищ, пехотинец против стремительных истребителей, демократ и приверженец свободы, либеральных принципов и прав человека — против тоталитарного общества, в котором даже жизнь своих солдат не имеет никакой ценности, что уж говорить о жизни врага. Но именно поэтому я был убежден, что победа будет за мною, ибо на моей стороне была справедливость, а я верю, что, несмотря на случайные успехи зла, в конце концов побеждает добро.
Я вооружился тряпкой, четвертью ведра керосина, палкой длиной сантиметров в семьдесят, будильником, длинными штанами, высокими ботинками, рубашкой с длинными рукавами, налобным фонариком и тяжелым камнем. Прочитав этот перечень, иной читатель может, пожалуй, представить себе в воображении такой сценарий предстоявшего боя: я ставлю будильник на три часа утра и кладу его возле осиного гнезда, а когда осы вылетают, чтобы прекратить непрестанный раздражающий звон, приближаюсь к ним, размахивая тряпкой, привязанной к палке, как флагом капитуляции, будто я сдаюсь на их милость; но едва лишь они подлетают поближе, я ослепляю их лучом своего фонарика, а потом заранее приготовленным камнем мозжу им головы, одну за другой; затем заливаю керосин в их гнездо, поджигаю его и в честь завершения великого боя украшаю себя рубашкой с длинными рукавами и медалью за храбрость, проявленную в сражении.
Возможны, разумеется, и другие сценарии, еще более богатые сочными деталями, все зависит от размаха читательского воображения и его способности к комбинированию исходных данных. Но я откажусь от описания всех этих возможностей. Перейду лучше к описанию войны, как она в действительности происходила. Будильник действительно разбудил, но не ос, а меня, и не в три, а в половине второго ночи, когда осы не активны и все до единой забираются в гнездо. Я надел все приготовленное, включая рубашку с длинными рукавами, застегнулся на все пуговицы, обулся, закрепил фонарик на лбу, смочил тряпку в керосине, взял ее в левую руку, а палку в правую и беззвучно вышел в темноту. Вблизи цели я зажег фонарик и нашел вход в гнездо. С помощью палки я засунул в глубь гнезда тряпку, пропитанную керосином, поставил ведро на вход — вверх дном, конечно, — положил на него камень и поспешно отступил.
Несмотря на неожиданность, осы ответили контратакой. Похоже, что мой налобный фонарик все же разбудил нескольких, потому что за последующие десять секунд я получил еще четыре укуса, но зато в последующие дни — ни одного. А через неделю, когда я снял ведро с гнезда, из норы не вылетела ни одна оса.
С тех пор немецкие осы больше меня не кусали. Иногда я замечаю на каком-нибудь из кустов в саду гнездо осы пелех, и тогда я приближаюсь и смотрю на нее. Но она не трогает меня, и я не трогаю ее.
Люпины
Поде цветущих люпинов — поразительно красивое зрелище, веселье для глаза и радость для сердца. В Израиле есть много таких мест, и, к счастью, не все они уже названы «Люпиновыми холмами» и разрекламированы в газетах. Остались еще и такие, которые можно посещать, не страшась выхлопных труб многочисленных автобусов, криков и воплей сотен людей, земли, усеянной пакетами из-под кукурузных хлопьев, пустыми бутылками из-под кока-колы и смятой туалетной бумагой.
Есть поля, где люпин цветет белым цветом, есть поля, где он цветет желтым, но самые красивые из люпинов — синие. Они начинают цвести в конце зимы и цветут на протяжении всей весны, и глубокую синеву их цветков украшает вертикальная белая полоса. Если цветок уже опылен, эта полоса краснеет. Так люпин сообщает насекомым, что ресторан закрыт и если они хотят пыльцы, то пусть проследуют, пожалуйста, к другому цветку. Причина этой вежливости понятна.
И с точки зрения цветка, и с точки зрения насекомого предпочтительней, чтобы насекомые не тратили время и энергию на посещение цветка, который и сам в них не нуждается, и им ничего не даст, а летели бы к тем цветам, где еще есть пыльца.
Люпин — растение однолетнее. Это значит, что новые люпины прорастают каждый год из семян, выращенных в минувшем году, — прорастают, порождают цветки, а в них новые семена — и умирают. Семена у них большие и твердые и прячутся внутри стручков.
В апреле или в мае — в зависимости от температуры и дождей — стручки желтеют и созревают, а когда приходит время, вдруг лопаются со взрывом: створки разделяются по линии шва, сразу же завиваются и выбрасывают семена на расстояние метра-двух от родительского растения. У меня в саду люпины тоже цветут каждый год. Некоторые выросли из собственных семян, большинство выращено мною из тех семян, которые я собрал и сохранил со времени минувшего цветения. Когда я собираю стручки, вокруг меня то и дело раздаются симпатичные хлопки их взрывов, а некоторые взрываются прямо у меня в руках. Целые стручки я кладу в большой пластмассовый таз на солнце и в течение нескольких следующих дней все время слышу, как они там хлопают и лопаются, и чувствую на своем лице невольную улыбку.
После первого дождя я высеваю собранные семена на солнечном участке сада, но предварительно целые сутки вымачиваю их в воде. Так я пытаюсь убедить их, что следующий год будет дождливый и им стоит прорасти. А когда высеваю, то не просто бросаю на землю, как это происходит в природе, а прорезаю в земле борозды глубиной в несколько сантиметров, рассыпаю в них семена и присыпаю сверху граблями. Вскоре из земли появляется маленький стебелек с листками и приклеенными к нему половинками семян, и через несколько дней эти листики становятся похожи на трогательные зеленые ладошки ребенка. А люпины все продолжают расти, и листков на них все прибавляется.
Если посеять люпин в два цикла с разницей в две-три недели, то можно получить две волны такого цветения. Можно также посеять между люпинами и вокруг них хризантемы и маки, и тогда получится необыкновенно красивое сочетание красного, желтого и синего.
В последние годы я вижу все больше люпинов — как в частных садах, так в общественных парках. Меня это радует и прибавляет желания рассказать всем этим люпиноводам, что первым в истории нашего народа начал выращивать люпины отнюдь не какой-нибудь знаменитый садовник, а человек, прославившийся совсем другим в нашей истории. Этим человеком был Шимон Бар-Йохай, который ради сохранения своей веры, согласно преданию, скрывался от римлян в пещере вместе со своим сыном в течение целых тринадцати лет. Это же предание рассказывает, что Господь сотворил над входом в эту пещеру рожковое дерево, которое все эти тринадцать лет кормило Шимона и его сына. Но поскольку у меня нет особой склонности к легендам о праведниках и о чудесах, я предпочитаю иную историю о Бар-Йохае, которая свидетельствует о большом уме святого и о его явной практической жилке. Так вот, рассказывают, что в Тверии, около которой скрывался Бар-Йохай, уже тогда было много древних могил, и не все они были известны и обозначены. Поэтому жители города попросили у Бар-Йохая, чтобы он как-нибудь определил местоположение всех этих могил, дабы в городе можно было строить, не опасаясь осквернить древние захоронения. И Бар-Йохай, в отличие от наших нынешних закостеневших и малодушных ортодоксальных раввинов, нашел оригинальное и неожиданное решение проблемы. Он велел жителям посеять по всему городу люпины и сказал, что в каждом место, где эти растения прорастут и зацветут, находится чья-то могила. А там, где люпин не прорастет, можно строить без опаски.
Некоторые объясняют решение Бар-Йохая тем, что люпины особенно хорошо прорастают на могилах, потому что мертвые тела, разлагаясь, удобряют землю. Другие говорят, что в местах захоронений слой мягкой земли глубок, и корни растения не сразу наталкиваются на скалистый слой. Но люпины не всегда пускают глубокие корни, и если вы спросите мое мнение, то я скажу, что дело здесь не в ботанике или агрономии, а в большом уме и понимании человеческой психологии. Бар-Иохай знал, что, при всем уважении к мертвым, которого требует традиция, у жизни тоже есть свои требования. Город должен расти, люди должны где-то жить, народ должен строить, и если нельзя годами обыскивать всю Тверию в поисках каждой косточки многовековой давности, то нужно дать людям уверенность, что цветы помогут им строить, не нарушая традицию. Иными словами, я думаю, что решение Бар-Йохая было порождено не столько знанием природы растений, сколько знанием природы человека. Оно свидетельствует об уме и смелости Бар-Йохая в той же мере, в какой решение нынешних раввинов Тверии по тому же вопросу: проводить под новыми домами специальные «трубы для стекания скверны» — свидетельствует, увы, об их глупости и малодушии.
«Сток скверны»! Кто бы мог подумать…
Что до меня, то вопросы осквернения и очищения меня мало интересуют, и я сею люпины в своем саду по совсем иным причинам. Но о своих результатах в этом занятии распространяться, пожалуй, все-таки не стану, не то еще появятся у меня в саду люди из «Атра Кадиша»
[55].
«Как в Баварии»
Несколько лет назад мне рассказали, что в одном месте у нас цикламены цветут уже в ноябре. С меня даже взяли клятву, что я никому больше не расскажу об этом, иначе туда сразу слетятся десятки организованных экскурсий, вроде тех, что собираются на цветение курослепа, люпина или «анемоновых ковров», как их именуют в газетных рекламах. Я поклялся, мне указали дорогу, я поехал и убедился, что цикламены там действительно цветут уже у ноябре, и не просто цветут, а к тому же еще выпускают цветы раньше, чем развертывают свои молодые зеленые листья. Это меня так заинтересовало, что я стал расспрашивать специалистов, чем объяснить такое странное поведение. Мне сказали, что это просто иной вид цикламенов.
В моем саду цикламены цветут, как всем привычно: в начале зимы просыпаются к жизни их клубни, затем появляются зеленые листья, которые начинают жадно поглощать солнечный свет и доставлять пищу растению, а еще через несколько недель появляются и первые цветы. Поначалу я думал, что этот порядок обусловлен привычкой растения к сезону зимних дождей: оно чувствует влажность в воздухе и поэтому поскорей выпускает листья. Но однажды я забыл несколько луковиц, завернутых в газету, в ведре, стоящем в кладовке, где не было света и нельзя было почувствовать дождь, а когда вспомнил о них, увидел, что и они пытаются выпустить листья. Я решил, что все дело не в наружной влажности, а в изменении температуры воздуха.
Как бы то ни было, в один из следующих годов и у меня в саду несколько цикламенов расцвели в ноябре, и тоже до того, как вырастили листья. Неужто и у меня каким-то образом возник новый вид цикламенов? Я даже подумал, что таким манером мои цикламены проявляют свою ревность — пытаются вернуть себе мою любовь, показав, что они ничем не хуже тех «особенных» цикламенов, к которым я специально поехал. Но пока я размышлял над этими чудесами, цикламены еще больше удивили меня, и в следующий год расцвели уже в декабре. Не помню точно, какой это был год, теплый или холодный, помню лишь, что режим дождей в тот год был весьма своенравным: зима началась рано, за одну неделю сильно похолодало и выпало много дождей, но затем в дождях наступил долгий перерыв. Я думаю, что дожди и холода разбудили мои цикламены, но последовавшие затем бездождье и теплынь привели к тому, что цветение произошло раньше, чем появились листья; видимо, в такое необычно тяжелое время растения позаботились в первую очередь о будущем поколении, то есть о цветках и семенах в них, и лишь затем задумались о самих себе и о своем пропитании, для чего — уже во вторую очередь — выпустили зеленые листочки.
Слова «позаботились», «задумались» могут сбить с толку. Уж не хочу ли я сказать, что растения способны думать и рассчитывать? Что они помнят, извлекают уроки и составляют планы на будущее? И что в данном случае они проявили настоящий материнский альтруизм, поставив интересы будущих поколений выше своих собственных? А может, все дело просто в том, что эволюция издавна заложила в них несколько программ действия, которые ждут своей реализации в соответствии с теми или иными внешними условиями?
Не будучи ученым, я позволяю себе предполагать наличие у растений не только разных возможностей, но и различных «чувств». И в основном — чувства страха, которое таится как в клубнях и луковицах, так и в семенах. У растений-геофитов, органы возобновления которых — луковицы и клубни — скрыты в земле, есть независимый запас пищи, который поддерживает их в тяжелое время, но у семени, которое скрыто в земле и ждет дождя, этот запас весьма невелик. Он достаточен лишь для образования маленького корешка и нескольких листочков, — все дальнейшее пропитание должны доставить ему солнечный свет, дождевая вода да сама почва. И такое семя должно быть особенно осторожным, потому что с того момента, как оно проросло и выбилось из земли, у него уже нет возможности остановиться, а тем более — вернуться обратно. Если оно прорастет в ноябре, а дожди прекратятся, то в декабре ему грозит смерть. Как же ему поступить? Я так и слышу опасливые разговоры там, под землей: «Прорастать? Сейчас? А каков прогноз? Может, подождать до следующего дождя? А то и до следующего года?»
В особенно тяжелых местах, в пустыне, есть семена, которые действительно могут ждать в сухой земле год за годом, пока какой-нибудь особенно влажный, дождливый год убедит их прорасти. И тогда они поднимаются все разом, всей массой, и растут, и дарят нам великолепное и редкое зрелище бескрайних пустынных холмов, покрытых изобильным и ярким цветением. Такой была, например, зима 2014–2015 годов, когда Иудейская пустыня и русла пустыни Негев сплошь покрылись фиолетовыми, зелеными, розовыми, белыми, желтыми и красными цветами. Такой же была и зима 1991–1992 годов, и я помню, что ехал тогда с одним немецким поэтом, который специально прилетел в Израиль, чтобы увидеть Иудейскую пустыню. Общие друзья попросили меня совершить с ним это короткое путешествие, полагая, что для гостя из Германии вид цветущей пустыни будет чем-то необычным. Как я уже сказал, та зима была на редкость дождливой, и пустыня наслаждалась обилием влаги. Вода текла по обычно сухим руслам, все вокруг окрасилось в зеленое, густая трава и буйное множество цветов покрыли все холмы и дали. Немецкий гость, человек милый и немного полноватый, сидел рядом со мной в машине, и вид у него был довольно скучающий.
Я сказал ему: «Вильгельм, ты должен понять — это пустыня, обычно здесь царит страшная сушь, и пейзаж окрашен всего в два цвета — коричневый и желтый. Тебе повезло — ты видишь чудо, которое происходит лишь раз в несколько десятков лет…»
Поэт дружески улыбнулся, обвел усталым, скучающим взглядом все вокруг и сказал:
— Just like in Bavaria.
Я не обиделся.
— Да, — сказал я ему, — совсем, как в Баварии, — и решил отказаться от объяснений касательно семян, луковиц и режима дождей на Ближнем Востоке.
Но из той поездки я получил неожиданный подарок — выражение «Just like in Bavaria», — которым я с тех пор часто пользуюсь. Каждый раз, когда мне обещают показать нечто исключительное, или дать попробовать особый деликатес, или взять на выставку, которой нет равных, или свозить в такое место, где открывается совершенно бесподобный пейзаж, а потом реальность не оправдывает ожиданий, я честно смотрю, пробую, нюхаю или читаю, а потом говорю: «Just like in Bavaria», — и когда хозяева удивляются моим словам, объясняю им, что это цитата из немецкой поэзии.
Прокрастинация и насмешки
Среди множества претензий, упреков и даже обвинений, которые мне довелось услышать за последние годы в связи с моими мнениями, моим характером, моим поведением и, в немалой степени, — с той горькой судьбой, на которую я обрекаю героев моих книг, — среди всех этих малоприятных высказываний не раз оказывались и такие, предметом которых было мое увлечение садоводством. Нарекания эти вызывал, прежде всего, сам вид моего сада: какой-то он, говорили мне, неухоженный, неупорядоченный, даже вроде высохший зачастую. А во-вторых, что это вообще за дело такое — садоводство?! По мнению многих моих искренних доброжелателей, я придумал себе это увлечение просто для того, чтобы иметь предлог избегать своей основной работы. По этому поводу я даже услышал от некоторых моих друзей высокоученое иностранное словечко «прокрастинация», которое по-нашему, по-простому, как будто называется «отлагательство» и означает, что дела сада позволяют мне откладывать другие, истинно важные дела и тратить свое драгоценное время на всякие глупости, которые я называю садоводством.
В свою защиту скажу, что да, есть сезоны, когда садовод просто обязан оставить все другие дела и выйти в свой сад, — даже если он заведует приемным покоем в больнице или управляет страной в качестве главы правительства, что уж говорить о человеке, все дело которого — просто писать разные истории. Когда коробочки мака начинают желтеть, герои моих книг могут подождать. Созревшие семена нужно подобрать раньше, чем они упадут на землю или развеются по ветру. А когда начинают цвести сорняки, их нужно выполоть прежде, чем они разнесут по саду свое сорное потомство, которое прорастет в следующем году. И я строго соблюдаю все эти правила, хотя… хотя про себя я признаю, что в словах клеветников и насмешников есть много горькой правды.
К примеру, я вдруг чувствую, что мне позарез необходимо проверить, расцвела ли уже моя мелкоцветная лилия. Поначалу я сопротивляюсь этому порыву, но вскоре он становится настолько навязчивым, что я понимаю: если я сейчас же не встану и не подойду к ней, то не смогу сосредоточиться на том, что в данный момент пишу. Поэтому я поднимаюсь и выхожу — заметьте, исключительно ради блага моей основной работы! — но по пути к лилии вижу на тропке несколько травинок, которые обязательно нужно вырвать, а когда я наклоняюсь к этим травинкам, то замечаю маленький гиацинт, который пророс там досрочно, потому что соседняя с ним поливальная капельница нарушила устойчивый распорядок его мира и совсем сбила беднягу с толку. Поскольку этому гиацинту совершенно нечего делать на моей тропке, я выпрямляюсь, чтобы пойти к ящику с инструментами и взять там совок, но, подойдя к ящику, вижу рядом с совком мотокосу и вспоминаю, что мне давно нужно купить для нее новый кабель. Поэтому я завожу машину и еду в магазин за кабелем.
Я готов признаться: такое со мной случается, и не раз. Но те, кто назначил себя моими воспитателями, жизненными наставниками и даже ответственными за мое творчество, зачастую упрекают меня в другом. По их словам, я становлюсь смехотворно-патетичным, когда начинаю рассказывать о своем саде, описываю его, мелочно копаюсь в деталях всего происходящего в нем, показываю его другим или, что хуже всего, навязываю эти рассказы и фотографии людям, которых совершенно не интересуют сроки цветения какого-то куркума или наилучшие способы сохранения семян анемонов, а пуще всего — мои размышления о важности изучения растений и природы вообще, о красоте гладиолусов и мудрости морского лука и о их связи с историей нашей Страны. Я даже видел уже несколько неплохих рисунков, на которых я был изображен ползающим на четвереньках по саду, нюхающим какие-то цветочки и произносящим слово «агростемма» шесть раз в одной фразе. А на одной такой пародии я увидел себя летящим от майорана к микромерии в раздуваемом утренним ветерком льняном балахоне собственного производства (на домашнем ткацком станке). Я был как две капли воды похож на незабываемую госпожу Хантер из «Посмертных записок Пиквикского клуба» в момент, когда она декламировала написанную ею «Оду издыхающей лягушке», нарядясь в шафранное платье богини Минервы. Но я чувствую себя выше всех этих насмешек и пародий. Они вызывают у меня лишь жалость к их авторам. Я слушаю этих высокомерных людишек, рассматриваю их пародии и понимаю, что ими руководят лишь зависть да лицемерная забота обо мне. Но я — я верен себе. И говорю про себя: «Пусть собаки лают — мой караван будет идти своей дорогой». Вы спросите, что же это за дорога? Лучше всего ее описал великий древнееврейский мудрец Гиллель-Старик: «К месту, куда влечет меня мое сердце, ведут меня мои ноги». Это самая красивая формулировка, которую я мог бы придумать, а точность ее превосходит все, что я мог бы пожелать. Я не всегда осмеливаюсь и не в любом деле могу следовать этим путем, но в это свое любимое место — всегда. Даже если порой кажусь кому-то смешным и даже очень смешным, направляясь туда.
К счастью, самые стеснительные и действительно смехотворные моменты этого пути вижу только я сам. Вот, например, однажды, в десять часов утра, я обнаружил, что лежу под своим письменным столом вместо того, чтобы сидеть за ним. Точнее, я лежал под ним на животе, а мои руки тем временем шарили в потемках под его ящиками. И что же они искали, эти руки? Нет, не какую-то важную записку, упавшую со стола, и даже не мою любимую ручку, закатившуюся туда, а всего лишь два коричнево-фиолетовых семени цикламена, размером миллиметра два каждое.
Как они попали под стол? Очень просто. В то утро я перекладывал семена цикламена из таза, в котором они сохли, в банки, в которых им предстояло дожидаться посева, и два из них упали и закатились под стол. С какой точки зрения ни посмотри — логической, экономической или чисто садоводческой, — мне следовало на них плюнуть: закатились так закатились, ведь в моих банках уже были запасены сотни семян для посева этого года, в цветочных горшках уже росли сотни детенышей-цикламенов из семян прошлого года, а в самом саду уже цвели сотни взрослых цикламенов, которые я посеял или посадил на протяжении многих предыдущих лет. Я безусловно мог пережить потерю двух семян. Но ведь настоящий садовод проверяется не строгостью его экономических расчетов, а любовью и преданностью своим питомцам. Поэтому я тут же опустился на пол и стал их искать. Точнее, сначала я просто встал со стула и наклонился над предполагаемым местом падения семян. Но ничего не увидел. Тогда я лег на живот. Их не было. Я протянул руку и пошарил в темноте. Ноль. Я лежал, раздвоившись в сознании. Одна часть моего мозга обрабатывала информацию, которую передавали ей кончики пальцев, тогда как другая занималась вопросом — не тронулся ли я умом?
Как и тогда, так и сейчас я вынужден честно признаться, что на этот вопрос у меня нет ответа. Вернее, есть — я не раз слышал его от упомянутых выше добрых и умных моих советчиков. Но дело в том, что, несмотря на улыбку, которую мое тогдашнее положение под столом вызвало и у меня самого, я точно знал, что — тронулся ли я умом или нет — я лежу здесь потому, что ищу два семечка цикламенов. А ищу я их не потому, что они мне нужны, а потому, что это я им нужен. Ибо они были в беде. Ведь не только я, но и они сами наверняка уже поняли, что упали не на землю, а на пол, и не под солнечные лучи или дождевые тучи, а под стол, над которым высится потолок.
Я представил себе их тяжелые ощущения, сознание, что их судьба уже решена, что они никогда уже не смогут прорасти, пустить корень, вырасти, расцвести и основать новое поколение цикламенов. Нужно быть совершенно бессердечным человеком, чтобы не помочь семенам, попавшим в такую беду. Тем более если этот человек как раз и выращивает цикламены, а сейчас потерял два семени, который хранил, чтобы вырастить в своем саду.
В различных своих книгах я не раз пытался описать человеческие чувства: любовь и месть, раздражение и тоску, ненависть и разочарование, желание, страсть и скорбь, удовлетворение, печаль и радость. Но я так и не знаю, как описать чувства семени цикламена, с которым случилось такое несчастье. Я могу лишь описать свои чувства в той ситуации. То были чувства жалости, вины и жгучего желания помочь. Поэтому я поднялся с пола и открыл ящик, в котором должен был лежать мой верный налобный фонарик. И его там, разумеется, как всегда, не было. Я искал и искал, пока, наконец, нашел его на одной из полок библиотеки, Я нажал на кнопку — и он не зажегся.
Какое-то мгновенье я взвешивал возможность поехать в лавку в соседней деревне и купить там новую батарейку. Но голос логики одержал верх. Я решил, что сделал достаточно и есть предел усилиям, которые должен затратить в подобном случае разумный человек, даже если он выращивает и любит дикие цветы вообще и цикламены в особенности. Пусть эти два семени пропадают, раз уж так случилось, а я вернусь к своей работе. Что я и сделал. Я снова сел на стул, уставился в экран компьютера, поднес руки к клавиатуре — и через четверть часа понял, что пока эти два семени взывают ко мне откуда-то из-под стола, я ничего не напишу.
К счастью, я вспомнил, что у меня в машине есть еще один налобный фонарь, которым я пользуюсь в путешествиях. Я нашел его, снова лег на пол и включил фонарь. Семена я не увидел, но, лежа так, сумел разглядеть себя в зеркале и понял, что есть положения, когда человеку лучше, чтобы его никто не видел. Но поскольку я уже все равно находился в таком положении, и у меня был фонарь, и я знал, что в любом случае не успокоюсь, пока не найду, я искал, и шарил, и светил, и снова искал, и в конце концов действительно нашел их, вернул к их друзьям в банку и почувствовал, что счастлив. Возможно, даже больше самих этих семян.
А сейчас, поскольку я уже все равно в исповедальном настроении, открою еще един свой секрет: когда меня никто не слышит, я люблю вслух имитировать монологи и диалоги животных, растений и даже неживых предметов — как, например, разговор пары носков, вернувшихся на мне из-за границы, с носками, остававшимися в ящике дома. Или вопли огурца, когда я срезаю его кожицу острым ножом. И вот сейчас, точным голосом цикламеновых семян, идеально подражая их особому акценту, я спросил: «Где вы были? Мы уже беспокоились о вас. Мы думали, что больше вас не увидим». И ответил: «Да мы просто вышли погулять немного, ведь потом, когда мы пустим корни, будет уже слишком поздно…»
И, сказав это, я понял, что, возможно, я не такой уж тронутый, как иногда думают некоторые люди (и я том числе).