Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Вам можно подавать кофе? — спросила Иоанна.



В тот день — все уже друзья и все исполнены ланча, ибо мне чуется, что Джок пожрал угрюмую банку икры, — мы, снабдившись умелой корзиной для пикников — вдруг воссияет солнце, — отправились на рекогносцировку часовен.

Прошу прощения, однако мне придется кое-что про эти часовни объяснить. В приходе Грувилль, на востоке Острова, имеется место под названием «Ля Уг-Би». Полагаю, никому в точности неведомо, что сие название означает. Это чудовищный рукотворный курган, в недрах коего, раскопанных лишь какие-то полвека назад, пребывает дольмен: гробница, сооруженная пять тысяч лет назад из громадных каменных глыб. Чтобы добраться до главной камеры гробницы, нужно ползти, согнувшись вдвое, по каменному тоннелю целую вечность, как при сем представляется. Если у вас клаустрофобия, если вы суеверны или попросту говоря трус, место сие вы сочтете отвратительным и мрачным. Я его терпеть не могу по всем трем вышеозначенным причинам — и не перевариваю одной даже мысли о грубом народце, его соорудившем; мне противно рассуждать о мерзостном понуждении, кое заставило их волочь и вздымать эти монструозные каменья, а затем наваливать на них сверху бессчетные тонны земли — и все ради того, чтобы инцистировать какого-то жуткого доисторического гитлеришку.

Вместе с тем, я полагаю, что всем нам пользительно время от времени навещать подобные места, дабы напоминать себе, сколь недавно мы произошли от дикарей.

Увенчав огромный курган и, что любопытно, в точности над главной камерой гробницы, в XII веке кто-то выстроил пристойную часовенку, посвященную «Нотр-Дам-де-ля-Клартэ»[138]. Несколько столетий спустя еще один достойный малый выкопал себе еще один склеп в благочестивом — хоть и ошибочном — убеждении, что это будет точная копия самого Гроба Господня, после чего на первую часовенку присобачил вторую. Эта последняя называется Иерусалимской.

Сам я в дольмен не пошел: одного раза мне вполне хватило, я просто не очень люблю, когда по коже ползут мурашки. Джок рыскал в окрестностях, до нелепости напоминая собою профессионального жулика, но славные туристы не обращали на него внимания; вероятно, предполагали, что он охранник частной фирмы, они совершенно друг от друга не отличаются, не так ли? О. Тичборн, напротив, со всеми внешними признаками наслаждения нырнул в затхлую тьму склепа, а вынырнул разрумянившимся и возбужденным, будто юный епископ со своей первой актриской.

— У вас есть портативный магнитофон? — таковы были его первые слова.

— Разумеется, есть, у кого их нет? Но зачем?

— Вечером расскажу. После ужина. — И на сем он снова занырнул в адскую бездну. Я провел пять поучительных минут в превосходном маленьком Сельскохозяйственном Музее рядом с курганом, восхищаясь исполинским инструментарием, коим в старину орудовали земледельцы. Как же они наверняка потели; я ощутил довольно сильную слабость.

Но вот Тичборн возник на поверхности, и мы обложили со всех сторон Джока и «сделали подвод» к часовням. («Делать подвод», как вы понимаете, — принадлежность «блатной музыки», означающая «предварительно обследовать место кражи или грабежа», но осмелюсь заметить, что вы, должно быть, относитесь к такому сорту людей, который читает такого сорта истории, а следовательно, такого сорта вещи уже знаете и так.)

Часовня постарше — «Нотр-Дам-де-ля-Клартэ» — несла на себе извещение, гласившее, что она «возвращена» каким-то не в меру ретивым епископом, которому больше нечем было заняться. Тичборн объяснил, что это означает нечто вроде переосвящения и декатолизации.

— Провались они! — в сердцах добавил он.

Иерусалимская же часовня никакого подобного рекламного материала на себе не несла, и Тичборн сказал, что сойдет она изумительно — почти наверняка ею не пользовались с тех пор, как после этой, как ее, Реформации в 1548-м позакрывали все пожертвованные часовни, как он нам сообщил.

— О как? — ответствовал Джок.

В машине по пути домой мы спросили у Джока, осуществимо ли обеспечить доступ в часовню и дольмен в ночное время потайным манером.

— Раз плюнуть, — сказал Джок. — Просто раз плюнуть. Ворота на участок и открывать не стоит, там можно и перескочить, если вашему геморрою на этой неделе полегче. Простите, сэр. — (Я даже испугался поначалу — пока не понял, что «сэр» предназначалось Тичборну, — а после стал несколько уязвлен.) — На подземной могилке, — продолжал Джок, — замок висит первоклассный, да вот цепочка на нем — обычной хезной разновидности (прош прощенья, сэр), и старые добрые кусачки с нею быстренько разберутся.

— А, — произнес Тичборн, — но как нам быть с внушительным железным врезным замком в часовню?

Джок хрипло фыркнул посредством выдувания воздуха из плотно сомкнутых губ.

— Эт никакой не нужительный замок, — презрительно ответил он. — Эт даж не «Йель» — он просто большой. Я открою этого пиндоса любой… э, я открою этот замок любой проволокой. Чё тут.

— Джок, — сказал я. — Будь добр, останови машину у следующей же пристойной таверны или пивной, чтобы я смог приобрести для тебя крупный и аппетитный напиток. «Не заграждай рта волу, когда он топчет овсы», — вот как я всегда говорю. И Второзаконие не прекословит.

— XXV, 4, — согласился Тичборн.

— О как, — сказал Джок.



В тот вечер после ужина (сдается мне, то были «медайон де шеврёй сан-юбер о пюрэ де маррон»[139] с сочным маленьким «Шамбертэном» на гарнир, если только не случилось быть пятнице, в коем разе Джок бы сходил за рыбой с жареной картошкой) — так вот, в тот вечер, говорю, я напомнил о. Тичборну о его интересе к портативным магнитофонам.

— Вы собирались рассказать о портативных магнитофонах, — вот в какие слова облек я это напоминание.

— Да-да, — ответил он. — Полагаю, собирался. Да, и впрямь собирался.

Его детские глазенки неистово пометались, пока он тянул несравненное наследственное бренди Иоанны: возникло впечатление, будто напиток сей — не вполне его тема, как ныне выражаются детишки.

— Должен извиниться за бренди, — сказал я, метнув Иоанне взгляд. — Со своей стороны, я, наверное, изопью этого вещества «пастис»: вы в силах меня поддержать? Полагаю, в доме его несколько имеется?..

Пару глотков «пастис» спустя (на самом деле это просто абсент, но без полыни) Тичборн расслабился и раскрылся.

— Обещаете не смеяться? — были его первые слова.

Мы положили руки на сердца.

— Что ж, два года назад я прочел книгу человека по имени Константин Раудив[140]. Целиком и полностью уважаемая книга, заверенная уважаемыми учеными. Раудив утверждает — да и вообще-то доказывает, — будто слышал тихий щебет и бормотание, исходившие с неиспользуемых интервалов пленки на его магнитофоне. Со мною такое тоже случалось, но я относил это на счет случайных помех беспроволочной… э-э, радио? …связи.

— Беспроволочная меня вполне устраивает, — сказал я.

— О, ну тогда хорошо. В общем, говорю же — я решил, что это какая-то заблудшая передача, вроде тех, что люди принимают слуховыми аппаратами и прочим, но, почитав Раудива, я, естественно, проверил и выяснил, что даже с девственной пленки слышу мягкое ворчанье, словно ее записывали в тишине и с нулевым уровнем. Как и Раудив, я обнаружил, что, усилив сигнал, я улавливаю нечто поразительно напоминающее человеческую речь, но с крайне странными интонациями, причудливыми грамматическими структурами и весьма случайной релевантностью.

Иоанна встала из-за стола, изящно извинилась и сказала, что ей в самом деле пора ложиться. Она терпеть не может длинные слова, хотя сама по себе очень умная. (Ну почему я упорствую, путаясь с умными женщинами, в то время как поистине обожабельными считаю единственно трансцендентальных дур, чей интеллект на севере ограничен способностью считать до девяти? Увы, последние встречаются с каждым днем все реже. «Il y a des gens qui rougissent d’avoir aimé une femme, le jour qu’ils aperçoivent qu’elle est bête. Ceux-la sont des aliborons vaniteux, faits pour brouter les chardons les plus impurs de la création, ou les faveurs d’un bas-bleu. La bêtise est souvent l’ornement de la beauté; c’est elle qui donne aux yeux cette limpidité morne des étangs noirâtres et ce calme huileux des mers tropicales»[141]. Забыл, кто это написал. Вероятно, не Симона Вайль[142].)

— Но продолжайте же, о. Тичборн, — сказал я, когда все «добрые ночи» были сказаны.

— Послушайте, а вы не будете любезны отбросить уже это «о.»? — спросил он. — Мальчишки в детском саду обращаются ко мне «Эрик» — даже не могу вообразить, почему, ибо зовут меня совсем не так, но мне вполне нравится.

— Продолжайте, Эрик, прошу вас. И будьте добры, зовите меня «Чарли».

— Благодарю вас. Что ж, едва освоившись с этими диковинными попытками выйти на связь, я счел их довольно м-м…

— М-м?

— Интересными, — как бы переча мне, произнес он. — Интересными!

Стараясь — как обычно, подобно жене Цезаря — для всех сделаться всем[143], я попробовал прийти ему на выручку.

— Однако тревожными? — подсказал я.

— Да, и ими тоже. Определенно. Тревожный — вот хорошее слово. Видите ли, я начал узнавать голоса, дешифровать их, и все они принадлежали мертвым — к примеру, моему старому классному наставнику и ректору семинарии — или тем, чьи книги я читал; ну, их по голосам я, разумеется, узнать не мог, но когда слышишь, что малый болбочет на совсем уж варварской латыни с сильным славянским акцентом и притом велит тебе не мыться, ибо это грех плотского наслаждения, а потом сообщает, что его зовут Иероним[144], — что тут можно подумать?

— И впрямь — что?

— Вполне. Но я понимал, что мне следует записывать эти голоса и слушать их дальше, пытаться услышать и понять, — и все становилось хуже и хуже.

Я украдкой плеснул ему в бокал «пастис», добавил чуточку воды и помог нацелиться рукой на рот. Пьян он не был; по-моему, он пребывал в каком-то потаенном экстазе: так дама в менопаузе думает о Кассиусе Клэе[145].

— Все стало хуже, — подсказал я.

— Гораздо хуже. На меня орал — без роздыху — кардинал Маннинг[146], такое чувство, будто ему отлично известно мое, э, дело. Затем некто по имени Пио Ноно[147] талдычил, что молиться за меня будет, но обещать ничего не может, а потом — самое плохое… — Голос его сорвался.

— Ваша матушка? — участливо спросил я.

— Ох, нет, она всегда меня понимала. Святой Франциск. Сначала я надеялся, что это Ассизский, но он вскоре меня вразумил: то был святой Франциск Ксаверий[148]. Кошмарно вел себя со мной. Кошмарно. Вы себе даже не представляете, какая это сволочь.

На глаза его навернулись слезы. Ну, само собой, я знаю, что делать с пьяными шизиками. Им нужно потакать, выслушивать их, напаивать до положения риз, после чего укладывать в постельку, сперва расстегнув им воротнички и стянув сапоги. Беспокоило меня лишь одно — как расстегнуть римский воротничок и как предотвратить увлажнение Эриком довольно приличной софы-ампир моего домохозяина.

— Послушайте? — вдруг спросил он, артикулируя вполне разборчиво. — Хотите послушать? Прошу вас?

— Разумеется, разумеется; сейчас же схожу за магнитофоном. Я вам так скажу — давайте-ка я сперва освежу вам бокал.

Я принес свой всецело превосходный магнитофон, распечатал новую шестидесятиминутную пленку, искусно вправил ее и приготовил аппарат к действию на скорости 3 3/4” в минуту. Эрик вперился в машину взором отчасти амбивалентным — так вы или я будем глазеть на сверло стоматолога, кое как дает, так и берет боль[149]. Он продолжал пялиться, пока я несколько не пошаркал и не поерзал. После чего он глянул на меня с поразительной, прямо-таки серафической улыбкой.

— Простите меня, — сказал он, — следовало вас предупредить. Все эти явления, похоже, связаны с альфа-ритмом мозга на частоте от восьми до двенадцати тактов. Судя по всему, если челочек умеет телепатию, телекинез и все такое прочее, он же способен и более-менее регулировать свои альфа-излучения. Иногда эдакое вызывается гипнозом, иногда происходит естественно, если человек засыпает или оказывается в полуосознанном состоянии, когда его слишком резко будят. Подростки и менопаузальные дамы часто способны вызвать его, с зажмуренными глазами погружаясь в нечистые помыслы. Медиумы, требующие полутьмы, тишины и так далее у себя на салонных сеансах, обычно — если они, конечно, хотя бы вполовину не липа, — наугад пытаются нащупать условия, при которых им удается подавить свои альфа-излучения до требуемого уровня, осознают они это или нет. Подозреваю, что многие «липовые» медиумы — женщины, которые по временам доподлинно восприимчивы, но не понимают, как должным образом создать условия, и оттого стряпают подделки, когда у них ничего не выходит.

Я отчасти ошарашился. Немногое из реченного поразило меня своим глубоким смыслом, однако и на пьяный бред отнюдь не походило.

— В Советском Союзе крепко над этим поработали, — продолжал Эрик, — и должен сказать, со стороны и впрямь чудится, будто их подход гораздо разумнее, чем у американцев. Иными словами, там чувствуют, что явления, отчетливо не вписывающиеся в законы науки, как мы ее ныне понимаем, нельзя исследовать стандартными научными методами. Как нельзя взвешивать нейтроны на бакалейных весах, понимаете?

— Мне это представляется разумным, — сказал я. — Помню, говорил кому-то из психо-психологических исследователей в каком-то новом комичном университете — Ланкастер? — что большинству игроков в покер знакомо то изумительное и редкое чувство, которое случается в одной руке из тысячи: они знают, что не могут проиграть. Я сказал ему, что со мной такое бывало дважды, да так сильно, что я вообще не смотрел в свою руку, не тащил в нее, ставил на нее все по самую рукоятку и ничуть не удивлялся, когда выигрывал. Реакция недоумка-исследователя свелась к тому, что он сдал мне синглетов из крапленой колоды, предложив угадать цвет. Мои результаты оказались на девять процентов ниже случайной вероятности, или как они там ее называют. Оттого я в его глазах стал лжецом, а он в моих — идиотом. Я мог бы ему рассказать — хвати у него мозгов спросить, — что необходимые условия должны быть таковы: мы играем несколько часов подряд по-настоящему, я заглатываю примерно треть бутылки бренди, в ставках своих я должен немного опережать исключительно естественным ходом карт и вообще, говоря короче, мне следует находиться в эдаком состоянии дремотной эйфории, при котором я уже практически сплю всеми своими телесными департаментами за исключением карточного чутья.

— Лучше это и выразить невозможно! — вскричал Эрик. — Все условия наличествуют, видите: легкая усталость, легкая эйфория, легкая депрессия от бренди; готов спорить, ваше альфа-излучение опустилось примерно до десяти тактов в секунду.

— Спору нет, — отозвался я.

— Вполне. Кстати, сожалею, что приходится постоянно говорить это «вполне», но я по большей части вынужден работать с американцами, а они рассчитывают, что англичане будут так говорить.

— Воистину, — подтвердил я.

— Принимаются ли эти передачи — если такое слово здесь полезно — из-за меня, через меня или же просто-напросто от меня, сказать не могу, — продолжал он. — До сих, по крайней мере, пор, как и Раудив, я не встретил, должен признать, ни единого слова на языке, которого бы не знал, не столкнулся ни с одним источником, с коим бы не был знаком. Вы скажете, что это наводит на мысль, будто я сам, так сказать, и есть основной движитель; но это может оказаться и проблемой коммуникации, как считаете?

Я не имел в виду произносить «вполне», но слово, похоже, выскользнуло само. Я нацедил Эрику еще «пастис» и одарил дружелюбной ухмылкой, коя, по вероятности, выглядела смертным оскалом.

— Ну, — неуверенно громыхнул я, — давайте пульнем, что скажете?

Он еще раз повторил свой номер с гляделками и вперялся в магнитофон минуту-другую, после чего охранительно приобнял машину рукой и даже несколько прильнул к ней, включая. Пять долгих минут мечтательно таращился на вращающуюся катушку, затем яро тряхнул головой и перемотал пленку в начало.

— Не вышло? — бодро осведомился я.

— Не могу сказать. — Он переключил усиление на примерно половину мощности и вдавил клавишу «воспр.». Машина принялась издавать обычный «белый шум» и механические звуки, а также мягкий посвист его собственного дыхания; более — ничего. Мне стало за него неловко: лучше б он и не начинал всю эту белиберду, — и я раздумывал, как помочь ему выпутаться из подобного разочарования.

— Слышите? — вдруг спросил он.

«Ох, Иисусе, да он и вправду спятил», — подумал я, корча ему извиняющуюся гримасу, как обычно поступают с малыми, узревшими в углах помещения розовых слоников. Он прибавил усиления — и я услышал. Тихий, бесконечно далекий щебет, затем хмык и продолжительное квохтанье, что вздымалось и опадало причудливо отвратительным манером.

Эрик пошебуршил тут и там громкостью и регулировкой скорости, потыкал в кнопки «готовность» и «прослушивание», и тут неожиданно из клубка невнятной чепухи воздвигся ясный и звучный голос: смеясь, он довольно отчетливо произнес:

— МЕРЗОСТЬ! Мерзкая пьянь! Мерзкая пьянь? Мерзомерзо мерзомерзо мерзомерзо, — по восходящей гамме, завершившейся пронзительным визгом летучей мыши, от которого заболело в ушах. Эрик нажал на «паузу» и посмотрел на меня: глаза его переполнялись слезами счастья.

— Это моя мамочка, — сказал он. — Очень за меня переживает.

Было время, когда подобное замечание меня бы абсолютно не смутило: я парировал бы незамедлительно — как остроумно, так и уважительно, — однако ныне я не тот, кем был когда-то. С уст моих сорвалось единственное:

— Вот как?

— О да, — отвечал он. — Она, как правило, начинает, пока не появились другие, и говорит что-нибудь игривое.

— Другие?

— И притом во множестве. Давайте испробуем.

Он покрутил регуляторы и прочее, и немного погодя вычленил хриплый, хорошо смазанный джином голос, сбивчивый от страсти, который изрек:

— De profundis clamavt ad te, Domine[150], — снова и снова, и все — тоном горького упрека.

— Это не древние, — сказал Эрик. — Такую латынь ирландские священники и по сей день учат в своих семинариях. Не совсем та скорость — если попасть на нужную, он звучит жизнерадостнее.

— Оскар Уайлд на смертном одре? — не сдержался я.

— А знаете, быть может, вы и правы, в самом деле такое возможно.

Долее удача — если это уместное слово — нам не улыбалась. Кто-то весьма своеобразно и неприятно смеялся, вновь появлялась матушка Эрика — в вихре животных звуков — и, похоже, обвиняла его в некоей практике, от которой запылали бы и волосатые щеки самого старика Краффт-Эбинга[151] («Она не упустит случая пошутить», — беспокойно произнес Эрик), а под самый конец ровный тихий голосок изложил сообщение, бесспорно предназначавшееся мне, ибо касалось оно материй, о коих Эрик не имел ни малейшей возможности знать и коими я не имею намерения отягощать читателя. Ни в данный момент, ни когда.

А, ну да — и всякий раз, когда мы натыкались на определенное сочетание скорости/громкости, крайне любезный и сочувствующий голос неизменно повторял:

— Нет, не надо. Не надо. Завтра не надо. Нет, я бы не стал ни за что. Не завтра. Не надо, пожалуйста.

— Все это до крайности завораживает, — тягостно вымолвил я, когда Эрик наконец все отключил. — Завораживает. Но вместе с тем мне кажется, что, быть может, не стоило бы делиться со всяким встречным и поперечным этой, э, сокровенной гармонией, а?

— Ох, да нет же. Я делаю это, лишь когда один либо с людьми исключительной эмоциональной стабильности — вроде вас, если не возражаете.

Я не стал — не мог — никак комментировать эту поразительную оценку себя; свою эмоциональную стабильность и ей подобные вещи я храню на самом донышке ящика для носовых платков, вместе с вибратором и неприличными фотографиями, как, быть может, уже выразился У.Х. Оден[152]. Воспалила меня другая порция им сказанного.

— Уж не хотите ли вы сказать, что иногда практикуете подобное в одиночестве? — удивленно вопросил я. — По ночам?

— Ох, ну конечно. Часто. Чего мне бояться?

На это я не ответил. Если он, с его квалификацией, не знает — кто я такой, чтобы ему сообщать? Ну то есть, я ж ему, черт возьми, не епископ, правда?

Эрик, тем не менее, оказался достаточно сообразителен и заметил, что я впал в уныние, а потому принял на себя бремя развлечения меня — с некоторым успехом. Перед немногими пасую я, когда дело доходит до неприличностей, однако если рассказывать католические анекдоты с нужной смесью робости и авторитетности, потребен истинный священник с семинарской дрессурой. Эрик довел это искусство до такого совершенства, что, припоминаю, я падал от смеха не раз.

Потом он обучил меня готовить и принимать «клюв» — этот навык мало известен за пределами студенческих общежитий Университета Южной Калифорнии, где Эрик некогда провел счастливый семестр, обучая упитанных студенток глубинам духовности, обретаемым в «Песнях к ней» Верлена[153].

«Клюв» следует принимать следующим образом — вам потребно это знать, ибо это единственный способ не захлебнуться мерзейшими формами алкоголя, вроде текилы, пульке, польской водки крепостью 149˚, паральдегида и самолетного антиобледенителя. Наполняете рюмку желаемой, но обычно не предназначенной к питью жидкостью, и размещаете оную рюмку внутри высокого стакана, который затем под обрез рюмки наполняете апельсиновым соком со льдом либо иным, резко питательным раствором. После чего все это выпивается. Сок, не зараженный тем невменяемым составом, которому случилось быть в рюмке, однако ж оттеняет весь ужас его прохождения по вашему нёбу. Под конец — неожиданная премия: сцепление рюмки дает слабину, она соскальзывает и мягко клюет вас в нос, откуда и название игры. Это клевание, могу доложить из собственного опыта, неодолимо принуждает вас к повторению процесса. Мне остались неведомы какие-либо прочие смеси, но с радостью могу вам сообщить, что, практикуясь с «пастис» и ананасовым соком, вы вскоре обнаружите, что сидите на ковре и распеваете песни, слова коих доселе считали вам неизвестными.

Мне кажется — хотя в этом я уверен быть не могу, — что где-то под утро в комнату вошел Джок и с обилием любезных выражений показал Эрику, где располагается приготовленная для него комната; вернувшись позднее, он отвел меня в кустики, где подержал мне голову, после чего сопроводил в ванную-душевую. И тем путем, осмелюсь догадаться, в постельку.

Вам подтвердит любой: ничто не сравнится с «пастис» в деле отвлечения рассудка от того, что говорят порой магнитофоны.

11

Все закончилось — время, нездешние страсти, Сны, желанья, и горькие песни и сладость; В рук огромных объятьи обретешь ли ты радость, Титаниде отдавшись в любовную власть? Как предрек в одном из своих видений — К голове прильнешь, обнимешь колени, Сев в глубокой тени выступающей груди, У подъема блаженного ног могучих, Среди буйных потоков волос текучих, Что дух древнего леса в памяти будят, На холмах ветерок летучий? «Ave Atque Vale» [154]


Долгие годы я полагал, будто сии строки:



Выстрел? Чисто и достойно,
Ты храбр и прав, тут спору нет.
Не искупить нам эти войны —
Лучше забрать их на тот свет[155].





написаны о юном эдвардианце, пришедшем в ужас, узнав, что он гомосексуалист. Теперь касаемо сего я имею полное право подредактировать литературную историю. Строки эти повествуют о едва перевалившем за средний возраст малом, однажды утром пришедшем в ужас, узнав, что «пастис» чересчур крепко бьет ему в голову. Это, изволите ли видеть, не обычное светское похмелье — это казнь египетская с приправой из «черной смерти». Совершенно явно неизлечимая. Я тронул колокольчик.

— Джок, — замогильно произнес я. — Будь любезен, принеси мне чайник чаю — думаю, «лапсанг сушонг типс»[156] — и заряженный револьвер. Мне этой войны не искупить: я предполагаю забрать ее с собою на тот свет, только сперва желаю отстрелить себе макушку. У меня нет намерения проводить вечность с макушкой в ее нынешнем состоянии.

Он принялся незаметно ускользать.

— О, и еще, Джок, — добавил я. — Когда принесешь чайный поднос, заклинаю тебя — не позволяй ложечке либо иному предмету сервировки дребезжать о револьвер.

— Ну, мистер Чарли. — Не оттенок ли презренья в его голосе?

Я лежал, прислушиваясь к угрюмому, рваному бою сердца, приливному шороху и хлюпанью печени и генерал-басу[157], звучавшему на задворках черепа. От кухни до меня доплыл серебристый смех — как Иоанна только может смеяться в такое время? она должна стоять на коленях у моего одра, обещая вечно хранить святую память обо мне.

В нескольких шагах от моего ложа располагалось окно; в одном его углу плел свою паутину прилежный паучок. Он мастерил ее внутри двойного стекления — в жизни я никогда не видел ничего более достойного сожаления; зрелище это навело меня на мысли обо мне. Осмелюсь сказать, я-таки пролил слезинку-другую. Вступи в тот момент в мои покои умелый иезуит, он уловил бы мою душу без единого выстрела.

Но в действительности в мои покои вступил чай, несомый Джоком с минимальнейшим дребезгом. С определенной трудностью я принял позицию, из коей мог этот чай потягивать; мои нижние пределы то и дело соскальзывали по шелковым простыням. (Как же томилась душа моя по неизысканному происхождению, чтоб можно было почивать на щедром ирландском белье — но, увы, чин влечет за собой не одни привилегии, а еще и обязанности.)

Не стану утверждать, что первые же глотки оживили меня, ибо мне всегда была дорога истина, однако же факт остается фактом: они мне позволили не отвергнуть сразу умозрительную возможность еще хоть ненадолго задержаться в сей юдоли слез.

— Джок, — строго вымолвил я, — я отчетливо слышу смех миссис Маккабрей. Изволь объяснить мне это, насколько ты к сему способен.

— Не могу сказать, мистер Чарли. Они завтракают с вотцом Тичборном, и, похоже, им это нравится так, что сил нет.

— Завтракают? — пискнул я. — Завтрак? Тичборн завтракает?

— Еще б. Съел тарелку овсянки со сливками и сахаром, потом еще одну — по-шотландски, с солью, шкварками и перцем, потом два яйца сильно всмятку, чтоб желток тек, с тостом, и маслица чтоб погуще, а теперь они приступают к жареным рубленым почкам с острой подливкой и соленым копченым беконом. Так что я, наверно, лучше сбегаю посмотрю, мож, им захочется селедки копченой пару-другую, я вчера на рынке очень смачной прикупил.

— Ступай вон, — сказал я.

— Вам ничё не подать? — уточнил он.

— Вон! — возопил я.

— Лучше б постарались да чё-нибудь в себя впихнули, мистер Чарли, а то паршивенько выглядите. Глаза вам как дырочки в снегу проссали, простите уж за выражение.

Я обратился ликом к стене, ощущая себя собранием стихов, вычеркнутых из Книги Иова.

Но даже в Иововых утешителях недостатка не было — полчаса спустя какой-то предатель внизу пропустил к моему смертному одру нашего доброго экстраверта-домохозяина.

— Эгей, эгей, эгей! — громыхнул он. — Что, до сих пор тунеядствуете и в постели? Лучшее время дня проходит мимо!

— Неважно мне, — пробормотал я.

— Чушь! — взревел он. — Нет такого, чего во мгновение ока не прогонит глоток свежего воздуха! Стоит великолепное утро!

А, надо сказать, прежде всего о домохозяевах следует помнить вот что: им нельзя велеть отъебстись.

— Дождит, — угрюмо вымолвил я.

— Разумеется, нет. Ничего подобного. Прекрасное бодрое утро — ясно и холодно. Ни капли дождя.

— Дождит в моем сердце, — холодно поправил его я. — «Иль плё дан мон кёр комм иль плё сюр ля вий»[158].

— А, ну да, я полагаю, но попомните мои слова…

— Когда будете спускаться, — сказал я, — окажите любезность — попросите кого-нибудь принести мне тазик, в который я смог бы стошнить?

— Отлично, что ж, что до меня, то мне пора — масса дел. Следите за собой хорошенько, ладно?

— Благодарю, — ответил я.

Ничего более не оставалось — только подняться, посему я ся и поднял. Мои симпомы снова начали прозорливиться[159], но Джок препятствовал всем моим позывам уползти обратно в постель и в награду за самостоятельное бритье дозволил мне воспользоваться своим «Спасительным Особым», кое, как известно, сдергивает человека с самого края могилы. Никакого дживсо-вустерского соуса, никаких сырых яиц Джок не приемлет — его снадобье составлено просто-напросто из декседрина, растворенного в джине с тоником, к которому он прибавляет ложку прославленных «Печеночных Солей» мистера Эндрюса, две искрометных таблетки витамина С и две оных же «алки-зельцера». На иностранцев у меня времени нет, но должен заметить, что докторам Алке и Зельцеру давным-давно следовало присудить Нобелевскую премию; единственная моя рекламация к плоду их умствований — он слишком шумен.

Ко второму завтраку я как раз успел, а там сияющее утреннее лицо Эрика было уж очень налицо, Иоанна же… ну, в общем, вежливо мне улыбнулась. Обычным манером я способен причинить большой урон блюду джерсийского «пэз де мё», кое представляет собой нечто вроде жаркого «шипучка-с-писком», изготовляемого из картофеля, фасоли и лука, кои, шкворча, жарятся до писка, сиречь полного спекания, и подаются со свиными колбасками, но сегодня желудочные соки наотрез отказывались проистекать, и я мог лишь морщиться, глядючи, как остальные поедают сие кушанье в огромной массе, пока я решаю топологические задачи на горячей булочке.

После Эрик отвел меня в сторону.

— Если вам отчасти истощенно, — осторожно подбирая слова, — после нашей вчерашней ночной спевки…

— У вас дар к слову, Эрик. Мне никогда не было истощеннее. Реките далее.

— Я слыхал, что действие капельки «пастис» в таких случаях крайне целительно. Прогоняет злые гуморы.

Мой здравый смысл восстал, но, как обычно, здравому смыслу моему, как выражается Джок, «перекопали отстойник», и вскоре «пастис» кавалерийским наскоком выглаживал морщины моей хандрящей селезенки. Когда звякнул дверной звонок — две дозы спустя, — я едва ли вообще подскочил на месте. Вошли Джордж и Сэм — любознательно принюхиваясь.

— Решили химией заняться? — поинтересовался Джордж.

— Я полоскал, — чопорно отвечал я. — Горло болит.

— И не только, я бы решил, — сказал Сэм.

— Ну что, в путь? — спросил я. — Эрик, вы же сможете развлечь себя сами, верно? Джок вам покажет, где у нас что. Если решите прогуляться, попросите карту — по здешним джерсийским стёжкам можно блуждать месяцами.

Мы направились к Сент-Хелиеру. Если точнее, ехали мы в Штаб-Квартиру Платной Полиции, расположившуюся на улице, непостижимо называемой «Руж-Буйон»[160]. Целью нашей полагалось осуществить сделку весьма тонкого свойства со старшим офицером, рекомендованным нам за свое благоразумие нашим крепышом-сентениром.

Совесть моя оставалась чиста почти полтора года, но все равно, вступая в эту «гадиловку», я пережил мгновение тревоги; тревога вскоре, должен заметить, рассеялась дружеской любезностью, явленной нам со всех сторон, — и наручники у них на поясах едва звякали. Учтиво отклонив изобильные пропозиции испить чаю, мы в конечном итоге оказались в кабинете упомянутого старшего офицера. Я с первого взгляда определил, что передо мною честный человек: натренированный глаз мой оценил его костюм в £ 40 и датировал пятилетней давностью. Бесчестные полицейские всего мира могут таить свою преступную добычу в глубочайших криптах самого Цюриха, но от мохеровых материй и обуви ручной работы отказаться не в силах. Experto crede.

Его ноздри учтиво дернулись.

— Мой друг полоскал, — сказал Сэм. — У него болит горло.

— Не повезло, — посочувствовал старший офицер Джорджу.

— Не я; он, — ответил тот, грубо тыча.

— А. Ну что ж, чем могу служить? Это же насчет изнасилований, я понимаю?

Мимолетно глянув на остальных, я принял на себя бремя рупора. Старшему офицеру пришлись по вкусу наши умозаключения касательно мотивов насильника и его избирательности, и он кое-что у себя пометил. Объяснил, как вся его деятельность ограничивается протоколом взаимодействия Платной и Почетной Полиций — последнюю, судя по всему, он довольно-таки одобрял.

— Очевидно, — сказал он, — что, нельзя обойтись без каких-то трений и раздражения, это естественно между профессионалами и любителями, но мы никогда не смогли бы следить за порядком в сельских районах так, как это удается им: у них там чуть ли не целая Тайная Служба, а их спорые разбирательства с мелкими правонарушениями экономят нам огромное количество времени и сил. Всякий раз, когда кому-то из моих офицеров приходится давать показания в суде, я должен перекраивать все наше расписание, будь оно клято, нарядов, понимаете? Но в дела прихода я вмешиваться не могу, пока не попросят: это как Скотланд-Ярд не может прислать своих людей на убийство в деревне, пока местные ищейки не признаются, что зашли в тупик. Предварительно затоптав все улики, — огорченно добавил он.

Затем я рассказал о наших предполагаемых милицейских бдениях — тщательно опустив любые упоминания о первой неудачной попытке. Чело его слегка помрачнело, но он признал, что и это — не его дело.

— Если, конечно, — подчеркнул он, — среди вас не окажется глупца, прихватившего с собой оружие в такую экспедицию.

В ужасе от одного такого допущения мы воздели руки.

После чего я довел до его сведения истинную цель нашего визита: что мы собираемся грядущей ночью предпринять и чего бы хотели в этой связи от него. Сначала он расхохотался, затем нахмурился, затем несколько побагровел и возвысил голос. Не могу на голубом глазу утверждать, что он неистовствовал, но покапризничал все же изрядно. Я лишь беспощадно упирал на логичность нашего плана, пустячность вреда, который он может принести, вероятное профилактическое воздействие, желание Почетной Полиции нам помогать, если подключится и он, а также лавры, кои снищет его ведомство. Наконец он все резоны узрел — ибо не вполне был лишен воображения. Но на одном тем не менее зациклился: ему требовались более весомые гарантии от убытков. Ведь речь идет, в конце концов, о его личной карьере, вы же понимаете.

Вот здесь меня и удивил Джордж — хотя не впервые.

— Можно телефон? — спросил он. — Спасибо. Алло? Нет, не секретаря, спасибо. Нет, и не адъютанта. Просто скажите, что это Джордж Брейкспир и это срочно. Что? А, привет, Свинтус, прости, что разбудил, ха ха; слушай, помнишь, я тебе рассказывал, что мы думаем испробовать одну чепуховину? Ну вот, Маккабрей привез сюда человека, который хорошо разбирается в подобной ерунде, и мы уже, считай, выдвинулись, да только начальник сыскной полиции вполне естественно хочет получить добро совсем уж сверху. Поговори с ним, а?

Тот поговорил. Начальник не вполне встал по стойке смирно, хотя у нас сложилось впечатление, что, будь он один, так бы непременно и сделал. С его стороны беседа состояла из семнадцати «есть, сэр», восьми «разумеется, сэр» и трех «благодарю вас, сэр». После чего он повесил трубку и сурово посмотрел на нас.

— Что ж, — сказал он, — ваш друг, похоже, согласен со мной: в смысле того, что вы предлагаете, здесь можно кой-чего устроить. — Мы не спускали серьезности с физиономий. Далее перешли к боевым приказам, стали связываться по телефону с «коннетаблями» и прочей публикой, утрясать графики.

— Превыше всего, — сказал я, когда мы уже стояли в дверях, — проследите, чтобы ваши люди не пытались арестовать крупного некрасивого мужчину по имени Джок. Во-первых, он их серьезно искалечит, а во-вторых, о нашей договоренности он ничего не знает.

— А мы договорились?

— Само собой, невысказанно. Он, изволите ли видеть, всего лишь мой слуга.

— У него есть судимость на Острове?

— Ни в малейшей, заверяю вас, степени. Ему просто очень не нравится предоставлять отпечатки пальцев.

— Хмфр. Ладно.

На главном выходе из участка сержант в форме аккуратно отсек меня от толпы и спросил, не смогу ли я уделить начальнику еще несколько минут моего времени — наедине. Содрогаясь от ужаса и мук совести, я сказал остальным, что домой доберусь на такси, а затем последовал за основательным сержантом обратно в кабинет.

— Все в порядке, мистер Маккабрей, — сказал начальник. — Присядьте. Не стоит беспокоиться. Не стану делать вид, будто я не знаю, кто вы такой, но кошка между нами не пробегала. Известная мне, по крайней мере. — И он помедлил, давая этой мысли впитаться поглубже. — Мне бы только хотелось задать вам пару вопросов, которые я не мог озвучить вашим друзьям, поскольку их жены стали жертвами, вы же понимаете.

Я не понимал.

— В общем, я не очень доволен тем, что приходится утверждать: во всех этих преступлениях прослеживается один почерк. Кстати, произошло и еще одно, тут, в Сент-Хелиере, но мы утаили его от газет, и жертва, к тому же, потеряла сознание, так что никакого словесного портрета у нас нет. Но вы же знаете, как такие вещи заразны — становятся прямо какой-то модой. Так мальчишки поджигают старушек в темных переулках: стоит сделать одному, как все считают, будто и они обязаны.

Я содрогнулся. Старушки числятся среди моих друзей — не говоря уже о мальчишках.

— Итак, — продолжал начальник, — у нас есть образец семени от докторовой жены, и вашему сентениру удалось раздобыть то же самое с простыни миссис Давенант — о да, ваш сентенир и вполовину не так туп, каким прикидывается, — и оба эти образца выделены секреторами одного класса. Это равносильно утверждению, что оба относятся к группе крови О[161]. Как вам известно, мистер Брейкспир крепко противится, если подобное затрагивает миссис Брейкспир, а у новой жертвы пробу мы взять не смогли по причинам, в которые я не стану сейчас вдаваться. Поэтому у нас даже нет третьего вектора.

Я, конечно, знал, что́ он сейчас попросит, но не собирался же я ему помогать, верно?

— Не понимаю, чем я могу вам помочь, — сказал я.

— Что ж, давайте скажем так. Ваша супруга знает обеих дам, претерпевших надругательства в вашем районе, верно? Как вы полагаете, не могли они упомянуть ей что-либо касательно, э-э, личных особенностей нападавшего, о которых им бы не захотелось докладывать супругам?

— Мне решительно не удается следить за ходом вашей мысли, — солгал я.

— Еще как, черт возьми, удается, — рявкнул он. — Я имею в виду размер члена, обрезан он или нет, любые мелкие детали. Такое вот.

— А, понимаю. Ох батюшки. Телефон позволите? Алло, Иоанна? Послушай…

— Хорошо, — ответила она через некоторое время, — но «пфуй».

— В Соединенном Королевстве мы не говорим «пфуй», — сообщил я. — Мы говорим «тьфу».

— Так мы выражаемся только на полях для гольфа, ну да ладно. И я постараюсь выполнить твою просьбу. Может уйти время — придется устроить Уютные Посиделки с этой коровой Соней.

— Девичьи Разговоры, — капризно поправил я.

— Тьфу! — Она произнесла это идеально.

— Это может занять несколько минут, — сказал я начальнику, глядя на него со значением. Он понял, о чем я, — исправно извлек 40-унцевую бутылку безымянного скотча, водрузил ее на стол и воздел брови. Я склонил милостивую главу. Он отыскал два стаканчика для зубных щеток: выглядели они отчасти антисанитарно, но виски разновидности скотч убивает все известные сорта микробов, как отлично известно любой домохозяйке.

Иоанна перезвонила примерно восемь жидких унций спустя и оттарабанила свои новости голосом незаинтересованным и слегка изумленным.

— Это все? — спросил я.

— А чего ты хочешь — порнухи?

— До свидания, — сказал я.

— До свидания, — ответила она. — И, Чарли, не забудь сегодня перед сном почистить зубки, хн?

Я повесил трубку и собрал разбежавшиеся мысли.

— Моя жена припомнила то, что ей говорила миссис Давенант вскоре после нападения, — передал я начальнику. — Еще она побеседовала с миссис Брейкспир и докторшей. Свидетельства, судя по виду, противоречивы. Виолетта Давенант утверждала, что «он огромный, просто конский, было ужасно больно». Соня Брейкспир описывает нападавшего как «не о чем посплетничать», а жена врача говорит: «Ну я не знаю — а их что, делают разными по размеру?» Лжет, само собой, — она работала сестрой милосердия, изволите ли видеть, а все медсестры, выходящие за врачей, мгновенно становятся девственницами «экс оффисио»[162], об этом даже нечего рассуждать.

— Я о таком слыхал, — сказал начальник.

— Однако Иоанна считает, что если бы он как-то и чем-то выбивался из нормы, она бы об этом упомянула.

— Да.

— Что же до обрезания, Виолетта бы просто не поняла, о чем речь, Соня говорит, это не важно, что бы она ни имела в виду, а докторше кажется, что «да». Помощи нам тут немного, что скажете?

— Да, и впрямь. Это нам больше сообщает о самих дамочках, чем о насильнике, если вы меня понимаете, сэр.

Мы вперились друг в друга.

— Воистину, — вот что в конечном счете изрек я. Уходя вскоре после, я заметил, что начальник уже вел себя так, словно полагал, будто завоевал хорошего друга. У меня же, со своей стороны, имелось особое мнение.

Мне все же не пришлось добираться домой на такси — мне ссудили патрульную машину в комплекте с водителем. По прибытии я предложил ему фунтовую банкноту, от коей он выносливо отказался. Выпить ему тоже не захотелось: должно быть, он счел меня шпионом из Комиссии по присвоению званий, благослови его боженька. Согласился принять же он — для передачи Полицейскому спортивному фонду — бутылку кипрского хереса, кою кто-то из нас непредумышленно выиграл в вещевую лотерею, если вы знаете, что это такое. Мне стало мучительно больно за того бессчастного атлета, кто завоюет эту пагубную бутылку, но, в конце концов, все отдают себе отчет в риске, поступая на службу в Органы, не так ли?



С бычьим языком следует расправляться следующим образом: просите мясника две недели подержать его в маринаде — при этом отметая прочь мясницкие слезные мольбы вынимать продукт через восемь дней, дескать, так положено. Затем любовно прополаскиваете и запихиваете в минимальнейшую кастрюльку, способную его вместить, начиняя все лакуны изобилием лука, моркови и прочей огородной травы. Заливаете сверху опивками вина, пива, сидра и — коли позволит кухарка — сочным густым желе с самого поддона жаровни. Затем пускай подумает в самой глубине духовки — пока вам достанет сил терпеть: после чего выхватывайте, пришпиливайте к разделочной доске скобою из вилок и — возносите благодарственную молитву Тому, Кто даровал языки немотствующему быку. (Разумеется, можно дать ему остыть, и тогда резаться он будет изысканнее, но вы поймете, что съесть его удастся меньше.)

Я, собственно, своим неуклюжим манером пытаюсь сообщить вот что: на ужин у нас был горячий язык, поданный с восхитительно горькими вершками репы, а также парой-другой «пом дюшес»[163] для красоты. Эрик и Иоанна оправдались достойно, однако не мог же я не догадываться, что меня окружают лучшие из лучших.

Позднее, утонув в подушках и абрикосовом бренди, я уловил-таки негармоничную ноту. Джок, убирая остатки преломленных мяс, обряжен был в черное джерси или же гернси, черные штаны, черные кроссовки и вид имел человека, запросто могущего быть экипированным каким-либо смертоносным оружием.

— Что это? — вскричал я. — Что это? Ты снова смотрел телевидение? Ну сколько раз можно тебе повторять…

— Так мы ж идем сегодня, мистер Чарли, нет? В часовню, помните?

Сказать правду, я совершенно об этом забыл. Не стану делать вид, будто бычий язык обратился у меня в желудке в прах, но признаки недовольства своей судьбой он ощутимо начал проявлять.

— Придется отложить, Джок; я забыл раздобыть кочета.

— Мы с вотцом Эриком его днем забрали. Славный птиц, к тому ж, черный, как ваша шляпа.

Я выпил весь кофе, что оставался, и заглотил пилюлю, подсунутую мне Джоком. Затем, в согласии с моим обыкновением при посещении Сатанинских Месс в промозглых средневековых часовнях, я упаковал в портфель несколько неприкосновенных запасов, как то: «ликер-шотландэз», фунтик бутербродов с фазаньими грудками и небольшую банку «патэ де льёвр»[164]; по размышлении добавил грубую и теплую пижамную пару — кто знает, где доведется мне провести ночь? — а также, памятуя об увещеваниях Иоанны, зубную щетку и зубной порошок.

Мы приехали к Джорджу, забрали там его и Сэма — оба ворчали и дулись, — а затем все и понеслись, общим числом на восьми колесах: Джок и Эрик в моем «мини», кое транспортное средство должно было служить им для побега, а остальные мы — в крупном, умелом и скучном «ровере» Джорджа. Перед самым отъездом я был столь любезен, что осведомился у Джорджа, исправно ли его «ровер» лицензирован, налогообложен, промаслен, пригоден к эксплуатации на дорогах и отражено ли сие в соответствующих свидетельствах. Джордж с жалостью посмотрел на меня, конечно, однако я к подобному привык. Люди всегда на меня смотрят с жалостью; это все потому, что они меня считают трехнутым, изволите ли видеть. Все, как я сказал, и понеслись, пронзая ночь, к «Ля Уг-Би» и вскорости изощреннейше заблудились, что на Джерси совершить до изумления легко, поскольку все деревенские дороги, благодаря чему-то под названием «Ля Визит дю Бранкаж»[165], выглядят совершенно одинаково. Вообще-то блуждания по Джерси — один из немногих видов спортивных игр на открытом воздухе, коими можно наслаждаться в холодные вечера; горючему приходится туговато, а во всем остальном экономится целое состояние. Ни один из нас даже слишком не рассердился, за исключением, разумеется, Джорджа. Наконец, мы встали лагерем в искомом месте: «ровер» пришлось отогнать на осмотрительное расстояние; «мини» же Джок, судя по всему, уже упрятал в какой-то потаенной тихой заводи, предварительно им разведанной. Мы собрались у главных ворот. С замком и впрямь ковыряться не стоило — Джордж совершил изумительный опорный прыжок через ворота по-армейски, да и я, исполненный паршивой гордыни, последовал за ним — и мерзко ушиб пузо. Сэм и Эрик, давно изгнавшие из себя самый дух состязательности, без затей просочились между прутьев. Я не видел, что сделал Джок, — он профессионал, он просто материализовался во тьме подле нас.

Мы мрачно сбились в кучку у самых ворот, а Джок беззвучно ускакал куда-то в ночь, легконогий, словно полевка в поисках провианта, дабы удостовериться, что честные склеповладельцы спят мертвым сном. Нам показалось, что не было его очень долго.

— Звините, мистер Чарли, но там, понимаете, парочка миловалась, надо ж было хорошенько их напугать, а? Выпроводить их, нет?

— И они сейчас вполне удалились?

Он обиженно глянул на меня. Когда Джок выпроваживает людей, они остаются выпровоженными.

— Ну, мистер Чарли. Выпроводились, что ваши кролики, он еще штаны поддерживал, а она небережливо разбрасывала за собой предметы туалета — эти у меня в кармане, если желаете проверить.

Я щекотливо содрогнулся и сказал, что верю ему на слово.

Понуждаемые теперь уже поугрюмевшими Джорджем и Сэмом, мы двинулись к самому́ огромному кургану — к этой жутчайшей куче кишок столетий, давно минувших и до сих пор не постигнутых даже вполовину. Джок вкратце применился к замку и цепи, охранявшим подземный проход к погребальной камере, после чего исчез вкупе с Эриком, моим магнитофоном и целлофановым пакетом, набитым лучшими из наличествующих жаб. Стоило им вынырнуть оттуда снова, все направились к извилистой дорожке, подводящей к часовням на вершине кургана. Джок исполнил обещанное — замок Иерусалимской часовни пал пред его луком и копьем с подавленным звяком, иначе почти и не протестуя.

Эрик деловито влетел в часовню, будто занимался этим от рождения. Джордж, Сэм и я воспоследовали с разными степенями сдержанности. Кочета Джок кормил изюмом, вымоченным в роме, — хочу особо подчеркнуть, что нес птицу не я. Эрик не стал тратить время понапрасну — покидал на остатки древнего престола кусочками того и сего, затем расстелил свой великолепный антиминс. Мы, остальные, скучились — быть может, отчасти робея, — в глубине крохотного алтаря, помещении не крупнее ванной на мызах получше. Говоря «остальные», я исключаю, разумеется, Джока, который шлялся где-то в тенях паперти — в час моральной низости это у него любимое место, и правильно.

Хоть воля наша и была крепка, подозреваю: голосование, будучи в сей момент проведенным, «нем. кон.»[166] явило бы нам желание вернуться домой и обо всем забыть. За вычетом Эрика. Он едва ли не зримо подрос, обратившись пред нашими взорами в искусного умельца, знающего: то, что он делает, не под силу более никому; он высился с достоинством, если угодно, ученого, сочиняющего водородную бомбу, — его раздирало сознание злого умысла, однако пришпоривала тяга к изысканиям и подгонял сапог человеческой истории.

— Теперь — умолкните! — внезапно рек он голосом такой властности, что все мы вытянулись по струнке. Он облекся в нечто вроде длинной белой сутаны, изготовленной из плотного шелка; свет на него падал лишь от единственной свечи, кою он водрузил на престол, — как я заметил, свечи обыкновенной белой разновидности, установленной, к тому же, нужным концом вверх. Какую бы, очевидно, бредятину он ни нес, слово «абракадабра» в ней не фигурировало. Свеча озаряла лишь текст извращенной Обедни, лежавший перед ним, да небольшой, но до изумления наглядный клочок вышивки на антиминсе.

Он промолвил — либо мне помстилось, что промолвил — несколько фраз себе под нос. Я и не пытался их расслышать — мне своих бед хватало. Затем высоким ясным голосом Эрик принялся декламировать «Интройтус»: при этом интонация у него была ханжеская, льстивая — с такой читали старомодные ирландские священники, да и, насколько я знаю, до сих пор читают. По-моему, Сэм уловил какую-то латинскую пагубу, проникшую постепенно в требник, а вот Джорджу все это было китайской грамотой. Я, кой как переписал, так и впоследствии перепечатал всю Обедню, ожидал сих пассажей, но все равно — на устах Эрика они звучали с каждой минутой все мерзостнее. Когда он дошел до той части, что в манускрипте лорда Побродила означена была лишь выведенным красными чернилами прямоугольником со словами «Secrets Infâmes»[167], голос его — что поразительно — упал чуть ли не на две октавы, и хриплым басом он принялся ритмично хрюкать перечень имен, начинавшийся с Астарот, Астарты, Ваала, Хемоша — такой вот публики. С удовольствием должен заметить, что помню я лишь горстку, а если б и запомнил все, то писать их здесь мне бы равно не следовало: человек я не суеверный, однако не убежден, что спящих богов следует тыкать в глаз острой палкой. Уверен, вы меня понимаете.

Мы, остальные, все втроем, полагаю, вполне ожидали скуки пополам с неловкостью, однако поразительно было, насколько невеликий Эрик Тичборн излучал некую уверенную властность — и поразительно, как сильно изменилась вся его стать. Когда голос его вернулся к лицемерному нытью семинариста, интонации стали воспарять и опускаться почти нечеловечески: такое я, по-моему, уже слышал. Минувшей ночью. Из моего собственного магнитофона. И мне это ничуть не понравилось.

По ходу особо издевательской декламации «Кирие элейсон» голос Эрика, мне показалось, задрожал от чувства, кое могло быть как подавляемым хохотом, так и вообще-то подавляемыми слезами. Явно не «пастис». Но самое странное случилось чуть погодя: речь его как бы убыстрилась, и слова он тарабанил со скоростью, на кою человеческая гортань вряд ли способна. Быстрее и быстрее, пока все не слилось в обескураживающий щебет — да, магнитофона, включенного на ускоренную перемотку. Неожиданно и необъяснимо щебет прервался, и до нас донеслось изнемогающе рваное дыхание. Затем изменилось и это сипенье; мы всмотрелись и вслушались: Эрик согнулся в три погибели, его явно охватили астматические корчи — щуплое тело раздирали кашель и позывы к рвоте, но между ними он умудрялся вопить из Иезекииля: «…красивым юношам, ездящим на конях… там измяты груди ее… растлила девственные сосцы ее…»[168]

Джордж полупривстал и глянул на меня с недоумением. Я покачал головой. В подобное вмешиваться непозволительно. Мало-помалу невеликий сломавшийся священник собрал себя воедино, после чего навалился на престол и продолжал все более мерзостную Службу — однако чем дальше, тем более мстилось мне, будто от слов ему физически больно. Вероятно, иллюзия, вызванная свечным пламенем, но мне казалось, что его охаживает нечто, причем — отнюдь не сквозняк. Я украдкой бросил взгляд на остальных: лицо Джорджа превратилось в маску неодобрения и отвращения, уста накрепко сомкнуты. Сэм же, к моему изумлению, являл физиономию, измятую состраданием и, если только я не ошибся, испятнанную слезами.

Не знаю, на что походил мой собственный лик.

А у престола, где в лужице света ясно виднелись только руки, о. Тичборн дергался и раскачивался дальше, и голос его звучал еще пронзительней, еще неистовей. Впоследствии я не интересовался у остальных, что видели они, но свет, по-моему, сгустился. Я ни с того ни с сего вдруг остро осознал, что располагаюсь прямо над погребальной камерой дольмена. Подошвами я вроде бы ощутил некий продолжительный хруст, словно огромные плиты свода у меня под ногами терлись об огромные плиты стен. Я уже довольно взросл, зрел и не суеверен ни в малейшей степени, однако же с готовностью признаю — как раз в тот миг я пожалел, что не настолько молод и не могу пожелать, чтобы моя матушка оказалась где-нибудь поблизости, если вы понимаете, о чем я. Не то чтобы она как-то, разумеется, помогла — не такой она сорт матушки.

На престоле уже что-то горело — оно испускало густой аппетитный дым, от коего мешались наши мысли. На свет небожеский явился кочет, был показан во всей красе, а затем над ним свершились определенные зверства, кои в обычное время и в обычном месте нам следовало бы, я полагаю, предотвратить. Священник обернулся к нам, воздев руки: одеянье его теперь было поддернуто над пупком, дабы не измарать кровью. Джордж совершенно отвернулся от этой сцены и утопил лицо в ладонях. Сэм не двигался, но я слышал, как он очень тихо и жалобно хнычет. Я же, как я часто отмечаю, мужчина зрелый и разумный; более того, я лично переписал всю Обедню и знал, что воспоследует, — посему меня отчасти удивило, когда я поймал себя на том, что скрестил пальцы на обеих руках.

Реветь Великое Благопожелание и Проклятие Святому Секарию своим голосом Эрик явно не мог — такой щуплый человечек ни за что не способен эдаким мерзким пошибом ухать и гавкать, да и в то, что скалы под часовней станут шевелиться и стонать настолько отвратительно, я поверить никак не в силах. В сей отупляющей густоте, под атавистический животный рев ничто не казалось реальным, и когда Эрик словно бы оторвался от пола дюймов на восемь, попутавшее изумление мое зарегистрировало лишь то, чего я, оказывается, не замечал: он босиком, и правая стопа его ужасно изуродована. Эрик, заикаясь, лепетал список действий, кои Святой Секарий предлагает тем, против кого заклинается, когда я заметил, что лицо его почернело. Он рухнул головой к нам. Означенная голова, стукнувшись об пол, издала звук, который с тех самых пор я стараюсь забыть. Лицо Тичборна оказалось в нескольких дюймах от моего ботинка. Шелковое одеянье задралось едва ли не до самых подмышек; созерцать тело священника было не очень приятно. Странные звуки не утихали — откуда мне было знать, что он умер?

Как бы ни обстояли дела, именно в этот миг двери распахнулись, и внутрь ввалились разнообразные сентениры, вёнтаньеры, офицеры коннетабля и сами неизменные служащие жуткой Платной Полиции — и принялись задерживать всех и каждого из нас опять и опять.

Теперь, в соответствии с моими планами, изволите ли видеть, нас следовало аккуратно арестовать, предъявить обвинения во взломе и проникновении и оштрафовать на следующий день лошадок на пять, предоставив тем самым довольно смачных подробностей, чтобы «Джерсийская вечерняя афиша» сообщила всем и каждому — и в особенности, само собой, нашему приятелю, насильнику-ведуну — о том, что Обедня Святого Секария и впрямь состоялась, и мишенью ее был выбран не кто иной, как он сам. Я, быть может, из лукавства не вполне ясно дал понять Сэму и Джорджу, что нам, по всему вероятию, придется скоротать ночь в узилище, иначе в таком месте, которое мы с вами зовем «обезьянником», — не нравится мне доставлять людям продромальные боли, а вам? — и, что уж там говорить, они бы все равно на подобное развитие событий не согласились.

Как выяснилось, ни Сэм, ни Джордж толком не взяли себя в руки, пока мы не прибыли в гадиловку на Руж-Буйон, да и вообще не осознали до конца, что им суждено стать невольными гостями помощника заместителя начальника и самого начальника джерсийской полиции, пока им — нам — не выдали по два одеяла на нос, чашке какао и капитальнейшему кусу хлеба со шкварками, к коим я, например, был вполне подготовлен. К счастью, свободных камер имелось в изобилии — курортный сезон только-только начался, — поэтому мне одному досталась целая одиночка, и я оказался избавлен от тех упреков, кои иначе друзья мои в пылу полемики сочли бы уместным на меня вывалить. Бесконечно любезный тюремщик позволил мне оставить портфель с пижамой, бутербродами и скотчем, от последнего взыскав лишь чисто номинальную дань. Не стану делать вид, что спалось мне сладко, но я, по крайней мере, почистил перед сном зубы — в отличие от некоторых, кого тут можно было бы поименовать.

12

Где гниет листва палых лет, деянья Неразумны где, и закон смешит, Где они мешаются с ядом покаянья, — Там найду, какой грех мне совершить, Чтобы растворил меня он и уничтожил… «Триумф времени»


Мы, собравшиеся наутро в половине девятого в кабинете начальника, являли собой компанию довольно капризную. Джордж и Сэм, похоже, таили ко мне мелочную обиду касаемо того факта, что мне попросту хватило дальновидности прихватить зубную щетку и прочее. А может, им просто не нравилось сидеть под замком — есть такие люди, знаете.

Джордж вышагивал по кабинету взад-вперед — четыре шага влево, четыре вправо, — словно капитан до крайности малого суденышка, меряющий шагами то, что обычно меряют ими капитаны торгового флота. По ходу он одну за другой рычал фамилии влиятельных людей, причем всем им, как он ясно давал понять, он собирается немедля звонить, более того — в означенном же порядке. Сэм неким вялым комом грудился в кресле: как и я, он очаровательный собеседник лишь после — но никоим образом не до, истинная правда, — того, как что-нибудь выпьет перед ланчем.

Когда Джордж истощил свою умственную адресную книжку, начальник сыска прочистил горло тем манером, кой предоставлял лишь наималейший намек на самодовольство.

— Серьезные обвинения, — сказал он. — Серьезнее, вероятно, нежели вы отдаете себе отчет. Определенно серьезнее, чем мы предполагали. На это не станут закрывать глаза. Отнюдь не станут. Неприемлемо, видите ли.

Сэм вкратце помянул южный шлюз мочеиспускательного канала во множественном числе, после чего возвратился в свое состояние комковатости.

— Нет-нет, сэр, — изрек н.с., — это нам ничуть не поможет, такое ваше отношение. Здесь подход должен определяться словом «конструктивный». Давайте же будем конструктивны. Посмотрим, что нам удастся придумать. Поменьше вреда, поменьше публичности, поменьше бремени для налогоплательщиков, э?

Сэм высказал предложение, которое среднему налогоплательщику могло бы доставить удовольствие — но, с другой стороны, могло и не доставить.

— Ну вот вы опять, сэр, видите? Биологически это интересно, а вот конструктивным не назовешь. Повезло, что у нас тут нет полицейского стенографа, э?

Нежная угроза нежно спорхнула на пол. Сэм пробурчал:

— Извините, — а Джордж изрек:

— Хрррмф.

Я сказал, что не привык на завтрак пить какао. Н.с. оскорбительным образом извлек бутылку виски.

После чего объяснил нам — с хило замаскированным удовлетворением, — что мы плывем в цементной байдарке без весла по ручью с маловероятным названием, и самое милостивое, что он лично может для нас сделать перед тем, как упаковать в глубочайшую свою темницу, — это позволить каждому по одному телефонному звонку. Адвокат Джорджа, весомейший из всех, твердил «ох господи, ох господи», пока Джордж не швырнул трубку. Адвокат Сэма, судя по всему, произносил только «ой ой, ой ой», пока Сэм не заявил резко, что в суде стенания не помогут.

Мой же малый — обычный солиситор, его реакция была бодра.

— Давайте сюда легавого, — бодро сказал он.

Две минуты спустя н.с. — бодро же — сообщил нам, что ему только что пришло в голову: он не имеет возможности задерживать нас, пока не придумает обвинений получше, а посему, если мы не прочь выполнить некие пустяковые формальности у кассы, пока можем быть свободны.

Свободны мы и стали. По пути домой я был вполне готов к легкой светской беседе, но спутники мои казались как немногословными, так и онемевшими. Никогда не пойму я этих ваших людей.

Иоанна приветствовала меня дома своей загадочной улыбкой — это от нее она выглядит Моной Лизой для богачей — и тем сестринским поцелуем, коим супруга вам сообщает, что любит вас; но. Пренебрегши объяснениями, я пронесся в свою гардеробную, оставив в кильватере инструкции быть призванным не ранее, чем за двадцать минут до ланча.

— Да, дорогуша, — ответила она. У нее дар к слову.

В конечном итоге из свинской дремы, пронизанной устрашающими сновидениями, меня поднял Джок.

— Отбивные, мистер Чарли, — сказал он, — с жареной картошкой и маленькой французской фасолью.

— Ты меня странно интересуешь. Кстати, Джок, тебе вчера ночью удалось сбежать без, э, трений?

— Сбежать? — осклабился он. — Да этой шарашке и сифак не поймать в Порт-Саиде.

— Джок, прошу тебя. Я желаю насладиться ланчем.

— Ну. В общем, кухарка только что перевернула отбивные, поэтому у вас на спуск в столовую есть, я так прикидываю, четыре минуты.

Я успел. Отбивные я помню живо — они были вкусны; как и помянутые французские фасолины.

Весь день гудел телефонными звонками; я себя ощущал У.Б. Йейтсом на его «пчелогромкой поляне»[169]. Сначала — Джордж: он сурово отчитал меня, сообщив, что Соня себе места не находила всю ночь, оставшись в доме одна. («Фи!» — мысленно сказал я на это.) Джордж весь полнился планами импортировать сюда цвет Английской Адвокатуры для устрашения Королевского Суда Джерси.

— Черт возьми, не глупите, — сказал я. — Во-первых, у них здесь, возможно, не будет репутации. Во-вторых, у них уйдут годы на изучение всех причуд и каверз джерсийского законодательства. Выкиньте из головы. Доверьтесь дядюшке Чарли.

— Нет, послушайте, Маккабрей, — начал он. Я учтиво объяснил, что никогда не дослушиваю фраз, начинающихся подобным манером. Он начал сызнова, и сызнова я вынужден был его прервать, дабы объяснить, что я, хоть и не знаменит исправной посещаемостью церкви, все же нахожу богохульство безвкусным. Он тяжело посопел в инструмент минуты, быть может, полторы. Мне показалось, что следует ему помочь.

— Погоды, я полагаю, стоят прекрасные для этого времени года, не так ли?

Он повесил трубку. Я принялся за кроссворд «Таймс».