Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Это потрясающее достижение, — согласился Ийок.

Гранаты я тоже выжимаю и наслаждаюсь не только их вкусом, но и тем приятным ощущением, которое они рождают в груди пьющего человека. Но я люблю есть их и в виде зерен, из миски. Извлечение зерен из граната — работа раздражающая, и после нее приходится долго отмывать руки, но она стоит того. Из многих методов, которым меня учили разные специалисты по чистке граната, мои ожидания оправдал лишь один: гранат режут на четверти, наполняют глубокую миску или чистое ведро водой и производят извлечение зерен прямо в воде. Сок не брызжет, зерна сразу погружаются на дно, а внутренняя желтая кожица всплывает на поверхность. Собираешь кожицу ложкой и выбрасываешь в мусор, воду с зернами сливаешь через сито и получаешь кучу этого объедения. А слитой водой, кстати, можно полить гранатовое дерево, которое подарило тебе этот плод, — оно того заслужило.

Он жестом указал на Людей Бивня, снующих вокруг; Элеазар подумал, что это, вероятно, зрители, возвращающиеся после совета Великих и Малых Имен.

Дом и скитания

— И судя по тому, что я успел узнать, солдаты более чем смутно осознают его значение.

В замечательной книге шотландского писателя Кеннета Грэма «Ветры в ивах» большинство действующих лиц — это разные животные. Есть там домоседы, любители простых домашних радостей, вроде господина Барсука, живущего в подземном дворце со спальными комнатами, где столы заставлены едой, а кладовые забиты припасами. И есть совершенно другие животные, кочевники и авантюристы, вроде мистера Рэта — бродячей крысы, чьи рассказы о странствиях по бескрайним просторам вселяют в сердца слушателей трепет и томление. Животные таких двух типов существуют и в реальной природе. Скажем, слепыш, муравьи-жнецы, заяц, пчела и голубь — это домоседы. А крупные травоядные — кочевники.

«Оно и к лучшему», — подумал Элеазар. Как странно, что жестокость и ликование могут так сочетаться.

— В таком случае, — торжественно заявил он, — это и будет нашей стратегией. Мы будем сохранять свои жизни любой ценой, позволив этим псам и дальше убивать столько кишаурим, сколько они смогут.

Растения неспособны двигаться, и потому перейти с одного места на другое они могут только путем распространения своих семян. Но далеко не все растения пользуются этой возможностью. Есть и такие, которые рассеивают семена вблизи себя и таким путем создают большие колонии, где живут тесной семьей. В моему саду представлены оба вида. Среди них есть однолетние, как люпин, синий василек и мак, и многолетние — цикламен, гиацинт и морской лук.

Магистр сделал паузу и подождал, пока Ийок соизволит на него посмотреть.

— Мы должны беречь себя для Шайме.

Морской лук размножается двумя способами, о которых я уже упоминал: над землей он производит семена, а в земле выращивает луковицы. Как любитель морского лука, я благословляю это его двойное усилие: благодаря ему в полях появляются огромные пространства морского лука, по которым я люблю бродить, и оно же подарило мне несколько больших колоний этого растения в моем саду.

Сколько раз он обсуждал этот вопрос с Ийоком и прочими? Все соглашались, что Псухе при всей ее силе все-таки ниже мистической магии. В открытом противостоянии с кишаурим Багряные Шпили, несомненно, победят. Но скольким из них придется умереть? И какие силы останутся у Багряных Шпилей после этого? Победу, которая низведет их до статуса Малой школы, нельзя считать таковой.

Они должны не просто победить кишаурим — они должны стереть их с лица земли. Но какой бы безумной ни была его жажда мести, Элеазар не собирался ради этого губить собственную школу.

Цикламен сеет семена очень близко к себе. Когда я пишу «сеет», я именно это имею в виду: перед самым созреванием семян он наклоняет вниз верхушку стеблей, несущих коробочки с семенами, и даже прикасается ими к земле, чтобы, когда коробочки откроются, семена из них выпали рядом со стеблем.

— Мудрая линия поведения, великий магистр, — сказал Ийок. — Но я опасаюсь, что в следующей стычке айнрити уже не проявят себя так хорошо.

— Почему?

Помнится, я где-то читал, что цикламен вверяет распространение своих семян муравьям, но, хотя у меня в саду много муравьев и много цикламенов, я еще ни разу не видел, чтобы в сезон созревания семян муравьи скапливались около растений и собирали эти семена. Так или иначе, дети цикламенов не отдаляются от своих родителей. Один мой собеседник, обсуждая со мной повадки цикламенов, сравнил их с кибуцниками. Действительно, в давних кибуцах тоже можно было увидеть дома родителей, детей и внуков, построенные рядом друг с другом.

— Кишаурим шли пешком, скрываясь от снабженных хорами лучников и арбалетчиков Саубона. Однако все равно странно, что они приблизились без кавалерийского эскорта…

— Они шли в открытую? Но я всегда считал, что их обычная тактика — бить из-за спин атакующей конницы…

Я как-то попробовал выразить эту тактику распространения морского лука и цикламенов в нескольких словах. Мне представилось, что они рассуждают так: если мне удалось в этом месте вырасти, образовать большие клубни и луковицы, расцвести и породить семена, значит, это место хорошее и моим потомкам лучше жить здесь. Но хотя в этом рассуждении есть своя логика, существуют также растения, которые как бы говорят: негоже класть всех потомков в одну корзину. За горизонтом может найтись и местечко получше. И эти растения прилагают усилия, чтобы послать своих потомков (семена) как можно дальше. Легко соблазниться и приписать им такие человеческие свойства, как авантюризм, дерзание и даже склонность к скитаниям и азарту, а то и просто желание покоя и тишины после ухода «молодых», — но лучше все-таки отнести эту тактику на счет эволюции.

— Именно так утверждают специалисты, работающие на императора.

— Самонадеянность, — сказал Элеазар. — Всякий раз, когда они схватывались с Нансурией, им приходилось иметь дело с Имперским Сайком. А тогда они знали, что мы в нескольких днях пути, около Южных Врат.

— Так, значит, они отбросили предосторожности, потому что сочли себя непобедимыми…

Растения-«скитальцы» не только отправляют своих детей вдаль. Они стараются также обеспечить их всевозможными средствами для такого путешествия. Их семена снабжены мини-крылышками, парусами, хохолками и парашютиками, которые помогают им нестись с ветром, а также колючками и крючками, с помощью которых они могут цепляться к шерсти животных. Кроме того, эти семена соблазнительны на вкус и высокопитательны в энергетическом плане, поэтому животные охотно поедают их, а потом выделяют вместе с экскрементами где-нибудь далеко-далеко. В результате получается так, что есть растения, чьи дети остаются рядом с родителями и образуют большие и тесные кланы, а есть растения, которые прилагают значительные усилия, чтобы максимально удалить от себя своих потомков.

Ийок опустил взгляд, словно разглядывал сандалии и сбитые ногти больших пальцев, выглядывающие из-под подола его сияющего облачения.

— Возможно, — в конце концов произнес он. — Похоже, они намеревались устроить бойню, чтобы под следующей волной конницы строй айнрити рухнул. Возможно, они считали, что поступают предусмотрительно…

Они прошли мимо костров и вышитых круглых шатров своих соотечественников-айнонов и подобрались к границе погибшей Менгедды. Земля начала отлого подниматься. Из нее торчали широкие каменные фундаменты — останки древней стены. Не обращая внимания на опасность испачкать одежду, чародеи взобрались на вершину холма. Вокруг были развалины и изломанные стены, а на горизонте виднелся древний акрополь, увенчанный портиком с исполинскими колоннами.

Это сравнение растений с человеческими семьями не имеет ни научного основания, ни особенного значения. Это просто некая модель, которая больше говорит о создающем эту модель человеке, нежели о растениях, которые он пытается описать. Но в моей душе эти странствующие растения (а я слышал о кокосовом дереве, чьи орехи переносятся океаном за сотни и тысячи километров на другие острова и земли) невольно наводят меня на размышления. Конечно, я не могу приписать растениям человеческое сознание, и мне понятно, что для того очеловечивания, которым я грешу, нет никакого основания. Механизм их распространения — результат эволюционного процесса, а не действие, за которым стоят мысль и план и которое имеет осознанную цель. Но когда я вижу, как семена крестовника или козлобородника летят над моим садом и исчезают вдали, в моем сердце пробуждается тоска, и волнение, и страх за их судьбу. Мне вспоминаются великие путешественники и открыватели неведомых земель. Вначале то были люди, которых просто унесло в открытое море и пригнало к другим берегам. А потом это были люди, которые сами построили плоты и вырезали весла, а может быть, даже соорудили мачты и паруса, и взяли с собой семена, и саженцы, и женщин с детьми, и щенную собаку, и беременных овец, и отплыли в открытое море в надежде добраться до лучшего места.

«Что-то переломило хребет этому месту, — подумал Элеазар. — Что-то ломает хребет всем подобным местам…»

— Какие новости о Друзе Ахкеймионе? — спросил он.

Что их толкало? Даже если в человека заложен инстинкт скитания и он наделен любопытством и воображением, да еще какие-нибудь неприятности подвигли его сняться с насиженного места, все равно, чтобы пуститься в такой путь, нужна значительная доля мужества и оптимизма. А может быть — также безвыходности и отчаяния. Все это трудно отнести к растениям, но и среди них, как видите, есть домоседы, а есть скитальцы, и, чтобы увидеть их, не нужно плыть за семь морей — достаточно выйти в дикий сад и побродить по нему с открытыми глазами.

Отчего-то у магистра перехватило дыхание.

Шпион, подсевший на чанв, смотрел в ночь и погружался в свои грезы. Кто знает, что творится в его паучьей душе?

Сабры

— Боюсь, вы были правы насчет него… — проговорил Ийок.

— Боишься? — разозлился Элеазар. — Ты же сам допрашивал Скалетея! Ты знаешь, что произошло той ночью под императорским дворцом, лучше, чем кто-либо еще — кроме, разве что, непосредственных участников событий. Та мерзость узнала Ахкеймиона, следовательно, Ахкеймион каким-то образом связан с ней. Мерзость может быть только шпионом кишаурим, следовательно, Ахкеймион связан с кишаурим.

Когда-то в каждом кибуце был старый кибуцник, в обязанность которого входило ухаживать за садом кактусов, и каждого заезжего гостя обязательно тащили в этот сад, чтобы показать кактусы, и рассказать о кактусах, и похвастаться прививками разных кактусов друг к другу, в результате чего на свет явились невообразимо колючие чудовища.

Ийок повернулся к магистру, с видом кротким, как у овечки.

— Но насколько существенна связь между ними?

Я, увы, не так уж страстно интересуюсь кактусами, но у меня в саду есть один, и ему я очень симпатизирую. Это большой сабра, возвышающийся на самом краю сада. Не я его посадил, и не я за ним ухаживаю. Я лишь время от времени срываю с него ползучие растения, которые пытаются подняться по его телу к солнцу и воздуху. В остальном он не требует от меня никаких забот. Это растение старое и большое, сильное и независимое, оно способно выжить в любых обстоятельствах и преодолеть все препятствия. Даже поливать его не нужно, потому что оно само запасает воду в своем мясистом теле. Рекомендуется только не трогать его руками. Точнее, трогать можно, но результат такого смелого поступка — на ответственности самого трогающего.

— Именно на этот вопрос мы и должны ответить.

— Верно. И как вы предлагаете искать ответ?

— То есть как? Отыскав колдуна. Допросив его.

Кто посадил этого красавца, я не знаю. Быть может, арабские арендаторы, которые жили в этом месте до того, как немецкие колонисты перекупили его у хозяина — богатого араба, жившего в Бейруте. А может, сами немцы, которые решили таким манером слиться с окружающей природой. Но это мог быть и кто-то из еврейского кооперативного поселения, которое возникло здесь, когда британские власти во время Второй мировой войны выслали отсюда всех немецких колонистов за моря-океаны. Мой сабра не рассказывает мне, кто его здесь посадил, — просто стоит себе, цветет каждое лето и поставляет на мой стол отличные плоды.

Он что, не считает, что угроза, которую представляют собой эти оборотни, заслуживает применения столь чрезвычайных мер? Элеазар не мог даже представить себе опасности серьезнее!

— Так же, как Скалетея?

Все, кто хоть раз путешествовал по нашей стране, знают, что по ней разбросано великое множество таких вот сабр и выглядят они так, будто Господь понатыкал их просто посреди пустого места. На этом «пустом месте» почти всегда была когда-то арабская деревня, но — вот ирония истории! — арабским словом «сабра», означающим плод кактуса, первопоселенцы-сионисты стали ласково называть еврейских детей, родившихся и выросших в Стране еще до образования Государства Израиль. Большой словарь Элиезера бен-Иегуды объясняет это слово несколько загадочно: «Прозвище ребенка, который вырос в Стране Израиля и не ходил по европейским путям». Это объяснение можно толковать и в положительном смысле — как «еврейский ребенок, свободный от комплексов диаспоры». А можно и насмешливо: настоящий еврейский ребенок, нахальный и невежливый.

Элеазар подумал о неглубокой могиле, оставшейся в Ансерке, и его слегка передернуло.

— Так же, как Скалетея.

Претендентов на авторство этого прозвища превеликое множество, и я не буду вдаваться в их споры. Скажу только, что принятое его объяснение звучит, на мой вкус, несколько слащаво: мол, дети этой страны, подобно плодам кактуса, колючие снаружи, но мягкие и сладкие внутри. Настоящая причина, я думаю, несколько глубже и состоит в том, что в глазах прибывших из диаспоры сионистских первопоселенцев кактус был воплощением принадлежности к Земле Израиля.

— Именно этого, — сказал Ийок, — я и боюсь.

И внезапно Элеазар понял.

— Ты думаешь, что его бесполезно убеждать…

И действительно, поэт Шауль Черниховский в своем стихотворении «Ой, земля моя, родина моя», перечисляя главные местные особенности: стада овец, караваны верблюдов, весенний запах цитрусовых, песни цикад, скалы и сикоморы, — завершил этот список «саброй-злодеем», а это наводит на мысль, что замечательный поэт самолично и достаточно болезненно испытал на себе упомянутое нм «злодейство».

За прошедшие века Багряные Шпили похитили не одну дюжину адептов Завета в надежде вырвать у них тайны Гнозиса, чародейства Древнего Севера. Ни один не поддался. Ни один.

— Я думаю, что пытаться выведать у него что-либо бесполезно, — подтвердил его догадки Ийок. — Но я боюсь другого: что он даже под пытками будет твердить, будто мерзость, занявшую место Скеаоса, подослал Консульт, а не кишаурим…

Строго говоря, на иврите это растение называется «цабар», что является производным от арабского «сабар», но в идише первопоселенцев оно превратилось в «сабру», а во множественном числе — даже в «сабрес». Но само растение не арабское и не еврейское, не сионистское и не антисионистское и, что самое интересное, — вообще не местное. Вопреки удачной рекламной выдумке наш «цабар» — вовсе не коренной житель этих краев, а иммигрант. Он уроженец Мексики, а в Европу его завезли испанцы в начале XVI века. Но поскольку он с легкостью прижился в Южной Европе и плоды его оказались приятны, а тело могло служить непроходимым забором, и сам он показал себя выносливым и неприхотливым, европейцы приняли его с радостью, и он распространился по всему бассейну Средиземного моря и таким манером попал и к нам. Я видел его и в Сицилии, и в Испании, и в Сардинии, и во Франции, и в Греции, и в Италии. Я всюду говорил ему: «Привет», — как говорят близкому приятелю, и на мгновенье чувствовал себя дома.

— Но нам уже известно, — воскликнул Элеазар, — что этот человек говорит одно, а делает другое! Вспомни Гешрунни! Друз Ахкеймион срезал ему лицо… А потом, меньше чем через год, в императорской темнице его узнал безликий шпион. Это не может быть совпадением!

С этой точки зрения, кстати, кактус сходен с эвкалиптом, который тоже прибыл в наши края издалека, из Австралии, но акклиматизировался здесь настолько, что стал одним из природных и политических символов Страны. Подобно кактусам, эвкалипты тоже можно увидеть во многих странах Средиземноморья, и везде они дают людям тень для отдыха, балки для строительства и дрова для печей, они помогают сохранять почву, применяются в фармацевтике и служат источником нектара и пыльцы для пчел. Но в Израиле эвкалипт, как и кактус, удостоился особого статуса, став символом «сионистской переделки Страны», так что даже арабы теперь называют его «еврейским деревом» («шежара-эль-йегуд»).

Элеазар взглянул на Ийока и сцепил дрожащие руки. Ему не нравилось, с каким видом Ийок его слушает — вылитая рептилия!

— Я знаю все ваши доводы, — сказал шпион.

Более того, специальный опрос общественного мнения, проведенный однажды нашим министерством сельского хозяйства, показал, что из всех местных деревьев именно этот австралийский иммигрант заслужил звание «Самого израильского дерева». И все потому, что он сопровождал еврейское поселенчество всех видов и всех поколений. И, подобно кактусу, это дерево получило общественную рекламу и обрело особую репутацию, потому что нас годами учили в школах, что эвкалипты плечом к плечу с первопроходцами боролись с лихорадкой, что они вместе осушали болота, и танцевали хору, и работали с девушками в полях.

Он снова повернулся и принялся разглядывать залитые лунным светом руины; лицо его было полупрозрачным и непроницаемым.

— Я просто боюсь, что за этим кроется что-то еще…

И постепенно репутация этого «сионистского дерева» укрепилась и укоренилась в наших краях так же прочно, как когда-то оно само. И ведь оно действительно сопровождает нас теперь повсюду — в новых рабочих поселках, в старых сельскохозяйственных поселениях, в военных лагерях, вдоль многих дорог Страны и улиц ее городов.

— Что-то еще есть всегда, Ийок. Иначе стали бы люди убивать людей?

…После смерти дочери Эсменет много раз пыталась сделать что-то с пустотой внутри себя.

И точно так же сопровождает вырастающих здесь людей кактус-цабар. Может, не так уж многих из тех, кто вырастает здесь сегодня, но тех, кому сейчас за пятьдесят, — несомненно. В детстве, когда я жил в Иерусалиме, я рвал его плоды в арабской Лифте и на западном отроге горы Герцля, где когда-то тоже была арабская деревня, а теперь располагается музей «Яд-Вашем». А еще раньше, ребенком в Нахалале, я рвал плоды кактуса в деревне Эйн-Бида, по соседству с военно-воздушной базой. По правде говоря, мне следовало написать не «я рвал», а «мы рвали», потому что я был тогда одним из большой компании босоногих сорванцов, которые выходили в поля рвать сабры и чувствовали себя при этом, как Том Сойер и Гекльберри Финн.

Она старалась прогнать ее, расспрашивая жрецов, с которыми спала, но все они повторяли одно и то же — что Бог обитает только в храмах, а она превратила свое тело в бордель. И после этого имели ее снова. Некоторое время она пыталась замазать пустоту, совокупляясь с мужчинами за что угодно — за медный грош, кусок хлеба, как-то раз даже за подгнившую луковицу. Но мужчины никогда не могли заполнить ее — только пачкали.

Тогда Эсменет обратилась к таким же, как она сама, и принялась наблюдать за ними. Она изучала постоянно смеющихся проституток, которые умудрялись ликовать, не выбираясь из сточной канавы, и щебечущих девушек-рабынь, сгибающихся под тяжестью кувшинов с водой, но при этом успевающих улыбаться и постреливать глазами по сторонам. Она изучала их, словно диковинный танец. И на некоторое время обрела спокойствие, как будто заученные жесты могли заставить биться затихающее сердце.

Как же их все-таки рвут? Мы вооружались длинной палкой, на конец которой привязывали пустую банку из-под консервов. Банка качалась на конце палки, как зуб во рту шестилетнего ребенка. Мы выбирали какой-нибудь плод золотисто-зеленоватого цвета — если плод кактуса красноват, значит, он уже перезрел, — протягивали к нему палку, набрасывали на него банку, а потом наклоняли и тянули к себе. И если банка не срывалась и плод не падал, он попадал в наши руки — вместе с маленькими подлыми колючками, которые так и норовили впиться в кожу.

На некоторое время она забыла о боли.

Эсменет никогда не верила в любовь. Если радость действия не в силах развеять отчаяние, тогда, возможно, радость в отчаянии.

Сегодня в арабских деревнях на севере Израиля можно в любом магазине строительных материалов купить аналогичное орудие из жести, у которого на одном конце — банка, подходящая для маленьких плодов, а на другом — для больших. Эта конструкция из двух банок с помощью перемычки плотно и надежно насаживается на конец длинной палки. Теперь у вас в руках эффективное и удобное устройство для срывания плодов кактуса. А если эти плоды растут на расстоянии протянутой руки, то можно просто надеть на руку толстую грубую рабочую перчатку и сорвать желаемое без всяких церемоний. Но каким бы способом вы ни собирали сабры — с помощью палки или с помощью перчатки, — не забудьте надеть рубашку с длинными рукавами и учесть направление ветра, потому что с потревоженного кактуса обязательно срываются колючки, которые затем летят по ветру и могут попасть в лицо или на тело. Впрочем, как бы вы ни старались, это вам не поможет, потому что плоды кактуса достаются в страданиях — но зато под колючками они действительно прячут мягкость и сладость.

Теперь же они целых пять дней вместе жили в холмах, окаймляющих равнину Битвы. Ахкеймион отыскал небольшой ручей, и они пошли вверх по его течению. Поднимаясь по каменистому склону, они наткнулись на рощицу желтых горных сосен, чьи массивные кроны покачивались на ветру, медленно описывая круги, и нашли среди деревьев прозрачное зеленое озерцо. Они расположились неподалеку от него, хотя, чтобы обеспечить пропитанием Рассвета, мула Ахкеймиона, им приходилось каждый день не меньше часа бродить по холмам, собирая корм для животного.

Пять дней. Они шутили и заваривали чай прохладным утром, занимались любовью под шуршание ветра в ветвях, ели по вечерам зайцев и сусликов, которых Ахкеймион ловил силками, и с изумлением касались друг друга, когда их лица заливал лунный свет.

И еще они купались и плавали. Смывали палящий зной в прохладной воде.

Итак, их срывают, вскрикивая от уколов, долго катают по земле, чтобы сбить колючки, и снова вскрикивают от уколов, затем слегка бьют по плодам сосновыми ветками (некоторые любители используют для этого ветки клейкого девясила), еле сдерживаясь, чтобы не крикнуть от еще более сильных уколов, и наконец, кладут плоды в ведро, идут домой и всю дорогу напоминают себе не вытирать пот с лица — иначе и лицо покроется колючками. Дома «сабрес» промывают под струей воды и снимают кожуру. Для этого острым ножом срезают оба конца плода, проводят надрез от северного полюса к южному (можно, разумеется, и наоборот), берутся за края надреза и, не обращая внимания на уколы, растягивают кожуру в обе стороны. Если надрез недостаточно глубок, кожура просто порвется, но не отделится от плода, если слишком глубок — плод развалится. Но если надрез сделан правильно, плод освободится от кожуры с той же легкостью, что и человек, снимающий плащ. Тогда плод надкусывают, наслаждаются его сладостью, цокают языком от удовольствия и обнаруживают, что теперь колючки есть и на языке, и на нёбе, и на внутренней стороне щеки, — но вкус сабры пересиливает и возмещает все ваши страдания.

Как ей хотелось, чтобы это никогда не кончалось!

Эсменет вытащила циновки из палатки, вытряхнула их, а потом постелила поверх теплых камней. Они поставили палатку на мягкой земле под древней, огромной сосной, стоявшей в одиночестве, словно часовой, у края широкого уступа.

Как раз в эту минуту, откуда ни возьмись, появляются разные люди и просят угостить их тоже. Вы, конечно, можете поворчать — мол, сорвите сами, — но куда красивее угостить всех желающих, даже если речь идет о паразитах, которые не трудились, не срывали, не чистили и не укалывались. Не забудьте, однако, что прежде чем есть кактусы, их нужно охладить. Поэтому их кладут в холодильник, а тем временем просят у близкой души, желательно — у той Дульцинеи, ради которой вы с самого начала затеяли сбор сабр, — чтобы она вооружилась пинцетом и вытащила из вашего тела все колючки. И пока очищенные сабры охлаждаются в холодильнике, вы можете растянуться на прохладном полу и охладиться тоже.

«Это наше место…» — подумала Эсменет. Без людей, без руин, без воспоминаний, если не считать костей неизвестного зверька, чей скелетик они обнаружили под деревом.

Возлюбленная станет лечить ваши раны, а вы будете отдыхать, как утомленный герой. Закройте глаза, и вы почувствуете, как ваша забытая мужественность возрождается к жизни: вот он, мужчина из мужчин, который вышел на охоту на самых опасных в природе тварей. Вы один, и в ваших руках только палка, а против вас целая банда мексиканцев, вооруженных десятками тысяч маленьких острых пик и тысячами невидимых кинжалов. Но вы не испугались и не отступили — вы были исколоты, но выдержали, вы сорвали, и очистили, и вернулись с поля боя, неся своей любимой подарок, подобно тому, как Давид нес своей Мелхоле двести крайних плотей убитых им филистимлян[19].

Она нырнула обратно в палатку и вытащила кожаную сумку Ахкеймиона. Сумка валялась на траве, и теперь один бок у нее отсырел и отдавал затхлостью. По шву поползла белая плесень.

Эсменет вынесла сумку на солнце и уселась, скрестив ноги, на мягкий ковер из сосновых иголок. Она вытащила из сумки кучу пергаментных свитков и разложила их сушиться, придавив камушками. Потом нашла деревянную куклу с головой из завязанного узлом шелкового лоскута и маленьким ржавым ножиком в правой руке. Напевая под нос старую песенку из Сумны, Эсменет покружила куколку в танце, заставляя деревянного человечка скакать и подбрасывать ножки. Затем, посмеявшись над собственной глупостью, положила игрушку на солнце, скрестив ей ножки и убрав ручки за голову, так, что та начала напоминать замечтавшегося раба, прилегшего в поле отдохнуть. И зачем Ахкеймиону эта кукла?

Дорогие мужчины, прислушайтесь к моим словам! Ухаживающие и любящие, послушайте меня! Дарите любимым сабры, как я подарил своей. Сабры — еда вегетарианская, органическая, боевая и мужественная, но не грубая, не агрессивная, не шовинистическая. Рвите для любимых сабры, очищайте их, кладите в холодильник и в полуденную жару услаждайте рот своей любимой этой несравненной прохладной сладостью. И с этого времени вместо любых даров и соблазнов говорите своей любимой: «Я нарвал тебе сабры. Хочешь?»

Потом Эсменет извлекла из сумки лист пергамента, лежавший отдельно от прочих. Развернув его, она увидела короткие, небрежно начертанные вертикальные столбцы, каждый из которых был соединен с другими одной, двумя или несколькими наспех нацарапанными линиями. Хотя Эсменет не умела читать — она еще не встречала женщину, владевшую бы этим искусством, — она интуитивно поняла, что это очень важный листок. Она решила расспросить о нем Ахкеймиона, когда тот вернется.

А ты, дорогая читательница, даже если ты купила в этот день в супермаркете покрытый пленкой подносик с очищенными сабрами — цивилизованными, вежливыми, стерильными, изначально лишенными колючек, а также всякого вкуса и запаха, — отставь в сторону этот подносик, жарко обними своего Улисса, привлеки его к себе подобно героине книги Джойса, носящей его имя: «Так что он почувствовал мои груди их аромат да и сердце у него колотилось безумно и…»[20]

Надежно прижав его тяжелым камнем, Эсменет переключила внимание на шов и принялась счищать плесень тонкой веточкой.

Вскоре из рощи показался Ахкеймион, голый по пояс, с охапкой валежника, которую нес, прижимая к поросшему черными волосами животу. Проходя мимо Эсменет, он взглянул на разложенные вещи и изобразил преувеличенно хмурую гримасу. Эсменет фыркнула и ухмыльнулась. Ей безумно нравилось видеть Ахкеймиона таким — колдуном, разыгрывающим из себя заправского лесного жителя, ходящего в одних штанах. Даже теперь, после того как Эсменет столько времени пропутешествовала со Священным воинством, штаны по-прежнему казались ей чем-то чужеземным, варварским — и необычайно эротичным. Недаром во многих нансурских городах они находились под запретом.

И скажи, как она: «Ты сорвал мне сабры? Да, я хочу… Yes I will Yes…»

— Знаешь, почему нильнамешцы считают, будто кошки куда больше похожи на людей, чем обезьяны? — спросил Ахкеймион, складывая валежник у подножия великанской сосны.

Сезоны

— Нет.

Он повернулся к Эсменет, отряхивая ладони.

— Из-за любопытства. Они считают, что именно любопытство — отличительное свойство человека.

Каждый раз, когда я уезжаю за границу, наступает минута — дня через два с половиной, — когда меня охватывает тоска по Стране. Должен признаться, что я вполне спокойно обхожусь без многих важных израильских атрибутов, вроде мягкого белого сыра «коттедж», ежедневной программы новостей, обгона по обочине, супов с гренками, дружеского похлопывания по плечу и кофе с осадком. А с известным усилием могу даже выдержать разлуку с могилами Иосифа Прекрасного, его матери Рахили и его отца Иакова. Но я скучаю по нескольким любимым людям, по своему дому, по своим диким растениям, по языку и по нескольким израильским пейзажам.

Ахкеймион подошел к Эсменет. На губах его играла улыбка.

— И уж тебе оно точно присуще.

Их не так уж много, этих пейзажей, потому что большинство стран, которые я посещал, предлагают куда более красивые виды природы, чем у нас в Израиле. Например, берега Средиземного моря в Италии, Турции, Греции и Испании красивее его берегов у нас, их деревья и горы выше, а воды изобильнее. Но эти виды не связаны для меня с воспоминаниями и историей, а вдобавок в нашей стране есть кое-что, чего нет у них. Это, прежде всего, очень частая смена погодных и природных условий, но не во времени, а в пространстве: за каких-нибудь два-три часа можно переехать из рощи в пустыню, от снега к песку, от мест, довольно высоких, к самому низкому месту в мире. Вдобавок у нас есть огромное — для такой маленькой территории — количество разных видов растений, куда больше, чем в странах, много более обширных, чем наша. И наконец — захватывающие дух соседства: только в Израиле я видел рядышком дуб и акацию, ракитник и рожковое дерево. И все потому, что мы находимся на стыке трех континентов сразу.

— Любопытство тут вовсе ни при чем, — отозвалась Эсменет, пытаясь говорить сердито. — От твоей сумки воняет, как от заплесневелого сыра.

— А я-то думал, что это воняет от меня…

— Ну уж нет, от тебя воняет как от ишака!

Но моя настоящая тоска начинается, когда я удаляюсь за пределы Средиземноморья. Тогда я попадаю в страны, где мне не хватает еще одного — нашей смены сезонов. При всем восхищении, которое вызывает у меня бабье лето в Вермонте, самый длинный день в году в Нордкапе и перевернутые смены сезонов в Австралии и Южной Африке, мне привычна и необходима та последовательность, в которой сменяются сезоны у нас: зима, весна, лето и осень — каждый сезон со своими запахами, видами, звуками и различиями. И еще — характер их смены: не внезапный, а медленный и постепенный, что в твоем саду, что вдали от него. И все те, у кого чуткое и памятливое тело, чья кожа умеет различать прикосновения воздуха, чьи уши узнают голоса — те голоса, что спускаются с неба, и те, что поднимаются от травы, и те, что шуршат из чащи, — чьи глаза видят изменения цвета лесной листвы, чей нос различает запахи, — все эти люди знают также, что у нас борьба сезонов слабеет как раз тогда, когда приближается решающий этап, а когда он приходит, она кончается не триумфом победителя и не капитуляцией побежденного, не победными фанфарами одного и не хрипами агонии другого, а медленным отступлением и исчезновением, которые говорят: мы еще вернемся.

Ахкеймион расхохотался, приподнимая брови.

— Но я же мыл бороду…

Эсменет бросила ему в лицо пригоршню сосновых иголок, но порыв ветра отнес их прочь.

После потопа Господь обещал человеку: «Впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся»[21], — то есть природный порядок в мире, его закономерности и сезоны больше не будут нарушаться. Все описанные в этом обещании перемены (кроме «сеяния» и «жатвы») — это перемены природные. Но в действительности «сеяние» и «жатва» тоже означают смену сезонов, потому что это синонимы осени и весны — они просто не названы здесь своими именами, как названы зима и лето. Похоже, что автор хотел таким манером указать на связь между трудовой жизнью людей и жизнью природы с ее сроками и сезонами.

— А это для чего? — спросила она, указывая на куклу. — Чтобы заманивать к себе в палатку маленьких девочек?

Ахкеймион уселся рядом с ней прямо на землю.

Некоторые климатологи утверждают, что в нашем регионе нет четырех времен года — только лето и зима. А то, что мы называем весной и осенью, есть не что иное, как линия фронта, граница между ними. Есть также лингвисты, которые считают, что слово «осень» (на иврите «став») — это просто ивритское название сезона дождей, который мы позже стали называть словом «зима». И действительно, ведь в Песне Песней написано «Вот, зима уже прошла; дождь миновал, перестал»[22], — и вместо нынешнего «хореф», то есть «зима», там стоит именно «став», то есть то, что сегодня означает осень. Хотя лично я думаю, что эту фразу нужно понимать так: прошли два сезона один за другим: сначала осень, потом зима. И я также не принимаю толкование этих лингвистов по существу. Хотя период между летом и зимой у нас и в самом деле выражен не так явно, как пики холода и осадков в январе или тяжелая жара августа, но и у этого периода есть свой характер и свои особенности, которые проявляются во всем: в фауне и флоре, в сельском хозяйстве и даже в нашем физическом и душевном самочувствии — и потому он заслуживает своего особого названия.

— Это, — сказал он, — Кукла Вати, и если я расскажу тебе про нее, ты начнешь требовать, чтобы я ее выкинул.

— Ясно… А это? — спросила Эсменет, поднимая сложенный лист. — Что это такое?

Что касается лета, то его ивритское название «каиц» подозрительно близко к ивритскому слову «кец», то есть конец. Можно ли отсюда заключить, что иврит видит в этом сезоне конец года? Вообще говоря, в каждой точке, лежащей на окружности, можно видеть и начало, и конец одновременно, но в нашем чередовании сезонов, хотя оно и круговое, не все точки равноправны. Например, цветение у нас начинается в середине зимы, продолжается почти до середины лета, но осенью исчезает совсем: большинство цветов вянет, и в конце осени, при нормальном количестве дождей, уже начинается новый жизненный цикл, новое прорастание. Поэтому только в осени можно видеть сезон, который одновременно является и концом, и началом.

От хорошего настроения Ахкеймиона мгновенно не осталось и следа.

Это, кстати, верно и с точки зрения сельскохозяйственной, потому что осень — сезон жатвы того, что посеяно в минувшем году, и одновременно — посев следующего года. Люди возвышенного склада говорят также о жатве не только в физическом, но и в духовном плане. Я, к сожалению, не столь возвышенного склада человек, но даже я подмечаю влияние осени на тело и душу. Вокруг сохнет жнивье, вянут бутоны, нигде ни цветка, кроме разве первых цветов безвременника и последних — морского лука (а если тебе повезет или ты знаешь, где искать, — то еще курослепа, лилий или даже первого шафрана), — но общее впечатление такое, будто вокруг одна лишь сушь да запустение. И то же — с плодовыми деревьями: радость собирания сабр и фиг миновала, в винограднике остались только отдельные ягоды, цитрусовые еще не созрели, и лишь последние гранаты радуют глаз и нёбо. Лес сбрасывает листву и пятнается серым, тучи застилают синеву неба, и даже стаи перелетных птиц, которые весной наполняют душу радостью, теперь, покидая наши края, печалят сердце.

А сердца земледельцев наполняются тревогой — пойдут дожди или нет? И поскольку, по мнению многих, засуха — это наказание за грехи, то в эту пору начинается копание в душе и раскаяние в грехах. Впрочем, горожане могут позволить себе более поэтический отклик. Тот, кто склонен к тонким переживаниям — или хочет показаться таковым, — завяжет на шее шарф, пойдет бродить по городским тротуарам, увидит желтые листья, что кружатся на ветру, и опечалится сладкой печалью, сам не понимая, отчего и почему, и станет искать близкую душу, такую же чувствительную и печальную, с которой он мог бы вкусить эту осеннюю грусть во всей ее сладостной полноте, а может — и согреться в ожидании зимней прохлады, что уже ждет за порогом. Но что до меня, то моя осенняя грусть рождается просто потому, что дневного света становится с каждым днем все меньше. А близкую душу я могу поискать и в другие сезоны. Романтичным можно быть и весной и летом. И даже зимой.

Как я уже рассказывал, напротив моего дома тянутся лесистые холмы, и смена сезонов меняет их цвета. Большинство деревьев там — фаворские дубы и израильские фисташки, и, когда осенью они желтеют, их листья опадают, и в лесу господствует серый цвет обнажившихся, голых ветвей. Немногие зеленые пятна в это время — это деревья, не знающие листопада: калепринский (или палестинский) дуб, мастиковая фисташка и порой — рожковое дерево. Весной фаворские дубы снова выпускают листья. Поначалу они светло-зеленого цвета, густого и нежного одновременно, а фисташки добавляют лесу красноватый оттенок. Но вскоре уже весь лес зеленеет самыми разными видами зеленого — и так до конца лета, когда поднимается пыль и все становится одним выцветшим зеленым. Затем первый дождь смывает пыль и лес опять сверкает, а потом возвращается листопад со своей серостью, и так годичный круг замыкается в очередной раз, чтобы повториться снова и снова.

В полях перед моим домом цвета тоже меняются с постоянной и красивой цикличностью, но эти перемены зависят не только от природы, но и от земледельцев. После жатвы зеленые обработанные земли желтеют (хотя есть и такие, что желтеют перед жатвой), потом желтый становится пыльным коричневым, затем — после пахоты — богатым и глубоким коричневым, а со временем в нем снова пробивается зеленый и постепенно завладевает полями. Тот, кому все это знакомо, может по цвету полей определить, какой месяц, но вот незадача — в то время как все часы и дни, кроме субботы, язык иврит отмечает цифрами, месяцы он называет именами, а поскольку это имена иностранные, они ничего нам не говорят.

Да, хотите верьте, хотите нет, но названия месяцев, которые мы считаем «еврейскими», на самом деле — слова чужие и непонятные. Мало кто из говорящих на иврите знает толком, что такое «тишрей» (первый месяц еврейского календаря), «тевет» (четвертый), «мархешван» (второй) или «элул» (двенадцатый)? Верно, в этих именах есть определенная прелесть, иногда они приятны для слуха — как, например, «адар» (шестой месяц еврейского календаря), или «тамуз» (десятый), или «ияр» (седьмой), но надо признать: названия месяцев, именуемые «еврейскими», пришли к нам из других языков и культур, точно так же, как «июль», «ноябрь» или «апрель».

Календарь, наиболее заслуживающий названия «еврейского», это так называемый «Календарь из Гезера»[23], названный так по месту между Тель-Авивом и Иерусалимом, где его обнаружили археологи. Это был высеченный на известняковой табличке сельскохозяйственный календарь, состоящий из месяцев, названия которых уже не употребляются: месяц сбора, месяц сева, месяц колоса, месяц уборки льна, месяц жатвы, месяц подрезания, месяц сбора винограда. Не все ученые согласны с трактовкой тех или иных из этих названий, но нет сомнения, что все они отмечают различные виды сельскохозяйственной активности — сбор и жатву, посев и всходы, подрезание веток и уборку. Сегодня уже поздно возрождать этот календарь, но приятно знать, что когда-то наши месяцы именовались не чуждыми нам именами месопотамских богов и властителей, а понятиями трудовой и повседневной жизни жителей этой страны — словами, часть которых все еще существует в языке иврит.

Сегодня сельское хозяйство уже не является центральной осью нашего существования. Его новые культуры и методы их обработки уже не соответствуют распорядку календаря Гезер. Многие нынешние культуры растут и зреют круглый год. Появились растения, которых не было здесь в библейские времена, а часть тех, что были тогда, сегодня заброшены и исчезли. Но для тех, кто близок к природе, она все еще служит календарем и часами, и это относится также к моему дикому саду, который показывает мне и циклическое время, и линейное.

Тот, кто чуток к голосам своего сада и улавливает изменения его цвета и запаха, чьи босые ступни чувствуют касание его почвы, а открытая кожа — тепло листьев, и веяние ветра, и укол колючки, тот чует также и смену сезонов. И так же, как все знают, что солнце светит днем, а луна ночью, есть такие, которые знают, в каком месяце начинает цвести тот или иной цветок, и по пению птиц узнают, в котором часу они проснулись на рассвете. Лично у меня есть еще один признак — место захода солнца на хребте Кармель. Оно тоже меняется в течение года. Летом эта точка движется вдоль хребта с юга на север, а зимой — с севера на юг. Поскольку перила моей веранды тоже тянутся с юга на север, я иногда подумываю отметить на них место захода солнца каждую неделю — тогда я смогу отказаться не только от часов, но и от календаря.

Сад — это часть природы, это ее аналоговые часы. У него есть стрелки, и они тоже движутся по кругу: маленькая стрелка большого времени — это стрелка годов и их сезонов, а большая стрелка маленького времени — это стрелка суточных часов, и обе они не только видны глазу, но и слышны уху и обоняемы носом. Стрелки сада отмечают свое время прорастанием, цветением и увяданием его растений, грязью, трещинами и пылью на земле, криками ухаживания и соития синиц, голосами горлиц и сов, жужжанием пчел и маленькими ямками, из которых вылезают улитки.

А маленькая стрелка годовых сезонов показывает конец лета песнями последних цикад и тепловатым запахом пыли, которую ноги и ветер поднимают с земли. Она обозначает «осень» голосами, которые невидимые журавли посылают с неба. Сообщает о середине лета хриплыми криками взрослеющих соек, чьи цвета, смелость и размеры отсчитывают число дней, прошедших с вылупления из яиц. Большая стрелка показывает время дня, и это не только восходящее или заходящее солнце утра и вечера. Это также западный ветер после полудня и крики авдоток перед самой темнотой.

Тень фисташки своим размером, направлением и прохладой говорит мне «девять утра», красные листики граната указывают на начало марта, размер листьев морского лука, что на краю склона, напоминает, сколько лет назад я его посеял — точно так же, как мои седины и морщины отсчитывают мои собственные годы. И поскольку часы эти говорят обо мне и о моем саде, это значит, что еще через несколько лет я в очередной раз посею в нем осенью морской лук, но уже не увижу его цветущим.

Прополка

Каждый год, особенно в конце зимы и всю весну, я провожу много часов, стоя на коленях. Нет, это не молитвенный ритуал, не акт капитуляции и не инсценировка «Баллады о человеке, покинувшем кибуц» Шмулика Крауса, в которой герою предсказывают, что «он еще приползет обратно на четвереньках». В этом моем стоянии на коленях нет также ничего от тех надежд и просьб, которые порождены униженностью и неудовлетворенностью. Стоящий на коленях и склонивший голову чувствует себя униженным и подавленным еще и потому, что эта поза близка к хождению на четырех, которое характерно для животных и зверей, тогда как человек — это существо, в своих глазах возвышенное, это тот, кто стоит с высоко поднятой головой и ходит на двух ногах. А я становлюсь на четвереньки по собственной воле и для собственной пользы просто потому, что в такой позе мне удобней выпалывать сорняки, то и дело появляющиеся в моем саду. И у меня даже есть для такой позы специальная пара старых поношенных штанов, колени которых так уже пропитались налипшей землей, что им не помогает ни отмачивание, ни оттирание, ни стирка.

Прополка — работа крайне важная. Она начинается зимой, когда сорняки только начинают прорастать, и продолжается все время, пока они растут. Но в основном ею занимаются с началом весны и вплоть до ее окончания, потому что это последняя возможность избавиться от сорняков до того, как они произведут семена, которые прорастут в следующем году. А почему я выполняю эту работу на четвереньках? «Потому что я женщина пожилая», — как говорила моя бабушка, и у меня уже нет выбора. Молодые и гибкие садовники выпалывают, просто наклоняясь к земле. Пожилые тоже наклоняются, но при этом опираются одной рукой на колено. Еще более пожилые сидят на скамеечке или нанимают рабочего для прополки. Я же решил преклонить колени и потому числюсь теперь по разряду тех, кто пропалывает на четвереньках.

У сорняков, которые я выпалываю, есть такая сила и живучесть, которой нет у других растений — не только культурных, но и тех диких, что я выращиваю в своем саду. К примеру, дикая календула (она же ноготки) разрастается у меня в саду намного быстрее и энергичней, чем мой — тоже дикий — синий василек. И причина тому проста: в нем я заинтересован, а в ней нет. О нем я забочусь, а о ней нет, поэтому ей нужно больше полагаться на собственные силы. Если бы я перевернул свои предпочтения и стал выращивать календулу, василек немедленно стал бы в моем саду сорняком и вскоре грозил бы захватить его целиком.

В этих умозаключениях меня опередил рабби Ханина Бен Пази, который когда-то сказал; «Колючки не сеют и не обрабатывают, и тем не менее они сами растут и размножаются, в то время как нужно затратить много труда и боли, чтобы пшеница дала ростки»[24]. В «Берешит раба»[25] эти слова употреблены для осуждения той необыкновенной легкости, с которой забеременели Агарь и дочери Лота. В глазах Ханины Бен Пази эти женщины (равно как и их сыновья, Измаил, Моав и Бен-Амми, эти лютые враги Израиля, прародители нечестивых моавитян и аммонитян) — то же, что колючки: они размножаются и процветают, хотя их не сеют и вокруг них не выпалывают. Этим «колючкам» рабби Бен Пази противопоставляет наших четырех выдающихся праматерей, которым пришлось много страдать и прилагать недюжинные усилия, чтобы забеременеть. Я позволю себе добавить к этому свое собственное сравнение: когда евреи были рабами в Египте, они размножались тем больше, чем сильнее их мучили и преследовали — тоже в точности как сорняки в моем саду: чем энергичнее я их выпалываю и сжигаю, тем более активно и бурно они растут и размножаются.

В притче Ханины Бен Пази звучит некое высокомерие по отношению к соседним народам: они, видите ли, сорняки, а мы — пшеница. Такое отношение к другим народам встречается и во многих других культурах, не только в еврейской. Но в его притче ощущается еще и простое отчаяние земледельца, который безуспешно борется с сорняками. Как я его понимаю! Из года в год я ползаю на четвереньках по грязи, выпалываю, и рву, и отрываю, и уничтожаю врага так же окончательно и бесповоротно, как стирал его с лица земли в прошлом году и как буду уничтожать в следующем. И когда я занимаюсь этим безнадежным делом, я думаю не только о себе, но и обо всех других, мне подобных, которые уничтожают, истребляют и стирают с лица земли, — пусть даже они, в отличие от меня, гордо стоят с высоко поднятой головой и не унижаются до того, чтобы стать на колени и распластаться в грязи, как я, знающий истинное соотношение сил и потому ползающий на четвереньках.

И ведь нельзя сказать, что на сорняков совсем нет управы. Со времен Ханины Бен Пази многое изменилось, сельское хозяйство шагнуло далеко вперед, и сегодня земледельцы опрыскивают сорняки всякого рода ядами и жидкостями, которые препятствуют их прорастанию. Но все эти вещества очень опасны, а мой сад — не то же, что современное сельскохозяйственное поле. Мой сад — это природный заповедник, и не только по характеру растений, которые в нем живут, но и по методам работы, которые в нем применяются. Кроме того, он не сравним по площади с огромными полями кукурузы, пшеницы или овощей, и опрыскивание на такой маленькой территории вполне может причинить вред как растениям, которые я выращиваю и которыми дорожу, так и земле, в которой они растут.

Поэтому я испробовал и продолжаю пробовать многие другие методы. Я пытался рыхлить почву культиватором, когда враг начинал прорастать, — но это не решало дела. Я покрывал отдельные участки сада нейлоновыми полотнищами — но это выглядело очень некрасиво. Я стал было косить сорняки мотокосой, но это весьма эффективное в других случаях орудие не оправдало себя в борьбе с сорняками — оно не удаляло их с корнем, а кроме того, из-за своей огромной скорости нередко срезало и те растения, которые я удалять не собирался. Однажды я даже решил нанять специального человека для прополки, но тут же понял, что моим лютикам и цикламенам это не понравится. Короче говоря, пришлось вернуться к дедовским способам — тяжкая наземная операция, затяжная война на засаженной растениями территории, утомительное продвижение от грядки к грядке. Приходится вести бой лицом к лицу, с нулевого расстояния, когда смотришь ненавистной зелени прямо в глаза, стискиваешь ее шею руками, душишь ее и вырываешь с корнем из земли. Только так можно победить, сжечь и уничтожить — до следующей военной кампании, очередной зимой.

Так что прополка — занятие продолжительное, однообразное, медленное и скучное. С годами я приобрел способность без труда различать, что нужно в саду «нам» и чего хотят «они», и поэтому теперь война с сорняками уже не требует от меня былого внимания и сосредоточенности. А поскольку человеческий мозг не любит безделья, то пока я пропалываю, в мой мозг закрадываются всякие размышления: о человеке и его коротком веке, о том, что выталкивает из себя земля и что покрывает и прячет, о трудной человеческой жизни на ней и об отдыхе, который ждет его в ней, о всей крови и всех кровных, которые кричат ей из моей души и моей душе из нее, о том, что было доныне и будет отныне, почему и зачем, так и иначе. Кстати, ползанье на четвереньках способствует такого рода размышлениям еще и потому, что возвращает меня к более ранним этапам и конфликтам эволюции. Мое тело наполняется ее противоречиями. Я слышу свои колени, которые просятся снова распрямиться и поднять меня на ноги, и я чую свой позвоночник, который решительно им возражает, заявляя, что со своей стороны готов оставаться в таком положении навечно, и призывает мою кожу снова отрастить на себе мех или чешую. Я вижу свои пальцы, ковыряющиеся среди растений, охватывая стебли и наталкиваясь на корни и на насекомых, и понимаю, что это те самые пальцы, которые когда-то держали каменный нож и рыли им землю в поисках еды. Да что там «когда-то», если вот и сейчас эти пальцы вытаскивают из земли дикий шпинат и цикорий и заботливо откладывают их в сторону, чтобы чуть попозже приготовить себе гарнир к вечерней трапезе.

Ползание на коленях — великий учитель. Оно меняет привычный угол зрения и наполняет человека приятным чувством скромности. Оно приближает глаз, нос и ухо к врагам, которых обычно не видишь, а также к маленьким существам, живущим рядом с тобой — ко всем этим ящерицам, паукам, насекомым, которые деловито суетятся в траве и стремглав удирают от огромной человеческой руки, что тянется охватить какой-нибудь очередной стебель, под которым находится их дом. И это показывает мне, что мой мир — всего лишь один из множества миров, которые сосуществуют рядом друг с другом в этой маленькой вселенной, именуемой «мой дикий сад».

И тогда в мое сердце закрадывается тяжелое сомнение: а с кем, в сущности, я воюю? Почему и за что? Ведь те растения, которые я выращиваю, и те растения, которые я сжигаю, — это все дикие растения. Так кто же постановил, что лютики предпочтительнее всякого рода клевера? И чем морской лук лучше крестовника? В чем преимущество синего василька в сравнении с васильком колючим? Или мальвы в сравнении со штокрозой из того же семейства? А может, и я заразился склонностью считать одни виды «выше» других, как те организации защиты окружающей среды, которые считают, что панды и дельфины достойней защиты, чем пауки и жабы?

Среди владельцев диких садов встречаются люди, у которых есть на этот счет твердые принципы и правила. Они не вмешиваются в естественные процессы, происходящие в их сяду. Они не станут сеять, поливать, полоть или удобрять. Но мы с моим садом не так жестко идеологизированы, и религиозный фанатизм в любой области меня отталкивает. Я все-таки предпочитаю цикламены чертополоху, хотя и те и другой — это дикие растения, и я вмешиваюсь в борьбу за существование, которая происходит в моем саду — беспощадно выпалываю тех, кого не хочу, и отдаю несправедливое предпочтение тем, кто мил моему сердцу. В периоды засухи и в дни особенно тяжелых хамсинов я даже немного поливаю свои цветы, убираю лишние побеги, которые выращивают иудино дерево и лавр, и подрезаю рожковое дерево, чтобы в один прекрасный день можно было посидеть с друзьями в его тени. И по тем же самым причинам я собираю и сею те или иные семена в более подходящих и безопасных местах, чем им предоставил бы слепой случай.

А ко всему к этому добавляется еще и обычная человеческая склонность, свойственная даже тем, кто близок к природе и любит ее, видеть в прополке своего рода войну хорошего с плохим, цивилизации с варварством, Гедеона с мадианитянами[26]. И вот интересный феномен, наверняка связанный с этим: все те дикие растения, которые я сею, и сажаю, и выращиваю, и люблю, я знаю лично, каждое по его облику и по имени, по его общему виду и по каждой из его частей на каждом этапе его жизни. Но мои враги, та бесконечная плебейская компания диких растений, на которых я иду войной, представляются мне как что-то цельное, лишенное индивидуальности и отдельных имен. Просто «сорняки», и все тут. Глаз уже узнает их, и рука уже напрактиковалась в их искоренении, но кроме этого узнавания врага между нами нет ничего личного.

Впрочем, одного я знаю более близко — и он меня особенно раздражает: у него белый корень, напоминающий корень петрушки, только тоньше и нежнее, и его стебли стелятся над землей, неся на себе четко вырезанные листья. Мотокосе не удается срезать его, а пальцам трудно его ухватить, чтобы вырвать с корнем. Перед концом жизни это растение меняет зеленый цвет на сине-серый, его стебли выпрямляются, твердеют и на них появляются маленькие и колючие плоды, которые цепляются к носкам, штанам или к шерсти, — смотря что на вас надето. Я не поленился и нашел, что этот вредный приставучий росток называется цепкоплодник полевой, а на иврите даже «тонковырезанный вредняк», что вполне соответствует его особенностям и дает все основания для антипатии.

По прошествии многих лет мы с сорняками достигли определенного баланса страха. Но и теперь еще случаются неожиданности, и в нашей войне еще не сказано последнее слово. Когда я приехал сюда, вокруг дома была масса крапивы и календулы. Крапиву я решил полностью уничтожить, а календулу — растение симпатичное на вид, но склонное распространяться и укореняться, — ограничить в ее посягательствах. И действительно, сегодня, после нескольких лет систематической прополки и стрижки, в моем саду уже не видно ни одного куста крапивы, а календула отступила на участок, который я ей выделил.

По наивности я думал, что преуспел. И иногда, когда друзья или коллеги по садовому хобби говорили мне, что война с дикими сорняками — это война заранее проигранная, я приводил свои успехи в борьбе с крапивой и календулой как доказательство возможной победы. Но прошло еще несколько лет, и в один прекрасный день я вдруг обнаружил ковер крапивы в той части сада, где ее никогда не было, а календула одновременно распространилась на новые участки.

Будь я параноиком, я бы решил, наверно, что какой-то завистник и враг по каким-то своим причинам посеял у меня в саду эту гадость. Но правда состояла в том, что у природы есть свои способы научить нас скромности. Поэтому я разыскал свои старые и грязные рабочие штаны, опустился на колени и вернулся к военным действиям. Эта история научила меня, что даже в диком саду должны соблюдаться границы и законы и в любовь к нему следует вкладывать непрестанные усилия. Совсем так же, как и в других делах и вообще в жизни, если вы хотите, чтобы на вашем жизненном пути цвели любимые цветы.

Большие деревья

Однажды, во время одной из поездок в Англию, я побывал в Кембриджском ботаническом саду. Как принято во всех ботанических садах и зоопарках, над воротами этого сада висел большой плакат. Обычно на таких плакатах изображают какую-нибудь роскошную орхидею или заморскую птичку, но здесь, в Кембридже, нарисовали колючку. Обыкновенную колючку. Какой-то чертополох с Ближнего Востока — у нас такие растут в подлесках и на пустырях, а если появляются в саду, их спешат вырвать с корнем. Но Кембриджский ботанический сад — сад научный, а наука уважает все растения в равной степени.

Оказалось, однако, что наш ближневосточный вклад в ботанический сад Кембриджа не ограничивается только колючками. Мы подарили английским ботаникам также чабер, руту, тимьян, шалфей, майоран и разные виды лаванды, и все они в Кембриджском саду находятся на одной большой клумбе, которая называется «душистой», потому что запахи этих растений удивляют и радуют английский нос, не привыкший к такой щедрости. Но из всех увиденных мною в Кембридже ближневосточных растений больше всего обрадовал меня старый знакомец, совершенно отличный от всех вышеупомянутых. Это было огромное, мощное растение, самое большое дерево в нашем географическом регионе — ливанский кедр.

Я люблю большие деревья. В первую свою поездку в Соединенные Штаты я прежде всего поспешил в парки Калифорнии, посмотреть на секвойю и красное дерево. В парке Гарибальди в Палермо я видел два образца бенгальского фикуса — несмотря на подрезку ветвей, которую они претерпели, это были могучие, радующие сердце деревья. А в экскурсии по Западной Австралии я однажды залез на вершину эвкалипта, который называется «глостерским деревом». Его высота — семьдесят два метра! В ствол этого дерева были воткнуты стальные прутья, по которым желающие могли взбираться, как по ступеням лестницы, а на вершине располагалась небольшая обзорная площадка. Я поднялся туда, стоял там, качаясь на ветру надо всем лесом, и чувствовал себя совершенно счастливым. Я казался себе дозорным матросом на вершине мачты в открытом море. И все ждал, что вот-вот из зеленых волн стелющегося подо мной лесного моря вынырнет огромный зеленый кит и пустит фонтан, как в «Моби Дике».

Размеры растений не только удивляют и радуют меня — они служат мне также для целей моей самодельной, совершенно непрофессиональной ботанической классификации. В дополнение к свойствам, с помощью которых я делю для себя деревья на плодовые и неплодоносящие, сбрасывающие листву и вечнозеленые, однодомные и двудомные, декоративные и дикие, я присваиваю им еще один признак: деревья большие и все прочие.

Как определить размер дерева? По его высоте? По диаметру ствола? По охвату кроны? Ни один из этих параметров не дает единственный и абсолютный общий ответ. Но когда видишь большое дерево, сразу понимаешь, что оно большое, и слышишь, что шелест ветра в его кроне иной и более волнующий, чем дуновение меж ветвями его меньших братьев. И буквально чувствуешь, как эти огромные растения непрерывно насыщают воздух кислородом, свежестью, сильными ароматами. От больших деревьев веет спокойствием, мощью, уверенностью, и это рождает трепетный отзыв в душе. Большие животные тоже вызывают изумление и волнение, но они внушают еще и страх, которого совсем не ощущаешь рядом с большими деревьями.

Я не единственный и не первый, кто любит большие деревья. Греческий историк Геродот в одном из своих писем описал встречу персидского царя Ксеркса с таким деревом. Ксеркс, направляясь тогда в один из своих военных походов в Грецию, по пути из Фригии в Лидию, что в сегодняшней Турции, увидел гигантское дерево, которое поразило и очаровало его своей красотой и размерами. «На этой дороге, — пишет Геродот, — Ксеркс встретил платан. Царь одарил дерево за его красоту золотым украшением и поручил охрану его одному из „бессмертных“»[27].

Ксеркс — это на древнеперсидском языке Хшаярша, тот самый персидский царь, которого некоторые идентифицируют с Ахашверошем из Книги Эсфирь. Похоже, что платан — это правильный перевод персидского названия. Платаны — очень большие деревья. Они растут и в Израиле, но в Турции достигают огромных размеров. Это дерево — именно оно и никакое иное — появляется также в опере Генделя «Ксеркс», в арии «Ombra mai fu», что означает «Никогда не бывало такой тени», а сама ария воспевает роскошную тень этого платана, которому не было подобного по красоте, и выражает пожелание, чтобы гром, молния и бури не поразили его.

Кстати, тому, кто хочет увидеть по-настоящему огромный платан, стоит потрудиться и съездить в деревню Цаграда, что на полуострове Пилион к северу от Афин. В центре многих греческих деревень высятся один или несколько платанов, в тени которых приятно сидеть, есть, пить и беседовать с друзьями. Но платан Цаграды воистину впечатляет. Я побывал там и, увидев его, понял, почему был так взволнован своим платаном древний Ксеркс.

Платан или каштан, Хшаярш или Ксеркс (а может быть, и Ахашверош), но в этом рассказе Геродота есть зародыш увлекательной истории. Когда я читал его впервые, я всё пытался представить себе того воина, которому поручено было охранять это дерево. Кто он был? И почему назван «бессмертным»? В персидской армии была особая часть, бойцы которой именовались «бессмертными», так что этот охранник, видимо, был одним из них. Но это не отвечает на другие вопросы, возникающие при размышлении о трудностях такой охраны. Разумеется, если слово «бессмертный» означает, что охранник изначально был наделен сверхъестественными свойствами, ряд трудностей этим снимается. Но в рассказе Геродота нет таких указаний, и я, например, предпочитаю представлять себе обычного солдата, который стал бессмертным, потому что охранял дерево, живущее сотни лет и передавшее ему, в благодарность за охрану, это свое долголетие.

Так или иначе, огромная персидская армия продолжила свой путь на запад, а воин, оставленный для охраны дерева, остался один возле того платана, который так взволновал царя, что он возложил на одного из своих солдат это своевольное и жестокое задание. Читатель Геродотовой «Истории», который по воле автора тоже уходит на запад вместе с армией Ксеркса, не может не задуматься: а что же произошло с этим охранником в последующие дни? А в последующие годы? Кто заботился о его пропитании? Когда он спал? Кто охранял его самого от злых людей и диких хищников? Кто ухаживал за ним, когда он болел? И какие отношения завязались между ним и деревом? А между ним и местными жителями? Были ли у него друзья? Охранял ли он дерево до самой смерти или бросил его и ушел домой. А может, в приступе гнева просто срубил его?

Задавался ли и Ксеркс всеми этими вопросами? А друзья оставленного охранника? В том походе, кстати, персидская армия потерпела тяжелое поражение и вернулась домой изрядно потрепанной. Но Геродот не рассказывает, подобрали ли солдаты на обратном пути своего товарища. А может, они о нем вообще забыли? Так или иначе, но образ одинокого человека, который охраняет гигантское дерево вдали от дома, — это многообещающее зерно, которое может еще прорасти пышным цветом в литературе или в кино.

Наша страна не может похвастаться по-настоящему большими деревьями. Правда, у нас есть несколько больших тамарисков и рожковых деревьев и парочка-другая могучих атлантических фисташек. Однако самые большие наши дубы — карлики по сравнению со средними европейскими дубами, кроны наших платанов и каменных деревьев не достают и до щиколоток своих собратьев в Турции, а в Кении я видел такие акации, в тени каждой из которых могли бы укрыться четыре израильских. Но все это искупает ливанский кедр. Правда, как говорит само его название, он не совсем израильский, но и деревьями соседа дозволено гордиться, особенно когда эти деревья так велики и великолепны.

В то мое посещение Кембриджского ботанического сада я не в первый раз увидел это дерево. Я уже раньше познакомился с ливанскими кедрами в их родных местах и, увидев их, почувствовал, что у меня остановилось дыхание. Это не такое большое дерево, как североамериканские секвойи или тот австралийский эвкалипт, на который я поднимался. Но его ветви так широко и вольно раскинуты во все стороны, что образуют потрясающий силуэт, впечатляющий куда больше, чем силуэты тех гигантов. В библейском иврите кедр символизировал мощь и великолепие, хотя большинство говоривших тогда на этом языке знали это дерево только в качестве балок в храме Соломона и в его дворце. Кстати, замечу, что дворец, который Соломон построил для себя, был намного больше дворца, который он построил для своего бога, — возможно, потому, что у Соломона была тысяча жен, а у его бога, которого мы приговорили к одиночеству и отшельничеству, — ни одной. Но вернемся к нашим деревьям. Ливанский кедр упоминают многочисленные стихи: «…от кедра, что в Ливане, и до иссопа, вырастающего из стены»[28]; «Если у кедра опали листья, что скажут иссопы в стене?»[29]; «…которого высота была, как высота кедра, и который был крепок, как дуб»[30]. И поскольку я уже упоминал колючку на плакате у входа в Кембриджский ботанический сад, то упомяну еще, что Иоас, царь Израиля, объединил ее (назвав «терном») в одном стихе с кедром, чтобы поиздеваться над Амасией, царем Иудеи, который хотел с ним воевать: «…терн, который на Ливане, послал кедру, который на Ливане же, сказать: „отдай дочь свою в жены сыну моему“. Но прошли дикие звери, что на Ливане, и истоптали этот терн»[31].

К моему большому сожалению, кедр исчез из словаря расхожих образов и выражений современного иврита. В поколении моих родителей еще были люди, которых называли «парень, словно кедр ливанский», но и этого выражения сейчас уже нет. А что касается колючки, то она тоже потеряла свой былой статус в иврите. Сегодня все реже говорят: «Нет розы без шипов», — и все чаще: «Как колючка в заднице». Я сомневаюсь, известно ли все это сотрудникам Кембриджского ботанического сада, но сомнение не утешает меня: ведь все-таки у них в саду растет кедр, а у меня нет.

Ночь в саду

Я уже писал, что у меня в саду есть груша — большая, старая, с безвкусными плодами. Теперь пришло время признать, что эта оценка ее плодов — сугубо личная, потому что на них есть и любители: раз в год в мой сад прилетает стая фруктовых летучих мышей, которые, в отличие от меня, не интересуются цветением груш, но зато благоволят их плодам и прилетают полакомиться ими. Моя груша растет близко к дому, и, когда мыши прилетают, я тороплюсь на веранду, зажигаю там свет и вдобавок вооружаюсь сильным фонарем, чтобы лучше наблюдать их ночное пиршество.

Эти летучие мыши прилетают откуда-то издалека — может быть, из какой-то пещеры на Кармеле, — и только на одну-две ночи в год, когда на моей груше созревают плоды. Их визиты — восхитительное и редкое зрелище, совершенно непохожее на все другие картины, которые я наблюдаю в моем саду. Поскольку я тоже умею распознавать спелые груши, я заранее готовлюсь к прилету ночных гостей, прислушиваюсь, присматриваюсь не летят ли? Еще нет? И удивляюсь: а как они узнают, что пришло время? Посылают разведчиков и лазутчиков? И как прокладывают маршрут к небольшому, неприметному дереву? Помнят с прошлых лет? Так или иначе, я радуюсь их появлению, потому что они вносят в мой сад атмосферу первозданной естественности.

Хотя эти летучие мыши — вегетарианцы, у них есть и некоторые приметы хищников. Это большие, быстрые и бесшумные существа, и они набрасываются на усыпанное плодами дерево, как хищные птицы. Мышь пикирует на дерево, срывает грушу и летит с ней к соседнему дубу. Там она ее съедает и возвращается за следующей. Я думаю, что такой способ охоты помогает им избежать толкотни, конфликтов и ссор на самом дереве и позволяет каждой мыши насытиться без помех. Но у меня нет подтверждений этой догадке. Так или иначе, я смотрю на них часами. Под конец я говорю им «спокойной ночи», а назавтра в саду уже нет ни мышей, ни груш, и в нем воцаряется привычное спокойствие — до следующего года.

Захаживают в мой сад и другие ночные гости — дикобразы. Я никогда их не видел, но порой они оставляют отчетливые следы копания, пару-другую черно-белых иголок и катышки, которые легко опознать. Иногда заглядывают и ежи — симпатичные зверюшки, которых я очень люблю. Но к моему сожалению, они приходят редко, причем с каждым годом все реже и реже. В летние ночи сад навещают шакалы и дикие кабаны. Это настоящие вредители, которые научились раскапывать трубки, подводящие в сад воду, и прокусывать их, чтобы утолить жажду. Дикие кабаны меня пугают. Однажды мне пришлось даже залезть на стол, потому что я вдруг услышал гневные хрипы кабанихи, которая заявилась в сад со своими детенышами и уже готовилась напасть на меня. Несколько минут мы стояли друг против друга, я на столе, а она на земле, ругались, хрипели, проклинали и вообще вели себя вполне по-свински, но в конце концов эта дикая свинья поняла, что я плохой пример для ее детишек, позвала их, и вся семейка торжественно удалилась.

Ночь — это царство звуков, и большую часть ночных происшествий замечают уши. Темнота спускается с последними криками черных дроздов и продолжается воем шакалов, иногда совсем рядом с домом. Шакалы снова воют и позже, иногда перед самым рассветом. По моему скромному мнению, этим воем разные шакальи стаи сообщают друг другу, где они действуют, чтобы не тратить время и силы на ссоры и драки. Я думаю так потому, что несколько слов по-шакальи я уже понимаю, а остальные угадываю и таким манером могу перевести кое-что из их ночных перекрикиваний.

«Этой ночью мы на свалке, а где вы?»

«Мы в птичнике в кибуце».

«О! Как вам удалось войти?»

«Это секрет».

А иногда я слышу шакалов, когда начинает призывать к молитве муэдзин соседней арабской деревни и шакалы присоединяются к нему своим воем. Это красиво. Шакалы тоже творенья Бога и были созданы по Его желанию и по Его слову, и у них тоже есть право обращаться к Богу с просьбами и прославлять Его величие, и кто знает — может быть, ивритское слово «тен», шакал, имеет тот же корень, что и глагол «летанот», то есть «подать голос»?

Другие ночные певцы — это жабы и сверчки. Жабы живут в соседском саду, в маленьком декоративном бассейне, и их пение приятно, а вот сверчки в моем саду лишали меня сна и почти свели с ума.



Скромный, застенчивый, неприметный для людей.
Живет в темных трещинах, жалуется из щелей, —



так описывал Бялик сверчка, который стрекотал в доме его отца. Но я провел специальное расследование и обнаружил, что в течение дня садовый сверчок имеет обыкновение прятаться вблизи дерева, на котором поет по ночам. Я нашел там этих певцов нищеты, как называл их тот же Бялик, выбросил их вон из сада, и проблема сверчков разрешилась.

И есть еще нестерпимые ночные звуки и в первую очередь — лай собак, которых хозяева не берут на ночь в дом, и они остаются в одиночестве, лицом к лицу с мрачным темным лесом, и отчаянно лают, вздыбив шерсть на загривке. Поскольку я живу буквально на краю леса, их лай будит меня, и я сержусь, как любой человек, когда кто-то нарушает его сон. Но с другой стороны, меня смешит эта забавная ситуация. Вот домашние животные, которых человек вырастил для своих нужд и для своего удовольствия путем целенаправленного скрещивания пород. Они издавна привыкли, что их надежно обеспечивают пищей, у них есть крыша над головой и медицинская страховка на всякий случай. А лес — это царство настоящих животных, живущих настоящей жизнью — жизнью хищников среди хищников. И поэтому в ночном лае домашних собак мне слышится не только страх, но и почтение.

Это действительно выглядит смешно, но иногда я ловлю себя на мысли, что мой сад не так уж сильно отличается от этих собак. Ведь он тоже не по-настоящему дикий, не на все сто процентов. Правда, декоративные растения больше похожи на домашних собак и так же, как они, целенаправленно выведены человеком, тогда как в моем саду растут настоящие дикие растения, в наследственность которых я не вмешивался. Но я помогаю этим дикарям, пропалывая сорняки и сознательно сею их в хороших местах и в хорошее время, а кроме того, балую свой дикий сад, добавляя ему воду в жаркие сухие дни хамсина. И поэтому мне порой кажется, что и мой сад, подобно тем собакам, стоит против леса и лает со страху, потому что знает, что там, в лесу, природа воистину не знает компромиссов, что там идет жестокая война за существование, что вот там — настоящая дикость.

Печальная песня

Два ночных голоса я особенно люблю, и они кажутся мне приятней и привлекательней всех других голосов: хоровое пение авдоток, которых я уже упоминал и о которых еще расскажу в дальнейшем, и брачная песня обыкновенных сов, или сплюшек, как их еще называют. Авдотки в сад не залетают, они поют в полях, вблизи и вдалеке, а сплюшка иногда навещает меня и поет с одного из моих деревьев. И обе они, если кто еще этого не знает, относятся к мини-птичкам.

Названия обманчивы, и, услышав слово «сплюшка», можно подумать, что речь идет о людях, чрезмерно склонных ко сну. На самом деле это симпатичная маленькая совочка, самая маленькая из всех наших израильских сов. В отличие от авдоток, которые поют хором (возможно, чтобы упрочить связи внутри своей стайки), пение самца сплюшки — это песня соло, песня любви и тоски одинокого мужчины, имеющая целью привлечь какую-нибудь подругу. Можно даже сказать, что самец совки поет нечто вроде серенады. Но его пение куда романтичнее. Ведь влюбленный мужчина знает, где живет его любимая, знает ее в лицо и по имени и поет именно под ее окном, этой своей Джульетты, которая для него единственная и неповторимая. А самец совки поет для любимой, с которой не знаком, не зная даже, где она и слышит ли его.

— Это моя схема.

Он посылает свою песню в темноту в надежде, что она достигнет нужного уха и та дама, которой принадлежит это ухо, возжелает создать с ним семью и прилетит к нему.

Эсменет положила лист на землю между ними и взмахом руки отогнала небольшую осу.

Этот самец — временный житель моего сада, перелетная птица, которая прилетает в Израиль весной и остается до осени. В конце февраля или в начале марта (а иногда даже в начале июня) я вдруг слышу его голос — он радуется своему прилету в наши края и понимает, что миновал еще год. В отличие от причудливо-витиеватых рулад, которые выводят другие птицы, самец сплюшки поет очень простую песню. Это очень длинная серия одинаковых коротких призывов, что-то вроде настойчивых и печальных «У… У… У…» с промежутками в три секунды, точными, как между ударами метронома. На фоне свирепых и безжалостных схваток других самцов в дикой природе, их хвастливых брачных танцев, роскошных хвостов, огромных рогов, страшных рычаний, воплей и воя, этот маленький одинокий певец, который вкладывает всю свою душу, свою тоску и свою надежду в такие простые, незатейливые призывы, трогает наше сердце и вызывает у нас сочувствие.

— А что здесь написано? Имена?

Поскольку все это происходит в темноте, большинство людей не знает, кто издает эти призывы, и некоторых даже раздражает их унылая, бесконечная монотонность. Но я знаю этого певца и понимаю его душу. И они мне нравятся — и он, и она. Иногда, когда он кричит вот так с близкого дерева — обычно между ветками жакаранды, — я даже отвечаю ему, пробуя свои силы в таких же монотонных откликах: «У… У… У…», — с такими же точными (насколько я способен) промежутками. Я пытаюсь таким способом сообщить моему совке, что он не одинок и что я на его стороне. К моему большому сожалению, он не всегда понимает, что у меня хорошие намерения. Возможно, он даже обижается, полагая, что я просто передразниваю его или подсмеиваюсь над ним, пародируя его безответные призывы. А может, он думает, что мои крики — это голос соперника, который пытается завлечь его желанную подругу. Так или иначе, но стоит мне начать эти свои глупые игры, он, как правило, умолкает и спешит сменить место.

— Имена и различные фракции. Все, кто имеет отношение к Священному воинству… Линии обозначают их взаимосвязи… Вот тут, — сказал он, указывая на вертикальный столбец в левом краю листа, — написано «Майтанет».

Но я думаю, это не только из-за моего подражания. Как и многие другие животные, совка очень чувствителен к обращенному на него взгляду, и даже если я не подаю голос, а всего лишь перевожу взгляд на дерево, в кроне которого он скрывается — он обычно меня видит, а я его нет, — он тоже зачастую умолкает и улетает на другое дерево, подальше. Как и все ночные хищные птицы, он летит почти бесшумно и лишь на миг неожиданно появляется меж деревьев в свете уличного фонаря или луны в полнолуние.

— А ниже?

На одно мгновение в саду воцаряется тишина. Но совка никогда не улетает далеко. Он должен беречь силы для своей возлюбленной — если, конечно, она соизволит ответить на его призывы. Поэтому он находит себе новое место поблизости, и вскоре я снова слышу его сладостный и соблазнительный зов, посланный прячущейся в темноте подруге, которая тем временем размышляет, достоин ли он сам ее внимания и примет ли ее такой, какая она есть.

— «Инрау».

Я никогда не был свидетелем свидания сплюшки-девушки с совкой-парнем, но мне думается, что это должен быть очень радостный момент. Я даже представляю его себе: вдруг из темноты бесшумно выплывает совушка, мгновенье парит над садом и потом садится рядом с ним на ветку:

Эсменет, не осознавая, что делает, сжала его колено.

«Вот я».

— А здесь, в верхнем углу? — с излишней поспешностью спросила она.

Тишина. Совка не верит своему счастью.

— «Консульт».

«Ты звал меня, и вот я прилетела».

Эсменет слушала, как Ахкеймион перечисляет имена знатных военачальников, членов императорской фамилии, Багряных Шпилей, кишаурим, объясняет, кто из них к чему стремится и кто как, по его мнению, может быть связан с остальными. Он не сказал ничего такого, чего Эсменет не слышала бы раньше, но внезапно все это показалось ужасающе реальным… Мир неумолимых, безжалостных сил. Тайных. Яростных…

Тишина. Он смущенно переминается с ноги на ногу, а потом смотрит на нее своими большими круглыми глазами:

Эсменет пробрал озноб. Она вдруг осознала, что Ахкеймион не принадлежит ей — не принадлежит на самом деле. И никогда не сможет принадлежать. Да и что она такое по сравнению со всеми этими силами?

«Не уходи!..» — только и удается ему выдавить из клюва.

«Я даже не умею читать…»

«Но это же я, мой любимый! Зачем же мне вдруг уходить! Я здесь, с тобой…»

— Но почему, Акка? — вдруг спросила она. — Почему ты остановился?

И все это происходит у меня над головой, в тишине моего ночного сада.

Анемоны

— Что ты имеешь в виду?

«Появление первого анемона — это большой час, час откровения. В начале зимы, когда тяжелые свинцовые тучи застилают небо, серо-голубой сумрак окутывает окружающие холмы и на полях лежит зимняя стылость, — ни единого сверкающего цветка, ни одного цветущего куста, — и вдруг вот оно: ты видишь первый анемон!»

Взгляд Ахкеймиона был прикован к листу пергамента, как будто схема полностью завладела его мыслями.

Эти красивые строки написал, к сожалению, не я. Их написал тот мой иерусалимский сосед, которого я уже упоминал в начале этой книги — ботаник и учитель природоведения Амоц Коэн. Это строки из его книги «Сезоны года», которая вышла в пятидесятые годы прошлого века, и я рекомендую всем любителям природы и всем любителям языка иврит поискать ее в магазинах старой книги. Совершенно бесподобным языком и с воодушевлением эрудита и поэта Амоц Коэн описывает в ней природу во всех ее проявлениях, от царства пчел и до плюща, стелющегося по стене, от сброшенной змеиной кожи и до летящей по ветру половы. В его книге есть и земля, и ее ландшафты, и дождевые тучи, и жаркие восточные ветра, и традиционное сельское хозяйство с его специализацией и сезонами, — все, что Коэн знал с детства, проведенного в поселке Моца, где он был первым родившимся там мальчиком.

И дальше он продолжает об анемоне: «Как это такое замечательное красное чудо попало к нам, из какого неизвестного мира? Как оно сумело подняться из сухой глинистой почвы мертвой долины, где Иисус Навин когда-то побил камнями мародера Ахана?[32] Единственный на всем пустынном поле, этот первый анемон облагораживает его своим великолепием».

— Я знаю, что тебе полагается делать, Акка. В Сумне ты постоянно куда-то уходил, кого-то расспрашивал, встречался с осведомителями. Ну или ждал новостей. Ты все время шпионил. А теперь — перестал. С тех пор как привел меня в свою палатку, ты уже не шпионишь.

На самом деле анемон — не первый цветок, который расцветает в наших местах в зимнюю пору. В моем саду его опережает цикламен. Но когда расцветает первый анемон, сердце наполняется радостью, а сад замирает от восторга. Что еще можно написать после прекрасных слов моего учителя Амоца: «Красное чудо»?! Разве что добавить, что анемон — этот огромный, истекающий великолепием цветок — вдохновляет не только сегодняшних его воспевателей. Он уже издревле возбуждал воображение и творческую фантазию людей, и неслучайно они создали вокруг него миф о воскрешении из мертвых.

— Я думал, это будет справедливо, — небрежно произнес он. — В конце концов, ты же отказалась от…

У древних греков анемоны символизировали капли крови из ран Адониса — молодого красивого юноши, который был возлюбленным Афродиты и погиб от клыков дикого кабана. Афродита тогда попросила милости Зевса, главного из греческих богов, и Зевс вернул Адониса к жизни, но только на один сезон. Как и анемон, он умирал с приходом лета и возрождался лишь к следующей весне.

— Не лги, Акка.

Эта красивая история известна многим, но не все знают, что она берет начало не в Греции, а как раз в нашем регионе, точнее — у наших соседей-финикийцев, которые создали миф о боге со сходным именем Ад он. Замечу, кстати, что хотя имя «Адон» напоминает нашего Бога Адоная, но они очень отличаются друг от друга. Адонай — Бог единый, единственный, тогда как Адон — всего лишь один из большой группы финикийских богов. Адонай — Бог вечный, который не рождается и не умирает, в то время как Адон умирает каждый год в летнюю жару и возрождается только с зимними дождями. Но поскольку финикийцы кочевали на просторах Средиземноморья и распространяли там не только свои товары, но также свои идеи, буквы и мифы, их Адон стал греческим Адонисом и таким путем вошел в западную культуру.

Ахкеймион вздохнул и ссутулился, словно раб, несущий тяжелый груз. Эсменет смотрела ему в глаза. Ясные, блестящие карие глаза. Беспокойные. Печальные и мудрые. И, как всегда, когда она оказывалась рядом с ним, Эсменет захотелось запустить пальцы в его бороду и нащупать под ней подбородок.

Наши предки не знали такого рода культов и богов и конечно же не сочиняли такие истории. Но я иногда недоумеваю, как это они настолько пренебрегли анемоном — несмотря на его цвет, красоту и раннее появление, — что ни разу не упомянули его в Библии. И не только его — в Книге Книг вообще почти не цветут дикие цветы. В ней есть много растений, связанных с земледелием, как тех, что полезны крестьянину, так и тех, которые ему вредны, — фруктовые деревья, пшеница, ячмень, лук, чеснок, арбузы, а также бурьян и колючки. И есть пахучие растения — всякого рода мирра, нард и ладан, связанные с религиозным культом. В различных пророчествах о разрушении главную роль играют укроп и терновник, которые в глазах земледельца символизируют заброшенность и запустение, а в пророчествах о благословении — виноград и смоковница. Но просто красивых цветов там почти нет.

«Как я тебя люблю…»

— Это не из-за тебя, Эсми, — сказал он. — Это из-за него…

Похоже, что и до ухода в изгнание, в галут, народ Израиля не чувствовал особой связи с природой своей страны, и уж во всяком случае — такой связи, какую ощущали древние греки, отразившие ее в своих мифах, сложившихся под сильнейшим влиянием окружающей природы, ее растений и животных и их глубоких и сложных связей с людьми. Верно, в Библии упоминаются мандрагора и куркума (это слово появляется за компанию с миррой, нардом и ладаном и, стало быть, тоже означает какое-то ароматическое растение, а не нынешнюю куркуму), а также «нарцисс саронский», или «лилия долин», которую многие комментаторы считают тождественной нынешней белой лилии или же ирису. Но где мак и цикламен, морской лук и безвременник, курослеп и лютик? Где гладиолус, агростемма, хризантема, лук-сеянец? Где люпин, и лен, и синий василек, и орхидея, и гиацинт? А ведь это все — не какие-нибудь редкие или неприметные растения, а знакомые, приятные и красивые цветы, бросающиеся в глаза и радующие Бога и людей! И все они росли в Стране уже и в те времена и, конечно, в куда большем числе! И несмотря на это, они совершенно не упоминаются в Библии. Возможно ли, что никто их не заметил, не пришел от них в восторг, не ощутил любовь к ним, что никого не радовало их цветение и не печалило их увядание? Почему любящий из Песни Песней не сплел из них венок для своей возлюбленной? Неужели вся жизнь наших предков сводилась лишь к работе на земле и к молитве в храме? Неужели природа для них было лишь тем, что разрешено — или не дозволено — съесть или срубить?

И все-таки мне кажется, что в Библии есть один стих, который, возможно, связан с анемонами. Я нашел указание на это в небольшой, но глубокой по содержанию книге профессора-лингвиста Иехезкеля Кучера. Автор упоминает там те места в книгах Исаии и Иезекииля, где эти пророки описывают женщин, сажающих какие-то «приятные саженцы», на иврите «натаей нааманим», цветы которых летом увядают и умирают, и соотносит это с культом Адона-Адониса (и тождественного им Тамуза). Так вот, Нааман, из названия которого были образованы эти «натаей нааманим», тоже был финикийским богом, и профессор Кучер отмечает в своей книге, что по-арабски этот «красный, как кровь», цветок до сих пор называется похожим на «анемон» названием «шкайк а-нааман», что означает «раны Наамана». И что интересно — он и по-гречески называется сходным именем «анемоне» и под этим же именем известен и в английском, и в русском языках.

Его взгляд скользнул по имени, расположенному рядом со словом «Консульт», — по единственному имени, которое он не прочел вслух.

«Сходство между „нааманом“ и „анемоном“ бросается в глаза», — пишет профессор Кучер и упоминает вдобавок, что Иосиф Флавий рассказывает о могиле божества по имени Мемнон у ручья Балус возле Акко, который на иврите называется «ручей Нааман», а на арабском «Эль Наамин».

Да в том и не было нужды.

В современном иврите анемон называется «каланит», и это звучит очень похоже на нынешнее арабское название того же цветка — «клонита», что означает «маленькая невеста». Возможно, это название родилось из арабского «калиль», что означает «корона» и «венец», а корона как раз фигурирует в научном назван анемона: Anemone coronara, то есть анемон увенчанный, или анемон коронованный. И вот таким сложным путем мы приходим к выводу, что наши предки, быть может, все же заметили анемоны и дали им название «натаей нааманим». Но это, увы, не отвечает на вопрос — почему же все-таки в Библии не цветут никакие другие цветы?

— Келлхус, — произнесла она.

Италия в саду

Некоторое время они сидели молча. По кроне сосны пробежал порыв ветра, и Эсменет краем глаза заметила пух, летящий прочь, вверх по гранитному склону и дальше, в беспредельное небо. На миг она испугалась за сохнущие листы пергамента, но те были надежно придавлены камнями, и лишь их углы приподнимались и опускались, словно беззвучно шевелящиеся губы.

Сад влияет на дом и дом — на сад. Дом продлевает себя в глубь сада в виде тех уголков, где ты сидишь, или дремлешь, или работаешь, потому что все это — как бы дополнительные комнаты твоего дома. А сад проникает в дом через окна запахами и цветом и влияет на все происходящее в твоей кухне. Я не выращиваю в саду овощи, но обнаружил, что в нем растут несколько диких растений, которые годятся для еды или для приправ. В первую очередь это цикорий, который можно поджарить с луком на оливковом масле и подать себе как закуску. За цикорием следует мальва, которую готовят аналогичным образом, но только молодую. Кое-где в саду попадается дикий чеснок — его листья я нарезаю и добавляю к салату или яичнице. Но все они не идут в сравнение с дикой спаржей. Эта добавка к любому блюду тоньше и меньше по размерам, чем ее культурный собрат, но вкус у нее сильнее и приятней, и она хороша не только для еды, но и для бесед с теми, кто ее ест.

Они перестали говорить о Келлхусе с тех самых пор, как бежали с равнины Битвы. Иногда это казалось безмолвным соглашением из тех, что обычно заключают любовники, чтобы не бередить общие раны. А иногда — случайным совпадением антипатий: например, точно так же они избегали разговоров о верности и сексе. Но по большей части в этом просто не было нужды, как если бы все слова, которые только можно произнести, уже были сказаны.

Я перенес в сад и некоторые другие дикие растения, которые пригодны для кулинарии: тимьян, микромерию и шалфей, — и теперь наслаждаюсь их запахом и вкусом. Из шалфея я готовлю очень хороший соус для пасты. Меня научил этому покойный доктор Эли Ландау, врач и гастроном. Это был умный и веселый друг, надежное плечо, чуткое ухо и большое сердце, и его отсутствие я ощущаю непрестанно.

Некоторое время Келлхус вызывал у Эсменет беспокойство, но вскоре она заинтересовалось им: сердечный, доброжелательный и загадочный человек. А потом в какой-то момент он будто вырос, и все прочие очутились в его тени, словно он был благородным и понимающим отцом или великим королем, преломляющим хлеб с рабами. А теперь Келлхус и вовсе превратился в сияющую фигуру — и это ощущение лишь усилилось, когда его не оказалось рядом. Как будто он — маяк в ночи. Нечто такое, за чем они должны следовать, ибо все прочее вокруг — тьма…

Компоненты этого блюда таковы. Прежде всего — хорошая паста, в количестве, соответствующем числу едоков. Я рекомендую пасту того вида, который хорошо держит соус, и лишь в расчете на двух сотрапезников — желательно таких, между которыми царят любовь и согласие или хотя бы симпатия и любопытство, желающие подняться на следующий уровень. И еще нужны: сливочное масло, оливковое масло хорошего качества, белое вино — сухое или полусухое, но не слишком сладкое и не шардоне, которое, как мне кажется, готовят не из винограда, а из опилок. Немного соли и, конечно, горсть свежих, прямо из сада, листьев шалфея. Если за шалфеем посылают ребенка, то лучше пусть возьмет две горсти, а если ребенок маленький — то все три.

«Что он такое?» — хотела спросить Эсменет, но вместо этого молча взглянула на своего любовника.

На своего мужа.

Первое правило при изготовлении этого блюда состоит в том, что его готовит только один из будущих сотрапезников; второй в это время охлаждает вино и ждет, пока еда будет готова, а пока может вести с тем (или той), кто варит, любой приятный разговор или пытаться обнять партнера (в зависимости от того, на какой стадии находятся отношения этой пары). Само приготовление просто. Сначала разделяют листья шалфея на два пучка. Листья одного рвут на большие куски, а листья второго оставляют целыми. Подогревают в сковородке оливковое масло, добавляют к нему сливочное, бросают туда же порванные листья шалфея, немного поджаривают все это на слабом огне, добавляют немного воды, соли и белого вина, закрывают крышкой и варят несколько минут, а потом выключают огонь и оставляют сковороду закрытой.

Они улыбнулись — робко, как если бы только сейчас вспомнили, что не чужие друг дружке. Соединили сухие, согретые солнцем руки. «Я никогда еще не была настолько счастлива».

Целые листья шалфея кладут в другую сковороду, поджаривают их в оливковом масле на среднем огне и переворачивают до тех пор, пока они немного потемнеют и станут рассыпчатыми (но не почернеют и не пригорят, потому что тогда их вкус исчезнет или даже станет неприятным). Как только они будут готовы, нужно вынуть их из сковороды и положить на бумажную салфетку, чтобы она впитала жир. Затем вершим над пастой суд, предписанный инструкцией на ее упаковке, раскладываем по тарелкам и наливаем соус из шалфея, вина и масла из первой сковороды, немного масла из второй, перемешиваем, посыпаем сверху обжаренными листьями шалфея (осторожно, потому что они крошатся), разливаем холодное белое вино в красивые бокалы и наслаждаемся вкусной и легкой едой. Судите сами: разве все компоненты в этой пасте не обещают хороший вкус? Что плохого может быть в оливковом масле, в вине и в сливочном масле? Но подлинный секрет этого блюда — в поджаренных листьях шалфея. Это они придают ему особый, неповторимый вкус.

Если бы только ее дочка…

Второй итальянский деликатес даровало мне лимонное дерево в моем саду. Скажу сразу: я очень люблю фрукты — фиги, кровавые апельсины, гранаты и питанги, — но если бы мне разрешили посадить в моем саду всего одно фруктовое дерево, я бы выбрал именно лимон. Это дерево простое, заурядное, оно не стремится понравиться. Есть деревья побольше и пошикарней, есть более почитаемые или более экзотичные, и на ветках у него колючки, и плоды у него кислые. И в отличие от других цитрусовых, никто не срывает и не чистит лимон, чтобы тут же его съесть, как это делают с клементином или апельсином, никто не выдавливает из него сок, чтобы тут же выпить, как это делают с гранатом или грейпфрутом. Лимон участвует в еде только как добавка к другому блюду или напитку, но именно поэтому он соучаствует во многих моих кулинарных начинаниях: я выжимаю его на разные блюда, добавляю к чаю и другим напиткам, а когда приправляю им салат, то делаю это так, как научился у своей мамы: беру половину лимона в правую руку и выжимаю ее над миской в левую ладонь, чтобы косточки остались в ней, а сок протек между пальцев. Избавившись потом от косточек, я тру руки друг о друга — одна мокрая от сока, другая пахучая от шкурки, — и это очень приятно и мне, и им. Кстати, у лимона пахучи не только плоды, но и листья — можно попросить у него листок-другой, растереть пальцами и получить удовольствие. А когда он цветет, стоит сунуть голову внутрь его веток (не забывая, конечно, о колючках) и упасть в обморок.

— Пойдем, — сказал вдруг Ахкеймион, с усилием поднимаясь на ноги. — Я хочу кое-что тебе показать.

Они поднялись на голый, раскаленный от солнечного жара склон. Эсменет шипела и подпрыгивала, чтобы не обжечь ноги, пока они забирались на закругленный выступ. На самом верху она приставила ладонь ко лбу, защищая глаза от палящего солнца. А потом она увидела их…

Но кроме этих маленьких удовольствий и приятных воспоминаний, а также повседневного использования лимонного сока, лимон дарует мне великолепный напиток — неподражаемый лимончелло домашнего производства. Я не хвастаюсь. Приготовить лимончелло очень легко, но вкус ему дает не тот, кто приготовляет, а само дерево и его плоды. Поэтому я готов дать любому заинтересованному читателю рецепт: спирт девяностошестипроцентный (остерегайтесь подделок), минеральная вода, белый сахар и лимоны — но только сорванные с дерева, а не купленные в магазине. Это важно. Магазинные лимоны уже потеряли часть своего аромата, потому что их сорвали задолго до того, как они попали в магазин. Кроме того, их долго охлаждали. И наконец, у них на кожуре остались следы опрыскивания, воска, которым их смазывали для сохранности, и многих других химических гадостей, которые привнесут во вкус вашего лимончелло одни лишь большие неприятности.

— Сейен милостивый… — прошептала она.

Я споласкиваю лимоны, чтобы удалить с кожуры пыль и грязь, а затем очищаю их — но не ножом, а хорошей овощечисткой. Это тоже очень важно, потому что счистить нужно только желтый наружный слой, ни в коем случае не доходя до белой прослойки, что под ним, потому что у нее горький вкус. Эти тоненькие желтые срезы я кладу в большие стеклянные банки и заливаю спиртом в соотношении: кожура дюжины больших лимонов на 0,75 литра спирта. Банки я плотно закрываю, ставлю в темное место и через две-три недели, вернувшись к ним, с радостью обнаруживаю, что спирт стал желтым. Я процеживаю его, кожуру выбрасываю в ящик для компоста, чтобы порадовать душу насекомых или червей, или отдаю знакомым, которые умеют печь и смогут использовать эти обрезки для улучшения вкуса своих пирогов. Это применение лимонной кожуры подсказали мне знатоки, но у меня нет умения и интереса к выпечке, и тут я не смогу предложить никаких рецептов.

Колонны солдат темнели на равнине, словно тени огромных туч; их доспехи алмазной пылью блестели на солнце.

— Священное воинство выступило в путь, — с благоговением сказал Ахкеймион.

Теперь наступает черед сахарного сиропа. Я кипячу минеральную воду и сахар в соотношении пять к трем и размешиваю до тех пор, пока весь сахар не растворится. Оставляю раствор, чтобы он охладился и стал прозрачным. Охлаждение важно, потому что сиропу предстоит смешаться со спиртом, и если смесь будет теплой, часть спирта испарится и состав станет другим. Кстати, соотношение спирта с сиропом я тоже беру пять к трем, но не потому, что это что-то священное, а просто потому, что таков мой вкус. Тот, кто заинтересован в более крепком или менее крепком лимончелло, в более сладком или более кисловатом, вполне может сам подобрать себе нужное соотношение, добавляя или убавляя те или иные составляющие — спирт, сироп или воду — и пробуя результат. При желании можно добавить также свежевыжатый и процеженный лимонный сок с того же дерева. Тут самое время напомнить, что лимоны, с которых снимают кожуру для лимончелло, не выбрасывают после очистки, а выжимают и из сока готовят концентрат.

Я обычно готовлю два вида лимончелло — сорокапроцентный и двадцатипроцентный — и подаю их в зависимости от времени, сотрапезников и обстоятельств. Кстати, нужно учесть, что этап приготовления и проб очень приятен и богат возможными вариациями, особенно если пробуют все эти вариации, поэтому я советую заниматься этим после работы и потом не садиться за руль. А подавать лимончелло следует очень холодным. Я свою бутылку с сорока процентами обычно храню в морозилке, не опасаясь, что она заледенеет, а бутылку с двадцатью процентами держу в холодильнике и ставлю в морозилку примерно за час до того, как пить. И вот еще важное предупреждение: есть такие гости, которые после первого же глотка этого лимончелло просят «бутылочку в подарок», а после трех глотков уже не просят, а прямо-таки требуют. Надо немедленно объяснить им, что это невозможно, потому что слух о том, что здесь раздают задаром бутылки самого лучшего в мире лимончелло, быстро обретает крылья и люди начинают появляться и просить, умолять и даже угрожать. Нужно уже на этом раннем этапе со всей строгостью внести ясность в отношения и не позволять гостям тешить себя напрасной надеждой.

От этого зрелища захватывало дух. Эсменет видела отряды рыцарей — сотни и тысячи, — и огромные колонны пехотинцев, длиной в целые города. Она видела обозы, ряды повозок, казавшихся издалека малыми песчинками. И реющие знамена, тысячу знамен с гербами домов, и на каждом было шелком вышито изображение Бивня…

Вое вышесказанное сводится к одному простому, но очень важному выводу — хорошо человеку иметь у себя в саду лимонное дерево. Если у него нет сада, он может посадить этот лимон у входа в свой многоквартирный дом. А если сосед, который возражает против всего на свете, будет возражать и против лимона, можно вырастить себе лимон в большом горшке на балконе. Лимон — дерево более выносливое и сильное, чем все остальные цитрусовые, и хорошо растет также в гористой местности, но там можно ему еще и помочь, посадив возле каменной стены, обращенной на юг, чтобы ночью на него изливалось тепло, накопленное камнем задень.

И еще одно: если вы уезжаете из Страны, стоит посадить лимон в вашем новом месте, чтобы сохранить связь с прежним собой. Но помните, что лимон может почувствовать себя неуютно в холодных местах, вроде Берлина или Монреаля, поэтому я рекомендую уезжать в Сицилию, в Калифорнию, в Грецию, в общем в такие места, где радуются жизни также и лимоны. Посадите себе лимон на новом месте и, когда на вас нападет тоска, понюхайте листок, или плод, или цветок, — и вы сразу почувствуете себя лучше.

— Как же их много! — вырвалось у Эсменет. — До чего же, наверное, сейчас страшно фаним…

Трава

— Больше двухсот пятидесяти тысяч, — отозвался Ахкеймион. — Во всяком случае, так говорит Ксин…

Я уже рассказывал, что, когда переехал сюда, возле купленного мною дома была заброшенная, жалкая, высохшая поляна. Я поступил тогда словно бы под влиянием безусловного рефлекса — решил первым делом вернуть ее к жизни. Я поливал, и удобрял, и стриг ее в течение нескольких лет подряд. А под конец передумал — и уничтожил. Этим я сообщил своему саду и себе, что отныне буду выращивать только дикие растения. Но в этом решении был и более глубокий смысл: оно означало, что отныне я вписываюсь в окружающее меня пространство. Конец знатным чужакам из какой-нибудь Англии или Южной Африки — с этого дня я выращиваю только местные растения.

Спешу уточнить: это мое решение «вписаться» в окружающее меня израильское пространство было в основном ботаническим. Хотя я живу на Ближнем Востоке и связан с ним своими историческими корнями, а также узами родства и культуры, я отнюдь не стремлюсь «вписаться» в некоторые местные нормы и обычаи. Мне не по душе здешнее смешение религии с политикой, преувеличенное почитание традиции и принципиальное отвращение к демократии, обычаи кровной мести и насилия над женщинами. Человеку должно быть позволено самому решать, на какую подушку уложить свою больную голову. Да и вообще я вижу вокруг множество людей, которые вписываются в эти обычаи и нормы намного лучше меня, и поэтому мне кажется, что всеобщее сплочение отлично преуспеет и без моего участия.

Эсменет показалось, будто его голос доносится из глубины пещеры. Он звучал глухо, словно у человека, угодившего в ловушку.

— И, возможно, столько же обслуги… Никто не знает точно.

Но какая, вы спросите, связь между всем этим и уничтожением травы на моей поляне? Связь такая, что наша израильская трава — та, на которой мы играли в кибуцах нашего детства и на баскетбольных площадках нашей юности, та, что растет в городских парках и в ухоженных частных садах, — это отнюдь не местное дикое растение. Это результат садовой политики, заимствованной из европейских стран. Конечно, мне могут возразить, что ивритское слово «дэше» («трава») появляется в Библии уже в ее первой главе, да я и сам помню, из той же главы, что «земля произвела траву» еще до первых деревьев[33]. Все это верно, но трава библейского иврита — это не какое-то определенное растение, а смесь местных диких трав, которые прорастают в наших краях зимой, чтобы стать пищей крупного и мелкого рогатого скота, а также диких животных, а потом желтеют и исчезают уже в конце весны, тогда как вечнозеленая трава европейской лужайки — в прямом смысле чужеродный саженец в нашем районе. Ее сеют, и удобряют, и стригут, а самое важное — в отличие от естественной библейской травы, отданной на милость небес, у нас эту европейскую траву нужно все лето обильно поливать, потому что хозяева хотят, чтобы она все время была зеленой, а она привыкла у себя дома к летним дождям.

Тысячи и тысячи. Море людей раскинулось на равнине. Эсменет подумалось, что они движутся, словно вино, растекающееся по шерстяной ткани.

В Израиле полянки и лужайки с такой травой существуют в основном в поселках и кибуцах, связанных с так называемым Рабочим движением пионеров-первопоселенцев. Но они существуют не во всех поселках и кибуцах, а лишь в таких, которые могут позволить себе их регулярную поливку. Эти лужайки более всего иного в израильском садоводстве свидетельствуют о том, что европейские заимствования были пересажены сюда вопреки местной природе и для защиты от нее. Я говорю это не для того, чтобы критиковать создателей этих лужаек — сионистов начала XX века. Сегодня многие склонны забывать величие их дела и трудности, которые выпали на их долю, а ведь они годами жили в палатках и бараках и трудились на раскаленной, голой, пыльной, болотистой или колючей земле. И вот тогда, отчаянно нуждаясь в тени, в прохладе, в ощущении дома и сохранении каких-то первооснов культуры, они стали, в придачу к каждодневному труду по расчистке и обработке сельскохозяйственных полей, сажать в своих поселках и кибуцах декоративные растения и деревья. Поначалу они сажали большие и быстрорастущие деревья, а потом начали засевать и возделывать обычные лужайки. Такие островки травы охлаждают воздух, уменьшают пыль и становятся местом, где можно посидеть или растянуться, в одиночку или в компании. Они приятны для глаза, они расширяют мысль и горизонт, они дышат чистотой и порядком. А их зелень к тому же возвещает о жизни и процветании.

Как могло случиться, что столько людей посвятили себя одной цели, ужасной и грандиозной? Одному месту. Одному городу.

В давних кибуцах лужайки вблизи общей столовой называли «большими полянами». Это был характерный образчик кибуцной декоративности, своего рода оборотная — мягкая и приятная — сторона тех планов переделки Страны Израиля, которые поэт Натан Альтерман в своей «Утренней песне» сформулировал в грозном обещании: «Мы оденем тебя в бетон и цемент!» Кибуцная «большая поляна» была также ярким выражением принципа равенства (лужайка для всех) и символом стойкого противостояния хамсину, грязи, болезням и прочим капризам судьбы и природы.

Шайме.

В каком-то смысле эти «большие поляны» напоминали те тротуары, которые были проложены в песках Тель-Авива в самом начале его существования. Художник и писатель Натан Гутман в своей книге «Маленький город и мало людей в нем» рассказывал, как жители этого крохотного Тель-Авива, возвращаясь по вечерам с работы из соседней арабской Яффы, нарочито громко топали по тротуарам своего города. «Это их топанье говорило: мы хотим жить в городе с мощеными тротуарами, с прямыми улицами, с безопасностью, садами и культурой. Мы не хотим трахомы и закутанных в чадру женщин, мы не хотим тысячи и одной ночи. То было не просто топанье, а провозглашение политики, утверждение жизненной программы». Иными словами: не хотим врастать в местную грязь, а хотим вымостить, построить, насадить, иначе говоря — воссоздать здесь Европу.

— Это… это…