Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Меир Шалев

Мой дикий сад

Вместо введения

В один весенний день я в очередной раз собрал дорожную сумку и принялся разглядывать карту, раздумывая, куда бы отправиться сегодня. И вдруг услышал голоса, доносившиеся из моего сада.

Мужской голос кричал:

— Становитесь! Вон там! Становитесь!

Молодой женский голос спросил:

— Вот так?

Мужской голос ответил:

— Обопрись немного на него…

Взрослый женский голос велел:

— Смотри на нее. Чтоб сразу видно было, что ты ее любишь.

Я посмотрел сквозь щели жалюзи и увидел большой белый парус, плывущий в красном море моих маков. Я немного приоткрыл жалюзи, и тогда выяснилось, что парус — это свадебное платье, а в нем — невеста: крупная, полная и по-своему даже хорошенькая девушка. Рядом с невестой стоял жених — худощавый, низкорослый парень, очень тщательно причесанный и столь же тщательно недобритый, в белом обтягивающем костюме с бело-золотым галстуком и в белых туфлях с острыми носами. «Странная птица», — как говорили в нашей семье.

Тут же наличествовали два фотографа — неизменные израильские Хаим с видео и Моше с фотокамерой, а также звукооператор, гримерша и две женщины постарше — одна большая и одна маленькая, очевидно сватьи. И все они грубо топтали своими ботинками маки, люпин и голубые васильки моего сада.

Я вышел из дома и крикнул:

— Что вы тут делаете?!

Компания уставилась на меня шестнадцатью удивленными глазами.

— Слушай, ты можешь не мешать нам, пожалуйста, а? — сказал один из фотографов.

А второй возмутился:

— Смотри, он даже не понимает, что здесь снимают свадьбу!

— Вы без спроса вошли в мой сад и теперь топчете мои цветы, — сказал я сурово.

— Тебе это тоже кажется садом? — повернулась маленькая сватья к большой.

— Нет, — сказала большая сватья маленькой, — я вижу здесь просто дикую природу.

Тут и жених набрался смелости:

— Мой брат фотографировался здесь две недели назад, — провозгласил он, — и никто ему ничего не сказал.

Я подумал: «Интересно, кто из этих двух женщин его мать? Маленькая, от которой он унаследовал свой росточек? Или большая, из любви к которой он и жену выбрал таких же размеров?»

Удивительная все-таки вещь — сердце человека! Тут грубые чужие ноги топчут его цветы, а ему в голову лезут праздные мысли…

— Совершенно верно, — подтвердила большая сватья слова жениха и ненароком разрешила мои сомнения. — Обоих моих сыновей я женю в один и тот же месяц!

Я сказал:

— Значит, так — через три минуты здесь включится автоматическая поливалка, и тогда вы увидите, дикая здесь природа или мой сад.

В моем саду нет поливалок, но страх за аппаратуру, за косметику, за прически и за наряды подействовал незамедлительно: обе мамаши, молодая пара, фотографы, гримерша, звукооператор — все поспешили исчезнуть, и я вернулся домой, раздувшись от гордости. Не каждый день садовник-любитель вроде меня удостаивается такого признания — чтобы женихи и невесты приезжали издалека сфотографироваться именно среди цветов его скромного сада.

Новое место

Дом, в котором я живу, стоит в самом центре этого сада. Я хорошо помню тот день, когда увидел его впервые. Я искал тогда жилье «на природе». Ездил от деревни к деревне и от поселка к поселку, высматривал, заходил в местные лавки, расспрашивал, встречался с руководителями мошавов[1], беседовал с папашами и мамашами, секретничал с сыновьями и дочерьми и уже повидал немало подходящих домов. Но этот приглянулся мне с первого взгляда. Маленький, скромный дом, из тех, которые в давние годы называли «сохнутскими»[2], небольшая, насмерть высохшая лужайка перед входом, трава и колючки кругом да несколько декоративных и плодовых деревьев, часть которых тоже умирает от жажды.

Дом стоял на склоне. Я спустился и обошел вокруг. И вдруг, подарком, — огромный, распахнутый пейзаж, уходящий в глубокую даль до самого горизонта. Панорама открывалась двумя обработанными полями, на краях которых там и сям торчали зеленые копья кипарисов. Дальше начинались склоны двух лесистых холмов, густо усеянные импрессионистскими пятнами всевозможных оттенков зеленого. Светло-зеленый цвет фаворского дуба чередовался с темной зеленью дуба обыкновенного, между ними кое-где просверкивала блестящая зелень рожкового дерева, ярко выделялся сочный зеленый окрас мастиковой фисташки и тускло проступало слегка выцветшее зеленое одеяние фисташки израильской. А за всем этим зеленым, словно из летней мглы сотканным одеянием Долины из конца в конец горизонта расстилался знакомый хребет — гора Кармель. Какой долины? Не хочу никого обидеть, но в Израиле, когда «Долину» пишут с заглавной буквы, имеют в виду одну-единственную долину — мою, Эмек Изреэль, а в переводе — Изреэльскую долину[3].

Я обернулся, чтобы посмотреть на дом и с этой стороны. Участок уходил здесь вниз, под откос, и потому задняя, обращенная к полям часть дома была приподнята на тонких бетонных столбах, так что между полом и землей оставалось небольшое пространство. Кто-то установил там маленький сетчатый загончик для кур. Я заглянул в него и увидел четыре маленьких трупика, покрытых высохшими перьями — такими же высохшими, как и железное корытце рядом с загоном. Этот человек, покидая свое жилище, оставил кур умирать от голода и жажды в их проволочной тюрьме. И все же дом наполнил меня какой-то странной радостью — радостью предчувствия любви, — и даже жестокий поступок бывшего хозяина не мог подавить это чувство.

Я осмотрел деревья и кусты вокруг. Старая груша, увядающий лимон, тенистый пекан, два дуба и три фисташковых дерева. Мелия, бегония, большой, жесткий кактус-опунция, который в Израиле называют «сабра». Только свежий куст марихуаны выделялся своей живой зеленью на этом коричневом и желтом фоне. Я даже подивился кто же это приходит сюда и поливает этот куст с такой преданностью?

Перед самым домом стояли два фиговых дерева, на которых уже завязались первые плоды, но когда я подошел поближе, то увидел маленькие бугорки свежих опилок, окружавшие стволы. Это сулило беду. И действительно, более тщательный осмотр выявил многочисленные отверстия на обоих стволах. Отверстия эти вели в древесные норы, выточенные в деревьях личинками усача-дровосека. Верная примета смерти, которая уже вгрызлась в тела этих фиг и со временем непременно повалит их на землю.

Все увиденное громко возвещало о том, что этот сад потребует долгих раздумий, серьезных приготовлений и большой работы. А я, хоть и тянулся с детства к природе, опыта в садоводстве почти не имел — если не считать опытом наблюдение со стороны сначала за дедушкой, в мошаве Нахалаль, а потом за его дочерью, моей мамой, — в Иерусалиме.

Дедушка владел искусством посадки растений. У себя в мошаве он насадил виноградник, разбил сад и вырастил цитрусовые плантации. Мне нравилось смотреть, как он подрезает и подвязывает виноградные лозы, — точные движения его рук буквально зачаровывали меня. Я был маленький и еще не умел выразить это в словах, но уже тогда я чувствовал, что движения мастера, знатока — самые красивые из движений, таящихся в человеческом теле. Я и сегодня могу бесконечно наблюдать за работой столяра, слесаря, каменотеса, пекаря, специалиста, подрезающего копыта у коров. Это нравится мне куда больше, чем смотреть на спортсменов или балерин.

Мой дед вырос в семье украинских хасидов, но, когда повзрослел, сменил веру и от служения Богу перешел к служению земле. Однако свои уроки в хедере не забыл: первыми посадил у себя во дворе, возле виноградника, маслину, гранат и смоковницу (она же инжир) — именно те плодовые деревья, что перечислены в Торе среди «семи видов» растений, которыми благословенна Страна Израиля. Ближе к дому он посадил апельсин, грейпфрут, еще два граната и какое-то невероятное дерево, которое одновременно рожало апельсины, лимоны, клементины и вдобавок еще какой-то вид цитрусовых — возможно, тот же грейпфрут, а возможно (в духе наших семейных выдумок) авокадо или даже помидор. Как бы то ни было, но это дерево вызывало у меня постоянное удивление и даже волнение. А еще больше взволновал меня ответ мамы, когда я спросил ее, как дедушке удалось создать такое чудо. «Он волшебник», — сказала она. Годы спустя я узнал, что все чудо состояло в совершенно обыкновенной прививке на подвое померанца, но к тому времени впечатление от ее ответа глубоко врезалось в мою память и тех пор уже не исчезало.

Мама и сама ухаживала за нашим маленьким садиком в Иерусалиме, где мы жили в районе Кирьят-Моше. Когда мы переехали туда, мне было года четыре. Район был только что построен, деревья и цветы еще не поднялись, и место выглядело, как строительная площадка. Но перед домом, в котором мы жили, была полоска земли, разделенная на маленькие участки, предназначенные для садиков. А дальше начиналась скалистая почва. Мама последовала деяниям отцов[4] и сразу же стала осушать болота и поднимать целину, то бишь посадила на нашем участке георгины, хризантемы и фрезии, а также маленькие симпатичные кустики, прозванные в народе «летним кипарисом», — декоративное растение, очень распространенное и обычное в те времена, а сейчас почему-то нигде не попадающееся на глаза. Ко всему этому она добавила традесканцию, или «зебрину висячую», она же «вечный жид» или «блуждающий странник», и эта «зебрина» поспешила покрыть каменный забор, тянувшийся вдоль тротуара, своими розовыми цветочками на свисающих до самой земли стеблях.

Капельниц для поливки в ту пору еще не было и в помине, и мама копала ямки, рыла каналы и поливала свой садик с помощью шланга и лейки. Тогда был такой обычай: завидев шланг, прохожие подходили и просили напиться. Некоторые подносили край шланга к самым губам, другие складывали руку горстью и пили из нее. О первых мама говорила: «Пьют, как городские», — с презрением, характерным для мошавников, — зато вторые, по ее словам, «знают, как пить». У всех мальчишек в нашем районе был тогда в кармане, вместе с ключом от дома, ключ с квадратной головкой — открыть чей-нибудь садовый кран, попить и завернуть кран обратно. Так мы утоляли жажду, когда в полдень возвращались из школы домой. Были такие хозяева, которые встречали нас приветливо, а были и такие, что прогоняли с криками и угрозами.

Позади дома мама разбила еще один маленький садик, совсем другого рода. Там не было ничего, кроме нескольких считанных квадратных метров скалистой почвы, но она привыкла к тяжелой работе еще в мошаве, ей хотелось сеять и высаживать, и она умела это делать. Она привозила землю, тачку за тачкой, с поля, что неподалеку, — сегодня там построены жилые дома и ешива «Мерказ а-рав», — а потом удобряла ее собранным там же навозом от коров, которые жили в маленьких коровниках, разбросанных по близлежащему Гиват-Шаулю, и паслись возле нашего дома. На этой земле она посадила сливу и гранат, а в расщелины между скалами натолкала луковицы и семена цикламенов. Наш сосед, учитель и натуралист Амоц Коэн, посадил на соседнем участке виноград, окружил его кустами сабр, и постепенно оба эти участка обрели вид небольших ухоженных садов.

Я вспоминал об этом сейчас, снова и снова разглядывая найденный мною дом и окружающую его местность, и сожалел, что со мной нет ни деда, ни мамы, ни соседа, чтобы наставлять меня и делиться опытом. Но через несколько дней, когда я уже купил этот дом и расположился в нем, ко мне в гости пришел один из поселковых стариков, и я нашел в нем «сосуд, полный благословения». Его звали Иосиф Заира, и подобно большинству основателей этой деревни, он тоже был родом из Румынии. Об этом говорило и его прозвище — Пуи, что по-румынски означает «цыпленок».

Несколько лет спустя Пуи ушел в лучший мир. Но я хорошо помню его и ощущаю его отсутствие. Занятный был человек — образованный и насмешливый, сентиментальный и циничный, одаренный художник и большой специалист по плодовым деревьям. Во время наших многочисленных последующих встреч он познакомил меня с несколькими главами из истории «Великой Румынии», как он называл свою любимую родину, научил игре в шеш-беш, в которой творил чудеса, и показал, как нужно пить цуйку[5].

А в первый свой приход он принес с собой пилу и велел мне спилить все мертвые ветки лимона.

— Спили все! Не бойся — вырастет заново. Нам бы так вот — снять с себя все, что в нас умерло, в душе и в теле!

Я последовал его указаниям — спилил все и заодно выкопал вокруг лимона большую ямку для полива.

— Диаметр должен быть такой же, как у самого дерева. Не ствола только, а всего дерева, с ветвями.

— Такая широкая? — спросил я.

— Я тебе удивляюсь, — сказал он. — Ведь ты же из семьи земледельцев. Разве тебе не говорили, что дерево растет и внутри земли? Но его подземные ветки — это корни, и оно растет наоборот, не вверх, а вниз! А для этого ему нужна вода, много воды.

И вот так я пилил, и копал, и поливал, и мой лимон действительно воспрял духом: его увядшие было листья ожили и распрямились, к ним добавились новые, он расцвел и ответил мне добром за добро — множеством маленьких, уродливых и самых вкусных лимонов, какие я когда-нибудь ел.

Я скосил и убрал сорняки и колючки, подстриг и полил лужайку, чтобы возродить и ее, а затем посадил живой забор из бугенвиллей, чтобы они отделили меня от улицы. А потом лето кончилось, и миновала осень, и пришла моя первая зима на новом месте. Пошел дождь, и все семена «волчцов и терний», как их называл пророк Исайя, — все эти мальвы, и свинорой, и все прочее, что наши предки называли бурьяном и терном, а мы теперь даже не знаем, что это было на самом деле, — все это снова проросло. И я почувствовал себя, как Язон, окруженный несметными полчищами врагов, которые буквально на глазах вырастали из посеянных в землю зубов дракона. Я понял, что меня ожидает затяжная и тяжелая война, потому что мои враги сильны и упрямы и сдадутся не скоро.

Однако прошло всего несколько недель, и вдруг возле моего дома поднялись и расцвели несколько цикламенов. А чуть подальше неожиданно выглянул одинокий нарцисс. А в садике соседнего с моим дома произошло захватывающее дух событие — там внезапно и разом расцвели сотни красных анемонов, которые окрасили и украсили его и превратили мое северное окно в раму восхитительной картины.

Когда сезон цветения кончился, я попросил у соседа разрешения и собрал в его саду семена этих анемонов. Семена цикламенов я принес с соседнего кладбища, а луковицы гиацинтовой пролески и семена мака, синего василька и люпина — из сада товарища. Семена вьюнка я собрал с тех кустов, что тогда цвели на обочинах шоссе номер шесть, а рассаду шалфея, микромерии и майорана купил в питомнике. Там же я приобрел ладанник голубой и ладанник белый. Знатоки называют их «курчавый» и «шафранолистый», но мы, невежды, говорим просто «голубой» и «белый».

Это было начало. С тех пор я добавил в мой сад много других диких растений — одни посеял, другие высадил в виде готовых саженцев. Со временем я приобрел и некоторые навыки в их выращивании. Но до настоящего садовода я так и не дорос. Может, начал слишком поздно, а может — слишком занят был другими делами. Поэтому книга, которую вы открыли, — не руководство и не учебник, ни по ботанике, ни по садоводству. Это всего лишь собрание разрозненных заметок об одном скромном диком саде и об одном садоводе-любителе, который обрабатывает и охраняет этот сад, потому что в довольно позднем возрасте нашел себе новое хобби, а может быть — даже новую любовь.

Морской лук

Два растения, которые господствуют сегодня в моем диком саду, каждое в свой сезон, — это морской лук и цикламен. Оба они геофиты, то есть запасают себе пищу под землей, первый — в луковицах, а второй — в клубнях. И оба — растения многолетние, из тех, что год за годом рождают новые листья и раскрывают новые цветы. Цветы у обоих изящные и нежные и в то же время выносливые и долгоживущие. И поскольку это мои любимые цветы и ухода они требуют не очень большого, а вреда им не могут причинить даже слепыши и дикие кабаны, я вырастил в моем саду большие колонии морского лука и цикламенов, и они каждый год радуют мои глаза и сердце.

Одно лишь огорчает меня — что их цветы не могут увидеть друг друга, потому что они появляются в разные сезоны. Морской лук цветет во второй половине лета и выпускает зеленые листья, когда заканчивает цвести. А цикламен, кроме нескольких исключений, о которых я еще расскажу, свои цветы и листья разворачивает одновременно — но зимой.

Морской лук вызывает у меня особенное восхищение. Это сильное, живучее растение приспосабливается ко многому и довольствуется малым. Оно хорошо чувствует себя в долине и на горах, в пустыне и на морском побережье, в жару и в холод, в тени и на свету, и на самых разных почвах. В самый тяжелый летний сезон, когда все окрест желтеет и сереет и куда ни глянь одни лишь сухие колючки да пересохшая, потрескавшаяся земля, он поднимает к небу сильный и стройный жезл своего стебля, на вершине которого сияет свежее белое соцветие. И не просто поднимает — когда стебель морского лука начинает пробиваться из луковицы, он растет с завидной скоростью, по 10–15 сантиметров в день! Почему же он вкладывает столько стараний именно в самый жаркий, засушливый и тяжелый сезон? Потому что морской лук — растение умное: он цветет в конце лета, чтобы не конкурировать с другими цветами за внимание насекомых.

Дело в том, что, вопреки расхожему мнению, растения выращивают цветы вовсе не для того, чтобы радовать человеческие сердца, и даже не для того, чтобы их ставили в вазы, заплетали в венки и дарили любимым. Цветы — это половые органы растений, а само цветение имеет целью размножение. Но поскольку у растений нет той возможности двигаться, которая необходима для встречи и соприкосновения, то большинство из них нуждается в насекомых, которые переносили бы пыльцу от самца к самке. И поэтому большинство растений цветет в конце зимы или весной, когда земля наполнена влагой, погода дружелюбна и великое множество насекомых порхает в воздухе, навещает цветы, упивается нектаром, объедается пыльцой и переносит ее на своих лапках к следующему цветку.

Беда, однако, в том, что многие виды растений цветут в один и тот же сезон и поэтому конкурируют друг с другом — кому удастся привлечь больше насекомых. А привлекательности ради они окружают себя приятно-соблазнительными запахами, облекаются в заманчивые формы, зовут к себе яркой окраской и стараются произвести побольше пыльцы и нектара. Можно даже сказать, что подобно тому, как в животном мире самцы ухаживают за самками, так в мире растительном и самцы, и самки ухаживают за жуками, бабочками и пчелами.

Морской лук выбирает другой путь — он отдаляется от цветущей весенней толпы и раскрывает свои цветы как раз в конце лета. С одной стороны, это самый тяжелый и засушливый сезон в году, но с другой стороны, именно поэтому его цветок — единственный в такое время в округе и, в сущности, почти единственный вообще. У меня в саду в это же время цветет только скромная лилия, именуемая «мелкоцветной», цветок которой такой же белый, как у морского лука, и запах такой же слабый, как у него, потому что им обоим не нужно прилагать особенных усилий и выращивать привлекательные цветы — в это время года у них нет конкурентов. Насекомые так и набрасываются на них, и я не раз видел, что их посещают также бабочки-нектарницы. Стоят на жезлах моего морского лука, качаясь, как акробаты на шесте, или порхают вокруг него, и пьют, и пьют нектар.

Я осмелюсь предположить, что эта стратегия морского лука имеет еще одно преимущество: его семенам, которые разовьются после оплодотворения поздним летом, не придется месяцами ждать прихода дождя. Они созреют к началу осени и не будут так уж долго открыты обжигающему зною, сухому воздуху и голодной пасти животных.

Однако цвести, когда вокруг жарко и сухо, весьма нелегко. Поэтому морской лук выращивает в земле большую луковицу и толстые, глубоко уходящие в почву корни. Вся эта подземная система заранее впитывает и накапливает воду и пищу. Кроме того, его большие зеленые листья, которые всю зиму и весну занимались фотосинтезом и вносили свой вклад в пропитание, летом совершенно высыхают, чтобы не отдавать воздуху драгоценную влагу. И сверх всего этого морской лук умеет также защищать себя от голодных животных: у него едкий, неприятный вкус и в нем есть ядовитые вещества, так что одни лишь горные козлы решаются, да и то лишь кое-где, надкусить кончики его листьев.

Поскольку в моем саду много морского лука, я не раз слышу вопрос: откуда у меня все эти растения? На такой вопрос я отвечаю, удивляя большинство вопрошающих, что основную часть этих растений я посадил в виде семян. Некоторые, однако, проросли сами, когда я рыл канализационную траншею. И есть здесь также такие, которые пришли ко мне просто с обочины. Я тогда случайно проходил по дороге, где орудовал канавокопатель. По ходу своей работы он выворачивал и давил целые колонии морского лука, и я подобрал там несколько десятков луковиц, прежде чем их залили асфальтом.

Помню, как по дороге домой, веселый и довольный добычей, я раздумывал, высадить ли все эти луковицы рядом, в одной колонии? Ведь они родственники и наверняка захотят и у меня в саду жить рядом. С другой стороны, подумал я, среди них, вероятно, найдутся и такие, которые уже надоели друг другу и хотели бы пожить порознь. В конце концов, я спросил у них самих. Всех тех, кто кричал: «Рядом!» — я посадил тесной компанией, а тех, которые кричали: «Отдельно!» — или: «Только не рядом с этим!» — в разных местах моего сада. А все остальные отнес на кладбище в мошаве Нахалаль и высадил там между могилой мамы и могилой ее брата Менахема. Я думаю, что маме и дяде нравится это мое решение, и похоже, что цветам оно тоже понравилось, потому что они в тот же год расцвели и с тех пор, знай только цветут и множатся в числе. Кстати, после того, как я все это проделал, я узнал, что высаживание морского лука на кладбищах — весьма распространенный обычай у местных арабов, потому что они видят в белизне его цветка свидетельство непорочной честности умершего.

Большая луковица морского лука обычно выпускает свой жезл в первое же лето после того, как ее пересадили на новое место. Это приятно, и это радует, но мне больше по душе те растения морского лука, которые я посадил сам, в виде семян, и цветения которых я ждал дольше. Я следил за ними от посева до первого прорастания, видел, как они медленно-медленно растут, терпеливо ждал, пока они повзрослеют и выпустят цветы. И не думайте, что это легко: от посева морского лука до его первого цветения проходит примерно восемь, а иногда и все десять лет! За весь первый год семя выпускает лишь один-единственный листочек, этакий маленький зеленый кинжал, и формирует в земле маленькую нежную луковичку. И так год за годом: растение развивается и растет, выпускает и удлиняет свои корни, умножает листья наверху и утолщает сочную чешую своей луковицы в земле. И только став размером с кулак, эта луковица обретает способность выпустить свой первый цветущий жезл. Десять лет ожидания и терпения — но этот первый цветок наполняет сердце особой радостью, точно первая любовная близость после долгого ее ожидания.

Кстати, морской лук размножается не только с помощью семян или канавокопателей, но и путем образования новых луковиц. Однажды я получил этому громогласное, в полном смысле этого слова, доказательство. Я поставил у входа в дом два больших глиняных горшка с землей и в каждый из них вложил по две луковицы морского лука. И в один прекрасный день, много лет спустя, когда я — совершенно случайно — стоял рядом с ними, я вдруг услышал странный звук, как будто там внутри что-то глухо и с силой лопнуло, — и у меня на глазах один из этих горшков треснул, и вся его земля рассылалась по полу. Когда я подошел, чтобы поднять те две луковицы, которые когда-то посадил в него, я обнаружил там третью, еще соединенную с одной из моих двух. То была новая луковица, которая росла и давила на стенку горшка, пока он не лопнул.

Долгая жизнь рядом с морским луком открыла мне, что его цветение меняется от года к году. Есть годы тучные и есть худые. Народное поверье гласит, что, если морской лук цветет рано и жезлы с цветами появляются сразу на многих луковицах, это предвещает дождливую зиму, а если лук цветет скудно — зима будет засушливой. Я довольно часто пробовал прогнозировать будущее на основании наблюдений за морским луком в своем саду. А потом рискнул даже время от времени публиковать эти прогнозы в газете — и с тех пор продолжаю с успехом это делать. Некоторые ботаники, однако, опротестовали эти мои прогнозы и решили поправить меня. По их мнению, все мои угадки были случайны, потому что на самом деле характер цветения морского лука зависит от того, какой была предыдущая зима, а не от того, какой будет последующая. Та луковица, которая получила обильную порцию дождя и в результате стала больше, углубила свои корни и вырастила большие и многочисленные листья, такая луковица накапливает достаточно сил и питательных веществ, чтобы произвести впечатляющее цветение, но оно свидетельствует о прошлых дождях, а не о будущих. Я выслушал ботаников, почтительно склонив голову, и признал, что с точки зрения науки они совершенно правы, но остается фактом, что вот уже несколько лет подряд мои прогнозы более точны, чем прогнозы профессиональных синоптиков, а кто я такой, чтобы спорить с успехами, особенно если они мои.

Кроме насекомых, морской лук привлекает в мой сад и других малых мира сего — детей из поселкового детского сада. Год за годом, выпуск за выпуском, они приходят сюда со своей воспитательницей посмотреть, как он цветет. Сначала я слышу, как приближается их шумная и возбужденная компания, а потом вижу, как они входят в сад — мальчики и девочки четырех-пяти лет, все в сандалиях, шортах и панамках, топают за воспитательницей, как стайка гусят, которых с рождения приучили идти за данным человеком.

Она приказывает им: «Не трогать, только смотреть!» — и малыши — в отличие от той невесты и ее матери, и будущего мужа и его матери, и фотографов с их косметичкой и звукооператором — осторожно усаживаются вокруг цветов морского лука. После чего сразу же начинается прошлогодний диалог с теми же рифмами.

Воспитательница: «Что это цветет вокруг?»

Дети: «Это цветет морской лук!»

Воспитательница: «А почему он цветет в эту пору?»

Дети: «Потому что осень наступит скоро!»

А потом они хором поют ту песню Номи Шемер «На Новый год, на новый мой», где она так красиво сравнила цветок с новогодней свечой: «На Новый год, на новый мой, зажегся в поле лук морской». Действительно, тот, кто видел цветущий морской лук в утренние часы или перед закатом, знает, что, когда солнце стоит низко, соцветие лука сияет, как свеча, горящая белым пламенем. И всякий, кто любит навещать колонии морского лука на природе, знает, что именно в эти недели удостоится особенно великолепного зрелища

Поэт Натан Ионатан в своем стихотворении «Белые свечи морского лука» тоже провел это сравнение:



Как красивы тогда свечи морского лука,
Что зажигаются и гаснут вместе с солнцем.



А в стихотворении «Есть цветы» он воспел их красоту:



Случалось ли видеть тебе красоту,
Дрожавшую на сыром осеннем ветру,
Когда золотое поле угасло к вечеру
И лука морского вспыхнули свечи?



Сияние соцветий морского лука, стройность и высота его жезлов, их выносливость и прочие замечательные качества побудили наших древних предков использовать это растение для размежевания границ. Наши мудрецы, светлой памяти, говорили даже, что Иисус Навин отмечал им владения колен Израилевых. И действительно, в качестве пограничного камня морской лук имеет явные достоинства — это растение дешевое, стойкое и возрождается после любого бедствия. У него есть также особое достоинство для земледельцев: его жезлы поднимаются и цветут как раз в тот сезон, когда хозяину особенно важно видеть границы своего поля, — в сезон пахоты. И они цветут не только в нужный сезон, но и в нужное время дня. Утром и ранним вечером, до и после пика жары, как раз в те часы, когда крестьянин выходит пахать, соцветия морского лука вспыхивают своим белым огнем и указывают ему границы его участка.

Однажды я вышел в сад, когда туда пришли дети, поздоровался с ними и вместе с ними выслушал урок природоведения. Воспитательница объяснила им, что каждый день вокруг жезла морского лука раскрываются примерно пять кругов новых соцветий. Назавтра они завянут, и вместо них расцветут пять новых кругов, что над ними. А потом она показала им те соцветия, которые раскрылись в этот день, и те, которые откроются завтра, а также те, которые уже отцвели, завяли и скоро станут семенами.

Так ли уж важно, чтобы мальчики и девочки четырех-пяти лет знали все это? По правде говоря, не очень. Те дети, которые не получат этих знаний, тоже могут со временем стать законопослушными гражданами и хорошими специалистами. Может быть, они даже изобретут какое-нибудь очередное приложение для смартфона, которое спасет весь род человеческий. Но ребенок, который в четыре года узнал, как цветет морской лук, несомненно будет лучшим человеком, когда ему исполнится шесть, семь и так далее. А такой перспективой, как мне кажется, не стоит пренебрегать.

Цикламены

Все любители природы знают, что цикламены цветут зимой, и мои цикламены ведут себя точно так же. Люди, прогуливающиеся в эту пору по моей улице, то и дело останавливаются посмотреть на них. Как-то раз одна такая гуляющая дама спросила меня: «Как это вам так повезло заполучить участок, где столько цикламенов?» Меня очень позабавило слово «заполучить». Подобно той новобрачной паре, которая пришла фотографироваться на фоне моих цветов, эта дама не могла себе представить, что сад из диких цветов — тоже сад и он тоже требует большого труда: тут тебе и посев семян, и посадка луковиц и клубней, и окучивание, и прополка, и поливка.

Цикламен нравится всем, кто его впервые видит, он распространен и знаком даже больше, чем морской лук. У него по-особому красивый цветок — красивый и сам по себе, отдельно от других, и в пестроте оттенков, которыми он разнообразит свои тесные колонии — от светло-розового, почти белого, до глубоко фиолетового. И замечу еще одно: вопреки тому, что думают многие, у цикламена есть запах. Правда, запах слабый и тонкий, но тем не менее приятный и свежий. Когда цикламен растет в одиночку, почуять его запах можно, только нагнувшись к самому цветку, но, когда цветет большая компаниях цикламенов, этот запах окружает их и висит в воздухе, точно прозрачный душистый занавес

При близком рассмотрении обнаруживается, что у цикламена своего рода «обратное» строение: верхушка стебля загибается, как верхушка пастушьей палки, и склоняется вниз, но лепестки, изгибаясь, поворачиваются вверх, как будто бы исправляя то, что испорчено стеблем. Кроме того, у цикламена есть еще одно симпатичное свойство: он обладает индивидуальностью, своим неповторимым «отпечатком пальцев», точнее — листьев. У каждого цикламена рисунок прожилок на листьях — свой, особенный, и отличается от рисунка на листьях любого другого цикламена.

Подобно моему морскому луку, большинство цикламенов в моем саду я не посадил, а посеял. Обычно я высеваю их семена в цветочных горшках и ящиках, и только через три-четыре года пересаживаю молодые клубни в сад, на их постоянное место жительства. Но у меня есть и такие цикламены, которые цветут в трещинах уличного тротуара возле моего дома или в расщелинах стоящей в саду скалы. Эти я посеял с самого начала. В такие трещины трудно затолкать взрослые клубни, но туда легко засунуть семена. А потом можно — и даже стоит — добавить туда землю. И ждать. Семя прорастет, в земле образуется клубень, он приспособит свою форму к доступному ему пространству и начнет выпускать листья и цветы без всяких претензий и требований. Ведь цикламен скромен не только на вид. Его требования тоже скромны: немного солнца, хорошо просушенная почва и садовник, у которого есть терпение.

В первый год после посева семени цикламен выращивает клубень размером в шарик для настольного тенниса, и из него поднимается всего один листок. Это маленький листок, размером с ноготь большого пальца, но и он уже имеет ту форму сердечка, которая так типична для листьев взрослого цикламена. На второй год поднимется еще листок и клубень удвоит свой размер. А через три-четыре года он выпустит первый цветок, и с этого времени новые бутоны уже будут появляться каждый следующий год. Клубень цикламена продолжает увеличиваться все время жизни растения, каждый год добавляя все новые листья и цветы, и это тоже одна из особенностей цикламена — чем он старше, тем он красивее.

Но некоторые из цикламенов, растущих в моем саду, я принес из других мест в виде взрослых, уже больших клубней. Одну такую колонию я назвал «Метула», потому что большинство ее клубней были взяты с территории, которая позже стала новым районом города Метула (хочу подчеркнуть: по приглашению и с ведома местных органов власти). А другая колония, побольше, называется «Ифат», потому что клубни ее цикламенов я привез со склона, который сегодня составляет часть одноименного кибуца. Районный совет Изреэльской долины пригласил тогда всех своих жителей приехать на участок, отведенный под будущую застройку, и собрать для себя клубни растущих там цикламенов. Кто же настолько глуп, чтобы не отозваться на такое предложение?! И действительно, я оказался там одним из многих. Сюда пришли и те, кто мечтал создать большие колонии цикламенов в своем саду, и те, кому хотелось всего-навсего посадить несколько цикламенов у себя на балконе или даже один-единственный цветок в горшке на подоконнике. Здесь были и молодые родители, приехавшие с малыми детьми, чтобы преподать им знание природы и привить любовь к ней, и пожилые пары с внуками или без, и даже несколько иммигрантов из России, которые вообще-то выбрались собирать грибы, но подошли поближе посмотреть, зачем собрались люди. И было приятно слышать, как их акцент слегка смягчает все «е» в ивритском слове «ракефет», означающем «цикламен», и оно начинает слышаться как чисто русское слово.

Были здесь, конечно, и люди, которые не отличали цикламен от сливы. Эти срывали и топтали все направо и налево, но вот какое чудо: здесь было совсем не так, как бывает у нас обычно на улицах и дорогах, — тут можно было сделать человеку замечание и объяснить ему, что к чему, без того чтобы на тебя замахнулись киркой или подняли кулак. И наконец, не обошлось здесь и без эстетов, которые презирают любые «массы», что человеческие, что ботанические, — им, как объяснил мне кто-то из них, подавай одни лишь «орхидеи и офрисы». У таких изысканных людей душа тоже возвышенная и аристократическая, и потому простые люди, как я, которые собирают обыкновенные цикламены и обыкновенные анемоны, в их обществе испытывают вполне оправданное чувство неполноценности.

Те, кто пришел сюда с лопатой, немедленно раскаялись. Почва скалистая, лезвие лопаты широкое, и, входя в землю, оно где-нибудь обязательно наткнется на камни. Знающие люди вооружились кирками. К тому же опыт помогал им по диаметру листьев оценить размеры и расположение клубня, даже если он полностью скрыт под землей, и они знали, куда опустить кирку, чтобы не повредить клубень. Один из таких людей, человек умелый и ловкий, работал рядом со мной, и после небольшого обмена мнениями о преимуществах большой кирки (его) и достоинствах маленькой кирки (моей), он рассказал мне, что в его саду уже полным-полно диких цветов всех видов, а сюда он приехал за клубнями цикламенов, чтобы удивить всех соседей по поселку. Он уже какое-то время тайком прячет луковицы и клубни и высевает семена самых разных цветов на обочинах тамошних улиц и площадей. В следующем году все его цветы должны расцвести пышным цветом, и пусть тогда все в поселке гадают, откуда это вдруг появилось.

— И вы им не расскажете? — спросил я.

— Нет, — сказал он. — Только я буду знать. А для всех остальных это будет приятный сюрприз.

И его лицо осветилось такой улыбкой, что он сам стал похож на большой цветок.

Я посмотрел на него и вспомнил книгу Жана Жене «Человек, который сажал деревья», — маленькую книжку, вышедшую в свет в пятидесятые годы минувшего века. Она была переведена с французского на иврит и на многие другие языки и по сей день завоевывает сердца все новых читателей. Действие в ней начинается задолго до Первой мировой войны. Герой книги, пастух по имени Эльзеар Буффье, живет в небольшой пустынной и почти безлюдной долине, затерянной между склонами Альп и Провансом. Жителей там мало — только люди, которые тяжким трудом зарабатывают свой хлеб, угольщики да пастухи.

Как-то раз этому Эльзеару приснился длинный и необычный сон, и после этого он посвятил себя его исполнению. Каждый день он брал в свою пастушью сумку семена деревьев — в основном желуди дуба, — и, когда шел со своим стадом, зарывал их в землю то в одном, то в другом месте. Так он делал многие годы, пока в конце концов большая часть долины покрылась деревьями, выросшими из этих семян деревьями. Их корни связали землю, поэтому дожди не унесли ее, и в результате долина стала расцветать. Там поднялись растения, появились птицы, вернулись люди и звери, каким-то чудесным образом возродились и снова стали бить источники, и ручьи побежали по высохшим руслам. И все это было делом рук одного человека, простого пастуха, который был озарен высокой мечтой и одарен способностью к действию. Но нельзя забывать, что это также плод воображения и труда писателя, и к этому я добавлю, что этот писатель написал свою книгу так замечательно, что многие люди годами верили, будто это подлинная история. Были даже такие читатели, которые решились отправиться в описанные автором места, чтобы своими глазами увидеть все эти леса и ручьи, а может быть, даже и самого пастуха, и потом сердились на Жана Жене, так что ему пришлось в конечном счете признаться, что, как свойственно писателям, он сам придумал эту историю.

Все это я рассказал на том склоне моему новому знакомому, нашему местному Эльзеару Буффье, а потом собрал свою добычу и довольный вернулся домой, чтобы заложить в своем саду еще одну колонию цикламенов.

Дикие деревья

Я уже говорил, что, когда осматривал свой новый дом перед покупкой, обнаружил вокруг него несколько декоративных кустов и садовых деревьев. Видимо, их посадили те, кто жил здесь до меня. Из кустов здесь были бегония, мелия, большой куст роз, средних размеров куст сирени и огромный, жадно разросшийся массив бледно-голубой капской свинчатки, а из деревьев — груша и маленькое деревце миндаля. Бегонию мне пришлось выкопать, и я еще расскажу об этом поступке, основную часть свинчатки я сжег, а оставшееся перенес в другой угол сада, чтобы служила там естественным забором. Все прочее по-прежнему растет у меня, и хотя груша и миндаль — не дикие деревья, я оставил их тоже.

Кроме всего этого вокруг дома росли еще и настоящие дикие деревья, остатки бескрайних былых лесов, что царили в здешних местах, когда сюда пришли люди. Там были два фаворских дуба, одна мастиковая фисташка, три фисташки израильские и две крушины. Я добавил к ним два иудина дерева, которые в Европе именуются багрянниками, два саженца благородного лавра, лавролистную калину, лекарственный стиракс, три волосистых ракитника, две жимолости, несколько кустов метельника, два куста земляничника и алычу.

Два моих ракитника прикончил убийца в образе тракториста, который производил какие-то работы на границе моего участка. Утром я указал ему на эти кусты и попросил поостеречься, а вечером обнаружил, что они выворочены из земли и раздавлены насмерть. Одно иудино дерево умерло вскоре после посадки, не знаю почему, второе растет и цветет по сей день, но поскольку оно из того сорта, который цветет лишь после того, как вырастит листву, то лиловость его цветения тонет в зелени листьев, и он не так красив, как другие его сородичи. Алыча принялась, хотя растет очень медленно. Но я знаю, что в тот день, когда она окончательно повзрослеет и расцветет, это будет самое красивое дерево в моем саду.

Кусты метельника тоже принялись и теперь покрываются таким изобилием сияющих цветов, что их семена уже разносятся по всему саду, и мне приходится пресекать их попытки сделаться новыми кустами, вырывая росточки так же безжалостно, как я вырываю сорняки. Вырос и лекарственный стиракс, и тоже расцвел, и, подобно метельнику, радует не только глаз, но и нос. Только у метельника цветы желтые, а запах сладкий, а у стиракса цветы белые, а запах… у меня нет слова, которое могло бы его описать. Ближе всего будет сказать, что запах стиракса такой же «белый», как и цветок, который его испускает, и предоставить остальное воображению читателя — или же предложить ему самому понюхать этот цветок и придумать для его запаха слова получше моих.

Кстати, плоды стиракса содержат ядовитое вещество. Когда-то рыбаки размалывали их и разбрасывали по водам озера Кинерет, чтобы травить рыбу, а один пастух, который как-то раз спустился с холмов к моему дому и попросил холодной воды, с удивлением увидел, что у меня в саду растет стиракс, и сказал мне, что я должен остерегаться этого растения, «потому что от этого дерева овцы совсем умирают, а козы только сходят с ума». Не знаю, правда ли это, но я оставил оба мои стиракса в живых. В моем хозяйстве пока не предвидится ни овец, ни коз, а сам я эти плоды не ем.

Что же касается земляничных деревьев, то они обычно растут в местах, более высоких и холодных, чем мое, и на более известковых почвах, чем у меня в саду. Я видел группы этих деревьев в разных местах Галилеи, на хребте Кармель и в горах Иерусалима, а одну из самых впечатляющих — на вершине горы Гиора, над местом впадения ручья Рефаим в ручей Сорек. Кое-где растут и одиночные земляничные деревья, тоже очень красивые, но тому, кто захочет добраться до них, придется долго расспрашивать и искать, пролагать маршрут и трудить ноги. Однако его усилия окупятся. У земляничного дерева блестящие листья, красивые цветы, красный и гладкий ствол. Оно каждый год сменяет кору и тогда выглядит, как змея, сбросившая старую кожу. Этот багровый цвет объясняет название земляничника на иврите: «катлав» от «кетель», убийство, — связанное с народным преданием о сыне, убившем своего отца.

Мой друг профессор Амоц Дафни, человек растений и книги, как-то сказал мне, что самое большое в Израиле земляничное дерево растет в поселке Айн-Кения к востоку от Рамаллы. А самый большой земляничник, который я видел сам, растет в саду ботаника Ахая Яффе в кибуце Натив-а-Ламед-Хей[6]. Оно такое широкое и высокое, что его могучим ветвям пришлось вырастить у себя снизу мощные подпорки, чтобы не сломаться под собственной тяжестью. Наверно, именно такое дерево имели в виду пророк Иеремия и автор Псалмов, когда говорили о человеке, «который надеется на Господа, и которого упование — Господь»[7], и «который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных»[8], что будет он «как дерево, посаженное при водах, и пускающее корни свои у потока; не знает оно, когда приходит зной; и во время засухи оно не боится и не перестает приносить плод»[9]. И кто знает, поскольку Иеремия был пророком, может быть, он предсказал в этом описании будущее и имел в виду именно то земляничное дерево, которое 2500 лет спустя вырастет над бассейном в саду Атая Яффе в кибуце, названном в честь тридцати пяти героев Войны за независимость Израиля.

Одно из двух земляничных деревьев, которые я посадил у себя в саду, умерло через несколько недель после посадки. Его собрата, который тоже собирался умереть, мне удалось спасти, и я с гордостью сообщаю, что сам совершил этот подвиг. Поначалу я обратился к специалистам, и они сказали мне, что, как всем известно, земляничные деревья очень трудно выращивать, потому что многие из них умирают вскоре после посадки, и нужно смириться с приговором. Но я не смирился. Я стал читать и разбираться и нашел, что земляничное дерево нуждается для роста в особом грибке, который растет у него на корнях и называется микориза. Дерево и гриб живут в симбиозе: дерево доставляет грибу его пищу, а гриб помогает дереву извлекать эту пищу из почвы. Как красиво! Обычные паразиты живут на чужой счет, а эти оба помогают друг другу, причем настолько, что не могут существовать раздельно.

Я решил, что, возможно, мои земляничные деревья, купленные в рассаднике, не нашли в земле моего сада необходимые их корням грибы. Я сидел и думал и вдруг, как пишут в детских книгах с хорошим концом, у меня появилась идея. Я взял лопату, мотыгу и два ведра и поехал на Кармель, где когда-то видел целую рощу земляничных деревьев. Там я выкопал и собрал между деревьями немного земли в надежде, что в ней есть нужный мне гриб. Потом вернулся домой, осторожно и аккуратно расчистил ямку вокруг моего несчастного росточка, насыпал туда привезенную землю и полил. И на этот раз мне не понадобилось терпение, которого сад требует во многих других случаях, — за несколько недель больное дерево пришло в себя и выздоровело.

Но наши с ним мучения на этом не кончились. Дерево действительно начало расти, но не вверх, а с резким наклоном вбок. Это означало, что я недостаточно подумал и посадил его в слишком тенистом месте — вот оно и стало клониться в сторону тех немногих солнечных лучей, которым удавалось проникнуть сквозь эту тень. Я срезал несколько ветвей дуба, которые затеняли моему земляничнику солнце, подрезал немного и его самого, и вскорости он вырастил новые, на сей раз прямые ветки и с тех пор продолжал расти строго вверх. И сегодня, уже с любящими грибами на корнях и сверкающим солнцем над кроной, он с каждым годом становится все больше и краснее и когда-нибудь наверняка превратится в большое и красивое дерево.

Были и нет

В детстве я хотел стать зоологом. По правде говоря, я и сегодня хочу быть зоологом, и, хотя мне уже понятно, что этой мечте не суждено сбыться, я и сегодня порой возвещаю себе и другим, что в один прекрасный день все-таки пойду в зоологи. А пока я ограничиваюсь тем, что с удовольствием изучаю живность в моем саду. Тут носятся всевозможных видов крылатые существа, полным-полно насекомых, способных прыгать, скакать и летать, вроде бабочек и жуков, сверчков и муравьев, кузнечиков и богомолов, цикад и саранчи, а также великое множество разных ползающих — скорпионов, сороконожек, многоножек и пауков.

Насекомые возбуждают у меня особый интерес. Их несхожесть со мной увлекает меня. Оно будит мою мысль. И не только потому, что особенности их поведения по большей части впечатаны в них уже на стадии яйца, а не приобретены, как у нас, путем обучения и опыта. Но и те превращения, которые они претерпевают позже: от яйца к гусенице и от гусеницы к взрослому насекомому, — это нечто такое, чему нет никаких аналогов в развитии позвоночных.

Я иногда думаю: помнит ли бабочка те дни, когда она была гусеницей? Знает ли гусеница, что в один прекрасный день станет бабочкой? А этот симпатичный муравьиный лев, что порхает сейчас в воздухе передо мной, — помнит ли он, как был страшным хищником, подстерегавшим добычу в песчаной воронке? А какой период своей жизни комар любит больше всего? Ведь личинкой он плавал в воде, а став взрослым, летает в воздухе. В нашей человеческой жизни тоже есть разные этапы, но между ними нет столь резкого и полного контраста, как контраст между долгим, грубо материальным «личиночным» этапом непрерывного пожирания пищи и медленного роста и коротким «комариным» этапом стремительных полетов и любовных игр на зеленом листе. И кроме того, мы ведь растим и учим наших детей, а не просто откладываем яйца на какой-нибудь листок и исчезаем навсегда.

Человек классифицирует насекомых разными способами и, среди прочего, разделяет их на «вредных» и «полезных». В моем саду тоже представлены оба эти вида. Мое большое фиговое дерево погубил жук-дровосек, а личинки гранатовой голубянки из года в год портят плоды того дерева, именем которого эта бабочка названа. С другой стороны, я постоянно вижу пчел и жуков, которые опыляют мои цветы. А есть еще и такие насекомые, которые просто веселят мою душу и разжигают мое любопытство — например, разноцветная кобылка. Когда она стоит на земле, ее трудно заметить, так хороша ее маскировочная окраска. Но когда она пугается и взлетает, она расправляет свои цветастые крылья — я уже видел кобылок желтых, синих и красных — и пролетает несколько метров, ярко выделяясь в воздухе и привлекая к себе удивленный взгляд. А потом, перед самой посадкой, она вдруг так же неожиданно складывает крылья, гаснет и исчезает: глаз, который уже привык к ее яркому цвету, тут же оторопело теряет ее из виду.

Когда-то я часто видел этих насекомых — и в поле, и в моем саду. Но в последние годы вижу их лишь иногда. И бабочек стало намного меньше. В детстве, когда мы жили в Иерусалиме, я видел там очень много бабочек, больше даже, чем в Долине. Это странно, потому что вся сущность Иерусалима вроде бы противоречит легковесной сущности бабочек, их воздушности и многоцветности. В нынешнем Иерусалиме все время кажется, что тут в воздухе летают лишь камни, проклятия, пророчества да вороны со стрижами. Но пятьдесят-шестьдесят лет назад этот город был полон бабочек — ласточкиных хвостов, капустниц и даже махаонов — больших и роскошных бабочек, гусеницы которых я тогда выращивал дома при поддержке мамы и с согласия отца. Я кормил их стеблями фенхеля, которые собирал на соседнем поле, следил за их питанием и ростом, окукливанием и превращением из куколок в бабочек. Вначале они порхали по комнатам, а потом вылетали через окно. И в то мгновение, когда солнечные лучи вливали в них тепло и жизнь, их полет сразу менялся.

Еще одно насекомое, которое, к моему большому сожалению, почти исчезло, — это светлячок. В моем детстве сады буквально светились от их обилия. Я собирал в горсть сразу несколько штук, и их свет сиял у меня между пальцами. После переезда сюда я один раз — только один, сразу после вселения, — увидел в своем саду светлячка и ощутил настоящее счастье. Я надеялся, что эта встреча предвещает множество таких же в будущем. Но меня ожидало разочарование. Сегодня я уже совсем не вижу светлячков и очень по ним скучаю.

В моем саду есть и пресмыкающиеся — змеи и разные ящерицы, в том числе сцинки, ящерицы без ног, — возможно, переходное звено между ящерицами и змеями. То тут, то там, но все реже и реже, появляется черепаха. Вот уже несколько лет в саду живет огромное существо по имени медяница, длиной около метра, с гладкой блестящей кожей и плотным телом. На первый взгляд медяница кажется змеей, но на самом деле она просто очень большой сцинк, самый большой из них. Она, разумеется, не ядовита, но очень сильна. Если поймать ее, она тут же начинает вырываться, и тогда можно ощутить всю ее силу. Прикосновение чужих рук ей, очевидно, не очень приятно, потому что в определенный момент она перестает бороться и начинает выбрызгивать во все стороны омерзительно пахнущие мочу и кал. Так что игру с ней не стоит особенно затягивать.

Однажды эта медяница исчезла, и ее не сменила другая. Я огорчился, но не удивился. Это в былые времена виды исчезали постепенно, в течение долгих эпох, а сейчас человек — если у него есть к этому склонность и открыты глаза — может в течение одной своей жизни стать свидетелем такого исчезновения. Когда-то в Иерусалиме кроме бабочек и светлячков, которых я упоминал, были также зимние лужи, полные жаб, а огромные стаи скворцов устраивали великолепные воздушные парады в небе над городом. А в небе Долины парили тогда орлы, которые гнездились на Кармеле, с полей доносился по ночам смех гиен, рыжие славки распускали красные хвосты в рощах, и каждое зимнее утро меня будил особого рода будильник — постукивания певчего дрозда, который клювом щелкал улиток на тротуаре.

И еще тогда было также множество ликующе-пестрых щеглов, этой постоянной жертвы охотников за наживой, которые скрещивали их с канарейками и потомство держали в клетках на продажу. А как не помянуть добрым словом черепах, которые десятками бродили в те времена по полю за нашим иерусалимским кварталом, так близко, что в пору течки можно было даже услышать стук их панцирей. Сегодня я вижу их разве что в заповеднике, что возле моего дома в Долине, да и то очень редко. Древесные лягушки, те маленькие зеленые симпатичные существа, которых раньше можно было встретить в любом саду, и зеленые ящерицы — эти красивейшие, элегантнейшие создания природы, — тоже быстро уменьшаются в числе. Так же как и оливковый полоз.

Многих из этих маленьких и красивых пресмыкающихся убивают домашние и уличные кошки. Они уничтожают их лапой могучей и когтем простертым, и не только из голода, но также просто из охотничьего азарта и страсти, которые делают кошек почти сравнимыми с человеком по жестокости. А мы — то ли из невежества, то ли из моды и лицемерной политкорректности, а может, просто потому, что кошки пробуждают в нас намного больше симпатии, чем лягушки и ящерицы, — мы заботимся только о кошках и начисто игнорируем то систематическое убийство других животных, которое они продолжают безнаказанно совершать.

Но исчезают не только животные. Небольшой дубовый лесок напротив моего дома — это жалкий остаток огромного леса, который когда-то покрывал всю Нижнюю Галилею, холмы Менаше и большую часть долины Шарон. Турецкие власти нещадно кормили этими деревьями топки своих паровозов и успешно уничтожили основную их часть. Затем вырубки для сельского хозяйства и угольной промышленности внесли свою долю, и сегодня от того леса остались всего три сплошных массива в заповедниках Бейт-Кешет, Алоней-Аба и Алоней-Ицхак и несколько небольших дубрав, которые разбросаны там и сям по их былой территории. Да еще в Изреэльской долине можно иногда увидеть большие одинокие дубы в центре сельскохозяйственных посадок. Но этих оставили здесь лишь из жалости к землепашцам, чтобы они давали людям, работающим в полях, тень и отдых в знойную пору.

Впрочем, кто знает?! Может, когда-нибудь эта страна опять покроется лесами и тогда в них снова будут бродить медведицы, как те, что вышли по зову пророка Елисея[10] и лев снова поднимется из поймы Иордана. Кто тогда не убоится его рычанья? Правильно сказал пророк Амос: «Лев начал рыкать — кто не содрогнется?»[11]

Орудия труда

В любом саду есть не только деревья, кусты, цветы и животные с насекомыми. Есть здесь еще и садовник, который трудится в этом саду и потому нуждается в подходящих орудиях для своего труда. Некоторые из этих орудий, вроде заступа или кирки, просты и насчитывают тысячи лет. Другие, напротив, — порождения самой современной технологии, как, например, компьютер для поливки растений. Это устройство мне совершенно непонятно, и поэтому я даже не могу включить его без сторонней помощи. Дважды в год, в начале зимы и в начале лета, я приглашаю садовника-профессионала, и он включает мне этот компьютер и выключает его, потому что я сам, каким бы способом ни пытался это сделать, непременно стираю программу и уже не могу ее восстановить.

И есть, наконец, орудия, так сказать, «промежуточные» между компьютером и мотыгой — например, мотокоса. Это орудие мне иногда удается запустить в ход, но при этом я трачу массу времени и усилий — сначала, чтобы правильно присоединить кабель, а затем — чтобы найти взводящую пружину, которая в ходе подключения кабеля вылетела из вращающейся головки. Эта пружина имеет привычку в процессе сборки обязательно вылетать из головки и исчезать в траве. Причем исчезать буквально, потому что трава нарочно прячет ее от меня. У нее есть для этого веская причина — ведь без пружины косить невозможно.

К моему великому сожалению, я очень далек от техники. Каждый раз, когда я пытаюсь что-то в чем-то починить, я порчу в нем что-то другое. Все мои дядья и их сыновья, мои двоюродные братья, как будто прямиком вышли из старой песни о нашем мошаве: «В Нахалале мой браток всякой техники знаток». Все они, равно как и те мошавники и кибуцники, с которыми я служил в армии, могут починить трактор и джип, подвести в дом воду и электричество, сварить металлические полосы, изготовить стул или стол, поставить кирпичную стену, залить бетонный пол — и все это быстро, уверенно, без единой ошибки и даже не испачкавшись. И у каждого из них есть в кармане личный рабочий инструмент, без которого он не может обойтись и с которым он никогда не расстается. Сегодня это один из ножей «Лезермана», но в дни моей молодости таким личным орудием был, как правило, шведский ключ, который мы называли «маленьким шведом».

Я вспоминаю шутку, которую тогда любили повторять. Три мошавника поспорили, какой инструмент лучше всего и всегда должен быть у рабочего человека. Один сказал: «Я всегда беру с собой шведский ключ — этот все открывает». Второй сказал: «Нет, я предпочитаю английский ключ — вот он и вправду открывает все». А третий сказал: «А я предпочитаю русский ключ». — «Что это такое — русский ключ?» — удивились его товарищи. — «А это молоток килограммов в пять, — ответил тот. — Вот такой молоток действительно откроет все что хочешь».

К моему большому сожалению, шведский ключ, а также пятикилограммовый молот имеют привычку непрерывно выпадать у меня из рук и при этом почти всегда падают на большой палец ноги. Что же касается «Лезермана», то мне больше по душе швейцарский складной нож, потому что в нем есть еще и штопор. Видно, его создатели сознавали, что человек рожден не только для труда. Впрочем, у меня тоже есть свой рабочий инструмент, который я всегда беру с собой в сад. У этого инструмента нет названия, поэтому я лучше опишу его. Это продолговатый кусок пластика, один конец которого полый, вроде трубки, а другой играет роль ручки, за которую этот инструмент можно держать. Трубка имеет двойное назначение: с ее помощью, во-первых, хорошо проделывать отверстия для капельниц в резиновых поливальных трубках, проложенных по саду, а во-вторых, вставлять затычки в те дыры, которые продалбливают в этих трубках дятлы.

Дятлы долбят поливальные трубки не из злобности или жажды. Такими низкими мотивами руководствуются только кабаны и шакалы — сначала они надкусывают эти трубки, чтобы напиться, а потом рвут их зубами просто по злобе. Дятлы дырявят трубки по ошибке. Как объяснил мне специалист-орнитолог и большой знаток израильских птиц профессор Йоси Лешем, шелест воды, струящейся по этим тонким трубкам, дятел принимает за шевеление червя в дереве, а продырявить стенку резиновой трубки ему и выеденного яйца не стоит. Если бы я сумел убедить дятлов долбить трубки только в тех местах, где мне эти дырки нужны, я бы мог обойтись без своего инструмента, потому что оба его назначения были бы выполнены. Но увы, дятлы меня не понимают, и поэтому я кладу свое заветное орудие в карман каждый раз, как иду в сад. К моей великой радости, этот нехитрый инструмент я способен привести в действие сам и даже без особых трудностей, и к моему глубокому сожалению, мне приходится пользоваться им слишком часто.

По правде говоря, идя в сад, садовник-любитель должен запастись еще парой-другой инструментов и деталей. Ему понадобится секатор, то бишь садовые ножницы, японский нож и пила, маленькая кирка, совок для копания, капельницы, различные соединители и разделители, а также коробка черной мази (например, ихтиола) и плотный пакет для мусора. Но американцы не изобрели еще такие рабочие штаны, в которых было бы столько карманов, а швейцарцы не создали еще такие ножи, в которых все это было бы собрано воедино. Поэтому я купил себе ящик для инструментов и кладу в него все вышеперечисленное. Я очень люблю этот ящик, и, похоже, он отвечает мне взаимностью, потому что раз-два в неделю он вызывается пойти со мной в обход сада. Я подрезаю, сажаю, смазываю тут и выкапываю там, устанавливаю и чиню, а он терпеливо ждет нашего следующего совместного дела. Вдобавок ящик служит мне сиденьем, когда нужно сделать что-то сидя. У него есть только один недостаток — самое любимое мое орудие труда в него вложить нельзя. Но не беда — ведь можно, наоборот, вложить ящик в него — вернее, в нее, потому что орудие, которое я люблю больше всего, — это тачка.

У меня нет слов, чтобы рассказать, как велики важность тачки в моей жизни и симпатия, которую к ней питаю. Из-за тачки я также ценю всех китайцев, потому что, как утверждает общепринятая гипотеза, именно они изобрели это замечательное орудие труда. Разумеется, не все китайцы разом изобрели его — это сделал один из них, некий генерал, которому она понадобилась для военных целей. Это было две тысячи лет назад. Его тачка была намного больше нашей нынешней, и колесо у нее было в центре, а не впереди. Тачка с центральным колесом может нести намного больший груз, чем современная, потому что в ней весь вес груза давит на колесо и ведущему не приходится брать на себя часть этого веса, но маневрировать с ней довольно трудно.

Много воды утекло с тех пор в великой реке Янцзы, и сегодня в распоряжении рабочего человека имеются тачки с двумя колесами и даже тачки с мотором. Но та простая, знакомая всем нам тачка с одним передним колесом по-прежнему существует в ее добром старом виде и прекрасно выполняет свою работу. Человек, работающий с ней, стоит меж ручек, как лошадь меж оглобель, но в отличие от лошади не тянет, а толкает.

Толкать тачку — дело такое же простое и интуитивное, как ездить на велосипеде. И здесь тоже можно наловчиться и специализироваться, как при езде на велосипеде, — например, наклонять тачку на поворотах и благодаря этому лучше видеть, куда идет дорога впереди и насколько можно увеличить диаметр виража, чтобы было удобней поворачивать. Колесо, правда, и тут не видно глазу, но накопленный опыт дает вам представление, где оно находится в каждый данный момент. С тех пор как я купил себе тачку, мне довелось возить на ней землю, камни, дрова для отопления, мешки с компостом, песок и цемент, цветочные горшки, разного рода мусор и отходы, вырванные сорняки, срезанные ветки, ящики книг (из машины в кабинет) и мою старшую внучку, которая в три года попросилась на первую «прогулку в тачке». Я не уверен, что китайский генерал предусматривал такое использование своего изобретения, но сама тачка не возражала, а внучка наслаждалась донельзя.

Каждый раз, пользуясь своей тачкой, я недоумеваю, как я жил без нее раньше, и в очередной раз восхищаюсь гениальностью, скрытой в этой простой на вид конструкции. Столетия не внесли в нее никаких существенных изменений, они лишь отшлифовали и улучшили ее, и как и у всякого древнего транспортного средства — самого древнего из всех, как мне кажется, — у нее есть та уравновешенность и степенность, которая гарантирует не только пользу, но и удовольствие. Впрочем, к чему слова?! Я убежден, что не одни лишь садовники, земледельцы и строители — каждый рабочий человек должен иметь дома небольшую тачку! С помощью простых изменений в ее конструкции он сможет перевозить в ней кастрюли с плиты на стол и посуду со стола в раковину, выстиранное белье из стиральной машины к веревкам, стопки книг, собравшиеся у кровати, обратно на книжные полки, а мужа или жену, задремавших у телевизора, в спальню на ночлег. Там ему останется просто поднять ручки и вывалить его или ее прямиком на семейную кровать.

Тачка — это прямое и естественное продолжение тела, и этим она напоминает мотыгу, косу и серп. Все это — древние сельскохозяйственные орудия, которые за тысячи лет не претерпели никаких существенных изменений, и они тоже служат мне для работы в саду. Например, серпом я срезаю сорняки в таких местах, куда не пробраться с моторизованной пилой. Кстати, держать его следует правой рукой, если ты правша, и левой, если левша, а другой, свободной рукой нужно обхватить пучок стеблей, потянуть вверх, а потом срезать, не снимая натяжения. Когда я был мальчишкой, то часто видел, как мои дядья срезают таким манером кукурузу и сорго. А вот люцерну и клевер они срезали самой обычной косой, не нынешней моторизованной. Эта их ручная коса казалась мне тогда волшебным орудием. Ее лезвие, проходящее близко к земле и скрытое стеблями, не было видно глазу. Я видел только, как падают на землю срезанные стебли, и слышал размеренный шелест косы. Да еще косарь каждые несколько минут доставал из кармана маленький напильник и точил притупившееся лезвие точными и рассчитанными движениями.

Но не только современные коса, серп и мотыга похожи на своих предков из древнего Египта или Месопотамии. То же можно сказать о кирке и лопате, разве что металл, из которого они делаются сегодня, намного качественней и заточен куда острее. Это особенно заметно, когда работаешь с так называемой «японской пилой» — чудо-инструментом, который позволяет срезать ветки, толщина которых больше, чем раствор самых больших садовых ножниц. Качество стали этой пилы и угол ее заточки не перестают удивлять меня всякий раз, когда я ею пользуюсь. Ветка толщиной с мою руку покоряется всего за пять-шесть движений, и даже такой человек, как я, не обладающий и самыми средними техническими способностями, может по достоинству оценить это замечательное орудие труда.

И наконец, есть еще одно весьма полезное садовое орудие, которое я, к сожалению, не нахожу ни в магазинах, ни в рассадниках. Я даже не знаю, как оно называется, но после того, как мне объяснили суть, даже мне удалось соорудить его самому. Берут трубу в два дюйма диаметром и два метра длиной, вставляют в один ее конец лезвие кирки — так, чтобы оно вошло в трубу своим острым концом. Затем несколькими вертикальными ударами о толстую деревянную доску лезвие загоняют в трубу и прочно закрепляют там. Другим его концом — тем, который торчит наружу, — удобно углублять и расширять для посадки такие узкие ямы, внутри которых ни кирка, ни мотыга не могут развернуться, не упершись в стенки. Если кто-нибудь из читателей знаком с бальминой, как в былые времена называли это орудие израильские каменщики, то нашу трубу с лезвием можно назвать бальминой садоводов.

Кроме всех перечисленных орудий, большинство которых пришли в сад из сельского хозяйства, я постоянно пользуюсь также орудиями, пришедшими из кухни, — деревянной скалкой, с помощью которой давлю разные семена, и ситом, с помощью которого отделяю их от половы. Когда-то кроме сита были в употреблении еще и слова «решето» (для устройства с большими дырками) и «цедилка» (для маленьких отверстий), но сегодня мы уже не давим зерна дома и почти не перебираем их на кухне, и потому из тех трех слов в ходу осталось только одно, общее — «сито». Впрочем, такой сад, как мой, более примитивный, чем другие, и с более древней растительностью, требует более простых работ, а потому и более примитивных орудий и древних названий. Вот почему я по-прежнему использую решето для очистки семян мака, сито для семян агростеммы, а цедилку — для процеживания куриного бульона. Я люблю, когда бульон совершенно прозрачный.

Слепыш

Перед моим домом расстилается широкое вспаханное поле. Каждый год оно меняет цвет. Желтая стерня сменяется темно-коричневой пахотой, а потом этот коричневый цвет уступает место зелени всходов и роста. Иногда это зелень сверкающих на солнце листьев кукурузы, иногда — зелено-синеватый цвет горошка, а сейчас, когда на дворе январь и я стою на веранде, глядя вдаль, — это бледно-зеленый, мягкий и манящий цвет ростков пшеницы. Но его ровность там и сям дробят темные точки небольших холмиков, выросших буквально за одну вчерашнюю ночь. Бугорки эти — следы слепыша, подземного жителя наших мест, животного, внешне похожего на крота, но относящегося к существам грызущим, — в отличие от кротов, которые любят червей и насекомых.

Сегодня следы слепыша почему-то непохожи на те, которые он оставляет обычно. Есть в них что-то особенное, говорящее о какой-то серьезной драме, происходящей там, под землей.

Слепыш — фанатик уединения, мрачный и суровый отшельник. Он отстраняется от всех других существ, а себе подобных вообще ненавидит. В обычные дни он занят тем, что роет подземную сеть каналов и гнездовых камер, которые призваны служить ему жильем и кладовыми для корма, а если это слепыш-самка — то еще и яслями для выращивания следующего поколения. Тяжко и непрестанно трудясь, слепыш расширяет и углубляет свои владения, а вырытую землю выталкивает вверх. Поэтому все его подземное жизненное пространство помечено наверху, на земле, множеством коричневых бугорков. Обычно они разбросаны без всякого порядка, но те бугорки, которые я вижу сегодня, прочерчивают на пшеничном поле целеустремленную прямую длиной в несколько десятков метров. Это означает, что сейчас слепыш копает в сторону какой-то определенной цели. Еще точнее — что это слепыш-самец, который роет себе ход к слепышу-самке.

Поскольку я тоже животное мужского пола, то могу описать эту ситуацию и иначе. Представьте себе двух мужчин. Один стоит, выпрямившись, на веранде своего дома и смотрит на расстилающееся перед ним пшеничное поле. Другой ползет под землей и не видит ничего. Оба они относятся к классу млекопитающих, у обоих есть сердце и мозг, легкие, желудок и позвоночник. Однако я стою без дела, наслаждаясь неярким светом зимнего солнца, цветением цикламенов и ароматом шафрана в моем саду, тогда как он угрюмо и неустанно трудится в своем темном и душном туннеле. И вот смотрите — мне, во время прогулок или путешествий, которые обычно происходят днем, когда все вокруг отчетливо видно, все же приходится то и дело прибегать к помощи компаса и карты, а этот слепой подземный житель способен сам рассчитать и потом сохранять в уме направление к избраннице своего сердца, причем в полнейшей темноте.

Это великолепно. Мы часто говорим, что любовь слепа — и даже ослепительна, — но вот вам слепыш, который слеп изначально и всю свою жизнь живет в непроглядном мраке. Эволюция обострила его слух и обоняние, но лишила зрения. И несмотря на это он прибудет к избраннице своего сердца с удивительной точностью. Она не увидит его, он не увидит ее, но в этой беспросветной тьме, да еще после такого долгого одиночества и таких тяжких усилий он будет совершенно уверен, что пришел к своей Рахили, — даже если она на самом деле — всего лишь Лия из рода слепышей. И никакое утро не прольет на них назавтра свет дня и не разъяснит ему его ошибку.

Как он знает, где она? Как он узнает, что она согласна? И как он находит дорогу к ней с такой идеальной точностью? Наука говорит нам, что слепыши общаются друг с другом ударами головы по потолку своих туннелей и звук этих ударов преодолевает сотни метров в толще земли. Он улавливает ее удар: «Я готова» — и тут же стучит в ответ: «Я иду!» Но, продвигаясь к ней, он вдруг слышит ответные удары еще одного самца, а то и двух сразу, которые тоже посылают ей это сообщение. И тогда он понимает, что по пути к тому восхитительному событию, которое моя бабушка именовала «консумацией», ему предстоит жестокая война.

Все это знаю и я, потому что, в отличие от слепыша, у меня нет чутких ушей, зато есть отличное зрение, и я в состоянии различить еще два ряда бугорков, которые столь же четко устремлены к той же точке. И все же, при всем уважении, с которым я отношусь к тем усилиям, которые слепыши — и мужчины вообще — готовы приложить для достижения своей любовной цели, в глубине души я все-таки надеюсь, что эти три подземных ухажера потерпят неудачу, и, если даже им удастся все-таки добраться к Госпоже Слепыш, они погибнут в бою за ее расположение — и погибнут еще до того, как один из них ее оплодотворит. И надеюсь я на это потому, что в случае их удачи один из потомков этой дамы может со временем, того и гляди, добраться до моего сада и натворить там кучу бед, как это не раз уже бывало.

Действительно, до сих пор я все время отвлекался на зоологические, романтические и прочие праздные размышления об этих маленьких, одиноких и слепых, но целеустремленных существах, которые предпочли отрешиться от солнечного света и красот природы, а также от общественной жизни, не говоря уже о любви — если не считать вышеописанной любовной встречи раз в год под землей. Но теперь пришло время рассказать о том вреде, который эти слепые существа причиняют моему саду — и многим другим садам.

Дело в том, что, несмотря на свой мизантропический характер, на всю свою угрюмую агрессивность и ненависть к себе подобным, слепыш, как это ни удивительно, — убежденный вегетарианец. Как уже сказано — грызун. А поскольку грызет он корни и клубни растений и одновременно выталкивает на поверхность земляные бугры, любой земледелец или садовод видит в нем лютого врага. Впрочем, что касается меня, то бугры меня совсем не беспокоят. Их боятся хозяева ухоженных и распланированных декоративных садов, особенно садов с лужайками. А в моем саду нет порядка и нет лужаек, это сад дикий, беспорядочный и бугристый сам по себе, и я даже нахожу своего рода красоту в этих его буграх и беспорядке. Это часть его естественной природы.

Но вот корни и клубни, которыми лакомится слепыш, — это совсем другое дело. Несколько лет назад в моем саду объявился один такой подземный вредитель, и я хорошо помню тот день, когда впервые увидел его — причем увидел, что называется, в самый момент злодеяния. Я тогда стоял на этой же веранде и созерцал синее цветение люпина, как вдруг заметил, что все его стебли стоят прямо и неподвижно, а один почему-то качается из стороны в сторону, как будто на него дует легкий ветерок. Это меня заинтриговало. Я подошел поближе, и в эту минуту странный стебель совсем накренился набок и упал на землю. Я тронул его, и он отделился от земли с такой легкостью, словно у него вообще не было корней. Я внимательно осмотрел этот стебель и увидел, что ему действительно нечем было держаться в земле. Его корень был съеден до самой шейки.

Конечно, я сожалел о его смерти. Но в тот момент меня утешило сознание, что люпин — растение однолетнее, так что все его стебли все равно отомрут в конце сезона. Однако недолгим было мое утешение. Вскоре слепыш обнаружил в моем саду свои настоящие деликатесы — лютики и гладиолусы. Оба они — растения многолетние и клубневые. И как и в случае цикламенов и морского лука, я терпеливо ждал их цветения несколько лет. А теперь мне стало ясно, что ждал не только я. Ждал и слепыш. И когда клубни достигли того размера и вкуса, которые были ему в самый смак, он их прикончил.

Я, вообще говоря, человек миролюбивый и ненавижу войну. Но я не пацифист. И я не верю в учение о «второй щеке». Есть случаи и ситуации, когда человек обязан ответить войной или даже сам инициировать ее. Например, если его беспомощных близких терзают у него на глазах. А в том особом случае, когда нападающая сторона — слепыш, речь идет уже о подлинной войне сынов тьмы с сынами света, в буквальном смысле этих слов. В саду человека вообще подстерегают многочисленные враги, смертельно опасные для растений, а иной раз даже и для их хозяина. Но только один враг заслуживает названия «ненавистный», и враг этот — слепыш.

В народе бытуют несколько способов борьбы со слепышом, но, будучи теперь садоводом с опытом, я должен сказать, что все они больше вредят человеку, чем слепышу. Первый этап этой борьбы во всех случаях одинаков — поиск входа в один из его туннелей. Такой поиск не составляет труда — достаточно копнуть в любом из насыпанных слепышом бугорков, и вы сразу находите в нем такой вход, а то и три-четыре разом. Теперь перед вами открывается несколько возможностей. Самая общепринятая — и самая глупая — состоит в том, что в туннель вводят поливочный шланг и его кран открывают на полную мощность. Все, кто использовал эту тактику, могут вам рассказать, каков ее непременный — непредсказуемый — результат. Вода так и хлещет в туннель, но туннель никак не заполняется. А слепыш тем временем никуда не убегает, как вам бы хотелось, а сидит себе спокойно в одном из своих верхних гнезд, которые он и так уже заготовил на случай естественного затопления или наводнения. Налитая вами вода постепенно просачивается все глубже и глубже в землю, туннель высыхает, слепыш возвращается к своей работе, а вы, хозяин сада, получаете счет на воду, как будто у вас не сад, а плавательный бассейн.

Другой способ, который мне горячо рекомендовали, еще более прост. Нужно набрать в поле катышки хищных животных и набросать их в туннель слепыша. Запах катышков так напугает слепыша, что он сам бросится со всех ног прочь из своего туннеля. К сожалению, в наших местах не водятся ни львы, ни тигры, так что мне пришлось довольствоваться катышками местных собак. Слепышу собачьи какашки действительно не понравились, но дом свой он не покинул. Он всю ночь работал и чистил, и наутро я увидел, что все катышки лежат снаружи, а рядом с ними высится новый земляной бугорок.

Третий способ должен потрясти людей, хоть немного помнящих историю. А также людей прекраснодушных. Берется резиновая трубка, один ее конец присоединяется к выхлопной трубе заведенной автомашины, а второй вводится в туннель, так что все его камеры наполняются газом.

«Звучит ужасно», — сказал я приятелю, который порекомендовал мне этот способ.

«Не беспокойся, — ответил он, — в отличие от людей, слепыши от этого не умирают. Как только они чуют запах выхлопных газов, они дают стрекача. Нагнетаешь газ двадцать минут на скорости 2400 оборотов в минуту, чтобы вонь подольше оставалась в туннеле, и всё — проблема слепыша решена окончательно».

По правде говоря, это звучало достаточно надежно и даже соблазнительно просто, но, несмотря на соблазн, я все-таки решил, что есть вещи, которые евреи не должны делать. Поэтому я отказался от газа и применил другой метод, который вызывает меньше исторических ассоциаций. Я положил на входе в туннель груду горящих углей. Животные очень боятся огня, и слепыш поспешит убежать от пожара, так мне было обещано. Но мой слепыш не убежал, а устроил земляной заслон на входе в туннель, и мои угли догорели напрасно.

После того как все эти рекомендации были изучены и забракованы или испробованы и оказались несостоятельными, а в саду были уничтожены еще десятки клубней, луковиц и корней, я наконец понял, что речь идет о настоящей войне, то есть о такой войне, после которой в живых остается только одна сторона. Передо мной открывалось несколько путей. Я мог затолкать в слепышиную нору ядовитые таблетки, специально предназначенные для таких случаев. Когда такие таблетки смачивают, из них начинает испаряться в воздух яд, который способен умертвить либо вредителя, либо садовника, в зависимости от того, кто находится ближе и куда в это время дует ветер. Я рискнул. В результате остались в живых мы оба, и я решил вернуться к тому, что помнил со времен своей армейской молодости — к сражению лицом к лицу, то есть к засаде у входа в туннель.

Мой замысел был основан на том, что слепыш, как только взломан его туннель, немедленно устремляется ко входу, чтобы заново его закрыть, а там, у входа, его уже жду я — с поднятой мотыгой. Замысел был хорош, но исполнение оказалось затруднительным. Через полтора часа ожидания в этой горестной позе человек начинает понимать, что причиняет себе куда больший вред, чем своему противнику. Но и еще через час, когда подозрительный, осторожный и терпеливый слепыш все-таки приходит к пролому, он отнюдь не торопится выйти наружу, дабы подставить шею для заклания, а попросту начинает носом толкать землю наружу в пролом. В эту минуту нужно оценить его точное местоположение под землей и изо всех сил ударить мотыгой — в надежде, что она прорежет пласт земли и поразит противника. Но обычно в таких случаях садовник либо промахивается вообще, либо попадает мотыгой по скрытому под землей камню, и в итоге его тело сотрясает такой удар, что все его кости начинают петь в унисон. А тем временем слепыш, уже не раз уходивший от таких опасностей в прошлом, посмеивается себе в усы и снова уползает в глубину своего подземного дома. Садовник тоже ползет к себе в дом, точнее — на кровать, кряхтя опускается на нее и тотчас заказывает себе срочную очередь к физиотерапевту.

Третий вид сражения, менее древний и более жестокий, предусматривает применение огнестрельного оружия, которое называется «пушка для кротов». Слепыш, правда, не крот, — в Израиле, как уже говорилось, нет кротов, — но и «пушка для кротов» — не настоящая пушка, а что-то вроде импровизированного пистолета. Стволом ему служит короткий отрезок металлической трубы, и у него есть боек с пружиной и предохранителем, который торчит впереди дула. Любое прикосновение к нему заводит механизм и вызывает выстрел.

Этот стреляющий механизм нельзя найти в магазинах. Поэтому идут к какому-нибудь старому мошавнику, который никогда ничего не выбрасывает, и ищут у него в сарае нужную трубу, а тем временем выслушивают от него нескончаемые воспоминания о славном прошлом и критический анализ нынешнего плачевного положения Страны в сравнении с сороковыми годами минувшего столетия. Так что, как видите, этот способ уничтожения слепышей тоже далеко не простая операция. Он сопряжен с немалым риском и требует большого самопожертвования.

Затем, если труба все-таки найдена, в ее дуло нужно положить патрон охотничьего ружья, а этот патрон нужно добыть у другого знакомого, которому тоже есть что сказать о «тогда и сейчас». И наконец, если все это удастся, вы приглашаете всех своих поклонников, советчиков и просто любопытствующих прийти, встать поодаль (для безопасности) и смотреть, как вы будете вскрывать вход в туннель и засовывать в него заряженный аппарат. Желательно сделать это, когда дуло обращено внутрь, конечно, а на боек нажимать только тогда, когда пушка закреплена в надлежащем положении. Теперь остается ждать, пока слепыш придет ко входу, чтобы закрыть туннель, толкнет при этом носом конец предохранителя и тем самым задействует спусковой механизм. В результате выстрела он, в сущности, должен покончить жизнь самоубийством, ведь речь идет о настоящем огнестрельном оружии, и это подтверждают многочисленные случаи, когда подобная авантюра заканчивалась тяжелыми ранениями. Но не у слепышей. У людей.

Тем не менее я дошел до такой жизни, что готов был применить для уничтожения своего слепыша даже самую настоящую пушку. Но мне не удалось найти и кротовую, так что, похоже, я спасся от большой беды. А тем временем я встретил знакомого зоолога, который как раз специализировался на слепышах. Я описал ему свое положение, и он дал мне еще один совет. В самый разгар зимы, сказал он, слепыши-самки готовят перед родами упомянутые выше ясли для своих будущих детенышей — этакое подземное жилье, в котором есть и спальня, и кладовая для продуктов.

«Если слепыш, живущий у тебя в саду, — самка, то ты с легкостью найдешь эти ясли, — пообещал он мне, — потому что бугор над ними втрое больше остальных бугров. И когда ты его вскроешь, ты найдешь там в кладовой рассортированные и уложенные в полном порядке клубни всех твоих гладиолусов и лютиков. Что же до самой самки, то после того, как ты вторгся в ее святая святых, она сама убежит оттуда и больше никогда не вернется».

Я стал искать бугор в три раз больше остальных — но таких не оказалось. Я стал открывать бугры вдвое больше остальных — но в них не было никаких кладовых. Я стал в ярости вскрывать все бугры подряд, и после того, как перепачкал и сменил всю одежду (потому что каждый раз, когда я копаю землю, я почему-то повреждаю поливальный шланг), уселся на камень, огляделся и стал размышлять: а что, собственно, здесь происходит? Я размышлял о себе и о том разгроме, который сам учинил в своем саду. Я думал: как же так — вот он я, человек взрослый и обычно ответственный, который должным образом ведет себя в своей профессиональной сфере, а в большинстве случаев — также в сфере социальной, общественной, и вдруг он — то есть я — сам лишает себя драгоценных рабочих часов, отказывается от чтения хорошей книги, теряет возможность хорошо провести время со своими детьми и вместо этого, как одержимый, посвящает целые дни безумному рытью в собственном саду, выкапывает в нем уродливые ямы, наносит явный вред самому себе, своему поливному оборудованию и окружающей среде — и все это из-за какого-то ничтожного и слепого существа размером в батат?! Так кто же здесь вредитель? Он или я?

Я встал. Я плюнул на свою правоту. Я поступился своим достоинством. Я проглотил свою обиду и подавил желание мести. Я вытащил уцелевшие клубни гладиолусов и лютиков из земли и перенес их в ящики и горшки на своем подоконнике. И с тех пор мы со слепышем больше не воюем. Мы находимся в состоянии перманентного конфликта, и я высеваю, вскармливаю и выращиваю свои лютики, гладиолусы и цикламены только так — надежно защищенными от зубов врага и от его голода. По этой же причине я не сажаю в своем саду лук-сеянец, который, как мне сказали, входит в число любимых продуктов слепыша. Правда, я не победил и не уничтожил врага, и он продолжает свои темные делишки под землей. Но ведь я-то наслаждаюсь тем, что находится над ней. Так что мне за дело до слепыша…

Мухрака

Есть два вида горизонта. Тот, неуловимый и обманчивый, к которому уходит равнина, и другой, похожий на мой, — вполне реальная, резкая и четкая граница, которая исчезает или размывается только в такие дни, когда воздух подернут дымкой или застлан туманом.

Этот мой горизонт — хребет Кармель, который высится примерно в десяти километрах к западу от моего дома. Между мною и хребтом есть еще несколько поселков и дорог, но поросшие лесом близкие холмы скрывают эту реальность от меня и дарят мне приятную иллюзорную картину безлюдных просторов, ощущение дали и одиночества. Единственные признаки жилья, которые открываются моему взору, — это северо-восточный край Тивона и восточные дома Осфии, что на самом Кармеле.

По утрам Кармель освещен лучами восходящего солнца, и тогда я могу различить отроги и ущелья, прочерченные на нем природой. После полудня солнце светит в мою сторону, и тогда гора кажется единым синевато-серым массивом. К вечеру солнце скрывается за ним, и он темнеет, чернеет и постепенно исчезает во мраке.

Самая выделяющаяся на Кармеле точка — Мухрака. Это не самая высокая его вершина, но такой она выглядит из моего дома. Свое название она получила по имени расположенного вблизи нее кармелитского монастыря «Дир эль Мухрака», но у нее есть также официальное израильское название, увы — стандартное и сухое. Это название — «Угол Кармеля». Таким именем наградило вершину Государство Израиль, но граждане этого государства им не пользуются. Почему? Да потому, что борьба за существование в мире слов похожа на борьбу за существование в мире животных и растений: выживают только подходящие и удачливые, остальные не приживаются и вымирают. Представляется, что при всем уважении, которое граждане Израиля питают к своему языку, им не нравится говорить: «А съездим-ка на Угол Кармеля!» Может быть, дело в том, что «Угол Кармеля» — это на иврите «Керен Кармель», а слово «керен» означает также «луч», а вдобавок еще и женское имя, и потому сочетание «Керен Кармель» вызывает в памяти, скорее, образ этакой молодой преуспевающей адвокатессы, а не затерянный в горах монастырь. А может быть, просто потому, что куда естественней, приятней и мелодичней произнести: «А съездим-ка на Мухраку!» — и ни сердце, ни губы не чувствуют потребности сменить это общепринятое название на угловатый «Керен Кармель».

Но в истории с Мухракой скрыто еще кое-что, и это «кое-что», вероятно, не всем известно. Оказывается, именно арабское название «Мухрака» хранит в себе еврейскую традицию, связанную с этой вершиной, тогда как еврейско-сионистский «Угол Кармеля» эту традицию, как ни смешно, нарушает. Дело в том, что слово «Мухрака» по-арабски означает «место сожжения». Оно было дано этой вершине в честь пророка Илии, который, согласно библейскому рассказу, именно здесь состязался с языческими жрецами и сумел совершить то, что им не удавалось, — призвать с неба огонь, который сжег жертвы, приготовленные жрецами Ваала для этого состязания. Это сожжение языческих жертв доказало, что истинный Бог — не Ваал, а бог еврейский. Но еврейское государство, которое стремится удалить арабские имена с карты страны и из сознания своих граждан, дало этому месту израильское название «Керен Кармель» и этим стерло еврейское наследие, которое сохранялось как раз в арабском слове.

Да, в сложном районе мы живем, нет сомнения…

Кстати, совлечение огня с неба для сожжения языческих жертв было только первым этапом в состязании Илии со жрецами Ваала. Второй этап был значительно важнее, потому что речь шла о даровании дождя — первого дождя после тяжелой трехлетней засухи. И действительно, после моления Илии появилось «небольшое облачко… величиною в ладонь человеческую»[12] и пошел большой дождь. Это означало, что дождь был ниспослан Богом Израиля, а не Ваалом, хотя официальным дарителем дождя у язычников-хананейцев считался именно Ваал. В результате состязание между пророком Илией и жрецами Ваала, которые в тот день явились целой толпой, приобрело огромное значение. Раньше местные евреи в случае засухи обращались к Ваалу, потому что он слыл специалистом во всем, что касается дождей. И в этом была определенная логика: в языческих пантеонах все боги — узкие специалисты: есть бог — специалист по дождю, и есть бог, управляющий солнцем, и бог для ветра, и бог для сна, и бог для войны, и бог для излечения. Все это очень непохоже на еврейского Единого Бога, который (по Его собственному утверждению) является мастером на все руки. Более того, стоит вспомнить, что в первом испытании нашего Бога в качестве дарителя воды — когда евреи кочевали по пустыне — наш Бог извлек эту воду из скалы, а не пролил ее с неба. И этот неуклюжий способ добывания воды намекает, как мне кажется, что, хотя наш Единый Бог могущественней всех языческих божков, вместе взятых, но в том, что касается дарования дождя, Он не является таким уж замечательным специалистом. Неудивительно поэтому, что во времена Илии, после трехлетней засухи, евреи поначалу обратились к Ваалу — этому узкому специалисту по дождям и плодородию, к этому профессионалу, который отнюдь не претендовал на то, чтобы решать все проблемы всех людей во всем мире, а посвятил себя решению определенных конкретных проблем своих верующих в данной конкретной стране.

Однако несмотря на все вышесказанное, в Мухраке, в этом «месте сожжения», пророк Илия и его Бог одержали большую победу. Здесь огонь, а вслед за ним и дождь спустились с неба, и Илия даже воспользовался этим случаем, чтобы быстренько прикончить всех четыреста пятьдесят пророков Вааловых в речке Киссон. И мы могли бы сегодня гордиться этой историей и рассказывать ее нашим детям из поколения в поколение, когда бы не ее завершение. Ибо сегодня, спустя три тысячи лет, когда я смотрю на Мухраку из своего сада, я усмехаюсь про себя: ведь несмотря на тогдашнюю победу нашего Бога над Ваалом одно из растений, которые я выращиваю в этом саду, называется на иврите «гидулей Баал», то есть «ростки Ваала». И эти растения не нуждаются в искусственном орошении — им достаточно дождевой воды. А это значит, что язык иврит все-таки отдал победу Ваалу, признав дарителем дождевой воды именно его, а не Бога Израиля.

Не правда ли, смешно: иврит сохранил веру в Ваала, арабский язык признал победу Бога Израиля, а Государство Израиль даровало Мухраке название «Угол Кармеля», которое вообще вычеркивает из памяти людей всю эту замечательную историю.

Муравьи

Большинство животных, которых я встречаю в моем саду — визитеры: приходят и уходят. Есть, однако, и несколько постоянных жильцов: стайка соек, пара синиц и много подземных созданий — например, пауки-волки, выскакивающие из своих устланных паутиной нор, чтобы броситься на добычу, и, конечно, слепыш, мой старый враг, будь он проклят, а также мои старые, добрые друзья — дождевые черви. И к этому перечню следует добавить еще и муравьев, которые строят у меня в саду свои гнезда и прокладывают в нем дороги. Эти мне не враги и не друзья, но с ними у меня более тесные связи, потому что слепыш и дождевые черви не особо показываются мне на глаза, пауки появляются из нор лишь на мгновенье и исчезают снова, а вот с муравьями я уже много лет нахожусь в сложных соседских отношениях.

Я не возьмусь поименно назвать всех муравьев, живущих в моем саду. Но я легко отличаю, скажем, маленьких красноватых созданий, возле гнезд которых всегда лежат кучки влажной земли, от маленьких черных, которые наполняют воздух сильным кислым запахом. Есть также муравьи побольше, светло-коричневые и очень быстро бегающие. Эти часто забегают ко мне в дом и ведут себя в нем, как хозяева. И есть еще разновидность больших и быстрых муравьев черного цвета, которые, как мне почему-то кажется, среди прочего пожирают и своих собратьев, других муравьев.

Со всеми этими шестиногими я живу в мире. И если выясняется, что некоторые из них проникли в мой дом и самовольно вступили со мной в компанию по дележу сахара, я не тороплюсь вызывать дезинсектора. Только один раз я вынужден был отреагировать на муравьиное вторжение — когда группа муравьев вздумала устроить себе гнездо в цветочном горшке, который стоял у входа в дом. Я вдруг увидел, что их колонна снабжения решительно и энергично движется от этого горшка в кухню и обратно к горшку. Я осмотрел горшок и увидел муравьиное гнездо особого рода, Вход в него шел через днище, где было отверстие для стока воды, и муравьи не спускались в гнездо, как обычно, а поднимались в него. Я решил удалить их оттуда прежде, чем они поймут, что это хорошо, и начнут селиться в других горшках тоже. Я подхватил злосчастное муравьиное вместилище под мышку и отнес его вместе с непрошеными обитателями на обочину леса. Через несколько недель я отправился проверить его и убедился, что муравьи покинули свою обитель и ушли в какое-то другое место.

Больше всего в моем саду муравьев-жнецов. У них здесь целых четыре гнезда. Эти гнезда были здесь до моего приезда сюда и, полагаю, останутся после моего ухода. Вокруг них ничего не растет, но я не пытаюсь удалить их жильцов, и они тоже, должен признать, ведут себя со мной терпеливо. Они не идут на меня войной, и я не воюю с ними. Я признаю, что этот сад принадлежит и им тоже, и признаю охотно, тем более что на их стороне внушительное численное преимущество, не говоря уже об их готовности к беспощадной войне и любым жертвам, которая столь характерна для сообщества насекомых и которой у меня нет.

Иногда мы работаем в саду одновременно. Мы еще не дошли до сотрудничества в одной и той же работе, но уже трудимся параллельно и выполняем сходные задачи. Они собирают семена в свои подземные амбары, а я собираю семена в стеклянные банки. Они улучшают входы в свои муравейники, убирая оттуда мусор и прочие препятствия, а я латаю дырки в трубках орошения, сгребаю листья, выковыриваю и убираю камни. Мы вместе встаем на рассвете, работаем в прохладные часы восхода и заката, а в дневную жару прячемся — я в своем доме, они в своем. А когда жара становится невыносимой, они, как я вижу, переходят на ночную работу. Я вижу это, потому что освещаю их фонарем, им-то этот свет вовсе не нужен.

Зимой, когда я занимаюсь в основном прополкой, они почти не появляются — прячутся в муравейниках до прихода весны, а тогда, в какой-нибудь прекрасный весенний день, я без всякого предупреждения получаю два-три коротких и знакомых укуса в щиколотку. Это они напоминают мне: «Ты забыл, что мы тоже живем здесь? Небось думал, что уже нас больше не увидишь? Так вот, подвинься, ты стоишь слишком близко к нашему гнезду…»

Они правы. Я вторгся своей грубой ногой на их территорию и каждым следующим шагом угрожаю раздавить, растоптать, разрушить и отнять жизнь. Поэтому я отодвигаюсь в сторону, и они сразу же возвращаются к своей рутине: рабочие спешат найти и принести домой пищу, а солдаты — их легко опознать, потому что они больше своих трудящихся собратьев и вооружены угрожающими челюстями — патрулируют вблизи муравейника. Некоторые из солдат сопровождают рабочих, и я все пытаюсь угадать, защищают они их или же надзирают, чтобы работали как следует, — подобно надсмотрщикам над рабами в древности или над строителями у подрядчика сегодня. Мысль о рабах приходит мне в голову неслучайно. Ведь в сообществе муравьев, как и в рабовладельческом обществе, отдельная личность неразличима. Есть безликая масса, и все в ней в равной мере заняты делом: рабочие муравьи выходят в поле, чтобы собрать и принести еду, солдаты охраняют муравейник, прислужницы кормят царицу, царица откладывает яйца, а самцы оплодотворяют ее. Этих я вижу раз в год во время их брачного полета — мой сад наполнен тогда сиянием их крыльев, которое созывает птиц и ящериц на близкое пиршество.

Жизнь муравьев управляется простыми и ясными правилами. Они живут в тоталитарном обществе, которое, парадоксальным образом, представляет собой одновременно н общество в высшей степени равноправное, потому что все его члены заняты трудом на общее благо. Сомнительно, знают ли они об этом сами, но их общество настолько тоталитарно, что уже не нуждается в угрозах и насилии для выполнения каждым его дела. Даже царица (которую я, кстати, ни разу не видел) подчинена этим законам муравьиной жизни. В сущности, она чуть ли не самая покорная рабыня всех тех, кто считается ее поданными: лежит в мрачных подземных глубинах муравейника и всю жизнь только и делает, что откладывает яйцо за яйцом, чтобы из этих яиц вырастали новые рабочие, и новые солдаты, и новые самцы.

Настоящая «царица», которая господствует над всем этим мирком и управляет его жизнью, — это, конечно, генетика муравьиного рода. Это она приговорила их к рабству и послушанию, это она лишила их всяких следов индивидуализма и самой возможности бунтарства. Поэтому в их обществе нет места для импровизации, жалости, непохожести, дурачества, критики, любопытства и творчества, и в человеческом сердце такая жизнь может вызвать сострадание или восхищение, отвращение или солидарность — всё в зависимости от разумения и личности наблюдателя.

Среди поклонников муравьев самым известным в истории был, конечно, царь Соломон. Это он некогда прославил их хвалебными словами: «Пойди к муравью, ленивец, посмотри на действия его и будь мудрым. Нет у него ни начальника, ни приставника, ни повелителя; но он заготавливает летом хлеб свой, собирает во время жатвы пищу свою»[13]. Энтомологическая любознательность царя Соломона и его способность к научному, наблюдению, несомненно, заслуживают похвал, но, читая его слова, трудно не вспомнить, каким был он сам. Больше любого из всех описанных в Библии царей он эксплуатировал тяжкий труд своих подданных ради приумножения собственного величия, ради жизни в роскоши и наслаждениях. И потому больше всех других царей хотел, чтобы его подданные вели себя, как покорные, трудолюбивые муравьи.

«Пойди к муравью, ленивец», — сказал этот ленивый владыка, этот бездельник и эпикуреец, который за всю свою жизнь сам не работал ни минуты. Урожаи, собранные его подданными, и скот, выращенный ими, обеспечивали его трапезы, их сыновья и дочери обеспечивали его рабами и прислугой, а он при этом еще завидовал обществу муравьев, в котором нет надобности держать всех тех «начальников, приставников и повелителей», которых держал он, потому что у муравьев рабство заложено в самой их природе.

Многие баснописцы тоже отмечали усердие муравья. Они хвалили его за то, что он загодя готовится к ненастным дням, и осуждали стрекоз и кузнечиков (в действительности имелись в виду, очевидно, сверчки или цикады), которые проводят лето в пении, а зимой мрут с голода. Я не уверен, что стрекоза и муравей сами осведомлены об этой разнице между ними, но не ради них написаны все эти басни. Это мы, люди, так истолковали — для собственных нужд — поведение этих простодушных насекомых. В действительности по этому поводу можно сказать лишь одно: в каждом из нас есть что-то от стрекозы и что-то от муравья, а власти земные предпочитают толкать нас в муравьиную сторону.

Вернусь лучше в мой сад. Муравьи внесли важный вклад и в его внешний вид — они проложили в нем свои тропинки. Из каждого гнезда муравьев-жнецов выходят в разных направлениях несколько таких тропинок. Все они тянутся к скошенным полям. Их длина — от нескольких метров до десятков метров, а ширина — три-четыре пальца. Миллионы крохотных ног протаптывали эти тропы, подобно тому как копытца горных козлов и газелей протаптывают тропы в пустыне, ноги пастухов и овец — на склонах гор и копыта диких кабанов — в чащах. Все эти ноги давят, трут, толкают землю, сдвигают песчинки и камни, сминают ростки и с течением времени прокладывают свою дорогу, и в каждой из них есть своя логика, много говорящая о тех, кто ее проложил.

Я люблю тропы. В дни моего детства между отдельными кварталами Иерусалима простирались пустующие земли, машин было мало, и люди ходили пешком из одного места в другое. И в тропах, которые прокладывали их ноги, была та красота, которая присуща также высококачественному рабочему инструменту и ощущается в движениях рук старого мастера — та экономичная, геометрически правильная красота, которую формируют опыт, время, цель и практичность. Муравьиные тропы, хоть и протоптанные очень маленькими ногами, тоже образовались в результате непрерывного и длительного хождения по одному и тому же пути, но в них есть и нечто специфическое. Муравьи ходят по этому пути на работу и обратно, совершенно не отклоняясь от него. Они даже не смотрят по сторонам — не навестить ли кого-нибудь по дороге, не отдохнуть ли в сторонке, не поглядеть ли на природу и поразмышлять о жизни. Поэтому самая заметная особенность муравьиных троп состоит в том, что они не имеют перекрестков и развилок. Дорожный перекресток — это, по сути, место выбора, и развилка может привести муравья в другое место, свести его с другими живыми созданиями, с другими формами жизни, пробудить в его сердце запретные мысли, а может — даже сомнение или колебание. А муравей приговорен к пожизненному заточению и каторжным работам, причем заточен он внутри себя, где нет места для выбора, и потому его ноги пролагают тропу в соответствии с потребностями и законами его общества. В сущности, любой муравей свободен покинуть тропу в любой момент. Он не ограничен заборами. Но забор встроен в его сознание, в унаследованные им гены, в его сущность, и потому его тропа — не тропа скитаний или торный путь. И уж конечно, не туристский маршрут. Это рабочая дорога, путь притеснения и рабства.



Путь мой — страданий, труда и стремлений, —
Как мурашиная тропка в ветвях[14], —



так описывала израильская поэтесса Рахель муравьиную тропу. И еще она писала:



Лишь о себе говорить я умела.
Мал мой мирок, словно мир муравья.
Ноет под тяжестью бедное тело,
Груз непомерный сгибает меня[15].



Рахель нашла точные слова для описания тяжкой судьбы муравья, его рабской жизни, его труда и страданий. Но она же написала стихотворение о тропе, на сей раз не муравьиной, а своей собственной, — но тоже тропе страданий и труда:



Не пела я тебе, моя страна,
И имя я твое не прославляла,
И не слагала од о героических боях.
Лишь дерево взрастили мои руки
На берегах безмолвных Иордана.
Лишь тропку проложили мои ноги
В твоих полях[16].



Первоначальное значение того ивритского корня «квш», от которого образовано в этом языке слово «проложить», — это «нажим». Со временем к нему прибавились и другие значения, и главным из них стало слово «захват», «завоевание», «покорение». Потому Рахель специально подчеркивает, что тропа, которую «проложили» ее ноги, — это не военная тропа, не тропа «героических боев». Проложенная ею полевая тропа и то дерево, которое вырастили над рекой ее руки, — это, пожалуй, самый прекрасный дар, который может дать человек своей стране, и они выражают совершенно иной тип связи индивида и общества.

Плодовые деревья

Принято говорить, что человек, который ест плоды своего сада, испытывает какое-то особое удовольствие. Но несмотря на несомненную романтику жизни «под виноградником своим и под смоковницей своею», сколько, скажите, плодов от этих своих деревьев может съесть один человек? И сколько лопающихся и капающих мешочков и баночек он может нагрузить на ни в чем не повинных гостей? И сколько банок варенья и компота он может приготовить, раздать и отложить про запас? Неслучайно мы то и дело слышим об ужасных случаях, когда сироты, вдовы и вдовцы оставались с сотнями килограммов джема, приготовленного их скончавшимися родственниками, которые посадили слишком много плодовых деревьев и поэтому добавили свои банки к тем, что они сами унаследовали от бабушки или дядюшки. Люди всего-то хотели посидеть под своей сливой или своим абрикосом, а кончили тем, что утонули в бочке джема или в котле с компотом.

Все это я не раз видел, а навидавшись, усвоил и извлек урок: не стал сажать у себя в саду слишком много плодовых деревьев и, уж конечно, не посадил ни слив, ни абрикосов, ни яблок, ни винограда, потому что все они так обильно плодоносят, причем в течение считанных недель, что многие из их плодов остаются на ветках, а потом падают на землю и привлекают мух и ос. Вместо всего этого я посадил несколько олив и гранатов, фиговое дерево, пару цитрусовых и оставил старую грушу, которая была там задолго до меня. Плоды у нее маленькие и безвкусные, но я люблю ее весеннее цветение.

В Библии первыми из плодовых деревьев, удостоившихся собственного названия, были «древо жизни» и «древо познания», которые росли в райском саду. Я был бы рад посадить эти два дерева в своем саду и отведать их плодов, но как узнать, что это за деревья и где найти их саженцы? Поэтому я удовлетворяюсь приятной мыслью, что, согласно Библии, два этих важнейших и желанных свойства: жизнь и знание (которое, судя по библейскому рассказу, состоит в понимании разницы между добром и злом) человек получает именно от растений.

Первым опознанным библейским плодовым деревом была смоковница, она же фига, — но не благодаря ее замечательным плодам, а благодаря ее листьям. Именно из листьев фиги Адам и Ева сшили себе набедренные повязки, потому что устыдились своей наготы после того, как поели от плодов древа познания. Я-то полагаю, что они выбрали смоковницу именно из-за ее больших листьев, но автор библейского рассказа явно предпочел ее из-за той сексуальности, которая содержится в ее названии, потому что на иврите ее название «теэна» созвучно слову «таана», что значит половое влечение, страсть (а у животных — течка).

Два плодовых дерева, упомянутых в Библии после смоковницы, связаны с историей потопа. Первое — это олива, масличный лист которой принес Ною голубь после того, как вода сошла и ковчег остановился, а второе — виноград, который тоже связан с Ноем, но другим образом: сразу же после выхода из ковчега Ной посадил виноградник, выждал, пока он принесет первые плоды (что заняло несколько лет), приготовил себе вино, выпил и опьянел, как Лот, — но задолго до того, как Лот родился.

Так или иначе, но смоковница, виноград и олива, которые и сегодня находятся в добрососедских отношениях в наших краях, — это «библейская тройка», всем известная и часто упоминаемая. Иногда в Библии появляются только два из них — как, например, во фразе: «Под виноградником своим и под смоковницей своею» — или в описании: «Жена твоя, как плодовитая лоза, в доме твоем; сыновья твои, как масличные ветви, вокруг трапезы твоей»[17], — а иногда, как в притче Иофама[18], все трое.

В этой притче деревья поочередно обращаются к оливе, смоковнице и виноградной лозе с предложением царствовать над ними. Все трое, сознавая свою важность и испытывая гордость за свои плоды и приносимую ими пользу, решительно отклоняют предложение. Если хотите, в этом можно видеть очередное свидетельство того, что Библия не любит политиков и царству реальному, из плоти и крови, предпочитает царство, руководимое Богом. Но пожалуй, интересней сельскохозяйственная сторона притчи: первым деревом, к которому обратились все другие деревья, была олива. Не из-за ее величия и мощи, а благодаря ее маслу, значение которого в человеческой жизни и экономике превосходит значение смоковницы и винограда. Бесспорно, первый глоток вина перед началом жаркого лета услаждает нёбо и радует сердце, но оливковое масло — это настоящая пища.

У оливы есть и другие качества, вызывающие сочувствие и уважение: она способна выжить и вернуться к плодоношению даже после тяжелых травм — пожара, рубки, нападения вредителей, нескольких лет засухи. Она вынослива и долговечна и продолжает приносить плоды до глубокой старости — свойство, которое люди прославляют и жаждут для себя, но которого, увы, не всегда удостаиваются.

Посаженные мною оливы растут хорошо, и я надеюсь, что через сто, или двести, или даже пятьсот лет они все еще будут здесь и будут доставлять удовольствие людям. Я не специалист, но стараюсь ухаживать за ними как можно лучше. Среди прочего я подрезаю их согласно самому красивому правилу, которое мне довелось слышать: оливу нужно подрезать так, чтобы сквозь нее могла пролететь птица. Иными словами, нужно подрезать ее внутренние ветви и дать воздуху и свету проходить внутрь дерева.

Кстати, те оливы, которые я посадил, были молодыми саженцами. На городских площадях и в богатых частных садах куда чаще высаживают большие старые оливы, взятые из других мест. Олива легко переносит пересадку, с легкостью осваивается на новом месте, и человек вправе предпочесть для себя старое дерево, но я лично испытываю некоторую неловкость, а иногда даже вижу что-то нелепое в том, что олива преклонных лет соседствует с новопостроенным домом: штукатурка еще влажная, плитки на полу сверкают, все посаженное в саду — из разряда «молодо-зелено», и тут же стоит этот серебрящийся сединою старец, как будто его посадил прапрапрадед хозяина дома (который в большинстве случаев никогда в жизни не держал в руках мотыгу). Но возможно, у моей неловкости есть и другая причина: как я догадываюсь, далеко не все эти старые оливы прибывают на новые места по доброй воле и вполне законным образом.

Что же до небиблейских (и менее политизированных) плодовых деревьев в моем саду, то это, как я уже сказал, в основном цитрусовые, которые вполне соответствуют моим вкусам и потребностям. Их плоды долго держатся на ветках, их можно есть прямо так, а можно пить сок — свежевыжатый или замороженный. Из этих деревьев у меня представлены помело, гибрид помело и грейпфрута (так называемый помелит), лимон, лайм и китайский апельсин кумкват, а также дерево, дающее самый вкусный, на мой взгляд, плод, — кровавый апельсин. Есть люди, у которых кровавый апельсин вызывает отвращение. Красные капилляры, пронизывающие его дольки, напоминают им сырое мясо, а цвет его сока — ту жидкость, которая дала ему название. Я, напротив, очень радуюсь, когда эти плоды наконец созревают: я пью их или ем их, и в любом виде они приятней моему нёбу, чем все другие цитрусовые плоды.

Гранаты я тоже выжимаю и наслаждаюсь не только их вкусом, но и тем приятным ощущением, которое они рождают в груди пьющего человека. Но я люблю есть их и в виде зерен, из миски. Извлечение зерен из граната — работа раздражающая, и после нее приходится долго отмывать руки, но она стоит того. Из многих методов, которым меня учили разные специалисты по чистке граната, мои ожидания оправдал лишь один: гранат режут на четверти, наполняют глубокую миску или чистое ведро водой и производят извлечение зерен прямо в воде. Сок не брызжет, зерна сразу погружаются на дно, а внутренняя желтая кожица всплывает на поверхность. Собираешь кожицу ложкой и выбрасываешь в мусор, воду с зернами сливаешь через сито и получаешь кучу этого объедения. А слитой водой, кстати, можно полить гранатовое дерево, которое подарило тебе этот плод, — оно того заслужило.

Дом и скитания

В замечательной книге шотландского писателя Кеннета Грэма «Ветры в ивах» большинство действующих лиц — это разные животные. Есть там домоседы, любители простых домашних радостей, вроде господина Барсука, живущего в подземном дворце со спальными комнатами, где столы заставлены едой, а кладовые забиты припасами. И есть совершенно другие животные, кочевники и авантюристы, вроде мистера Рэта — бродячей крысы, чьи рассказы о странствиях по бескрайним просторам вселяют в сердца слушателей трепет и томление. Животные таких двух типов существуют и в реальной природе. Скажем, слепыш, муравьи-жнецы, заяц, пчела и голубь — это домоседы. А крупные травоядные — кочевники.

Растения неспособны двигаться, и потому перейти с одного места на другое они могут только путем распространения своих семян. Но далеко не все растения пользуются этой возможностью. Есть и такие, которые рассеивают семена вблизи себя и таким путем создают большие колонии, где живут тесной семьей. В моему саду представлены оба вида. Среди них есть однолетние, как люпин, синий василек и мак, и многолетние — цикламен, гиацинт и морской лук.

Морской лук размножается двумя способами, о которых я уже упоминал: над землей он производит семена, а в земле выращивает луковицы. Как любитель морского лука, я благословляю это его двойное усилие: благодаря ему в полях появляются огромные пространства морского лука, по которым я люблю бродить, и оно же подарило мне несколько больших колоний этого растения в моем саду.

Цикламен сеет семена очень близко к себе. Когда я пишу «сеет», я именно это имею в виду: перед самым созреванием семян он наклоняет вниз верхушку стеблей, несущих коробочки с семенами, и даже прикасается ими к земле, чтобы, когда коробочки откроются, семена из них выпали рядом со стеблем.

Помнится, я где-то читал, что цикламен вверяет распространение своих семян муравьям, но, хотя у меня в саду много муравьев и много цикламенов, я еще ни разу не видел, чтобы в сезон созревания семян муравьи скапливались около растений и собирали эти семена. Так или иначе, дети цикламенов не отдаляются от своих родителей. Один мой собеседник, обсуждая со мной повадки цикламенов, сравнил их с кибуцниками. Действительно, в давних кибуцах тоже можно было увидеть дома родителей, детей и внуков, построенные рядом друг с другом.

Я как-то попробовал выразить эту тактику распространения морского лука и цикламенов в нескольких словах. Мне представилось, что они рассуждают так: если мне удалось в этом месте вырасти, образовать большие клубни и луковицы, расцвести и породить семена, значит, это место хорошее и моим потомкам лучше жить здесь. Но хотя в этом рассуждении есть своя логика, существуют также растения, которые как бы говорят: негоже класть всех потомков в одну корзину. За горизонтом может найтись и местечко получше. И эти растения прилагают усилия, чтобы послать своих потомков (семена) как можно дальше. Легко соблазниться и приписать им такие человеческие свойства, как авантюризм, дерзание и даже склонность к скитаниям и азарту, а то и просто желание покоя и тишины после ухода «молодых», — но лучше все-таки отнести эту тактику на счет эволюции.

Растения-«скитальцы» не только отправляют своих детей вдаль. Они стараются также обеспечить их всевозможными средствами для такого путешествия. Их семена снабжены мини-крылышками, парусами, хохолками и парашютиками, которые помогают им нестись с ветром, а также колючками и крючками, с помощью которых они могут цепляться к шерсти животных. Кроме того, эти семена соблазнительны на вкус и высокопитательны в энергетическом плане, поэтому животные охотно поедают их, а потом выделяют вместе с экскрементами где-нибудь далеко-далеко. В результате получается так, что есть растения, чьи дети остаются рядом с родителями и образуют большие и тесные кланы, а есть растения, которые прилагают значительные усилия, чтобы максимально удалить от себя своих потомков.

Это сравнение растений с человеческими семьями не имеет ни научного основания, ни особенного значения. Это просто некая модель, которая больше говорит о создающем эту модель человеке, нежели о растениях, которые он пытается описать. Но в моей душе эти странствующие растения (а я слышал о кокосовом дереве, чьи орехи переносятся океаном за сотни и тысячи километров на другие острова и земли) невольно наводят меня на размышления. Конечно, я не могу приписать растениям человеческое сознание, и мне понятно, что для того очеловечивания, которым я грешу, нет никакого основания. Механизм их распространения — результат эволюционного процесса, а не действие, за которым стоят мысль и план и которое имеет осознанную цель. Но когда я вижу, как семена крестовника или козлобородника летят над моим садом и исчезают вдали, в моем сердце пробуждается тоска, и волнение, и страх за их судьбу. Мне вспоминаются великие путешественники и открыватели неведомых земель. Вначале то были люди, которых просто унесло в открытое море и пригнало к другим берегам. А потом это были люди, которые сами построили плоты и вырезали весла, а может быть, даже соорудили мачты и паруса, и взяли с собой семена, и саженцы, и женщин с детьми, и щенную собаку, и беременных овец, и отплыли в открытое море в надежде добраться до лучшего места.

Что их толкало? Даже если в человека заложен инстинкт скитания и он наделен любопытством и воображением, да еще какие-нибудь неприятности подвигли его сняться с насиженного места, все равно, чтобы пуститься в такой путь, нужна значительная доля мужества и оптимизма. А может быть — также безвыходности и отчаяния. Все это трудно отнести к растениям, но и среди них, как видите, есть домоседы, а есть скитальцы, и, чтобы увидеть их, не нужно плыть за семь морей — достаточно выйти в дикий сад и побродить по нему с открытыми глазами.

Сабры

Когда-то в каждом кибуце был старый кибуцник, в обязанность которого входило ухаживать за садом кактусов, и каждого заезжего гостя обязательно тащили в этот сад, чтобы показать кактусы, и рассказать о кактусах, и похвастаться прививками разных кактусов друг к другу, в результате чего на свет явились невообразимо колючие чудовища.

Я, увы, не так уж страстно интересуюсь кактусами, но у меня в саду есть один, и ему я очень симпатизирую. Это большой сабра, возвышающийся на самом краю сада. Не я его посадил, и не я за ним ухаживаю. Я лишь время от времени срываю с него ползучие растения, которые пытаются подняться по его телу к солнцу и воздуху. В остальном он не требует от меня никаких забот. Это растение старое и большое, сильное и независимое, оно способно выжить в любых обстоятельствах и преодолеть все препятствия. Даже поливать его не нужно, потому что оно само запасает воду в своем мясистом теле. Рекомендуется только не трогать его руками. Точнее, трогать можно, но результат такого смелого поступка — на ответственности самого трогающего.

Кто посадил этого красавца, я не знаю. Быть может, арабские арендаторы, которые жили в этом месте до того, как немецкие колонисты перекупили его у хозяина — богатого араба, жившего в Бейруте. А может, сами немцы, которые решили таким манером слиться с окружающей природой. Но это мог быть и кто-то из еврейского кооперативного поселения, которое возникло здесь, когда британские власти во время Второй мировой войны выслали отсюда всех немецких колонистов за моря-океаны. Мой сабра не рассказывает мне, кто его здесь посадил, — просто стоит себе, цветет каждое лето и поставляет на мой стол отличные плоды.

Все, кто хоть раз путешествовал по нашей стране, знают, что по ней разбросано великое множество таких вот сабр и выглядят они так, будто Господь понатыкал их просто посреди пустого места. На этом «пустом месте» почти всегда была когда-то арабская деревня, но — вот ирония истории! — арабским словом «сабра», означающим плод кактуса, первопоселенцы-сионисты стали ласково называть еврейских детей, родившихся и выросших в Стране еще до образования Государства Израиль. Большой словарь Элиезера бен-Иегуды объясняет это слово несколько загадочно: «Прозвище ребенка, который вырос в Стране Израиля и не ходил по европейским путям». Это объяснение можно толковать и в положительном смысле — как «еврейский ребенок, свободный от комплексов диаспоры». А можно и насмешливо: настоящий еврейский ребенок, нахальный и невежливый.

Претендентов на авторство этого прозвища превеликое множество, и я не буду вдаваться в их споры. Скажу только, что принятое его объяснение звучит, на мой вкус, несколько слащаво: мол, дети этой страны, подобно плодам кактуса, колючие снаружи, но мягкие и сладкие внутри. Настоящая причина, я думаю, несколько глубже и состоит в том, что в глазах прибывших из диаспоры сионистских первопоселенцев кактус был воплощением принадлежности к Земле Израиля.

И действительно, поэт Шауль Черниховский в своем стихотворении «Ой, земля моя, родина моя», перечисляя главные местные особенности: стада овец, караваны верблюдов, весенний запах цитрусовых, песни цикад, скалы и сикоморы, — завершил этот список «саброй-злодеем», а это наводит на мысль, что замечательный поэт самолично и достаточно болезненно испытал на себе упомянутое нм «злодейство».

Строго говоря, на иврите это растение называется «цабар», что является производным от арабского «сабар», но в идише первопоселенцев оно превратилось в «сабру», а во множественном числе — даже в «сабрес». Но само растение не арабское и не еврейское, не сионистское и не антисионистское и, что самое интересное, — вообще не местное. Вопреки удачной рекламной выдумке наш «цабар» — вовсе не коренной житель этих краев, а иммигрант. Он уроженец Мексики, а в Европу его завезли испанцы в начале XVI века. Но поскольку он с легкостью прижился в Южной Европе и плоды его оказались приятны, а тело могло служить непроходимым забором, и сам он показал себя выносливым и неприхотливым, европейцы приняли его с радостью, и он распространился по всему бассейну Средиземного моря и таким манером попал и к нам. Я видел его и в Сицилии, и в Испании, и в Сардинии, и во Франции, и в Греции, и в Италии. Я всюду говорил ему: «Привет», — как говорят близкому приятелю, и на мгновенье чувствовал себя дома.

С этой точки зрения, кстати, кактус сходен с эвкалиптом, который тоже прибыл в наши края издалека, из Австралии, но акклиматизировался здесь настолько, что стал одним из природных и политических символов Страны. Подобно кактусам, эвкалипты тоже можно увидеть во многих странах Средиземноморья, и везде они дают людям тень для отдыха, балки для строительства и дрова для печей, они помогают сохранять почву, применяются в фармацевтике и служат источником нектара и пыльцы для пчел. Но в Израиле эвкалипт, как и кактус, удостоился особого статуса, став символом «сионистской переделки Страны», так что даже арабы теперь называют его «еврейским деревом» («шежара-эль-йегуд»).

Более того, специальный опрос общественного мнения, проведенный однажды нашим министерством сельского хозяйства, показал, что из всех местных деревьев именно этот австралийский иммигрант заслужил звание «Самого израильского дерева». И все потому, что он сопровождал еврейское поселенчество всех видов и всех поколений. И, подобно кактусу, это дерево получило общественную рекламу и обрело особую репутацию, потому что нас годами учили в школах, что эвкалипты плечом к плечу с первопроходцами боролись с лихорадкой, что они вместе осушали болота, и танцевали хору, и работали с девушками в полях.

И постепенно репутация этого «сионистского дерева» укрепилась и укоренилась в наших краях так же прочно, как когда-то оно само. И ведь оно действительно сопровождает нас теперь повсюду — в новых рабочих поселках, в старых сельскохозяйственных поселениях, в военных лагерях, вдоль многих дорог Страны и улиц ее городов.

И точно так же сопровождает вырастающих здесь людей кактус-цабар. Может, не так уж многих из тех, кто вырастает здесь сегодня, но тех, кому сейчас за пятьдесят, — несомненно. В детстве, когда я жил в Иерусалиме, я рвал его плоды в арабской Лифте и на западном отроге горы Герцля, где когда-то тоже была арабская деревня, а теперь располагается музей «Яд-Вашем». А еще раньше, ребенком в Нахалале, я рвал плоды кактуса в деревне Эйн-Бида, по соседству с военно-воздушной базой. По правде говоря, мне следовало написать не «я рвал», а «мы рвали», потому что я был тогда одним из большой компании босоногих сорванцов, которые выходили в поля рвать сабры и чувствовали себя при этом, как Том Сойер и Гекльберри Финн.

Как же их все-таки рвут? Мы вооружались длинной палкой, на конец которой привязывали пустую банку из-под консервов. Банка качалась на конце палки, как зуб во рту шестилетнего ребенка. Мы выбирали какой-нибудь плод золотисто-зеленоватого цвета — если плод кактуса красноват, значит, он уже перезрел, — протягивали к нему палку, набрасывали на него банку, а потом наклоняли и тянули к себе. И если банка не срывалась и плод не падал, он попадал в наши руки — вместе с маленькими подлыми колючками, которые так и норовили впиться в кожу.

Сегодня в арабских деревнях на севере Израиля можно в любом магазине строительных материалов купить аналогичное орудие из жести, у которого на одном конце — банка, подходящая для маленьких плодов, а на другом — для больших. Эта конструкция из двух банок с помощью перемычки плотно и надежно насаживается на конец длинной палки. Теперь у вас в руках эффективное и удобное устройство для срывания плодов кактуса. А если эти плоды растут на расстоянии протянутой руки, то можно просто надеть на руку толстую грубую рабочую перчатку и сорвать желаемое без всяких церемоний. Но каким бы способом вы ни собирали сабры — с помощью палки или с помощью перчатки, — не забудьте надеть рубашку с длинными рукавами и учесть направление ветра, потому что с потревоженного кактуса обязательно срываются колючки, которые затем летят по ветру и могут попасть в лицо или на тело. Впрочем, как бы вы ни старались, это вам не поможет, потому что плоды кактуса достаются в страданиях — но зато под колючками они действительно прячут мягкость и сладость.

Итак, их срывают, вскрикивая от уколов, долго катают по земле, чтобы сбить колючки, и снова вскрикивают от уколов, затем слегка бьют по плодам сосновыми ветками (некоторые любители используют для этого ветки клейкого девясила), еле сдерживаясь, чтобы не крикнуть от еще более сильных уколов, и наконец, кладут плоды в ведро, идут домой и всю дорогу напоминают себе не вытирать пот с лица — иначе и лицо покроется колючками. Дома «сабрес» промывают под струей воды и снимают кожуру. Для этого острым ножом срезают оба конца плода, проводят надрез от северного полюса к южному (можно, разумеется, и наоборот), берутся за края надреза и, не обращая внимания на уколы, растягивают кожуру в обе стороны. Если надрез недостаточно глубок, кожура просто порвется, но не отделится от плода, если слишком глубок — плод развалится. Но если надрез сделан правильно, плод освободится от кожуры с той же легкостью, что и человек, снимающий плащ. Тогда плод надкусывают, наслаждаются его сладостью, цокают языком от удовольствия и обнаруживают, что теперь колючки есть и на языке, и на нёбе, и на внутренней стороне щеки, — но вкус сабры пересиливает и возмещает все ваши страдания.

Как раз в эту минуту, откуда ни возьмись, появляются разные люди и просят угостить их тоже. Вы, конечно, можете поворчать — мол, сорвите сами, — но куда красивее угостить всех желающих, даже если речь идет о паразитах, которые не трудились, не срывали, не чистили и не укалывались. Не забудьте, однако, что прежде чем есть кактусы, их нужно охладить. Поэтому их кладут в холодильник, а тем временем просят у близкой души, желательно — у той Дульцинеи, ради которой вы с самого начала затеяли сбор сабр, — чтобы она вооружилась пинцетом и вытащила из вашего тела все колючки. И пока очищенные сабры охлаждаются в холодильнике, вы можете растянуться на прохладном полу и охладиться тоже.

Возлюбленная станет лечить ваши раны, а вы будете отдыхать, как утомленный герой. Закройте глаза, и вы почувствуете, как ваша забытая мужественность возрождается к жизни: вот он, мужчина из мужчин, который вышел на охоту на самых опасных в природе тварей. Вы один, и в ваших руках только палка, а против вас целая банда мексиканцев, вооруженных десятками тысяч маленьких острых пик и тысячами невидимых кинжалов. Но вы не испугались и не отступили — вы были исколоты, но выдержали, вы сорвали, и очистили, и вернулись с поля боя, неся своей любимой подарок, подобно тому, как Давид нес своей Мелхоле двести крайних плотей убитых им филистимлян[19].

Дорогие мужчины, прислушайтесь к моим словам! Ухаживающие и любящие, послушайте меня! Дарите любимым сабры, как я подарил своей. Сабры — еда вегетарианская, органическая, боевая и мужественная, но не грубая, не агрессивная, не шовинистическая. Рвите для любимых сабры, очищайте их, кладите в холодильник и в полуденную жару услаждайте рот своей любимой этой несравненной прохладной сладостью. И с этого времени вместо любых даров и соблазнов говорите своей любимой: «Я нарвал тебе сабры. Хочешь?»

А ты, дорогая читательница, даже если ты купила в этот день в супермаркете покрытый пленкой подносик с очищенными сабрами — цивилизованными, вежливыми, стерильными, изначально лишенными колючек, а также всякого вкуса и запаха, — отставь в сторону этот подносик, жарко обними своего Улисса, привлеки его к себе подобно героине книги Джойса, носящей его имя: «Так что он почувствовал мои груди их аромат да и сердце у него колотилось безумно и…»[20]

И скажи, как она: «Ты сорвал мне сабры? Да, я хочу… Yes I will Yes…»

Сезоны

Каждый раз, когда я уезжаю за границу, наступает минута — дня через два с половиной, — когда меня охватывает тоска по Стране. Должен признаться, что я вполне спокойно обхожусь без многих важных израильских атрибутов, вроде мягкого белого сыра «коттедж», ежедневной программы новостей, обгона по обочине, супов с гренками, дружеского похлопывания по плечу и кофе с осадком. А с известным усилием могу даже выдержать разлуку с могилами Иосифа Прекрасного, его матери Рахили и его отца Иакова. Но я скучаю по нескольким любимым людям, по своему дому, по своим диким растениям, по языку и по нескольким израильским пейзажам.

Их не так уж много, этих пейзажей, потому что большинство стран, которые я посещал, предлагают куда более красивые виды природы, чем у нас в Израиле. Например, берега Средиземного моря в Италии, Турции, Греции и Испании красивее его берегов у нас, их деревья и горы выше, а воды изобильнее. Но эти виды не связаны для меня с воспоминаниями и историей, а вдобавок в нашей стране есть кое-что, чего нет у них. Это, прежде всего, очень частая смена погодных и природных условий, но не во времени, а в пространстве: за каких-нибудь два-три часа можно переехать из рощи в пустыню, от снега к песку, от мест, довольно высоких, к самому низкому месту в мире. Вдобавок у нас есть огромное — для такой маленькой территории — количество разных видов растений, куда больше, чем в странах, много более обширных, чем наша. И наконец — захватывающие дух соседства: только в Израиле я видел рядышком дуб и акацию, ракитник и рожковое дерево. И все потому, что мы находимся на стыке трех континентов сразу.

Но моя настоящая тоска начинается, когда я удаляюсь за пределы Средиземноморья. Тогда я попадаю в страны, где мне не хватает еще одного — нашей смены сезонов. При всем восхищении, которое вызывает у меня бабье лето в Вермонте, самый длинный день в году в Нордкапе и перевернутые смены сезонов в Австралии и Южной Африке, мне привычна и необходима та последовательность, в которой сменяются сезоны у нас: зима, весна, лето и осень — каждый сезон со своими запахами, видами, звуками и различиями. И еще — характер их смены: не внезапный, а медленный и постепенный, что в твоем саду, что вдали от него. И все те, у кого чуткое и памятливое тело, чья кожа умеет различать прикосновения воздуха, чьи уши узнают голоса — те голоса, что спускаются с неба, и те, что поднимаются от травы, и те, что шуршат из чащи, — чьи глаза видят изменения цвета лесной листвы, чей нос различает запахи, — все эти люди знают также, что у нас борьба сезонов слабеет как раз тогда, когда приближается решающий этап, а когда он приходит, она кончается не триумфом победителя и не капитуляцией побежденного, не победными фанфарами одного и не хрипами агонии другого, а медленным отступлением и исчезновением, которые говорят: мы еще вернемся.

После потопа Господь обещал человеку: «Впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся»[21], — то есть природный порядок в мире, его закономерности и сезоны больше не будут нарушаться. Все описанные в этом обещании перемены (кроме «сеяния» и «жатвы») — это перемены природные. Но в действительности «сеяние» и «жатва» тоже означают смену сезонов, потому что это синонимы осени и весны — они просто не названы здесь своими именами, как названы зима и лето. Похоже, что автор хотел таким манером указать на связь между трудовой жизнью людей и жизнью природы с ее сроками и сезонами.

Некоторые климатологи утверждают, что в нашем регионе нет четырех времен года — только лето и зима. А то, что мы называем весной и осенью, есть не что иное, как линия фронта, граница между ними. Есть также лингвисты, которые считают, что слово «осень» (на иврите «став») — это просто ивритское название сезона дождей, который мы позже стали называть словом «зима». И действительно, ведь в Песне Песней написано «Вот, зима уже прошла; дождь миновал, перестал»[22], — и вместо нынешнего «хореф», то есть «зима», там стоит именно «став», то есть то, что сегодня означает осень. Хотя лично я думаю, что эту фразу нужно понимать так: прошли два сезона один за другим: сначала осень, потом зима. И я также не принимаю толкование этих лингвистов по существу. Хотя период между летом и зимой у нас и в самом деле выражен не так явно, как пики холода и осадков в январе или тяжелая жара августа, но и у этого периода есть свой характер и свои особенности, которые проявляются во всем: в фауне и флоре, в сельском хозяйстве и даже в нашем физическом и душевном самочувствии — и потому он заслуживает своего особого названия.

Что касается лета, то его ивритское название «каиц» подозрительно близко к ивритскому слову «кец», то есть конец. Можно ли отсюда заключить, что иврит видит в этом сезоне конец года? Вообще говоря, в каждой точке, лежащей на окружности, можно видеть и начало, и конец одновременно, но в нашем чередовании сезонов, хотя оно и круговое, не все точки равноправны. Например, цветение у нас начинается в середине зимы, продолжается почти до середины лета, но осенью исчезает совсем: большинство цветов вянет, и в конце осени, при нормальном количестве дождей, уже начинается новый жизненный цикл, новое прорастание. Поэтому только в осени можно видеть сезон, который одновременно является и концом, и началом.

Это, кстати, верно и с точки зрения сельскохозяйственной, потому что осень — сезон жатвы того, что посеяно в минувшем году, и одновременно — посев следующего года. Люди возвышенного склада говорят также о жатве не только в физическом, но и в духовном плане. Я, к сожалению, не столь возвышенного склада человек, но даже я подмечаю влияние осени на тело и душу. Вокруг сохнет жнивье, вянут бутоны, нигде ни цветка, кроме разве первых цветов безвременника и последних — морского лука (а если тебе повезет или ты знаешь, где искать, — то еще курослепа, лилий или даже первого шафрана), — но общее впечатление такое, будто вокруг одна лишь сушь да запустение. И то же — с плодовыми деревьями: радость собирания сабр и фиг миновала, в винограднике остались только отдельные ягоды, цитрусовые еще не созрели, и лишь последние гранаты радуют глаз и нёбо. Лес сбрасывает листву и пятнается серым, тучи застилают синеву неба, и даже стаи перелетных птиц, которые весной наполняют душу радостью, теперь, покидая наши края, печалят сердце.

А сердца земледельцев наполняются тревогой — пойдут дожди или нет? И поскольку, по мнению многих, засуха — это наказание за грехи, то в эту пору начинается копание в душе и раскаяние в грехах. Впрочем, горожане могут позволить себе более поэтический отклик. Тот, кто склонен к тонким переживаниям — или хочет показаться таковым, — завяжет на шее шарф, пойдет бродить по городским тротуарам, увидит желтые листья, что кружатся на ветру, и опечалится сладкой печалью, сам не понимая, отчего и почему, и станет искать близкую душу, такую же чувствительную и печальную, с которой он мог бы вкусить эту осеннюю грусть во всей ее сладостной полноте, а может — и согреться в ожидании зимней прохлады, что уже ждет за порогом. Но что до меня, то моя осенняя грусть рождается просто потому, что дневного света становится с каждым днем все меньше. А близкую душу я могу поискать и в другие сезоны. Романтичным можно быть и весной и летом. И даже зимой.

Как я уже рассказывал, напротив моего дома тянутся лесистые холмы, и смена сезонов меняет их цвета. Большинство деревьев там — фаворские дубы и израильские фисташки, и, когда осенью они желтеют, их листья опадают, и в лесу господствует серый цвет обнажившихся, голых ветвей. Немногие зеленые пятна в это время — это деревья, не знающие листопада: калепринский (или палестинский) дуб, мастиковая фисташка и порой — рожковое дерево. Весной фаворские дубы снова выпускают листья. Поначалу они светло-зеленого цвета, густого и нежного одновременно, а фисташки добавляют лесу красноватый оттенок. Но вскоре уже весь лес зеленеет самыми разными видами зеленого — и так до конца лета, когда поднимается пыль и все становится одним выцветшим зеленым. Затем первый дождь смывает пыль и лес опять сверкает, а потом возвращается листопад со своей серостью, и так годичный круг замыкается в очередной раз, чтобы повториться снова и снова.

В полях перед моим домом цвета тоже меняются с постоянной и красивой цикличностью, но эти перемены зависят не только от природы, но и от земледельцев. После жатвы зеленые обработанные земли желтеют (хотя есть и такие, что желтеют перед жатвой), потом желтый становится пыльным коричневым, затем — после пахоты — богатым и глубоким коричневым, а со временем в нем снова пробивается зеленый и постепенно завладевает полями. Тот, кому все это знакомо, может по цвету полей определить, какой месяц, но вот незадача — в то время как все часы и дни, кроме субботы, язык иврит отмечает цифрами, месяцы он называет именами, а поскольку это имена иностранные, они ничего нам не говорят.

Да, хотите верьте, хотите нет, но названия месяцев, которые мы считаем «еврейскими», на самом деле — слова чужие и непонятные. Мало кто из говорящих на иврите знает толком, что такое «тишрей» (первый месяц еврейского календаря), «тевет» (четвертый), «мархешван» (второй) или «элул» (двенадцатый)? Верно, в этих именах есть определенная прелесть, иногда они приятны для слуха — как, например, «адар» (шестой месяц еврейского календаря), или «тамуз» (десятый), или «ияр» (седьмой), но надо признать: названия месяцев, именуемые «еврейскими», пришли к нам из других языков и культур, точно так же, как «июль», «ноябрь» или «апрель».