Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ягельский В

Башни из камня

Лето





Холодный, густой туман еще стелился над зеленой долиной, а бледное солнце только начинало свое медленное восхождение над горами, пробуждая к жизни деревушку Шодрода, укрывшуюся между склонами Кавказа.

Женщины заканчивали дойку коров. Лохматые ребятишки бегали по улочкам и придумывали себе игры на новый день. Привычную сонливость утра неожиданно нарушило появление пастухов, которые сбежали вниз с горного луга и теперь, перебивая друг друга и пытаясь отдышаться, рассказывали о партизанах, направляющихся через перевал в сторону деревни.

Погоняя вьючных ослов, они шли вниз с автоматами и ящиками боеприпасов. Не скрывались, как будто совсем не страшились встречи с солдатами, патрулирующими границу. В полдень уже были в деревне. Никто их не останавливал, вошли без единого выстрела. Услышав о приближении отряда, местные милиционеры, которые всю ночь крепким вином обмывали день рождения коллеги, побросали автоматы в багажники машин, и с визгом колес рванули в сторону ближайшего городка.

Кроме стариков в деревне почти не было мужчин. Как обычно в это время года, — а стояла самая средина жаркого лета, — мужчины кочевали по России, зарабатывая на стройках или на уборке урожая на очередную холодную и неурожайную осень, очередную морозную зиму в горах.

Партизаны вели себя дружелюбно. Собрали людей на площади и заявили, что пришли с гор дать им свободу. Командир говорил о несправедливости, о воровстве местных чиновников и о Всемогущем, который воздаст крестьянам за притеснения и унижения.

— Именем Всемогущего объявляю село свободным и независимым от столицы, забывшей Бога!

Бородатый командир пообещал также, что партизаны ничего плохого людям не сделают. И даже запретил своим солдатам рвать яблоки в деревенских садах.

— Присоединяйтесь к нам и живите по наказам Всевышнего, — призывал он жителей Шодроды. — Но можете уйти, если боитесь вертолетов, которые тут обязательно появятся, как только разнесется весть о нашем приходе. Или если вы пока не готовы жить так, как повелел Господь.

Он выглядел разочарованным, когда часом позже хмурые селяне отправились в путь, покидая деревню, над которой развевался одинокий зеленый флаг, укрепленный партизанами на минарете мечети.

В тот день бородатые партизаны вошли и в другие деревни, разбросанные по зеленым ущельям Кавказа, разделенного здесь границей между спокойным Дагестаном и бунтующей Чечней. Они появились в Рахате, Тандо, Ашино, Ансальте, Галатлах, Шаури, Анди и еще в дюжине аулов в Ботлихском и Цумадинском районах по дагестанскую сторону границы.

Жители деревень распознали в бородачах чеченцев. Они отличались не только языком, но и невиданным в этих местах поведением. Чеченцы всегда были заносчивыми, но их спесь стала совсем невыносимой с тех пор, как летом девяносто шестого, после почти двухлетней войны, они остановили и заставили отступить во много раз более многочисленную и сильную российскую армию. Это не удалось сделать никому из кавказских народов. Уже давно ни один из них даже не пытался конфликтовать с Россией. После победы над россиянами чеченцы не только ставили себя выше всех, но и узурпировали себе право поучать соседей и вмешиваться в их дела.

Они презрительно называли Дагестан «Страной без Веры» (Дар аль-Куфр), хотя сами веру Пророка приняли более тысячи лет назад именно от дагестанских горцев. До этого они столетиями поклонялись святым горам и рощам, даже Богу христиан, тогда как улемы и шейхи из Дагестана своим благочестием и знаниями с успехом соревновались за пальму первенства со святыми мужами из Каира, Багдада и Стамбула. Из Дагестана происходили и знаменитые кавказские имамы во главе с Шамилем, которые боролись не только за свободу, но за государство Бога. Из Дагестана были три четвертых всех кавказских паломников, каждый год отправляющихся в хадж (паломничество в Мекку) на родину Пророка. А чеченцы, мало того, что веру приняли значительно позже, к тому же от самозванного пророка шейха Мансура, так еще с рвением новообращенных присвоили себе имя Страны Веры (Дар аль-Ислам).

Не поддавшись россиянам, они стали ставить себя в пример другим, подстрекали ближних и дальних соседей на совместный бунт против России. Достаточно было кому-то в Кабарде, Черкессии, Балкарии или Карачаеве обронить слово о независимости, как чеченцы отправляли туда своих посланников налаживать связи, оказывать содействие, склонять к идее создания единого государства кавказских горцев.

А дагестанским горцам снисходительно объясняли, что Дагестан и Чечня это в сущности одно и то же. Поэтому и дагестанцы, и чеченцы должны как можно скорее изгнать из своих краев российских солдат, чиновников и таможенников, чтобы, наконец, начать жить свободно, дышать полной грудью.

Жители занятой бородатыми партизанами деревни Шодроды действительно считали чеченцев своими. Границы делили их деревни, пастбища и водопои только на карте. Они жили по обе стороны межи — с одной стороны дагестанский Ботлих, с другой чеченское Ведено. Когда в цинковый рупор, прикрепленный проволокой к башенке мечети в Шодроде, сельский муэдзин хрипло звал народ к молитве, его голос доносился и до чеченских аулов по ту сторону ущелья.

Они знали друг друга, ходили в гости, торговали на базарах, приглашали друг друга на свадьбы и похороны, случалось, хоть редко, выдавали своих дочерей замуж за сыновей соседей. Когда чеченцы воевали в горах с россиянами, их женам и детям давали приют дагестанские горцы. Кормили, охраняли, не считаясь с прожитым у них временем, не требуя денег. Многие жители Дагестана, главным образом местные чеченцы, тоже пошли к партизанам, чтобы помочь им в войне против россиян.

Они не ждали благодарности. Гостеприимство на Кавказе такая же святая обязанность, как забота о добром имени или кровная, передаваемая из поколения в поколение месть — единственный способ отплатить за обиду или смыть позор.

Но они не ждали и того, что, даже не поблагодарив за гостеприимство, чеченцы начнут хозяйничать в дагестанских селах, что ворвутся в их дома с автоматами в руках.

— Что вы тут потеряли? — спрашивали старейшины дагестанских сел, пытаясь остановить спускающихся с гор партизан. — Нечего вам тут делать.

— Вся земля принадлежит Всевышнему, — буркнул в ответ бородатый командир, отодвигая в сторону седобородых старцев, вставших на его пути. — Мы — слуги Всемогущего и можем ходить куда хотим, не спрашивая ни у кого согласия.

Среди партизан было немало и дагестанцев. Видимо присутствие местных парней в партизанских отрядах до такой степени придавало смелости их командирам, что они вели себя так, как будто считали вооруженное нападение чуть ли не величайшей услугой дагестанским крестьянам. Они не ожидали ни враждебности со стороны дагестанцев, ни даже недовольства. Были уверены в себе, в своей правоте и победе. К дагестанцам, пришедшим вместе с ними с гор, чеченцы относились как командиры к подчиненным, а не как гости к гостеприимным хозяевам.

Жители Шодроды, Тандо и Ансальты быстро сообразили, что бородачи, в которых они узнавали своих сородичей — это те самые бунтари, сбежавшие полгода назад из Дагестана от гнева местных властей. Столичные чиновники из Махачкалы заклеймили их как опасных преступников, утверждая, что они проповедуют искаженную и неправедную веру. Бунтари, которые на самом деле хотели смены коррумпированного и безбожного, как они утверждали, правительства, нашли спасение в соседней Чечне, где их укрылось около тысячи человек.

Они осели в Урус-Мартане, известной по всему Кавказу непокорной твердыне мусульманских фанатиков и мечтателей, самозванцев и изгнанников. Не признавали ничьей власти и мечтали о новом халифате, который одним виделся истинно справедливым государством, другим — оазисом анархии. В Урус-Мартан съезжались кавказские бунтари всех мастей и даже кочующие по миру арабские боевики, в поисках мученической смерти на священной войне, в поисках пропуска в рай.

Урус-Мартан также пользовался на Кавказе дурной славой главного рынка невольников, захваченных ради выкупа вооруженными бандами, у вожаков которых здесь были свои дома и военные базы. Урус-Мартан ускользал из-под любой власти, в том числе и непризнанного здесь президента Чечни, и никто, в сущности, не знал, что там на самом деле происходит.

Получив информацию, что бунтари укрылись в чеченском Урус-Мартане, дагестанские власти распорядились усилить посты на границе с Чечней. Они не забыли о том, что свой побег из Дагестана изгнанники сравнивали с бегством Магомета из Мекки и обещали вернуться с таким же триумфом, как Пророк.

И теперь они возвращались, уверенные, что найдут поддержку и одобрение, по крайней мере, у жителей нищих приграничных селений, давно забытых чиновниками далекой Махачкалы, занятых только приумножением собственных богатств. Повстанцы рассчитывали, что при помощи чеченских боевиков им удастся прогнать российских солдат, охраняющих границу, и на освобожденных землях провозгласить независимую горную республику правоверных. А она со временем должна будет воссоединиться с Чечней, и другими, возникающими в Дагестане оазисами свободы и закона Аллаха, превращаясь в центр кавказского халифата.

На третий день чеченские и дагестанские руководители восстания собрались во взятой без боя деревушке Ансальта. После короткого совещания выбрали штаб восстания. В него вошли представители полусотни затерянных в горных ущельях аулов, которые и так жили по законам Корана, без революции и вооруженных бунтов. Из некоторых селений изгнали присланных из столицы милиционеров и чиновников. Из других те сами сбежали от нужды и безнадежности, также как учителя, врачи, агрономы.

Среди руководителей восстания — мулл, журналистов и поэтов — многие имели за собой многолетние сроки в тюрьмах и колониях в далекой Сибири. Тюрьмы и изгнание были наказанием за бесплодную, казалось бы, борьбу за свободу покоренного россиянами Кавказа и запрещенный ими ислам. Во главе повстанческого совета встал мулла Багаутдин Мохаммедов из Кизляра, тут же объявивший себя шейхом. Его визирем стал Сираджуддин Рамазанов, аварец из Гуниба. Повстанцы провозгласили создание независимой мусульманской горской республики и объявили священную войну России. Выбрали и эмира, который должен был вести их к победе. Единогласно, без слова сомнения, эмиром был избран чеченский командир, организовавший набег на дагестанские приграничные районы, а в ходе войны с россиянами снискавший такую славу, что его считали героем не только в Чечне, но и на всем Кавказе. Его звали Шамиль Басаев.

На следующий день налетели российские самолеты и сбросили на Ансальту бомбы. На Кавказе вспыхнула новая война, после которой неизбежно должна была разгореться самая большая, самая страшная из всех предыдущих.

Вертолеты тяжело, с воем отрывались от земли. Серо-зеленые, с красными звездами на бронированных боках, они боролись со свежим, прозрачным утренним воздухом, как пловец, который отчаянно пытается удержаться на воде.

Из расположенного на высоком холме Ботлиха издалека было видно, как они летят по ущелью над речкой с низко опушенными вниз носами как будто рассматривают себя в потоке или пытаются разглядеть что-то 12 среди валунов. И только у подножья горы, где ущелье поворачивало, чтобы обогнуть высокий уступ с прилепившимся к его склону городком, вертолеты взмывали вверх от реки. Внезапно, как будто в последний момент замечали скалу, о которую могли разбиться.

Громко взвывая от усилий, взбирались все выше и выше, постепенно выбираясь из теснины, и, поднявшись до уровня ботлихской площади, повисали, наконец, неподвижно над городом. Там выравнивали строй, как будто совещаясь, чтобы через минуту хищно атаковать гору, образующую противоположную стену ущелья. Местные называли гору Ослиным Ухом. На ее склонах, на соседней Лысой Горе, и в расположенном между ними селе Тандо укрывались пришедшие из Чечни партизаны, пытавшиеся поднять в спокойном Ботлихе вооруженное восстание.

В первый день они подошли к самой границе и меткими выстрелами уничтожили несколько российских вертолетов на посадочной площадке, вырубленной в скалах ниже города. Однако им не удалось поднять местных аварцев на борьбу. Мало того, здешние горцы не только не подчинились пришельцам, но выступили против них. Жители аула Годоберди, вооруженные старыми охотничьими ружьями на волков и медведей, первыми не впустили партизан в свое селение, а потом отражали атаки, сбрасывая на нападающих каменные лавины. Встретив неожиданный отпор, партизаны окопались в горных схронах, в пещерах и лесах, покрывающих склоны гор. Разделившись на группы по несколько человек, они отстаивали только уже занятые высоты, перевалы и аулы. Ожидали подкрепления и приказов из Чечни.

Днем, когда российские самолеты и вертолеты сбрасывали на них бомбы и ракеты, партизаны укрывались в безопасных пещерах. Выходили, когда после налетов наступала глухая тишина, а россияне отправляли в горы пехоту. С верхушек голых скал партизаны стреляли по карабкающимся вверх солдатам, как по мишеням в городском тире.

После провала нескольких кровопролитных попыток штурма, россияне сменили тактику. Теперь только изредка были слышны автоматные выстрелы, которыми партизаны встречали подлетающие вертолеты. Еще реже случались бои на горных склонах. Войну с партизанами вели тяжелые, бронированные вертолеты, которые весь день, с раннего, прохладного утра до позднего, теплого вечера, терзали партизанские укрытия и разрушали занятые ими деревни. Систематически, день за днем, дом за домом.

Горы вокруг Ботлиха гудели далекими, глухими взрывами. Белые столбы дыма, вздымающиеся над серыми скалами и зеленым лесом, отмечали места, куда попадали бомбы и ракеты. Когда налеты учащались, сизый дым как туман затягивал склоны и вершины гор. Бомбардировки прекращались только в обеденное время, в полдень, когда больше всего всем докучала жара.

Над городком повисла мертвая тишина. Казалось, жители перестали дышать и напряженно вслушиваются в далекие взрывы, пытаясь по ним угадать, что их ждет.

На каменной площади, примостившись на небольшой лавочке, сидели усатые старики в меховых шапках. Они наблюдали за этим военным спектаклем в горах молча, без единого слова, застыв в неподвижности. С утра до вечера торчали на площади, как немногочисленные и такие же 13 старые, как они, деревья, дававшие им тень от палящего солнца. Они походили на ветеранов, которых за заслуги пригласили на бесплатное представление. Их с почестями привели в зал и оставили одних, где они в молчании смотрели повторяющийся без конца спектакль, ни содержания которого, ни заключенного в нем послания они не понимали.

Впечатление усиливалось тем, что весь городок напоминал вырубленный в скалах амфитеатр. Залом были окружающие Ботлих стены гор, в их расщелины и уступы рядами втискивались каменные дома. В поисках опоры и равновесия сбивались вместе, расталкивали друг друга, взбирались друг на друга. Крыши домов, стоящих ниже по склону, служили двором тем, что были выстроены выше, а соседние сакли опирались на общие каменные стены. В этой несусветной тесноте и борьбе за жизненное пространство почти не оставалось места узким, крутым улочкам, сбегающим от домов в верхних рядах к площади и пристроившейся на ней небольшой мечети. Это было центральное место, самое главное, святое, закрепленное за старцами, которые целыми днями наблюдали, как самолеты и вертолеты прочерчивают темно-синее, погожее небо, распугивая ястребов и орлов.

Дети проводили дни на крышах и верхушках деревьев, откуда открывался самый лучший вид на захваченное самолетами и вертолетами небо, панораму гор и разворачивающуюся вдали войну. Больше всего детишек собиралось на крышах и деревьях на краю городка, прямо над пропастью, из которой карабкались вверх вертолеты. Стоя над обрывом можно было с близкого расстояния посмотреть в лицо пилотам, когда они поднимали машины на уровень скалистого уступа Ботлиха. Каждый выныривающий из челюсти ущелья вертолет встречался визгом восторженной детворы.

Женщины наблюдали за войной со своих подворий, а точнее, занятые работой у колодцев и печей, бросали на нее мимолетный, озабоченный взгляд. С трудом распрямляли спины над корытами и дымящимися котлами, заслоняли глаза от солнца и смотрели в небо.

На весь день, с восхода до заката, возвещенного муэдзином, который из сельской мечети протяжно звал верующих на вечернюю молитву, городок, а вместе с ним и мы, приезжие журналисты, замирал в бездействии, наблюдая за вертолетами и вслушиваясь в глухие, далекие взрывы.

Больше делать было нечего.

Ничего не происходило.

Дело в том, что из нашего амфитеатра не видна была сцена, на которой разыгрывалось представление. Ее заслоняла огромная зеленая гора. Мы слышали отзвуки битвы, видели столбы дыма, поднимающиеся над вершиной горы, и исчезающие за ней вертолеты и самолеты.

Три влетели, три вылетели, грохот, дым, перерыв. И опять. Два влетели, потом еще два. Грохот, дым, шум двигателей возвращающихся машин.

Мы сидели, как зрители перед занавесом, который кто-то забыл поднять, хоть спектакль уже начался. Актеры входили на сцену и уходили с нее, а мы не знали, что там происходит. До нас долетали отзвуки разыгрывающейся за занавесом драмы, но об ее содержании и течении мы могли только догадываться.

Не было никакой возможности уйти отсюда. Военные успели уже перекрыть все дороги через горы в Ведено, в Чечню. Солдаты на постах вокруг Ботлиха не пропускали никого даже в аул Годоберди — якобы неподалеку от него шли бои. Нас должны были отвести туда аварцы, с которыми мы летели в пустом самолете из Москвы в Махачкалу. Аварцы жили в Годоберди, а на лето выезжали в Россию, где нанимались на стройки сезонными рабочими. Бросили работу, услышав по радио сообщение о партизанах из Чечни, которые пробрались за их межу. Аварцы возвращались в аул, чтобы дать отпор непрошеным гостям. По дороге ссорились друг с другом. Один из них считал, что автоматы надо купить на рынке в Махачкале, двое других убеждали, что нечего тратить деньги, наверняка оружие раздадут в ауле местные власти.

Однако с аварцами мы расстались уже в Ботлихе. Солдаты пропускали в село только тех, кто там жил, и мог подтвердить это каким-нибудь документом. Остальных приезжих отправляли в городок, а случалось, и в саму Махачкалу. Появились агенты спецслужб. Они стояли на постах у дорог, часами сидели в закусочных, где собирались местные жители и мы, приезжие. Бродили, вроде без всякой цели, по крутым закоулкам, останавливались в тени деревьев на площади перед мечетью. Подслушивали, приглядывались, крутились тут и там, запрещали все и везде, требовали показывать удостоверения личности, пропуска, разрешения, на которых вечно не хватало печатей — круглых, треугольных, квадратных.

Мы приехали не в то время и не в то место, что нужно. Как всегда.

Я вечно приезжал слишком поздно и чаще всего не с той стороны, с которой следовало.

За исключением счастливых случайностей и событий, которые можно было заранее предвидеть, я отправлялся в путь, только узнав, что что-то важное уже произошло. Отставал уже на старте, отчаянно пытаясь потом нагнать потерянное время. Редко удается быть свидетелем чего-то с самого начала и до конца, еще реже — увидеть все и по одну, и по другую сторону баррикад, получить полную картину события, опираться только на собственные наблюдения и впечатления. Остановиться совсем рядом с магической, невидимой линией не пересекая ее, линией, которая проводит границу между зрительным залом и сценой; с близкого расстояния увидеть лица героев драмы, каждую их гримасу, слышать не только их крики, но и каждый шепот, замечать каждый жест. Быть так близко от сцены, чтобы почувствовать себя хоть на минуту ее равноправным хозяином, но в то же время настолько далеко, чтобы можно было безопасно отступить. Не позволить ей увлечь себя, поглотить, не позволить, чтобы бесстыдное желание увидеть кошмар превратило зрителя и критика в действующее лицо спектакля, лишенное права вернуться в зрительный зал.

Решение выехать в Ботлих было ошибкой, которую совершили вполне осознанно почти все журналисты. Ну, на что можно было рассчитывать, прибывая на третий или четвертый день в осажденную местность, в стране, управляемой всевластными чиновниками и бездушными, жестокими агентами секретных служб? Партизаны не штурмовали городок, но остановились у самых его околиц. Так что нам не удалось описать ни драмы жителей осажденной крепости, ни триумфа ее захватчиков. Единственным, зато самым весомым аргументом в пользу Ботлиха было то, что именно здесь шла война, и сюда можно было относительно легко и быстро добраться.

Я знал, что нужно ехать в Чечню. В Грозный, Новые и Старые Атаги, оттуда свернуть на восток, в горы, добраться до Ножай-Юрта и Ведено, найти проводников, которые через перевал Харами довели бы меня до партизанского лагеря. А с ними можно было бы уже попасть и к видимой из Ботлиха, но недоступной горе Ослиное Ухо, где собственно шла война, и там убедиться, как она на самом деле выглядит, на себе почувствовать, что она из себя представляет.

Именно так поступил Руслан, фотограф и кинооператор. Добрался до партизан в горах и стал хроникером их броска на Дагестан. Сидя по другую сторону горы, я видел рядом с собой, на экране старого телевизора, как улыбающийся, уверенный в себе Басаев раздает партизанам тяжелые, спелые арбузы. Как одетый в полевую куртку с арабскими надписями на погонах, проводит совещание, изучая карту со своими командирами, наконец, как его артиллеристы стреляют из пушек по почти невидимым в небе вертолетам, выкрикивая: «Аллах акбар — Бог велик!»

Руслан, хоть он работал на зарубежные редакции, был чеченцем. А в Чечню в то время не так просто было попасть. После войны с Россией, закончившейся ничего не решающим перемирием, край этот превратился в новые Дикие Поля, не поддаваясь никакому контролю и существуя без каких бы то ни было законов. Это был край, где вооруженные банды ради наживы или по приказу патронов с Кавказа или России, охотились на людей и похищали их ради выкупа. Иностранцы, то есть журналисты, потому что никто другой из-за границы сюда не заглядывал, были товаром особого спроса. За них можно было не только выторговать самую высокую цену, такие похищения наиболее эффективно компрометировали тех чеченских политиков, которые утверждали, что Чечня может существовать как государство независимое, безопасное и предсказуемое.

Вспышка восстания под Ботлихом привела к тому, что поездка в Чечню стала еще большим соблазном, а тем самым и еще большим риском. Можно было предположить, что, ожидая наплыва иностранцев, торговцы живым товаром будут на чеку и расставят новые ловушки. Чтобы их избежать, следовало нанять собственную доверенную личную охрану, и платить, по крайней мере, так щедро, чтобы ей не пришло в голову перепродать своего гостя и благодетеля в неволю.

Путешествие в Ботлих через Чечню не только продлевало время поездки, но и непомерно увеличивало расходы и риск. Решаясь переехать на другую сторону баррикады, можно было запросто попасть из зрительного зала прямо на сцену. А этого следовало избегать любой ценой. Да, я хотел быть поблизости, но не в самом эпицентре. Поэтому я поехал в Ботлих, чтобы с каменной площади прислушиваться к далеким взрывам за горами и удовлетворяться зрелищем сизого дыма взрывов, растекающегося по зеленым склонам и нагим, скалистым обрывам. Поехал подслушивать и подсматривать войну.

Как-то в полдень я столкнулся в городке с небольшим отрядом российских солдат. Мускулистые, бронзовые от солнца, ветра и пыли, в темных очках, они бродили от скуки по узким закоулкам, утоляя жажду продаваемым из-под полы теплым пивом. Были среди них сибиряки, Дима и Сережа, с которыми я прошлым вечером познакомился на площади перед мечетью.

На закате красного, пылающего солнца они въехали на площадь на большом грузовике, закупить для отряда баранину на шашлыки, свежие овощи и фрукты. Ждали у грузовика продавца, который метался среди базарных лотков, собирая у перекупщиков деньги, чтобы дать сдачу с редкой здесь в горах банкноты крупного номинала. Бесцеремонные, в расхристанных мундирах солдаты стояли, прислонившись к стальной, раскаленной кабине грузовика, курили, подставляя потные лица прохладным дуновениям ветра. К местным относились снисходительно, свысока, но без враждебности или призрения.

Еще до возвращения продавца, собиравшего по лоткам сдачу, солдаты проговорились, что завтра на рассвете их отряд будет штурмовать Ослиное Ухо и расположенную немного подальше гору, которую они называли Подводной Лодкой.

— Кто туда идет — не возвращается, — рассказывал Дима, глядя куда-то вдаль и для пущего эффекта глубоко затягиваясь сигаретой.

Тем временем Сергей всучил продавцу горсть смятых банкнот и велел принести водки. Нервно оглядываясь по сторонам, продавец исчез среди лавочек. На скамейке у мечети продолжали сидеть старцы в меховых шапках. Это из-за них алкоголь на Кавказе считается чем-то постыдным, запретным. Его не продают в магазинах, никто здравомыслящий не осмелится пить публично, и уж конечно, не на глазах старейшин. Пьянство — социальная деградация, позор, который невозможно смыть. Но даже это не спасло горы от этого порока. Водку тут пьют украдкой, тайком, зато часто до беспамятства. Принесли ее с собой славянские поселенцы, которые спаивали аборигенов так же охотно, как белые пришельцы из Европы спаивали североамериканских индейцев. Потом в зависимость от водки попали молодые горцы, спускающиеся с гор в степи и на морское побережье в поисках заработков и образования. Многих из них, людей, привыкших к неограниченным пространствам, силой переселили из аулов в города, заперли в клетках бетонных блоков. Пили от тоски и от обиды, от отчаяния, что Бога нет, и от страха перед Богом. Высоко в горы водка добралась вместе с электричеством, телевидением и асфальтированными дорогами, которыми пронизали Кавказ, отбирая у него недоступность — веками служившую его единственной системой сопротивления. Из неприступной крепости Кавказ превращался в обычный проходной двор, отличавшийся от других еще только традициями и верой.

Продавец, настороженно оглядываясь, вернулся с большой полотняной сумкой яблок. На дне сумки спрятал четыре бутылки желтой, крепкой водки. Укрывшись за машиной, Сергей откупорил первую, достал из кармана мандаринку, дольки которой должны были облагородить вкус водки.

Накануне сибиряки вернулись со штурма занятого чеченцами селения Тандо. Ночная атака не удалась. Они даже не дошли до села. Две бронемашины полыхнули огнем, подстреленные из гранатометов. Им не просто пришлось отступить, они опять потеряли восемь солдат, а человек двадцать было ранено.

— Трудно с ними воевать. Они научились драться, — рассказывал Сергей, кривясь от отвращения. Густая сладость мандаринки привела к тому, что проглотить полстакана теплой водки стало еще труднее. — А наши по ошибке обстреляли вчера дагестанскую милицию. Приняли их за партизан, и четырьмя нашими черными стало меньше.

Черными сибиряки называли местных жителей. Все равно кого, грузин, азербайджанцев, или даже жителей Средней Азии. Черными были все, кого нельзя было причислить к славянам.

Дима и Сергей были солдатами-контрактниками, уже семь лет воюющими ради заработка на разных войнах, вспыхивающих на землях бывшей российской империи. Дрались в Таджикистане, в Абхазии, Чечне, а теперь приехали в Дагестан. Пока что, в сущности, бездействовали, потому что патрулирование улочек Ботлиха или проверку документов работой не признавали. Штурм Тандо был первой операцией, на которую отправили таких как они, закаленных в боях и рассматривающих войну чисто технически, как способ заработка денег. Кроме них командование отправило в горы на войну с партизанами желторотых, напуганных юнцов, только что призванных в армию солдат. Офицеры держали их в тылу, не пуская в бой и отправляя, в крайнем случае, на прочесывание после бомбардировок авиацией горных склонов и разрушенных аулов.

На рассвете следующего дня отряд Димы и Сергея как раз должен был войти в такую разбомбленную деревушку и проверить, нет ли там партизан. Была уже поздняя ночь, когда, крепко поддавши, карабкаясь в машину, пообещали, что возьмут меня с собой на операцию, если я буду ждать их перед рассветом на площади у мечети.

Рассказывая о своих приключениях, многочисленных победах, жестокости, отваге и силе, о жизни среди насилия, они рассчитывали на восхищение, или хотя бы на сочувствие. То и дело повторяли, что если попадут в руки партизан, их ждет страшная смерть. В Чечне солдат-контрактников и летчиков в плен не брали. Сначала их подвергали жесточайшим пыткам, а потом убивали. Чаще всего, перерезая горло.

У меня сложилось впечатление, что Дима и Сергей боялись не страха или боли и даже не смерти, а одиночества и отторжения, с которым они встречались на каждом шагу. Они ни для кого не были героями. В тех странах, куда они приезжали воевать, их считали захватчиками, варварами, наживающимися на чужом несчастье. Даже покупая арбузы на базаре, вынуждены были следить, как бы кто-нибудь из местных не всадил им нож в спину. Дома тоже не могли рассчитывать на понимание и восхищение. Их считали странными, не умеющими найти свое место в жизни. Их боялись, они были опасными, особенно в пьяном гневе, но никто их не любил, никто по ним не тосковал, никто о них не думал. Никто не замечал их отсутствия, не хотел слушать их рассказов. Хоть им трудно было с этим смириться, но без них жизнь в их родных местах шла своим 18 чередом.

Я был на условленном месте еще до рассвета, но никто за мной не пришел. Только в полдень я натолкнулся на сибиряков, устало расположившихся на отдых в тени деревьев. Командир, невысокий, жилистый майор с бритым черепом, слушал транзистор и не горел желанием разговаривать. Из Москвы шли сообщения, что хоть ситуация в районе кавказского Ботлиха остается чрезвычайно сложной, российские войска полностью ее контролируют, образцово реализуя тактические планы и нанося партизанам огромный урон. Авиация отрезала пути отступления бунтовщикам, среди которых возникла паника. Согласно сообщениям Кремля война на чечено-дагестанской границе была, в сущности, завершена, а партизаны разбиты в пух и прах.

— Все это замечательно, — пробурчал ни то мне, ни то сам себе командир, — тогда зачем наши летчики сегодня все еще бомбят Ослиное Ухо, на котором мы, по их информации, уже давно сидим? И что мне писать матерям убитых солдат? Сегодня утром опять троих потерял. Отправят их домой в цинковых гробах. Что мне писать? Почему они погибли, если войны уже нет?

Среди прятавшихся в тени солдат я не мог отыскать взглядом ни Димы, ни Сергея. А ведь это был их отряд, тот, что на рассвете должен был искать партизан в руинах разбомбленного аула. Их я должен был ждать у мечети. Димы и Сергея среди солдат не было.

— Так это они с тобой вчера водку пили! До того упились, что на ногах не стояли. Вместо операции пошли под арест, — майор первый раз улыбнулся, блеснув золотыми зубами. — Они тебе еще раз должны поставить. Если б вчера не упились, может, это их я отправлял бы сегодня домой в гробах и писал матерям, какими они были героями.

Назир Хаджи Баширханов походил на одного из тех медведей, которых полно было в окрестных горах. Трудно было определить его возраст. Ему могло быть тридцать пять лет, а могло быть и пятьдесят. Кряжистый, широкоплечий, с огромными, узловатыми ладонями, неуклюжей походкой. Несмотря на жару, ходил в поношенном темном костюме из толстой шерсти и потоптанных, серых от пыли ботинках. Целыми днями сидел во дворе закусочной на краю городка, над самой пропастью. Он был сельским старостой соседнего Тандо, и в бинокль, позаимствованный у двоюродного брата — милиционера, наблюдал за медленной смертью своего села, методично разрушаемого российской авиацией.

Со двора закусочной Тандо было видно лучше всего. Само селение, однако, заслонял поросший лесом пригорок. Назиру Хаджи вовсе не нужно было все видеть, чтобы все знать. Он здесь родился, здесь вырос, знал каждый камень. Достаточно было увидеть, куда падают бомбы, и откуда поднимается в небо дым, и он точно знал, чей дом, чей двор был в этот момент разрушен.

— Похоже, ни один двор не уцелел. Еще пару дней, и камня на камне не останется, — изредка отзывался он, потирая кулаком квадратную челюсть. — Люди говорят, что в деревне уже давно нет партизан, а россияне боятся засады и продолжают бомбить, на всякий случай. Если самим не хватает смелости войти и проверить, дали бы хоть людям вернуться. Говорят, в других местах, русские, когда входили в село, шли от дома к 19 дому и швыряли гранаты в те, что уцелели. Вот так, связку гранат через окно или в подвал, даже не проверяя, есть ли там кто или нет. Теперь воюют, а где они раньше были? Почему позволили партизанам перейти границу, напасть на село? Тогда надо было драться, людей спасать. Хаты-то чем виноваты? Эх… ни черта не осталось от Тандо.

Назир Хаджи никогда бы вслух не сознался в этом, но его больше всего беспокоила судьба собственной собаки, которую он не успел спустить с цепи, в спешке спасаясь от партизан. Вспомнил он о ней уже за околицей села, когда услышал громкий лай, но возвращаться не стал. Успокаивал сам себя, что партизаны же не звери, обычные люди, как он сам, что у них есть дела поважнее, чем мучить животное. Даже если пес не поест день-другой, с голоду не сдохнет, а как только все немного успокоится, Назир Хаджи вернется в село, чтобы оглядеться, увидеть, что там и как. Он и не подумал о самолетах.

— А что сталось с нашими коровами, овцами и козами? Не всех мы успели забрать с пастбищ и загонов. С ними-то что? Хорошо, если разбежались по горам, по крайне мере в живых остались. А те, которых мы оставили взаперти, пропали, наверное, под бомбами и в огне, — Назиру Хаджи больше всего докучала эта беспомощность. Ему хотелось куда-то бежать, что-то делать. Хотя бы для того, чтобы не думать все время о хозяйстве, о собаке, привязанной к будке, о запертых в сарае коровах. — В октябре холода начнутся. Народ постепенно к зиме готовится. Куда им теперь деваться? Дома разрушены, стада уничтожены, овощи и фрукты сгниют на корню. Как жить будем?

Староста страдал, потому что вместе с деревней догорала его прошлая жизнь. Он это чувствовал, видел, но ничего не мог сделать. Что он будет делать без дома? Что скажет людям, которые его выбрали, чтоб он ими руководил, чтоб был их главой? Что они все потеряли, что все, что было в прошлом, теперь не в счет, что старая жизнь уже не вернется, и лучше даже не вспоминать о прошлом, чтобы не ошалеть от боли и не сойти с ума?

Что ждет его на земле, которую он не сможет обрабатывать, не имея дома? Что станется с кладбищем, где похоронен его отец, его деды? Таких, у кого нет дома, родовой башни из камня, считают на Кавказе беднейшими из бедных. Не может считаться мужчиной тот, кто не в состоянии обеспечить семье хотя бы крыши над головой. А тем, у которых нет своих кладбищ, которые не знают, где похоронены их предки, на Кавказе отказывают даже в праве на собственное достоинство.

Без дома, земли, кладбища он будет никем. Потеряет свое место на земле, а значит, не сможет даже считать себя свободным человеком. Не останется ничего, что он мог бы ценить, что могло бы быть смыслом и целью его жизни. Станет беженцем, бродягой, всеми презираемым нищим, выпрашивающим милость, целующим сапоги благодетелям.

С несчастьем, постигшим его и все селение, тем труднее было смириться, что оно было вопиющей несправедливостью. Ведь они ничего такого не сделали, за что могла на них свалиться такая напасть. В их селении никогда не было никаких бунтарей, они бы этого не допустили. 20 И потом партизанам тоже не помогали. Так за что же все это?

Иногда Назир Хаджи говорил себе, что жизнь, хоть и жестокая, но такой несправедливости не допустит. Что кто-нибудь им поможет, что не бросят их вот так, на произвол судьбы. Может, придет на помощь российская армия, которая сейчас на глазах старосты равняла с землей его селение, дом за домом, двор за двором. Он слышал по радио, что в Москве обещали помощь, говорили, что никому не придется скитаться. Правда, и раньше уже разным бедолагам обещали то же самое, и ни разу не сдержали слова. Деньги на помощь и восстановление всегда разворовывали чиновники. Но может, хоть в этот раз будет по-другому?

Вечером Назир Хаджи молился в мечети. Просил Всевышнего о спасении, о силе, о том, чтобы ему, старосте, дано было понять, почему его селение ни с того, ни с сего оказалось вдруг на передовой линии фронта. И что имел в виду бородатый командир из-за гор, когда говорил, что они молятся и живут не так, как надо. Чем обещанный ими Бог с тем же самым именем, должен был быть лучше того, которому староста и его соседи молились испокон веков?

И вообще, странные вещи им говорил и странно вел себя партизанский командир Шамиль Басаев. Они его столько лет знали, жили по-соседски, если не в дружбе, то в согласии. Ездили друг к другу в гости, на свадьбы и похороны. А теперь он показался им каким-то другим, изменившимся. Да что тут удивляться! Он же пришел к ним непрошено, с автоматом, неся войну.

— Мы его считали братом. Когда-то, когда в Чечне шла война, мы даже партизан не прогоняли, если они спускались с гор на нашу сторону зализать раны, отдохнуть, подкормиться. Наша милиция закрывала глаза, когда чеченцы переправляли через Ботлих оружие и боеприпасы, привозили с гор раненных на лечение. Многим мы рисковали, но считали, что так нужно. После войны наши старейшины пригласили Шамиля и его брата Ширвани. Подарили им меховые бурки в знак братства, по молодости лет сам Назир Хаджи, хоть и староста, в той встрече с Шамилем и Ширвани не участвовал. Шамиля встречал пару раз, перекинулся словом. Лучше знал его младшего брата, Ширвани, который в отличие от Шамиля, никогда не заносился выше других. — Шамиль оказался предателем. За наше добро отплатил таким неуважением. Был нашим братом, а стал врагом, и таким теперь останется навсегда. Чеченцы заплатят нам за то, что он сделал.

Каждый день в Ботлих приезжали все новые молодые аварцы, поспешно возвращаясь из России, где летом работали на уборке урожая и строительстве. Возвращались домой, узнав о войне в своих краях. Хотели сражаться. Оскорблялись и злились, когда власти отказывались выдавать им оружие и заявляли, что войну с чеченцами нужно оставить русским войскам, которые перебрасываются сейчас на Кавказ из Петербурга, Ростова, Новосибирска, Красноярска. «Это все даргинцы, все из-за них» — в бессильном гневе сжимали кулаки приграничные аварцы.

Хоть они были самым многочисленным из сорока горных народов, населяющих Дагестан, в столице страны, Махачкале, правили даргинцы, а те явно боялись раздавать оружие аварцам — сегодня аварцы бились бы с чеченцами, а кто знает, против кого они направят оружие завтра. Мо- 21 жет, плечом к плечу с чеченскими джигитами снова бы выступили против России? Они же всегда вместе воевали с россиянами, без конца разжигали восстания. Возглавляли их, как правило, аварские имамы, но одни аварцы никогда особенно заядло не воевали, если рядом не было чеченцев. Как можно было быть уверенным, что на этот раз они не встанут под знамена Басаева, тем более что тот провозгласил себя эмиром всего Кавказа.

Кто знает, возможно, именно этого и добивался хитрый Басаев. Строптивым чеченцам не удалось поднять против России ни одного из своих соседей. Не только дальние братья, черкесы, но и самые ближние — ингуши и дагестанские аварцы, даргинцы, лаки, кумыки и лезгины, не рвались гибнуть за свободу Чечни. Не хотели лезть на рожон, не хотели рисковать, даже если ставкой в игре должна была быть их собственная свобода. Они не мечтали о героизме, не хотели ни воевать, ни гибнуть. А чеченцы, несмотря на всю свою спесь и запальчивость, должны были понимать, что одним им не справиться с российской армией, которая не оставляла мысли о новой войне и новой победе, о возможности отомстить за прошлое поражение и бесславие.

Чеченцам не удалось склонить кавказских горцев к войне, но они могли вынудить их на это. Достаточно было заронить искру. Напасть, вырезать под корень или спалить российский пост в дагестанской Аварии и Лакии, спровоцировать россиян на ответные действия, напомнить лезгинам об их давних претензиях на земли табасаров или цухуров, натравить степных ногайцев против кумыков, настроить аварцев против даргинцев. Заставить их стрелять друг в друга, а потом никто и спохватиться не успеет, они сговорятся и выступят все вместе против России.

Басаев был не первым чеченцем, напавшим на земли Дагестана. Во время войны с Россией набег на дагестанский Кизляр совершил другой командир, Салман Радуев. По приказу тогдашнего предводителя чеченских повстанцев, генерала Джохара Дудаева, он попытался перебросить огонь войны в Дагестан. Но, прежде всего, его толкнула на это зависть к славе Басаева, который годом раньше своей бравурной атакой и взятием в заложники целого стотысячного города Буденновск на территории самой России, заставил российское правительство пойти на переговоры о прекращении войны.

Возращение Басаева и его джигитов из Буденновска в Ведено было триумфальным маршем. В городах, станицах и аулах его встречали и приветствовали толпы горцев. Молодой, мало известный партизанский командир прославился на весь Кавказ. О нем слагали песни, им восхищались. Раззадоренный Шамиль, засел в горах, откуда слал вести о планах очередных громких операций. Пугал, что нападет на Ростов, в другой раз, что пойдет на Москву, что захватит Кремль, а его хозяев возьмет в заложники, что будет взрывать российские атомные станции и подводные лодки.

Эта кичливая похвальба уже тогда ужасно раздражала Аслана Масхадова, шефа штаба партизанской армии, который от имени чеченских повстанцев вел с россиянами переговоры о мире. Гордый Масхадов клял Шамиля на чем свет стоит, из-за него ему приходилось хлопать глазами перед россиянами. Но он был бессилен. Формально оставаясь командиром Басаева, фактически ничего не мог ему сделать. Хуже того, тот был ему необходим, как воздух. В Чечне не было другого такого командира. Не было и партизанского отряда, который умел бы драться так, как джигиты Шамиля.

После войны звезда Басаева потускнела. Чеченцы избрали президентом не его, джигита, а службиста Масхадова. Молодой Шамиль долго метался. То шел на службу к Масхадову, то выступал против него, примыкал к его врагам. Немало было тех, кто говорил, что если бы не Ботлих, Басаев до конца растратил бы по мелочам свою славу, и что новую войну он затеял исключительно в личных интересах.

В те жаркие августовские вечера девяносто девятого весь Кавказ гудел от самых разнообразных, самых невероятных слухов. Говорили, что ущемленный в своем самолюбии Басаев, попался на наживку русских (ходили даже слухи, что он действовал в сговоре с ними), искавших только предлог, чтобы начать новую войну, к которой они уже были готовы. А история России, как никакая другая, пестрит тайными агентами, шпионами и провокаторами, проникающими в ряды заговорщиков и повстанцев, поднимающими их на благороднейшие бунты и революции.

Уже весной подозрительно участились нападения на российские посты на чеченских границах. Все чаще таинственные самолеты без опознавательных знаков сбрасывали бомбы на приграничные горы, все чаще случались вооруженные стычки и похищение людей ради выкупа. Во всем этом винили чеченцев. Людей же похищали по всему Кавказу, после чего везли невольников в Чечню, которая, будучи вне контроля России, представляла собой прекрасный отстойник и рынок невольников. Никто, однако, не задавал вопросов, каким образом похитители обходили милицейские посты на пути в Чечню. Сына вице-премьера Дагестана похитили в Москве и привезли на Кавказ, спрятанного под мешками с картофелем. Похитителям пришлось проехать через тысячи постов, но ни один милиционер не удивился, зачем это чеченцам понадобилось покупать картофель в Москве и везти на юг, если в Ставрополе он стоил значительно дешевле.

До нападения Басаева на дагестанский Ботлих, эмиссары из Дагестана (многие потом были убиты в Чечне, невозможно, правда, сказать, за то ли, что они обманули Басаева) заверяли его, что готовы к восстанию, что ждут только сигнала, хотят, чтоб он возглавил движение. Сентиментальный и жаждущий бессмертной славы атаман не в силах был устоять перед соблазном, тем более, что дагестанцы сыграли на его амбициях и гордыне. Если он колебался, они упрекали его, что в трудный момент он отказывает им в помощи, трусит: «Что ты за эмир, если боишься прийти нам на помощь?»

Россияне же — если они действительно пошли на провокацию, чтобы найти повод для начала войны — мечтали, чтобы нападением на Дагестан руководил именно Басаев, олицетворяющий в России дикую жестокость и фанатизм. Никто другой на его месте не показался бы россиянам столь опасным. Во всяком случае, не настолько, чтобы они согласились на новую войну в Чечне. А летом девяносто девятого в России согласие общества на новую войну в Чечне прямо таки висело в воздухе.

Премьером российского правительства стал молодой, неприметный, никому ранее не известный Владимир Путин, воспитанник и глава секретных служб, который тут же жестко пригрозил, что наведет порядок на Кавказе. Стареющий, больной и вечно недееспособный из-за тяги к рюмке Президент Ельцин, давно уже испытывал необходимость в наследнике, который ему самому гарантировал бы спокойную старость, а его близким — спокойную жизнь и достаток. Он уже проверил двух кандидатов, для пробы назначая их на пост Премьер-министра. Ни один не показался ему подходящим. А этот новый, Путин, готовый на все, начинал ему нравиться.

Его энергия, решительность, суровость и даже холодная жестокость, которую замечали иногда в его взгляде, не пугали россиян, они как бы придавали сил и веры в себя. Загипнотизированные распадом своей империи, они несколько лет уже пребывали в состоянии летаргии и осознания своей вины, соглашаясь на все. То, что другие называли свободой, у них ассоциировалось только с деградацией и унижением.

Путин давал надежду на перемены. Все увереннее и громче становились шепотки, что молодой чекист может оказаться прекрасным наследником кремлевского трона, в последнее время все чаще остававшегося без внимания старого Президента. Если Путину и его людям нужна была победоносная кавказская война как катапульта, которая бросила бы их во власть, то Басаев эту услугу им оказал.

Он напомнил о себе всему миру, да еще как, но его планы поднять на всем Кавказе восстание против России и возглавить его, страшнейшим образом провалились. Ему не удалось увлечь за собой горцев. Напротив, его обозвали захватчиком, предателем, самозванцем и отщепенцем. Никто на Кавказе не признал его избавителем, эмиром священной войны. На этот раз никто не восхищался его бравадой, никто даже не назвал его героем.

Услышанные по радио новости о том, что происходит в России и тут же за межой, в Чечне и даже за доступной взгляду из Ботлиха горой Ослиное Ухо, нам принес в закусочную на площади староста Баширханов. Мы просиживали там целыми днями, грызя семечки подсолнуха и поедая сладкие, истекающие липким соком арбузы.

Староста сообщал, что в отместку за набег Басаева на Ботлих, российская авиация начала бомбить приграничные чеченские аулы и обстреливать ракетами аэродром в Грозном. Уничтожила давно прикованный к земле из-за отсутствия запасных частей реактивный самолет, которым летал за границу Масхадов, и небольшой самолетик для опрыскивания садов и полей, единственный летательный аппарат, которым располагала Чеченская Республика.

Своей дерзостью, неловкостью, безрассудством славный Шамиль обеспечил фатальную головную боль Аслану Масхадову, которому когда-то как шефу штаба повстанческих войск, а теперь как чеченскому президенту, он так неохотно подчинялся. Россияне заявили, что Масхадов, будучи президентом бунтующей республики, несет ответственность за поступки всех своих подчиненных. Его, который в течение всего своего недолгого правления делал все, чтобы избежать войны, обвинили теперь в ее разжигании, в том, что именно он ее начал.

Масхадов ввел чрезвычайное положение и всеобщую мобилизацию на случай российского вторжения. Призвал повстанческую армию Басаева вернуться из Дагестана. «Вы принесете нашей стране несчастье», — предупреждал он. Заграничным корреспондентам, приехавшим в Чечню, объяснял, что ни о чем понятия не имел, что не мог удержать Басаева. «Все знают, что российские добровольцы воевали на стороне сербов во время войн на Балканах, — убеждал он журналистов, — но разве кому-то пришло в голову обвинять из-за этого в вооруженной агрессии российское государство?»

Масхадов предпринимал попытки получить аудиенцию или хотя бы телефонный разговор с Путиным. Но его звонки оставались без ответа. Кремлевские секретари объясняли все занятостью своего начальства, обещали перезвонить. Все это навевало воспоминания о временах накануне прошлой войны, когда российский Президент Ельцин отказался встретиться с чеченским президентом Дудаевым, ссылаясь на операцию на перегородке в носу.

Наконец Кремль выдвинул свои условия: Масхадов должен осудить и отречься от Басаева и его партизан, поймать его и выдать России, а сам должен отправиться в Дагестан и просить прощения у тамошних властей за набег его подданных на Ботлих.

Масхадов, почти всю свою взрослую жизнь прослуживший в российской армии, считал, что знает Россию, как свои пять пальцев. Он был уверен, что россияне только и ждут, когда чеченцы перессорятся и пойдут друг на друга. Тогда, выступая на чьей-то стороне, а еще лучше, исполняя пожелания обеспокоенной международной общественности, Кремль отправил бы войска на Кавказ и подавил бунт чеченцев, не подвергая себя выслушиванию претензий и поучений. Поэтому Масхадов терпеливо сносил все унижения, обвинения в бессилии и нерешительности, только бы не допустить в Чечне внутренних раздоров и братоубийственной войны. Он осудил Басаева, как того хотели россияне, но арестовать его у него не было ни сил, ни намерения.

Не состоялись и его переговоры с руководством Дагестана, которые по подсказке россиян назначили местом встречи приграничный городок Хасавюрт, тот самый, где в девяносто шестом году русские подписали с чеченцами перемирие, положившее конец предыдущей, проигранной войне. Когда Масхадов выбрался на встречу, на границе ему преградили путь возмущенные аварские боевики, которые, угрожая автоматами, обзывая трусом и предателем, не пропустили его в город.

Молчаливая уступчивость Масхадова была воспринята на Кавказе как признание того, что, будучи президентом и генералом, он, по существу, ничем не руководил, никто ему не подчинялся, никто его не слушал и не считался с его мнением.

Дни тянулись невыносимо долго. Свежесть утра еще побуждала к действиям, придавала веры, будила надежду, которые исчезали куда-то, испарялись в жаркие, душные полдни. Вечера, такие же горячие, не давали ни передышки, ни обещания конца монотонного ожидания.

К столу, где мы беседовали со старостой Назиром хаджи, подсели жители соседних селений, так же как он сбежавшие от партизан. Обычно они редко отзывались, потому что плохо говорили по-русски. Многие едва помнили этот язык, которому они научились только во время службы в российской армии, и со временем забыли. Дома по-русски не разговаривали; горные цепи оказались неприступной преградой для телевизионных волн, газеты сюда никогда не доходили, а даже если и были, кто стал бы их читать? Они все еще понимали, по крайней мере, схватывали смысл вопросов и разговора, но не могли уже отыскать в памяти нужных слов и оборотов.

Сидели, тесно прижавшись друг к другу, курили сигареты и попивали горький чай, налитый из щербатых кружек в блюдца. В обеденное время хозяин закусочной ставил на столы цинковые миски с жилистой отварной бараниной, отдельно подавал рис, овощи и печеные на поду лепешки.

Со временем я стал узнавать их в лицо. Не понимая языка друг друга, мы вежливо здоровались, кивали головами на прощание. Кланялись друг другу, встречаясь на площади у мечети.

Как-то в послеобеденную пору, попрощавшись со всеми, я направился к выходу, когда у дверей меня остановили трое мужчин. Я был уверен, что видел их уже раньше в закусочной и что они, смущенные присутствием других, хотели о чем-то поговорить со мной наедине. Казалось, об этом свидетельствовали вежливость и доброжелательность, с которой незнакомцы взяли меня под руки и вывели из закусочной.

Мы свернули в тихий переулок, где один из них преградил мне путь, махнул перед глазами каким-то вытащенным из кармана, измятым удостоверением, и сказал, что они агенты секретной службы и что меня арестуют. Все также мило и вежливо объяснили, что на моем пропуске не хватает какой-то необычайно важной круглой печати, без которой пребывание в пограничной зоне запрещено. И что если я еще сегодня же выеду из Ботлиха в Махачкалу, им не придется держать меня под арестом до приезда начальства из столицы.

Еще они сказали, что Басаев вместе с партизанами отступил в Чечню, что все уже кончилось, а значит, мое дальнейшее пребывание в Ботлихе и так не имело бы никакого смысла. Тогда я счел это искренним, хоть неловким желанием утешить меня. Но у меня и так не шевельнулась ни злость, ни даже разочарование оттого, что меня заставили уехать, освободили от необходимости делать новый выбор и нести ответственность за последствия.

Съезжая вечером извилистой дорогой с гор Кавказа на берег моря, я услышал по радио, что Басаев действительно отдал своим людям приказ отступить. Несмотря на это, россияне продолжали бомбить горы и обезлюдевшие селения под Ботлихом. «Ну, конечно, они же объявили, что нас окружили, что мыши не позволят проскочить между их постами. Теперь им нужно время, чтобы выдумать какое-то объяснение, как это нам удалось беспрепятственно вернуться к себе, а они этого даже не заметили, — издевался секретарь Басаева на пресс-конференции в Грозном, которую я слушал по российскому радио. — Если поверить их сообщениям и подсчитать убитых ими партизан, оказалось бы, что каждый из нас должен был погибнуть, по крайней мере, несколько раз».

Сам же Басаев заявил в чеченской столице, что военный поход на Дагестан был началом священной войны, которую — пусть она идет хоть четверть века — он доведет до конца, до освобождения из-под российского, славянского и христианского ярма всех мусульман, живущих на землях от Волги до Дона. В запале заявил даже, что не успокоится, пока не установит власти Аллаха в самом Иерусалиме. «Неважно, как долго будет идти война, неважно, с насколько многочисленной российской армией нам придется воевать, — вещал Шамиль. — Я знаю одно, что многие из них погибнут, многих мы возьмем в плен. Прольем море крови».

В Кремле чиновники из министерства пропаганды запретили российским журналистам в дальнейшем беседовать с Басаевым и предупредили редакции, что за каждое очередное интервью с Шамилем те понесут уголовную ответственность, предусмотренную для террористов и бунтовщиков, а также лиц, оказывающих им содействие.

Водитель, который вез меня в Махачкалу, утверждал, что от брата в дагестанской милиции он знает, что отход из Ботлиха был только хитростью Басаева, и что чеченцы вскоре снова будут атаковать. Видя враждебность ботлихских аварцев, Шамиль вывел партизан в Чечню, чтобы дать им возможность отдохнуть, пополнить свои ряды и повторить удар. Пользуясь тем, что россияне перебросили войска в район Ботлиха, партизаны без труда могли пробраться горными перевалами в другой район Дагестана, чтобы атаковать там, где нет российских войск. Прежде всего, в приграничной Лакии, называемой чеченцами Аух, в которой они составляли треть населения, и которую считали своей землей.

Вечером мы остановились поужинать в ауле Гюмры, надвое разрезанном вырубленной в скалах дорогой, ведущей с заснеженных горных склонов к сырым прикаспийским низинам. Аул Гюмры был колыбелью кавказских имамов и эмиров, которые полтора века назад поднимали в горах вооруженные, казавшиеся безнадежными, восстания против собственных властителей и ненасытной, поглощающей все России, намеренной включить Кавказ в свои границы.

В одном месте, где дорога расширялась, резко сворачивая над пропастью, внимание путешественников привлекал огромный серый валун с выбитой на нем надписью: «Не станет героем тот, кто думает о последствиях».

Из придорожной чайной мы наблюдали, как в гору по узкой дороге карабкались длинные караваны военных грузовиков, танков, бронемашин, пушек, полевых кухонь. Водитель сказал, что на аэродроме в Махачкале один за другим садятся тяжелые транспортные самолеты с новыми отрядами солдат и оружием. Ругался по-черному, потому что военные колоны завладели дорогой и никого не пропускали, лишая их тем самым источника заработка.

— И зачем стягивать столько войск? Ведь Басаев с джигитами удрал в горы, ищи теперь ветра в поле, — удивлялся водитель. — Даже слепому видно, что война закончилась, но россияне уперлись, делают вид, что не замечают этого. Ведут себя так, как будто все только начинается.

Махачкала пропахла вяленой рыбой. Сползший на берег Каспийского моря город, казалось, задыхался от влажности и жары, отупляющих, отбирающих силы и всякое желание что-то делать. Сама мысль о каком-то усилии, каких-то попытках действия была каторжно мучительной. Жара, неподвижная и тяжелая, не слабела даже ночами. Не отступала после заката палящего белого солнца, которое превращало морскую воду, заливающую замусоренный берег, в липкий пар.

Море жадно пожирало пастбища, сельскохозяйственные угодья, дворы домов, перерезало дороги, железнодорожные пути, срывало и уносило мосты. Рыбаки и пастухи, от Махачкалы до Астрахани, в отчаянии наблюдали, как их приморские пристани скрываются под водой или превращаются в островки, с каждым годом дрейфующие все дальше от берега, а залитые соленой водой зеленые пастбища преображаются в болота и пустыни, белые, как погребальный саван.

После заката гостиница, которую мне рекомендовали, как единственную приличную в городе, дышала, хватала воздух распахнутыми окнами и дверьми. Жажда облегчения, которое приносило хоть малейшее дуновение, оказывалась сильнее стремления к интимности.

Не нужно было выходить из номера, чтобы услышать, о чем разговаривают, и что собираются делать завтра Андрей и Коля, журналисты московского телевидения. Как всегда, они сидели в расстегнутых рубашках за столиком и, дымя сигаретами, неутомимо строили планы на будущее.

Эдди с немецкого радио уже только считал дни до отъезда в Москву. Почти не выходил из номера, даже с постели не вставал. Лежа, кричал из номера, то чтобы приглушили старый телевизор в коридоре, то чтобы прекратила орать песни компания, измученная бессонными ночами, искавшая отдохновения в теплой, дурманящей водке.

Юра, самый старший из нас, лысый, как колено, и невероятно элегантный, ходил по номеру, раздевшись до гола, а все вечера проводил в обществе нескольких перезрелых, грудастых девок. Девушки готовили роскошные ужины из мяса, рыб, фруктов, овощей и грибов, которые Юра, с мастерством человека бывалого, тщательно выбирал на местных базарах. После застолья, всегда щедро окропленного водкой, пьяный Юра и его девушки неторопливо отдавались разврату на диване, поставленном на сквознячке напротив широко распахнутой двери. Засыпали в самых неожиданных местах, позах и порах, просыпались, приходили в себя, возвращались к столу, постоянно заставленному десятком блюд, тарелок, стаканов, рюмок и бутылок, чтобы, получив новую порцию дурмана, снова искать утешения и забвения в любовных объятиях на диване.

Бесцельно блуждающему по гостиничным коридорам среди распахнутых дверей человеку, временами начинало казаться, как в кошмарном сне, что, оставаясь невидимым, он может безнаказанно и бесстыдно подглядывать за другими, не привлекая к себе их внимания.

Мы ждали в гостинице развития событий. Город гудел от слухов. Слухи о новых, таинственных похищениях невольников и еще более загадочных взрывах бомб, мелькали как ласточки в небе. Говорили также, что после нападения Басаева и его боевиков на Ботлих, российским войскам не останется ничего другого, как навести порядок со всеми остальными бунтарями на Кавказе. А это означало не только новый военный поход на Чечню, в который, впрочем, мало кто верил, а прежде всего карательную экспедицию в расположенную в полудне пути от Махачкалы долину Кадара. В прошлом году дружественные Басаеву бородатые революционеры объявили там свои селения независимым халифатом.

Их бунт в спокойном Дагестане чуть не привел к гражданской войне. Во всеобщей неразберихе зеленые знамена исламской революции воткнули даже на понурое здание дагестанского правительства. Государственным переворотом руководил Надиршах Хачилаев, в прошлом мастер спорта по боксу и карате, поэт, который обнаружил, что слава и сила могут стать колесницей, способной вознести его к вершинам власти. За деньги, заработанные на контрабанде рыбы и икры, купил себе место руководителя готовящейся к выборам партии «Рафах»; по замыслу ее создателя, амбициозного, но расточительного Абдулы Вахида Ниязова, она должна была стать организацией и представительством всех двадцати миллионов проживающих в России мусульман. Одним махом бывший боксер и поэт стал депутатом российской Думы и духовным предводителем мусульманских горячих голов на Кавказе.

Неизвестно, что навело его на мысль покуситься на власть в Дагестане. Неожиданная популярность, а может, обретенная депутатская неприкосновенность? Факт, что вместе со старшим братом, также бывшим боксером, он повел своих сторонников на правительственные здания, утопающие в глубокой тени огромных, разлапистых сосен. Здания взяли без труда и укрепили зеленый флаг на крыше. Уступили только просьбам прибывших из Москвы посланцев, которые, умоляя проявить здравый смысл, одновременно пугали отправкой войск против бунтарей.

Надиршах уступил, а пока он определял условия соглашения, правительственная милиция, пользуясь случаем, мародерствовала в кабинетах министров, очищая их от компьютеров, дорогих телевизоров и телефонов, ценных ковров.

Годом позже российские солдаты, теряя сознание на сорокоградусной жаре, продолжали охранять укрывающийся в тени сосен дворец в Махачкале от других смельчаков и безумцев. Надиршах, обманутый своими властями, которые нарушили договоренности, и объявленный в розыск российскими властями, скрывался, якобы, в бунтующей долине Кадара, откуда в случае опасности, перебирался лесами в Чечню.

Я настоял на поездке в долину. Рассчитывал, что это хоть немного смоет привкус разочарования от посещения Ботлиха. Три дня искал знакомого связного, который отвез бы меня в долину Кадара. Еще три дня в мучительном бездействии ждал, когда Хамзат, посланник из долины приедет в условленное место на автовокзал.

Он оставил мне номер телефона, но умолял, чтобы я не звонил без надобности, а если позвоню, то чтобы следил за тем, что говорю. В гостинице единственный исправный телефон находился в администрации, где выложенные темными мраморными плитами полы и колонны усиливали каждый шорох, каждый шепот. Старый администратор, которого гостиничная обслуга называла швейцаром, подслушивал телефонные разговоры, не особенно даже скрывая это. То ли по приказу, то ли — просто от скуки.

До появления Хамзата с сообщением, что боевики из Кадарской долины согласились впустить меня и переговорить, я убивал время походами на вокзал и бессмысленным просиживанием в гостиничном номере, 29 которое пытался иногда разнообразить, приводя в порядок свои заметки и набрасывая планы будущих корреспонденций.

Свобода ослепила кавказских горцев, как и другие покоренные народы могучей и — казалось бы — вечной российской империи, которая на склоне двадцатого века неожиданно рухнула под собственной тяжестью. Свобода пришла неожиданно, и, может, поэтому больше настораживала, пронизывала страхом, чем радовала. Немногие в нее верили, только единицы ее добивались. Честно говоря, мало кому ее отсутствие досаждало, немногие могли ее себе даже вообразить. Дикие звери, рожденные в неволи, не тоскуют по лесу и бескрайним степям. Не зная другого мира, принимают этот, ограниченный стенами клеток, за естественную среду обитания. Прирученные, ждут пору кормежки и спят все остальное время, примирившись с судьбой, другой не ведая.

Свобода обрушилась на кавказских горцев как гром с ясного неба. Они ее не ждали, они не были к ней готовы. Чистая ирония судьбы! Двести лет боролись, чтобы не позволить отобрать у себя свободу, а потом, чтобы ее вернуть, пролили море крови, пока не признали превосходство и не приняли подданства России. А теперь получили эту свободу в нежданный дар. Вот уж действительно, необычный способ завоевания независимости.

Им просто сообщили, что они свободны. Они узнали об этом по телевизору декабрьской ночью девяносто первого года. Диктор в новостях сообщил, что именно в этот день великая империя прекратила существование, аннулированная президентами России, Украины и Белоруссии, тайно собравшимися на встречу в Беловежской Пуще. Весть о свободе вместо радости вызвала ужас и даже чувство унижения. Славяне вновь показали горцам с Кавказа их место, снова с ними не посчитались, обманули. Ликвидировали империю с таким же неслыханным, демонстративным высокомерием, с каким раньше ее создавали, покоряя край за краем, а под конец существования пытались ее совершенствовать. Только они сами и только с мыслью о себе. Не сочли нужным даже спросить мнение тех, которых сделали своими подданными и которым приказали уподобиться себе.

Ибо, видя безнадежность сопротивления славянским агрессорам, кавказские горцы, с практицизмом, свойственным только народам, которым угрожает уничтожение, приняли защитную окраску. Не имея возможности противостоять, решили приспособиться. Со временем стали страдать болезнью всех покоренных народов. Почувствовали себя хуже своих покорителей и стремились во всем подражать им.

Отказались, отреклись от собственной веры. В коммунистической империи, где вера в Бога считалась порочным суеверием, постыдным пережитком, религия свелась к чисто экзотическому обряду, немодному и абсолютно непригодному в эпоху компьютеров, полетов в космос, индустриализации, глобализации. Никто с претензией на звание человека светского и современного не позволил бы, чтобы его увидели отбивающим поклоны в мечети. Молодые люди, воспитанные в коммунистических школах и университетах, считали религию, и особенно ислам, символом отсталости и упадка.

Кавказские столицы, когда-то центры мысли и искусства, караван-сараи купеческих караванов и места паломничества, превратились в провинцию, в периферию. Старые мечети и медресе закрывали, разрушали или превращали в дома культуры, спортивные залы или продуктовые магазины. Те немногие, что уцелели, оставили в качестве фольклорного музея под открытым небом для развлечения немногочисленных зарубежных туристов.

Стыдливыми и заслуживающими только забвения стали казаться им не только религия, но и традиции и древние обычаи, знаменующие их прошлое и даже родной язык, все охотнее подменяемый русским языком. Лишенные собственной истории, которой не обучали в школах и о которой не позволяли писать научных трудов, жители Кавказа превратились в образцовых Homines sovetici, создание которых и было основной целью коммунистической утопии. Лишенные собственного Бога, истории, памяти, незнающие своих корней, стыдящиеся родного языка и самих себя, они были покорены двукратно, троекратно.

Они охотно спускались со своих гор, но на российских равнинах тоже не чувствовали себя комфортно. Не стали славянами. Но не были уже и давними, верными традициям, горцами.

Не были и правоверными мусульманами.

— Кто же мы? — рождался в глубине души потерянных горцев мучительный вопрос.

Свобода, свалившаяся на них, когда они пребывали именно в таком беспокойном состоянии души, с разбитыми сердцами и полными сомнений головами, означала уничтожение всего, что составляло их прежнюю жизнь. Со дня на день все исчезло. Все понятные авторитеты, привычные указатели пути, все без исключения точки соотнесения. Чувство безопасности и предсказуемости сменилось полным бессилием перед лицом сильнейших и неуверенностью в завтрашнем дне. Привыкшие столько поколений жить под опекой, отученные от какой бы то ни было самостоятельности, лишенные инициативы, теперь они неожиданно вынуждены были на каждом шагу проявлять предприимчивость, совершать свободный выбор и принимать его последствия на себя. Нежданная свобода оказалась для многих слишком трудным вызовом.

У них уже не было Бога, потому что им приказали от него отречься. Они со стыдом покорились этому. Взамен им навязали веру в государство, державу непобедимую и мощнейшую. И вот империя, в величие и вечность которой им пришлось уверовать, как в Бога, как колосс на глиняных ногах на их глазах рассыпалась в прах. А возвращаться к старому Богу было как-то стыдно.

Теперь все то, что им было приказано презирать, снова должно было стать для них источником гордости. Им велели, как людям свободным, вернуться к старому языку и письменности, которых они уже не знали, и забыть те, которыми в последнее время пользовались. Они не могли поговорить с соседями, на родном языке попросить показать дорогу. Не могли прочесть названий улиц, потому что теперь их написали их 31 буквами, которых они не знали, хоть они и определяли их происхождение и идентичность.

Истории родного края тоже не знали, а страна, которую они привыкли считать своей родиной, просто исчезла. Им теперь пришлось жить в государствах, которые в такой форме никогда раньше не существовали, а их границы, искусственно прочерченные на картах московскими стратегами, уже в день их начертания грозили призраком неизбежных соседских войн за землю, водопои, пастбища, залежи ценных минералов.

Межи, проложенные без учета вековых традиций и порядков, разделили и рассорили между собой добрых соседей, развели по разные стороны родственников, а заклятых врагов сделали согражданами. Границы перекрыли пути пастухам, испокон веков перегонявшим по ним свои стада. Теперь, чтобы попасть на пастбище на южном склоне горы или на базар в деревню по соседству, горцам приходилось пересекать государственные границы, брести до официальных пограничных переходов, заполнять бумаги, отвечать на вопросы, оплачивать сборы.

Рядом с Ботлихом не было ни одного пограничного перехода из соседней Грузии. Поэтому, чтобы навестить родственников в Лагодехи, расположенном буквально в двух шагах, на грузинской стороне, ботлихским аварцам приходилось пробираться по ухабистым горным дорогам сначала в Дербент, оттуда в Азербайджан и дальше, в Грузию. Поездка, которая верхом занимала максимум полдня, теперь отнимала трое суток и требовала пересечения двух государственных границ. Преодолевая трудности и преграды, добирались, наконец, до деревушки, где еще недавно чувствовали себя, как дома. Теперь их трактовали, как чужих. И они себя чужими ощущали.

По правде говоря, они себя не слишком уверенно чувствовали и в своих столицах, управляемых в эпоху свободы теми же людьми, что властвовали во времена неволи. Когда-то их называли беями, эмирами, ханами, шамхалами, наибами. Потом, покоренные россиянами, они, не моргнув глазом, стали называть себя секретарями и товарищами, а придворный церемониал заменили коммунистической фразеологией, словечками вассала, обращенными к властелину. Теперь же, тоже без малейших угрызений совести, велели называть себя президентами, премьерами и депутатами, без колебаний меняя коммунистическую фразеологию на демократическую. Новые старые правители ясно давали понять, что от своих новых старых подданных ждут, что они будут так же терпеливо выносить болезненные проявления этой своеобразной шизофрении, что и теперь примут за добрую монету их нынешнюю реинкарнацию.

Независимость не означала свободы или изменения судьбы, просто произошла замена чужого, российского гегемона родимыми тиранами. А у тех свобода ассоциировалась с властью, ничем теперь уже не ограниченной, с полной безответственностью за что бы то ни было.

Партийные комитеты, мало чем отличавшиеся от дворов эмиров и ханов, теперь становились парламентами и дворцами президентов. Их хозяева повторяли вслед за Киплингом «Восток есть Восток, а Запад — есть Запад, они никогда не встретятся друг с другом». Эти ложно толкуемые слова служили коронным и почти всегда эффективным аргументом всем приверженцам двойных стандартов.

Как-то в узбекской столице, Ташкенте, я встретил Ядгара Обида, поэта, принесшего свое искусство в жертву на алтарь политики. Он не был похож на поэта. Ни на революционера. Коренастый и мускулистый, напоминал скорее борца, много лет назад завершившего свою профессиональную карьеру. В его монологе настойчиво сквозил мотив страха и безнадежно исчезающего времени.

— Не успеем, — повторял он. — Если империя распадется уже завтра, свобода, которую нам подарят, будет означать только свободу для тиранов. Если мы не успеем стать свободными людьми до заката эпохи неволи, останемся рабами в начале эпохи свободы.

Он перестал писать стихи, чтобы отдать свое время, талант и энергию священному делу перестройки Узбекистана из покоренной, униженной и отсталой провинции в современное, свободное гражданское государство. Он доказывал, (что тогда звучало парадоксально и несколько анахронично), что во благо узбеков, а также таджиков, казахов, туркмен, азербайджанцев, армян, грузин и кавказских горцев, империя должна попытаться по примеру других, например, французской или британской, совершенствовать себя, хоть немного осовремениться накануне своего распада, что подготовило бы покоренные народы к свободе.

— Если этого не произойдет, мы будем отданы на милость наших жестоких ханов, — предсказывал он весной девяносто первого года в Ташкенте. В узбекской столице как раз опубликовали результаты плебисцита, из которых следовало, что в огромном своем большинстве покоренные народы высказываются за перестройку империи. Поэта это явно радовало, несмотря на убежденность, что рано или поздно империя рухнет.

— Эта отсрочка нам на руку. Это даст нам время, — потирал он руки.

Ядгар высмеивал дебаты европейских мудрецов, которые с озабоченными лицами размышляли, выберут ли освобожденные мусульманские колонии российской империи турецкий путь, то есть секуляризацию государства, свободный рынок, копирование европейских образцов, или иранский — бунт против всего западного и полную подчиненность религии.

— Мы не обязаны и не будем брать кого-то за образец для подражания, — говорил поэт. — Это мы являемся колыбелью мировой цивилизации. Мы пойдем собственным путем.

Годом позже я встретил его в столице уже независимого Таджикистана. Спал на скамье в парке. Вокруг продолжалась революция. Ошеломленные свободой жители селений Памира и Каратегины, славя Аллаха, свергали безбожное правительство, оставшееся в наследство от империи. Узбекский поэт прибыл в Душанбе уже не с тем, чтобы служить соседям добрым советом. Он сбежал из Ташкента от секретных служб имперского наместника Ислама Каримова, который, пользуясь неожиданно свалившейся свободой, огласил себя президентом (поэт называл его ханом) независимого Узбекистана и начал преследования всех непокорных.

Позже я прочел в одной из московских газет, что, пытаясь избежать ареста, Ядгар Обид выехал из Ташкента в Азербайджан, а затем в Европу. И, наконец, бесследно исчез.

Во время своих поездок по Кавказу и Средней Азии я часто расспрашивал людей о поэте из Ташкента. Не особо надеясь, что смогу что-то узнать. Упоминание о поэте казалось мне изящным предлогом, хорошей возможностью, чтобы направить разговор с друзьями или случайными знакомыми на не дающий мне покоя тезис узбека, что раньше времени полученная свобода неизбежно станет новым рабством.

Как-то я заговорил об этом в Алма-Ате с Муратом Аллезовым, мудрецом благородного происхождения и харизматичным диссидентом, сыном и политическим наследником Мухтара Аллезова, казахского национального пророка.

— Блага свободы достались не тем, кто за нее боролся или, по крайней мере, о ней мечтал, а тем, которые наживались на неволе. Наша борьба за свободу была растрачена и украдена, — грустно качал головой казах. — Украдена, потому что была присвоена сразу после победы теми, которые никогда ее не требовали и даже боялись. Растрачена, потому что, захватив свободу в свои руки, люди, не желавшие и не понимавшие ее, обесчестили ее, вываляли в грязи, свели к хищной, беспардонной борьбе за чины и богатства. В определенном смысле эта свобода только усилила наше порабощение. Размыв понятные и очевидные до сих пор разделы, границы и определения, она привела к тому, что все труднее будет отыскать сущность ее самой, труднее распознать ее и назвать по имени, труднее завоевать.

На Кавказе мало кто плакал на похоронах коммунистической утопии. Свободу и власть тут же взяли в свои руки старейшины местных кланов, которым не нужно было теперь так подробно отчитываться перед Москвой, они и присвоили себе всю страну.

В Дагестане, населенном сорока народами, где каждое ущелье — это практически отдельное, независимое государство, веками правили сильнейшие и самые многочисленные роды.

Столетия совместной жизни заставили их принять компромиссы, гарантирующие права и привилегии всем. Один из народов занимался добычей — а правильнее сказать — контрабандой нефти, другой рыболовством (то есть, браконьерством), еще кто-то сельским хозяйством, торговлей, скотоводством или виноделием.

В соответствии с национальными критериями была построена и искусная пирамида власти, в которой каждый из народов имел своих представителей в количестве, соответствующем его величине, богатству, влиянию, традициям. Ничто здесь не происходило спонтанно. Все, включая внутренний мир и равновесие, было результатом сложных межклановых договоренностей.

Даже неожиданная свобода, по крайней мере, поначалу, казалось, не угрожала старым порядкам. Наоборот, подчинилась им и служила. В столкновении с ними она оказалась не только слабее, но и проявилась уродливо, почти неузнаваемо. Желанная свобода превратилась в неограниченное никакими санкциями право кулака, служащее сильным, отказывающее во всем слабым и беспомощным. Права отдельного человека, которые теперь должны были быть важнее обязанностей по отношению 34 к сообществу, освобождали его от необходимости заботиться обо всех его членах. Свобода на Кавказе стала безжалостной борьбой за быт, равенство — правом сильнейшего, братство — принадлежащей сильнейшему привилегией верховодить в сообществе и обрекать на рабскую зависимость слабейших.

Современность, демократия, свободный рынок, принесенные ветрами перемен в кавказские ущелья, привели, однако, к тому, что старейшины родов, веками осуществлявшие духовное руководство, но скомпрометировавшие себя коллаборационизмом, соглашательством и нерешительностью, вынуждены были уступить место людям, отличавшимся теперь не благородным происхождением, а предприимчивостью, смелостью, отсутствием совести и жалости. В новые, непонятные времена они быстрее других определились и лучше устраивались.

И раньше всех поняли, что на свободном рынке товаром может быть все, что все имеет свою цену, включая даже уже завоеванную свободу. Весь Кавказ превратился в чудовищный базар, где торговали практически всем. Разрушенная войной Чечня снабжала украденной из азербайджанских трубопроводов нефтью не только Кавказ, но даже Краснодарский и Ставропольский края в самой России. На базаре во Владикавказе за доллар можно было купить три литра водки. Контрабандой шла каспийская икра, наркотики, оружие.

Товаром были и люди, которых похищали ради выкупа. И хотя в торговле живым товаром обвиняли в основном чеченцев, на самом деле этим занимались все. Чеченцы, возможно, даже меньше других, хотя их страна, с тех пор, как вышла из подчинения России, стала наиболее безопасным местом укрытия похищенных. Московские газеты пестрели статьями о российских комендантах приграничных станиц, которые за соответствующую мзду отправляли своих солдат на патрулирование только затем, чтобы их похитили и продали в качестве рабов. Даже по кавказским условиям, в Дагестане все происходило быстрее, неожиданнее, жестче, более нагло и беспощадно. С точки зрения убийств и взрывов, направленных против политических противников, Дагестан бил рекорды не только по сравнению со всей Россией, но мог смело соперничать с Израилем или Северной Ирландией прошлых лет. Характерно и то, что никогда не удалось схватить, посадить и осудить ни одного из убийц или подрывников. Мэр Махачкалы и одновременно один из богатейших людей республики — живой пример того, сколько раз можно выйти живым из подобного нападения. Минимум четырнадцать раз, и каждый раз безрезультатно, его пытались убить председатель городского совета, полковник милиции, наемные чеченские убийцы из Гудермеса и даже местный мастер спорта по боксу.

Насилие стало в политике методом, используемым так же часто и так же обыденно, как до недавних пор интриги, подкупы или кумовство. Трудно было найти в Дагестане серьезного политика, на которого минимум один раз не покушались. Понятно поэтому, что в заботе о собственной безопасности, а также в силу необходимости участвовать в своеобразной гонке вооружений, каждый уважающий себя политик окружал себя собственной охраной, ставил под ружье целую личную армию, набираемую обычно из земляков и родственников, самых лучших, потому что самых надежных. Впрочем, с набором солдат никогда не было ника- 35 ких проблем. Всеобщая бедность и абсолютная в некоторых сельских районах безработица привели к тому, что на Кавказе появились тысячи молодых людей, для которых война стала единственным занятием и единственным будущим. У них не было образования, домов и даже надежд на работу. Не желая, однако, мириться с таким нищенским существованием, они или сами организовывали вооруженные группы, зарабатывающие на жизнь контрабандой, или вступали в личные армии. Становясь солдатами, они получали не только твердый источник средств существования, но и работу, традиционно пользующуюся на Кавказе уважением.

Командовать личными отрядами вербовали людей, не чуждых насилию, — в основном преступников, для которых разбои и убийства были единственной целью и смыслом жизни, мускулистых бывших боксеров, борцов или штангистов, бывших милиционеров и солдат, и просто болтающихся по городу без дела качков с бычьими шеями. Единение мира власти с миром преступности было для представителей обоих миров открытием. Министры и депутаты научились использовать и ценить насилие, как простой и эффективный инструмент власти. Оно их не пугало, не вызывало отвращения. Они обнаружили также, что власть, используемая в преступных целях, открывает практически неограниченные возможности. Не только неизмеримо умножает доходы, но и не вызывает того осуждения, которое выпадало на долю обычных преступников. Преступление, совершенное под эгидой власти переставало в понимании исполнителей носить печать преступления.

Для преступников же благодати приносимые мезальянсом преступности и власти не были, естественно, никаким откровением. Открытием, зато, была неповторимая, быть может, возможность, которую создавали для достижения желанной цели демократия и свободный рынок.

Сделав их гражданами, демократия дарила им право не только избирать власть, но и самим быть избранными. А благодаря свободному рынку, который на Кавказе свел до категории товара практически все стороны жизни, выборы проходили, как торги, после предварительного согласования цены.

Министры и депутаты занялись преступлениями, а преступники ступили на паркет политических салонов. Присваивали своим шайкам названия политических партий, полные высокопарных прилагательных, претендовали на руководство во властных структурах, выигрывали договорные торги на приватизируемые фабрики и выборы депутатов в дагестанский парламент или даже в российскую думу. Было время, когда половина депутатов и министерских чиновников в Махачкале имела за собой тюремное прошлое.

Таким образом, преступники творили теперь закон. За превышение власти в тюрьму попал Министр юстиции. Если умирал Министр, его место занимал брат, зять или сын, чиновники разворовывали государственные деньги, банкиры нападали на собственные банки, а милиционеры грабили на дорогах. Богатые становились еще богаче, а бедняков ждала только еще большая нужда.

Казалось, весь мир вокруг них пребывал в состоянии упадка, уничто-36 жения и хаоса, и только самые большие мечтатели и безумцы сумели бы отыскать в нем какие-то намеки на создание, на зарождение чего-то нового. Разочарованные и потрясенные свободой, которая на Кавказе приобрела столь отталкивающий облик, тамошние горцы стали все серьезнее опасаться, что их место на земле сжимается, вот-вот исчезнет.

Они еще помнили старую пословицу о том, что каждый человек имеет свою гору. Так хотелось в это верить, но они не могли уже найти дорогу к своим забытым горам.

— Кто мы? — без конца повторяли они.

Их сомнения окончательно развеяли славяне.

Объявленный великим реформатором Михаил Горбачев, последний властелин империи, нигде, кроме славянской ее части, не имел значительного числа сторонников. Необходимость прогрессивных реформ он провозглашал в Москве и России, но оставался глухим и бесчувственным к просьбам российских колоний на Кавказе и в Азии. Обещанная им свобода, была, таким образом, зарезервирована только для россиян, славян, белых. С этой точки зрения Горбачев ничем не отличался от своих предшественников. Полностью поглощенный амбициозными планами реформы империи, оглушенный аплодисментами Европы и Америки, он не имел ни времени, ни терпения для Кавказа и Азии. Его выводила из себя их медлительность, недоверчивость к новинкам, рабская привязанность к прошлому. Ему нужны были быстрые решения, быстрые результаты. Он не собирался путаться в лабиринтах, в сложных хитросплетениях. С типичной для революционеров высокомерной самоуверенностью считал, что прогрессивными указами сможет разрешить азиатские проблемы. Совершал ошибку за ошибкой, бестактность за бестактностью, тем самым ускоряя свое неизбежное падение.

Укротивший его высокопоставленный провинциальный чиновник Борис Ельцин, обещал всем свободу и, в конце концов, развалил империю только для того, чтобы самому занять место Горбачева в Кремле. Борясь за власть, подстрекал вассалов Горбачева: «Говорю вам, берите столько свободы, сколько сможете унести!» Однако, когда доверчивые чеченцы попытались испробовать свободу на вкус, Ельцин, будучи уже хозяином Кремля, послал против них войска.

Россия, для которой развал империи ассоциировался не с радостной и хоть и нежеланной, но свободой, а с унизительной деградацией, завистливо и мстительно сеяла войны среди недавних подданных. Свобода рождалась под аккомпанемент автоматных очередей и взрывов бомб. Войной платила Россия своим подданным за их неверность и непослушание.

Хаоса и пожарищ избежали только ближайшие к Европе провинции империи: славянские Украина и Белоруссия, прибалтийские республики. Разжигаемые Россией гражданские войны опустошали и делили на не признающие друг друга клочья Кавказ и Среднюю Азию, а поддерживаемые Кремлем заговорщики свергали тамошних президентов.

— Вы никогда не были и не будете равными нам, — говорили россияне. — Но мы никогда не позволим вам уйти из-под нашей власти свободными.

Война, которую Россия объявила чеченцам в отместку за то, что они решили любой ценой добиваться независимости, излечила кавказских 37 горцев от комплекса неполноценности по отношению к славянам. А вера в Аллаха, которую они так долго стыдливо прятали, неожиданно стала для них опорой. Они перестали беспомощно переминаться с ноги на ногу, мучить себя вопросом «Кто мы?».

— Мы — мусульмане, — гордо отвечали теперь они славянам. — Это значит, мы не такие, как вы.

Но молодые люди, которых отцы в соответствии с новой модой, возникшей во времена независимости, отправляли на учебу и в паломничества в Аравию, возвращались домой, и высмеивали не только родителей, но даже ученных мусульманских духовных.

— Вы молитесь не так, как надо, грешите на каждом шагу. Наши праздники, наряды и танцы — прегрешения против Священной Книги. Мы живем не по-божески, — без конца пеняли они старшим. — Вы не мусульмане, вы язычники.

Ислам, завезенный на Кавказ арабскими кочевниками, действительно с течением веков обрастал местными обычаями и традициями, давними верованиями, ересью. Долгие годы, не имея возможности отправляться на паломничество в Мекку, кавказские паломники ходили на поклон к святым горам, водопадам, могилам святых мужей. И не видели в этом ничего дурного. Не запрещали им этого и шейхи, духовные наставники, которых горцы беспрекословно слушались испокон веков.

Слушали, хоть не до конца понимали науки шейхов. Не все. Не всегда. Слишком много было в них мистицизма, таинственных слов, напоминающих заклинания, слишком много неоднозначности, свободы интерпретации, которая оставляла вольный выбор, заставляла делать усилия и не гарантировала правильности решения.

— Ищите Бога в себе, находите в душе путь истины, — говорили теперь шейхи переставшим ориентироваться в наступившей свободе горцам, плохо понимавшим, что делать с этим советом, и стеснявшимся расспрашивать. Шейхи же внушали, что важно не скрупулезное исполнение обрядов, а само стремление к Всевышнему и совершенству, внутренняя гармония и чистота.

Молодежь, вернувшаяся после обучения в Аравии, говорила совсем другое.

— Не знаете, как жить? Это же просто, — пожимали они плечами. — Читайте Святую Книгу, там все написано. Подражайте во всем Пророку Магомету. Поступайте, как он, даже одевайтесь, как он. И тогда истина восторжествует.

Ответ на все сомнения, вопросы и страхи должен был свестись к нескольким простым и ясным указаниям, как жить и как молиться. Эта необычайная деловитость нового учения, скрупулезно регулирующего мельчайшие детали повседневности, и тем самым освобождающего от мук выбора, показалась чрезвычайно привлекательной потерянным кавказским мусульманам. Здесь не было места диспутам теологов, мистической глубине, свободным интерпретациям. Жаждущие ясной цели в жизни, они все охотнее прислушивались к пришельцам. Простота нового учения и готовые рецепты немедленного изменения судьбы к лучше-38 му привели к тому, что кавказские горцы все чаще принимали его за свое собственное, не задумываясь о том, что была это вера моджахедов, фанатичных боевиков, кочующих по миру в поисках повода для священной войны и славных побед, или мученической смерти.

На Кавказ их привлекло вооруженное восстание чеченцев против России. Сюда тянулись ветераны почти всех битв священных войн — афганской, кашмирской, балканской, таджикской, арабских. Было их немного, мало кто в мире знал о маленькой, затерянной в горах республике.

Лозунги священной войны, джихада, оказались наркотиком для отчаявшихся, униженных, лишенных надежд горцев. Для растущей со дня на день армии голодающих бедняков. И, прежде всего, для молодых людей, для которых они стали не только духовным бегством от безнадежной вегетации, но и определяли цель жизни. Тем более, цель революционную. Они не учили ни умеренности, ни терпению. Наоборот, призывали к действию, к войне, к свержению дурных и несправедливых порядков. Джихад, однако, не вдохновлял на борьбу за власть в государствах, потому что само их существование считал грехом, противоречащим учению Пророка, признающего только единое сообщество верных. Призывал начинать с основ, создавать живущие по законам Бога сообщества на уровне селений, районов, соседних поселений.

Джихад обещал не только избавление после смерти, но и приносил пользу в жизни земной. Пришельцы из арабских стран были лучше вооружены, что обеспечивало безопасность. Они сражались мужественно, а это обеспечивало им славу героев. В этих отрядах лучше всего платили, обеспечивая достаток. На их поддержку и помощь всегда могли рассчитывать верные, приходившие молится в построенные арабами мечети. За свои деньги пришельцы возводили не только храмы, но и медресе и типографии, издавали книги и газеты, отправляли молодежь на учебу в известные своей благочестием академии в Саудовской Аравии, Египте, Йемене и Пакистане. Сами же они все больше оседали на Кавказе, где проводили моления в возглавляемых ими мечетях и обучали в школах, организованных при святынях. А во время каникул вывозили учеников в спортивные лагеря в поросшие лесами горы и обучали их владению всяческим оружием. Лучшие выпускники летних школ разъезжались потом по окрестностям, чтобы на какой-нибудь из войн пройти проверку боем, испробовать на практике полученные навыки.

Для извечных, неизменных порядков они оказались большей угрозой и более трудной проблемой, чем демократия. В отличие от шейхов, видящих спасение в верности традициям, они ничего не хотели ни совершенствовать, ни спасать от гибели. Их учение гласило, что сначала нужно все разрушить, чтобы с основ начать строить новое сообщество верных, в котором все были бы равны перед Всевышним.

Такой эгалитаризм был на Кавказе шансом для людей из низших социальных слоев, которые не могли похвастаться происхождением из знатных родов, а значит, не имели права голоса ни в политике, ни в экономике. В Чечне революция была шансом для Шамиля Басаева, тогда как Аслан Масхадов твердо стоял на стороне традиции.

Бросая вызов вековому, священному долгу верности традициям и покорности родам, мусульманские революционеры на Кавказе создали угрозу не только всему тому, что составляло его идентичность, но и международному порядку. Они не признавали уз крови, национальной принадлежности. Не признавали ни государств, ни их правительств, границ, союзов, каких бы то ни было авторитетов — кроме слова Пророка. Если бы им удалось переделать Кавказ по собственной модели и убедить традиционно конфликтующие кавказские народы, что они действительно являются единым сообществом верных, горцы не позволили бы и дальше натравливать себя друг на друга. И тогда не было бы такой силы, которая смогла бы их покорить или удерживать в неволе.

Осознающие смертельную угрозу кавказские властители и шейхи, вместе с присланными из Москвы эмиссарами, сначала пытались договариваться с революционерами. Те, однако, остались глухи и невосприимчивы к расточаемым перед ними миражами богатств, привилегий и власти, а аргументам ученых теологов противопоставляли цитаты из Корана. Тогда власти прибегли к насилию и репрессиям.

Большинство кавказских революционеров сбежало в бунтующую Чечню, которая с рвением новообращенных, в поисках собственного пути, смелее всех экспериментировала с жизнью по законам Божьим. Другие поступили так, как поступали их предки под угрозой одного из бесчисленных набегов. Скрылись в горных аулах, чтобы в сторожевых башнях из камня ждать прихода врага.

В воздухе витало странное беспокойство, как бы предчувствие неуклонно приближающегося конца. Из расположенного внизу селения не доходило ни звука. Не слышно было ни лая собак, ни криков детей.

Неспокойными были бородатые мужчины, которые с автоматами в руках охраняли спускающиеся к селу дороги, останавливали машины, проверяли документы у приезжих. Разговоры не клеились, замирали на полуслове. Мужчины замолкали, вглядываясь то в долину, то в окружающие ее горные склоны, где женщины выгребали из земли картофель и бросали его в огромные, плетенные из лозы корзины. Кадарская долина, расположенная в сердце Дагестана, на полпути между горами Кавказа и берегом Каспийского моря, давно славилась своим картофелем. Когда-то он приносил медали здешнему колхозу, носившему гордое имя Ленинского комсомола. Земля, почти такая же плодородная как на Кубани, из года в год давала урожаи дородной капусты и моркови, а под тяжестью фруктов деревья в здешних садах гнулись низко, как в благодарственных поклонах.

Потом, когда колхоз был распущен, здешние мужчины купили себе огромные грузовики и продолжали возить мешки с картофелем на базары в Ростов, Краснодар, Ставрополь и Астрахань, и даже за Урал. Самые большие смельчаки с машинами поновее добирались даже до Финляндии. Они возили на продажу не только капусту и картошку, но и помидоры, и яблоки, скупаемые у крестьян в Грузии и Азербайджана. Деревенские жители не хотели сами ездить в Россию торговать в страхе перед тамошней продажной милицией и известными своей жестокостью казаками.

В Кадарской долине грузовики были почти у всех. Огромные, как драконы, машины стояли в каждом втором дворе, служа символом статуса владельца, безопасности и зажиточности. Ибо людям в долине жилось 40 богато и славно. Улицы были чистые, дворы убранные, а упрятанные за огромными стенами и тяжелыми железными воротами усадьбы напоминали дворцы. Вокруг садов и огородов не ставили даже заборов, потому что в деревнях не было бедняков. Не было и воров. Когда в одной из деревень справляли свадьбу, на застолье могло собраться до тысячи гостей со всей долины. Огромные машины, послушно ожидающие своих водителей, перегораживали на время свадьбы всю околицу.

Именно водители, возвращающиеся из недалекого Буйнакска, привезли в долину пугающую весть о колоннах танков и грузовиков с солдатами, взбирающихся в высокие горы Кавказа, на запад, где мусульманские боевики вместе с чеченскими партизанами подняли вооруженное восстание.

Бородачи из Кадарской долины прекрасно знали тамошних бунтарей. Они не раз встречались с ними в Чечне, где добровольцами вместе с чеченскими повстанцами боролись против России. Видели их и в долине, куда чеченцы приезжали в гости, а также затем, чтобы учить дагестанских мусульман вере в Аллаха и военному ремеслу. Они стали не только боевыми товарищами, но и братьями. Жители долины даже отдали пятнадцатилетнюю Мадину в жены некоему Хаттабу, арабскому командиру, прибывшему на Кавказ из Афганистана, где он уже воевал на священной войне против неверных русских. В Чечне он прославился своей отвагой и изощренными способами устройства засад российским конвоям. Он командовал отрядом таких же, как он сам арабских добровольцев, мусульманских рыцарей печального образа, появляющихся везде, где приверженцы Аллаха вели войну с неверными.

К Хаттабу чеченцы, как ко всем чужим, относились поначалу недоверчиво, потом признали его своим. Шамиль Басаев нарек его даже другом и братом. Оба руководили набегом на дагестанский Ботлих, отделенный от Кадарской долины всего стокилометровой полосой поросших густыми лесами гор. На военную эскападу их подбил уроженец Кадарской долины, поэт, ученный и благочестивый мулла Багаутдин, который давно предрекал возникновение на Кавказе справедливого халифата праведных приверженцев Пророка. Махачкалинские власти признали его бунтовщиком и выгнали из страны. Багаутдин укрылся в Чечне у Басаева.

И вот вести из горного Ботлиха говорят о том, что восстание проваливается. Ни Хаттабу с Басаевым, ни даже Багаутдину не удалось повести за собой недоверчивых аварских крестьян из приграничных аулов, а российские вертолеты пригвоздили партизан к горным пещерам.

Теперь мужчины из долины Кадара боялись, что, подавив восстание в горах, россияне вспомнят и о них. Они уже давно были колючей занозой для преданных России дагестанских властей. Не только не признавали официальной власти, взбунтовались против нее и отказались подчиняться, но вот уже год, как, поддавшись уговорам Багаутдина, они провозгласили свои селения независимой мусульманской республикой, живущей не по сочиняемым людьми кодексам, а в соответствии со Священной Книгой — Кораном. Они принимали у себя в долине таких же, как они сами, бунтовщиков. Главным образом с Кавказа, где только они, не таясь, дружили с враждебными России чеченскими командирами. Но все чаще и все большим числом навещали их приезжие из арабских стран, непонятые и отторгнутые у себя дома. 41

Так что бородачи из долины знали, что рано или поздно им придется сражаться. Ба, они верили, что конфронтация с режимом, который они считали греховным, необходима и неизбежна, чтобы на всем Кавказе восторжествовало Царство Божие, Дом Веры. Были готовы на мученическую смерть, ибо она должна была открыть для них врата рая. Повторяли это в мыслях и разговорах. Но теперь, когда час испытаний оказался таким близким, утратили уверенность, до сих пор сопутствующую каждому их шагу. Не знали, действительно ли уже пришло время? Та ли это минута? Они не хотели ее прозевать, но боялись и необдуманных решений и поспешности.

Так стояли они на своих постах и с горных вершин пытались высмотреть какой-нибудь не вызывающий сомнения знак. Лидеры деревенской революции — Халид, генерал Джарулла, Шамиль, Саид. Они пользовались только именами. И вовсе не из-за конспирации. Просто решили, что фамилии заставляют людей соблюдать родовую солидарность, отвлекают их от Всевышнего, что они противоречат учению Пророка, ибо он тоже использовал только имя — Магомет. В горах Кавказа, который свою идентичность строил на привязанности к родовым и племенным именам, к вековым традициям, обязывающим хранить и лелеять память о предках до девятого колена, бородатых революционеров признали еретиками и смертельными врагами, поднявшими руку на величайшие святости.

Никто не знал, откуда они неожиданно появились в аулах и городках. Не было их в те времена, когда существовала Советская империя, не признающая никакого Бога. Никто, по крайней мере, не подозревал об их существовании.

— Мы не с неба упали. Мы тут всегда жили, — пожимает широкими плечами Джарулла, который вместо фамилии Могамедов, памятки из прошлой жизни, добавляет теперь к своему имени горделивые титулы генерала и хаджи, то есть того, кто ходил в Мекку. — Вере учили нас наши деды, которые не отреклись от нее даже во времена самых страшных преследований, когда за одну только молитву можно было потерять свободу. Мы никогда не верили назначенным чиновникам и духовникам. Подозревали, что это предатели, что они не несут нам правды, что нас обманывают. Наконец, по воле Всевышнего, времена эти прошли. Прогнали мы из мечетей продажных мулл, которые вместо того, чтобы быть нашими поводырями, оказались шпиками секретных служб. Мы напомнили людям их истинную веру. Но нам понадобилось целых семь лет, чтобы установить Божий порядок, да и то только в долине Кадара. Людям, которые так долго жили под властью обмана, трудно понять, где правда, где ложь, что хорошо, что плохо, кому верить и как распознать фальшивых пророков. Кто-то, просидевший много дней в темном подвале, выйдя неожиданно на свет, долго стоит на месте, прежде чем преодолеет страх перед светом и привыкнет к нему.

В долине Кадара революция началась с того, что старые муллы запретили впускать бородачей в свои мечети. Бородачи стали молиться отдельно, а потом решили построить собственную святыню.

— Власти не давали согласия на строительство. Милиция следила от рассвета до заката, — вспоминает с гордостью генерал Джарулла, присев над придорожным, запыленным рвом. Он взял меня на обход постов на взгорьях вокруг долины, а теперь, проверив посты, мы ждали под покосившимся плетнем машину, которую Джарулла вызвал по радио. — Времени было мало, построили мы мечеть из дерева. Позже собирались обложить ее камнем. Когда рассвело, мечеть уже была готова. Чтобы не позволить ее разобрать, люди молились внутри день и ночь.

В деревянную святыню стало приходить все больше и больше верующих. Они не только молились здесь и черпали надежду, но всегда могли рассчитывать на бесплатный мешок муки или сахара и даже на финансовую помощь, ставшую возможной благодаря деньгам, привозимым тайно эмиссарами с Ближнего Востока. Такими, например, как Мухаммед Али из Иордании, который сначала преподавал в школе при мечети в Кызыл-Юрте, а когда власти закрыли школу, по совету праведного Багаутдина приехал преподавать и жить в долину Кадара.

Неизбежный конфликт между старым и новым вспыхнул прошлым летом. Поводом послужило подчеркнутое презрение, с которым бородачи относились к местной власти. Они без конца повторяли, что не признают никакой власти, кроме власти и законов Всевышнего. Не хотели слушаться даже духовных лиц, потому что, как они говорили, набожному человеку в контакте с Всевышним не нужны никакие посредники. Уже это подрывало авторитет местных чиновников. А бородачи к тому же сдержали слово: заставили соседских крестьян жить по их законам. Так, говорили, будет, как Бог повелел.

Продавцам в магазинах запретили продавать водку. Соседей, пойманных на пьянстве, средь бела дня бросали посреди дороги и секли плетьми. Женщинам запретили выходить из дому с открытыми лицами. Объясняли людям, что они грешат, тратя состояния на свадьбы и похороны. Считали грехом танцы, песни и громкую музыку оркестров, приглашенных на свадьбу.

— Разве в Коране написано, что, выдавая дочку замуж, надо истратить все сбережения, чтобы потом на всю жизнь остаться нищим? — спрашивали они. — Или, что мое надгробие должно быть выше надгробия отца соседа?

Этих людей было легко распознать. Их женщины закрывали лицо черными хиджабами, а каждый присоединявшийся к ним мужчина немедленно отращивал бороду, которую не разрешалось даже подстригать. Зато брил усы, считавшиеся на Кавказе гордостью и символом мужества. Ходили в брюках, заправленных в голенища сапог. Говорили, что делают так, чтобы быть похожими на Пророка и его товарищей. Не курили табак, не пили ни водки, ни вина. Не отдавали детей в сельскую школу, а посылали их в свои мечети, где муллы учили их писать и читать, а также говорить по-арабски, занимались с ними физкультурой, чтобы закалить и приготовить к боям за веру.

Запретили крестьянам засевать поля маком по указке приезжих из города. Когда слух об этом разошелся по деревне, а из Буйнакска на нескольких машинах в долину приехали вооруженные мужчины, бородачи вышли им навстречу и заявили, что в следующий раз поймают их и выдадут милиции. 43

В милицию донесли на третий раз. Но когда оказалось, что милиционеры, вместо того чтобы арестовать бандитов из Буйнакска, сердечно их приветствуют, бородачи прогнали из деревни и тех, и других. И с тех пор сами следили за порядком, а в мечети огласили, что пойманному на воровстве будут отрубать ладонь. И, честно говоря, в их селах сразу же стало спокойнее.

Хоть они были в долине в явном меньшинстве, люди их слушались. Не все нравилось крестьянам. Фыркали, что бородачи не позволяют им жить по-своему. Не соглашались с ними, но все-таки уступали их категоричности и фанатизму. Их боялись, потому что бородачи без колебаний прибегали к насилию, а людей, которые не соглашались жить по их законам, без зазрения совести изгоняли из деревни, из долины. В селе Карамахи из главной мечети выгнали муллу, потому что он оказался агентом секретных служб.

Не на шутку обеспокоенные власти решили действовать. Для начала стали настраивать людей против бородачей. В газетах, по радио, на собраниях и в обычных разговорах и даже в проповедях в мечетях перечисляли все их преступления и проступки. Они не соблюдали традиций, не навещая могилы предков, оскверняли их память, подвергали сомнению власть и мудрость стариков и старейшин. Мулла Зайнутдин из Кадара заявил, что бородатый революционер хуже ста неверных, и кто его убьет, сразу попадет на небо. Даже сам муфтий Дагестана, Саид Мохаммед Абу Бакар убеждал в проповедях, что каждому мусульманину, убившему бородача-революционера, гарантировано место в раю.

Начались обыски, аресты. Милиция обыскивала мечети бородачей, искала якобы склады оружия и укрывающихся там посланцев из арабских стран. На дорогах милиция останавливала большие грузовики, номера которых свидетельствовали о том, что они из долины Кадара. Подозрительно длинная борода водителя бывала часто достаточным поводом для того, чтобы бросить его в тюрьму.

— Сбрей бороду, тогда отпустим, — говорили милиционеры. — А если нет, пойдешь сидеть.

Отправляющимся в дорогу мужчинам женщины зашивали карманы в брюках и куртках, чтобы арестованным милиционеры не могли подбросить наркотики или автоматные патроны, что позволило бы обвинить их в контрабанде и даже терроризме.

Однако бородачи не позволили себя запугать, вступили в открытую борьбу. От пуль неизвестных стали гибнуть муллы и старосты. Бомба, заложенная в машину перед главной мечетью в Махачкале, в клочья разорвала муфтия Саида Мохаммеда Абу Бакара, объявленного бородачами предателем и продажным негодяем. В его убийстве обвиняли, в частности, и Джаруллу, моего проводника и опекуна в Кадарской долине. Ни на шаг не отходивший от меня Шамиль, — единоличная охрана генерала, — вынужден был когда-то бежать из деревни за убийство старосты Карамахи, забитого камнями на дороге.

— Когда бандиты из Буйнакска первый раз приехали собирать дань с крестьян, мы вышли к ним с одними старыми охотничьими ружьями, — неспешно рассказывал Джарулла, пока сидящий рядом с ним на корточках Шамиль молча рисовал что-то палочкой на земле. — Люди, однако, быстро поняли, что если хотят жить спокойно, надо иметь оружие. В Махачкале мы продали пару грузовиков и на эти деньги купили у российских солдат автоматы. Хвала Всевышнему, что они такие падкие на деньги.

Наконец, бородачи, прогнав из долины старост, их чиновников и милиционеров, объявили деревни Божьим государством, в котором отныне единственным законом был Коран.

— Нас было меньше, но у нас были автоматы и мы умели сражаться. Многие из нас уже раньше воевали в Чечне, а некоторые даже в Афганистане и Таджикистане, — рассказывал Джарулла. — Мы легко победили.

Взбешенные власти Махачкалы приказали тысяче милиционеров окружить долину, или взять ее штурмом, или уморить всех голодом. Бородачи, под предводительством уже произведенного в генералы Джаруллы (муллу Мухтара Атаева из Карамахи объявили эмиром всей Кадарской долины, а ее саму — независимым сообществом верных) не впустили милицию в долину. Не позволили им даже забраться на окружавшие долину горы, с которых можно было бы обстреливать из пулеметов разбросанные внизу деревни.

Весть о бунте бородачей долетела до самого Кремля, откуда в Кадарскую долину послали Министра внутренних дел, который приехал в Карамахи и встретился с самозванным эмиром Мухтаром. Министр привез в подарок лекарства для жителей деревень. Мухтар принял его обедом в своем доме, накормил, напоил, подарил бурку. Россиянин пообещал, что если бородачи сдадут автоматы и впустят в деревню изгнанных милиционеров, они смогут жить, как хотят, никто к ним не будет цепляться. Бородачи согласились, хоть никто и не думал сдавать оружие или открывать заново в деревне милицейские посты.

— Симпатичные люди эти фанатики, — сказал довольный российский Министр, рассчитывая, что за удачную миссию на Кавказе его ждет в Москве повышение. Действительно, вскоре так и случилось, и он стал Премьер-министром.

Двенадцать месяцев царило спокойствие. Бородачи в долине правили по своим законам. Перестали платить налоги, но и не требовали денег от столицы. Вместо старосты деревней управлял большой совет, шура, состоящий из мулл и вооруженных боевиков, моджахедов.

Исчезла старая милиция и судьи. Преступников теперь ловили патрули моджахедов, а наказание назначали духовные из мечетей. Напуганные призраком жестоких приговоров — отрубленная рука за воровство, смерть от руки кровника жертвы за убийство, побитие камнями за насилие — преступники, не теряя времени, бежали из долины.

— С тех пор, как мы прогнали милицию, проблемы кончились, — вспоминает одетый в камуфляж Джарулла. — Исчезла коррупция, кумовство, пьянство. До сегодняшнего дня здесь не совершили ни одного преступления. Люди перестали бояться выходить вечером на улицу. Им вообще не приходится запирать двери своих домов.

Большой совет приказал вывесить на дорогах, ведущих в долину, зеленые флаги. При въезде в село Карамахи сняли таблицу «Колхоз имени Ленинского Комсомола», а на ее место прибили доску с кое-как нацарапанной надписью «Нет Бога кроме Аллаха». На каменных оградах усадеб 45 в селе появились арабские надписи, непонятные большинству жителей. Телеграфные столбы украсили зеленые хоругви.

На границах села выставили таблицы с объявлением «Внимание! Ты въезжаешь на независимую мусульманскую территорию», которые предупреждали приезжих, что, решаясь пересечь границу, они должны быть готовы подчиниться законам и порядкам Божьим. В обшарпанной, побеленной известью халупе на площади в Чабанмахи, где когда-то работал староста, теперь заседал напоминающий святую инквизицию трибунал ученых и праведников, которые на свои плечи взвалили тяжкую обязанность определения, что понравилось бы Всевышнему, а что бы его разгневало.

Женщинам Большой совет наказал одеваться в ниспадающие, закрывающие все тело и лицо паранджи, а еще лучше вообще без надобности не выходить из дому. И они безропотно исчезли. Кроме картофельных полей, где женщины работали, редко когда можно было встретить их в деревне. Вообще стало как-то тише и пустынней. Даже ребятишки, раньше с криком гонявшие по улицам, теперь играли во дворах.

Но, несмотря на такие перемены, на лицах жителей долины это не отразилось. Они продолжали оставаться пустыми и безразличными. На базарах, на площади, в полях люди разговаривали вполголоса; при виде иностранца отводили глаза. Революция произошла в их селениях, но как бы без их участия. Их мнения никто не спросил.

— У нас люди не любят разговаривать с чужими. Не то чтобы боялись. Просто, такие уж они есть, — объяснял Шамиль, ангел-хранитель Шамиль, не отступающий от меня ни на шаг. До революции он был водителем огромного грузовика, возил из долины картофель в Россию. Не хотел вспоминать те времена. Не хотел говорить и о том, как с двумя товарищами убил старосту. Рассуждал только о Всемогущем и о Царстве Божьем, которое должно было наступить в горах Кавказа.

— Многие еще нас не понимают и выступают против, не видя в нас своего спасения. Но это пройдет, — Джарулла отзывался все реже и тише. — Уже сегодня приходят к нам люди из других сел, из сорока сел были посланцы. Просят совета и помощи. Мы им отвечаем, что они сами должны навести порядок на своем подворье. Они все еще боятся министров, чиновников, милицию. Но чем больше их будут унижать, чем беднее будет их жизнь, тем смелее они станут.

На долину уже опускался вечер, а мы под забором, испещренным арабскими надписями, молча ждали машину, которой связной Хамзат собирался отвезти меня в Махачкалу. Затянувшееся ожидание явно смущало и раздражало Джураллу. Разговор не клеился. Все были утомлены. И прошедшим днем, и самими собой. Любопытство исчезло уже к полудню, теперь исчерпалось и терпение.

Джуралла и его боевики не согласились оставить меня в долине на ночь. Ничего даже не объяснили. Просто отказали и все. Еще в полдень, сам не зная, зачем, я упирался, настаивал на том, чтобы остаться переночевать. А вечером не переставал удивляться, как такое могло прийти мне в голову. Теперь я хотел одного — как можно скорее выбраться из долины. Мечтал остаться в одиночестве. И о сигарете, потому что ради хозя-46 ев воздерживался от курения весь день.

Измученные пыльным пеклом дня, Джарулла, Халид, Саид и Шамиль шепотом переговаривались между собой. Мы все всматривались в сгущающуюся темноту в надежде увидеть огоньки фар, которые положат конец мучениям. Стало совсем темно, я мог спокойно закрыть глаза, не опасаясь, что кто-то это заметит.

Нас поднял на ноги сигнал радиотелефона, зажатого в руке Джураллы, и голос, с трудом пробивающийся сквозь металлические потрескивания. Поспешно бросая слова прощания, они велели мне ждать Хамзата и как можно скорее возвращаться в Махачкалу. Нервно перезарядили автоматы, вскочили в машины и помчались по каменистой дороге.

Не прошло и четверти часа, как появился Хамзат. Он был студентом, родился здесь в долине, и одним из первых присоединился к бородачам. А они позволили ему брить бороду, чтобы таким образом уберечь от ареста в Махачкале, где кроме учебы он занимался еще поддержанием контактов с местным мусульманским подпольем.

— Под Чабанмахи ни с того, ни с сего появились россияне и пытались разоружить наш пост. Но наши взяли их в плен. Четверых солдат и бронетранспортер. Теперь россияне придут за своими, — прошипел вместо приветствия Хамзат. Удлиняя путь, кружил по горным тропам, пока не решился съехать на шоссе в Махачкалу. Высадил меня перед гостиницей. — Если будет война, мы будем драться. Могут нас разбить, но тогда мы просто разлетимся, как раздавленная капля ртути. Будем везде и нигде. Нас нельзя победить. Нас будет все больше, а их дни сочтены.

Я уезжал на следующий день.