Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Шарлотта Линк

Хозяйка розария

Пролог

Иногда она просто ненавидела розы. Не могла их видеть. В такие моменты ей становилась невыносимой их красота, вид их шелковистых пестрых лепестков, высокомерие, с каким они смотрели на солнце, словно его теплые лучи предназначались исключительно для них. Розы могли быть капризнее пресловутых мимоз; то им слишком сыро, то холодно, то ветрено, то жарко; часто, по совершенно непонятной причине, они вдруг свешивали головы, словно умирая, и стоило неимоверных трудов, усилий и нервов, чтобы удержать их от этого. Но потом, столь же необъяснимо, они вдруг начинали демонстрировать невероятную живучесть — цвести, благоухать и расти, невзирая на ужасную погоду и небрежный уход. Словом, розы — жуткая головная боль для всякого, кто имеет с ними дело.

«Мне не стоит, — думала она, — так агрессивно реагировать на розы. Это, в конце концов, глупо. И неуместно».

Сорок лет своей жизни она посвятила разведению роз, но так и не научилась обращаться с ними с виртуозной легкостью. Вероятно, дело заключалось в том, что эти цветы никогда ей не нравились, и она всю жизнь хотела заниматься чем-нибудь другим. Правда, ей удалось создать пару удачных сортов скрещиванием чайных роз, да, ей действительно повезло: она смогла добиться соединения изящества с устойчивостью и крепостью. Продавались ее сорта хорошо. Во всяком случае, до сих пор ей всегда удавалось заработать достаточно на пропитание своей маленькой семьи, но она часто думала, что если бы ей явилась добрая фея с золотыми сокровищами, то она никогда в жизни не стала бы заниматься розами.



Иногда, когда Беатрис Шэй особенно остро чувствовала, что не любит розы, да, собственно говоря, не умеет толком с ними обращаться, она неизменно спрашивала себя, к чему, на самом деле, лежало ее сердце. Время от времени ей становилось до боли ясно, что это что-то и в самом деле существовало, ибо осознание того, что ее жизнь целиком занята предметом, к которому она не испытывала ни малейшей симпатии, повергало ее в глубокую печаль и заставляло размышлять о смысле бытия. Правда, сама она весьма цинично отзывалась о людях, ищущих смысл жизни. Смысл жизни Беатрис всегда объясняла словом «выживание», не вкладывая в него, впрочем, ничего драматического. Выживание означало необходимость действий: вставать утром с постели, выполнять необходимую работу, есть, пить, ложиться спать. Все остальное было блестками и мишурой: шерри, искрящееся в бокале золотистыми пузырьками. Музыка, гремевшая в комнате и заставлявшая сердце биться сильнее, а кровь — скорее течь по жилам. Книга, от которой было невозможно оторваться. Садящееся в море за Плейнмонтской башней солнце, красный диск которого трогал Беатрис до глубины души. Прижимающийся к лицу мокрый и холодный собачий нос. Теплый, тихий летний день, покой которого нарушали лишь крики чаек и ленивый рокот прибоя в заливе Мулен-Гюэ. Горячие камни под босыми ступнями. Аромат заросших лавандой полей.

Собственно, все это и давало ответ на вопрос: она любила Гернси, свою родину, маленький островок в Ла-Манше. Она любила Сент-Питер-Порт, живописный портовый город на восточном берегу. Она любила нарциссы, каждую весну распускавшиеся на обочинах дорог, любила буйные синие гиацинты, пробивавшиеся сквозь почву напоенных светом перелесков. Любила тропинку, вьющуюся в скалах над морем, особенно, ту ее часть, что вела от мыса Плейнмонт к Пти-Бо. Она любила свою деревушку Ле-Вариуф, любила свой каменный дом, расположенный на верхнем краю селения. Она любила даже раны, уродовавшие остров, отвратительную сторожевую башню, укрепления, возведенные здесь немецкими оккупантами, безотрадный «German Underground Hospital», вырубленный в скале подневольными рабочими. Беатрис любила вокзалы, перестроенные немцами, возившими через них строительные материалы для своего Западного Вала. К тому же в этом островном ландшафте она любила многое из того, что, кроме нее, не видел и не слышал никто: воспоминания образов и голосов, неизгладимо запечатлевшиеся в ее памяти. Воспоминания о семидесяти годах жизни, почти целиком проведенной здесь. Наверное, всякому человеку близко и дорого то, с чем он прожил долгую жизнь. Хороши они, или плохи, но знакомые с детства картины находят путь в те уголки сердца, где зарождаются симпатии. Наступает момент, когда человек не спрашивает больше, чего он хотел; он видит, что из него вышло и довольствуется этим.

Естественно, время от времени она вспоминала свою жизнь в Кембридже. В такие вечера, как этот, перед глазами часто вставал университетский город в Восточной Англии. В такие моменты у нее, в тысячный, наверное, раз, возникало чувство — как сегодня — когда она сидела в порту и пила шерри, что это лишь символ жизни, суррогат той жизни, какой она жила в Кембридже. Возможно, это был суррогат и возможной жизни во Франции. Если бы тогда, после войны, она смогла уехать во Францию с Жюльеном…

«Но зачем, — мысленно прикрикнула она на себя, — изводить себя бесконечными сомнениями и раздумьями?» Все произошло так, как, наверное, должно было произойти. Жизнь — Беатрис была в этом твердо убеждена — изобилует загубленными возможностями и упущенными шансами. Кто посмеет сказать о себе, что всю жизнь был последовательным, целеустремленным и бескомпромиссным?

Она смирилась с ошибками и заблуждениями своего бытия. Она рассеяла их среди других событий, и в их множестве ошибки и заблуждения затерялись, стали незаметными и блеклыми. Со временем ей удалось научиться не замечать их, а многие неприятности она даже забыла.

По ее разумению это означало, что она смирилась.

Только не с розами.

И не с Хелин.



Хозяин «Моряка» приблизился к стоявшему у окна столу, за которым сидели две пожилые дамы.

— Два шерри, как всегда? — спросил он.

Беатрис и ее подруга Мэй обернулись к нему.

— Два шерри, как всегда, — ответила Беатрис, — и два салата из авокадо и апельсинов.

— С удовольствием.

Он помедлил. Хозяин обычно охотно болтал с посетителями, а в этот ранний час — еще не было и шести часов — в ресторанчике пока не было никого, кроме двух старых дам.

— Вы слышали, у нас опять украли судно, — понизив голос, сказал хозяин. — Большую белую парусную яхту. Она называется «Heaven Can Wait», — он покачал головой. — Своеобразное название, не правда ли? Но едва ли она теперь сохранит его, как и свой чудесный белый цвет. Глаз на нее, видимо, положили уже давно, и теперь ею распоряжается какой-нибудь француз с континента.

— Воровство яхт старо, — сказала Беатрис, — как сами острова. Оно существует и будет существовать всегда. Кого это еще волнует?

— Людям не следовало бы оставлять яхты без присмотра, — озабоченно произнес хозяин. Он взял с соседнего столика пепельницу и поставил ее перед дамами, пододвинув ее к вазе с розами, которые всю неделю украшали обеденный зал. Поставив пепельницу, хозяин указал на маленькую белую табличку. — Столик зарезервирован на девять часов.

— К тому времени нас уже здесь не будет.



«Моряк» находился на территории гавани Сент-Питер-Порта, главного города острова Гернси. Из двух больших окон ресторана открывался красивый вид на бесчисленные яхты, стоявшие на якоре в бухте. Создавалось даже впечатление, что сам ресторан расположен среди ослепительно белых судов и тоже покачивается на невысоких волнах.

Из ресторана были видны люди, ходившие по деревянным сходням, игравшие на палубах дети и собаки, а вдалеке виднелись большие пароходы, доставлявшие с континента отдыхающих туристов. Подчас этот вид казался нереальным в своей живописной красоте — слишком прекрасным, слишком совершенным — как фотография из туристического каталога.

Был понедельник, тридцатое августа. Стоял тихий, теплый, солнечный вечер, но в нем уже чувствовалось приближение осени. В хрустальном воздухе не было уже летней мягкости — было прохладно и свежо. Дувший с моря ветер отдавал горечью. Чайки взмывали в небо и пикировали оттуда с громкими криками, словно понимая, что близятся осенние шторма и холода, что уже скоро над островом ляжет густой туман, сырость которого пропитает крылья невыносимой тяжестью. Лету оставалось дней десять, самое большее — две недели, после чего оно минует безвозвратно.

Женщины говорили мало. Они единодушно решили, что салат, как всегда, превосходен, и что нет ничего лучше шерри, особенно, когда его наливают в высокие бокалы для игристых вин. Но, по большей части, обе молчали, глубоко погруженные в свои мысли.

Мэй внимательно смотрела на Беатрис, пользуясь тем, что она этого не замечала. Мэй нашла, что ее визави одевается отнюдь не так, как подобает семидесятилетней женщине, но на эту тему они спорят уже много лет, и все дискуссии неизменно заканчивались ничем. Беатрис буквально до дыр занашивала одни и те же джинсы, к которым надевала выцветшие футболки или бесформенные свитера, единственное достоинство которых заключалось в том, что они защищали свою хозяйку от холода и ветра. Седые, вьющиеся волосы Беатрис зачесывала назад и связывала простой резинкой.

Мэй, охотно носившая облегающие светлые костюмы, раз в две недели ходившая в парикмахерскую и старавшаяся умелым макияжем скрыть проступавшие на лице неумолимые следы возраста, без устали пыталась убедить подругу ухаживать за внешностью.

— Ну нельзя же вечно одеваться как девочка-подросток! Нам уже по семьдесят лет, и от этого факта невозможно отмахнуться. Эти твои джинсы слишком узки, а…

— Это будет катастрофа, только если я растолстею.

— …уж эти вечные кроссовки и…

— …это самая практичная обувь на свете, если весь день приходится быть на ногах.

— Свитер у тебя весь в собачьей шерсти, — укоризненно, но без возмущения произнесла Мэй, понимая, что от ее слов Беатрис не станет чистить свитер, менять кроссовки на туфли и не откажется от потертых джинсов.

Сегодня, однако, Мэй промолчала. С Беатрис они были дружны с детства, и Мэй очень чутко улавливала нюансы настроения подруги. Мэй чувствовала, что сегодня Беатрис пребывает в дурном расположении духа, погружена в неприятные мысли, и будет лучше не раздражать ее замечаниями по поводу внешнего вида.

«У нее хорошая фигура, — подумала Мэй, — фигура — просто на зависть». Очевидно, с двадцатилетнего возраста Беатрис не прибавила в весе ни грамма. Она двигалась с такой легкостью, словно старческие недомогания были изобретены для кого угодно, только не для нее. Мэй снова вспомнила об украденной яхте, о которой говорил хозяин. «Heaven Can Wait».[1]

«Действительно, странное название», — подумалось ей.

Беатрис, мелкими глотками пригубливая шерри, смотрела из окна на гавань, но, полностью погруженная в свои мысли, женщина едва ли замечала, что там происходило.

Первой молчание нарушила Мэй.

— Как дела у Хелин? — спросила она.

Беатрис пожала плечами.

— Как всегда, жалуется на жизнь, хотя совершенно непонятно, отчего ей так плохо.

— Может быть, она и сама этого не понимает, — заметила Мэй. — Она так привыкла жаловаться, что просто не может остановиться.

Разговор о Хелин был неприятен Беатрис.

— Как поживает Майя? — спросила она, в свою очередь, только для того, чтобы сменить тему.

Мэй начинала нервничать всякий раз, когда ее спрашивали о внучке.

— Боюсь, что она вращается в дурном обществе, — ответила она. — Недавно я видела ее с мужчиной, от вида которого меня пробила дрожь. Мне редко случалось видеть такие зверские физиономии. Боже мой, я была бы просто счастлива, если бы у нее, наконец, все наладилось с Аланом!

Но Беатрис не хотела говорить о своем сыне Алане.

— Поживем, увидим, — ответила она таким тоном, что Мэй сразу поняла, что подруга не испытывает ни малейшего желания развивать эту тему дальше.

Мэй тотчас замолчала. Подруги заказали еще по бокалу шерри и продолжали молча сидеть, созерцая в окно мягкий свет уходящего августовского дня.

И вдруг в этом умиротворяющем свете, в стремительно падающих сумерках, Беатрис увидела показавшегося ей знакомым человека, человека, с которым она в последний раз виделась много лет назад. Лицо это, мелькнувшее в толпе, заставило Беатрис вздрогнуть и побледнеть — но всего лишь на секунду. В следующий момент она убедила себя в том, что ошиблась. Но Мэй тотчас заметила перемену в лице подруги.

— Что случилось? — спросила она.

Беатрис сморщила лоб и отвернулась от окна. За окном с каждой минутой становилось все темнее, так что немудрено было и ошибиться.

— Мне вдруг показалось, что я увидела одного человека… — сказала она.

— Кого?

— Жюльена.

— Жюльена? Нашего Жюльена?

«Он никогда не был нашим Жюльеном», — раздраженно подумала Беатрис, но оставила вопрос Мэй без комментариев.

— Да. Но, вероятно, мне показалось. Зачем ему приезжать на Гернси?

— Бог мой, как он, должно быть, переменился с тех пор, — сказала Мэй, — ведь ему, наверное, уже около восьмидесяти.

— Семьдесят семь.

— Невелика разница. Не могу себе представить, что мы вообще смогли бы его узнать, — она хихикнула, и Беатрис на секунду задумалась, что мог означать этот смешок. — Боюсь, что и он едва узнал бы двух старых вешалок.

Беатрис промолчала и снова посмотрела в окно, но, даже если бы она и смогла бы хоть что-то рассмотреть, то мужчина, которого она на короткое, умопомрачительное мгновение приняла за Жюльена, конечно же, уже давно исчез, смешавшись с толпой.

«Это ошибка», — подумала Беатрис, и нельзя допускать, чтобы из-за ошибки так сильно билось ее сердце!

— Пойдем, — сказала она Мэй. — Давай рассчитаемся и поедем домой. Я устала.

— Пойдем, — согласилась Мэй.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

То утро было похоже на все остальные. В шесть часов зазвонил будильник Беатрис. Открыв глаза, она полежала в кровати еще пять минут, наслаждаясь теплом и покоем постели. Покой этот нарушали лишь издавна знакомые звуки: щебетание птиц в саду, тихий шум прибоя, когда ветер дул с моря. В доме скрипели деревянные половицы, почесывались собаки, тикали часы. Потом дверь спальни приоткрылась, и в образовавшуюся щель просунулся нос Мисти. У Мисти был серовато-голубой окрас, как у тумана, ложившегося осенью на залив Пти-Бо. Отсюда и кличка, которая сразу пришла в голову Беатрис, когда она впервые взяла на руки щенка. В то время Мисти являла собой соединение больших неуклюжих лап, мягкого пушистого меха и живых, угольно-черных глаз. Сегодня собака была размером с доброго теленка.

Мисти равнулась с места и впрыгнула на кровать, которая жалобно застонала и заскрипела под тяжестью большой собаки. Псина улеглась на одеяло, опрокинулась на спину, подняла в воздух все четыре лапы и стремительно лизнула Беатрис в лицо, изъявив мокрое, идущее от сердца доказательство любви.

— Мисти, прочь с кровати, — с притворным негодованием приказала Беатрис, и Мисти, прекрасно знавшая, что за ослушание ей ничего не будет, осталась на месте.

Пять минут мечтательной утренней лени истекли. Она рывком поднялась с постели, не обращая внимания — насколько это было возможно — на некоторую скованность суставов, напоминавшую, что она уже не так молода, как ей подчас казалось. Беатрис ни в коем случае не желала уподобляться Мэй, которая с утра до вечера занималась своим телом, прислушиваясь к нему, и через день бегала к врачу — каждый раз, когда ей казалось, что с ее организмом что-то не так. Беатрис считала, что Мэй таким образом сама навлекает на себя болезни и недомогания. Они часто обсуждали эту тему, но каждая так и осталась при своем мнении. Вообще, их давняя дружба, вероятно, заключалась в том, что они все время с удивлением взирали друг на друга, недоуменно и укоризненно покачивая головами.

Стоя в ванне под душем, Беатрис думала, что ей надо сделать сегодня. Она могла позволить себе размышления такого рода, ибо теперь почти полностью отстранилась от своих прежних занятий, определявших распорядок дня. Розарием она теперь занималась только ради собственного удовольствия, причем слово «удовольствие» в данном случае не вполне соответствовало своему исходному смыслу. Правда, розы продолжали расти, и она даже ухаживала за ними. Она продавала цветы людям, проходившим мимо и желавшим купить розы, прежде всего, туристам. Но теперь Беатрис перестала помещать объявления в специальных журналах и полностью прекратила заниматься рассылкой. Не пыталась она больше и выводить новые сорта. Теперь она предоставила это другим; впрочем, это занятие и раньше доставляло ей мало радости. Когда Беатрис вышла из ванной, в голове ее вертелись сотни вещей, которые надо было сделать. Движения ее, как и всегда, отличались быстротой и нетерпеливостью. Все, что Беатрис делала, она делала торопливо и поспешно, что весьма болезненно воспринимали окружавшие ее люди.

С половины седьмого до половины восьмого Беатрис гуляла с собаками. Помимо Мисти, у нее было еще две крупные собаки — невообразимые помеси добрых пород с немыслимыми дворнягами. Беатрис любила всех собак без исключения, но дома держала только псин размером с пони или теленка. Собаки рванулись на улицу тотчас, как только Беатрис открыла входную дверь. Дом возвышался над деревней Ле-Вариуф, и от самой двери открывался вид на море. В окружавшем дом пейзаже преобладали широкие луга, на которых там и сям виднелись купы деревьев. По лугам к морю, журча, стремились ручьи, по берегам которых стояли заброшенные, обветшавшие мельницы, когда-то приводившиеся в действие силой воды. Каменные стены ограждали участки лугов, на которых паслись коровы и лошади. В воздухе пахло солью и водой, водорослями и песком. Чем ближе к морю, тем свежее становился ветер и прозрачнее воздух. Вскоре Беатрис добралась до вырубленной в камнях тропинки и увидела воду. По обочинам тропинки виднелись редкие, изуродованные постоянным ветром деревья. Дорожку обрамлял дикий колючий кустарник — улекс вперемежку с ежевикой, на ветках которой темнели крупные спелые ягоды. Собаки, заслышав крики чаек и почуяв ноздрями ветер, с громким лаем понеслись вперед. Беатрис знала, что собакам знакома каждая пядь этой местности, и нисколько не тревожилась за них. Остановившись на возвышении, она повернулась лицом к воде и всей грудью вдохнула свежий морской воздух.

Несмотря на ранний час, солнце уже светило довольно высоко над восточным горизонтом, отбрасывая косые красноватые лучи на гребни волн. Сентябрьский день обещал быть ясным и напоминал о лете. Всю последнюю неделю стояла необычайно теплая для начала осени погода. На утесах красным ковром цвел вереск, на берегах бухт светло блестел песок. Бакланы и крачки не спеша взлетали с берега, отправляясь на утреннюю охоту.

Беатрис пошла по тропинке дальше. То и дело наклоняясь, она срывала ягоды ежевики и с наслаждением отправляла их в рот. Это был своего рода отвлекающий маневр. Эти минуты дня, эта прогулка высоко над морем, были самыми опасными моментами ее повседневного бытия. С заливом Пти-Бо, куда вела тропа, были связаны главные воспоминания ее жизни — все равно, плохие или хорошие. В плохих воспоминаниях просыпались прежние страхи, до сих пор не утратившие своей прежней силы. К хорошим воспоминаниям примешивалось чувство невозвратимой утраты, печаль о том, что моменты счастья скользнули по жизни, но не укоренились в ней. Беатрис давно запретила себе любые поползновения жалеть себя, но временами она все же не могла удержаться от горьких мыслей о том, что жизнь подарила ей не слишком много счастья. Она невольно принималась сравнивать себя с Мэй, которая жила легко и без проблем, если не считать надуманных болезней и мрачных прогнозов, касающихся судеб мира и вселенной. Мэй ни разу в жизни не пришлось пережить истинную трагедию. Самым болезненным событием стала смерть ее отца пять лет назад. Отцу было девяносто два года, он умер в превосходном лондонском доме престарелых от сердечного приступа, и Беатрис была убеждена в том, что закат его жизни прошел лучше, чем у большинства других людей, а конец его был легким и безболезненным. Мэй изо всех сил делала вид, что переживает ужасную драму, в то время как ее престарелая мать, оставшаяся одна в том же доме престарелых, приняла удар судьбы с куда большим достоинством.

Муж носил Мэй на руках, дети ее не разочаровали, и даже внуки оказались образцовыми, за исключением, возможно, Майи, перед которой не мог чувствовать себя в безопасности ни один мужчина на острове, но и она успокоилась после того, как пережила свой период бури и натиска. Нет, жизнь никогда не была по-настоящему жестокой к Мэй.

«А со мной? — спросила себя Беатрис. — Со мной жизнь обошлась жестоко или нет?»

Этот вопрос неизменно возникал в ее мозгу, когда она оказывалась на этой тропинке, и поэтому Беатрис иногда думала, что ей следовало бы избегать залива и его окрестностей. Но до сих пор ей счастливо удавалось оставлять вопрос без ответа и вытеснять его прочь из сознания, и каждое утро она, с непреодолимым упрямством возвращалась на знакомую тропу, по которой ходила уже несколько десятков лет. Эта прогулка стала укоренившейся привычкой, от которой Беатрис не желала отказываться из-за пары мучительных мыслей.

Вот и сегодня Беатрис отбросила в сторону вопрос о превратностях жизни и громко кликнула собак — настала пора возвращаться домой. Хелин наверняка уже сидит в кровати и ждет чашку утреннего чая. Беатрис знала, с каким нетерпением Хелин ждет ее возвращения с прогулки. И дело было не в том, что ее мучила жажда или донимал голод. После долгой ночи Хелин жаждала увидеть человека, которому можно было бы поплакаться в жилетку. Хелин много и охотно плакала и, подобно Мэй, погружена в свои мелкие болячки и недомогания, но в то время как Мэй могла быть веселой и жизнерадостной, Хелин была воплощением неудовлетворенности и вечной воркотни.

— Мальчики, пошли! — крикнула Беатрис собакам, не делая исключения для Мисти — единственной сучки в этой маленькой своре. — Нам пора домой, поухаживать за Хелин!

Собаки пронеслись мимо и впереди Беатрис устремились к родному дому. Если до этого их возбуждала перспектива вольно побегать возле моря, то теперь их также неудержимо влекла перспектива обильного завтрака.

«Они всегда всем довольны, — подумалось Беатрис, — потому что для них важны самые простые вещи. Они не задают себе вопросов, они просто живут».

Обратный путь она проделывала быстрее, чем путь на прогулку, а войдя на порог, стряхнула все мучительные мысли.

Дом, сложенный из коричневатого островного гранита и окруженный розами, рододендронами и огромными синими гортензиями, выглядел в утреннем свете, как маленький, мирный райский уголок. Зеленые ставни на всех окнах были широко открыты, кроме ставен в комнате Хелин на втором этаже. Было ровно половина восьмого. Все жители острова Гернси могли проверять часы по Беатрис.



Без десяти восемь Беатрис вошла в комнату Хелин с подносом, на котором стояла чашка чая и тарелка с двумя поджаренными тостами. Несмотря на то, что Хелин утверждала, что по утрам не в состоянии даже смотреть на еду, хлебцы каждый раз непостижимым образом исчезали с тарелки. Однажды Беатрис прямо спросила об этом Хелин, и та ответила, что скормила хлеб птичкам, но Беатрис поверила ей только наполовину. Хелин была стройной и тонкой, но назвать ее истощенной было нельзя, и было ясно, что ест она больше, чем признает.

Она включила лампу на ночном столике и сидела в постели, опершись на подушки. Вероятно, Хелин уже побывала в ванной, так как волосы ее были аккуратно расчесаны, а губы блестели только что наложенной светло-розовой помадой. Беатрис ощутила укол раздражения: неужели Хелин, уж коли она встала, была не в состоянии открыть окна и ставни? В комнате было темно, жарко и душно, как в склепе, но Хелин, видимо, сознательно добивалась такого впечатления. Ей было восемьдесят лет, и временами ей изменяли память и логика, но она всегда проявляла удивительную сообразительность, когда хотела возбудить сочувствие окружающих.

Хелин хотела, чтобы ее жалели с утра до вечера. Беатрис знала, что она не всегда была такой, но у нее всегда была склонность напускать на себя вид полной беспомощности, чтобы окружить себя людьми, готовыми из сочувствия и сострадания в любой момент подставить ей плечо. С годами, однако, эта склонность усилилась настолько, что теперь не осталось почти никого, кто выносил вечную слезливость Хелин.

— С добрым утром, Хелин, — сказала Беатрис и поставила поднос на столик у кровати. — Как тебе спалось?

Она слово в слово знала ответ, и Хелин не замедлила его дать.

— Честно говоря, я почти не сомкнула глаз и ворочалась всю ночь. Два раза я включала свет и пыталась читать, но от утомления просто не могла сосредоточиться и…

— У тебя просто слишком жарко, — перебила ее Беатрис. Она пробыла в комнате Хелин всего пару минут, но ей казалось, что она вот-вот задохнется в спертом липком воздухе. — Я не могу понять, почему ты летом спишь с закрытыми окнами!

— Сейчас уже не лето. Сегодня второе сентября!

— Но на улице тепло, как летом!

— Я боюсь, что ко мне может кто-нибудь залезть, — уныло произнесла Хелин.

Беатрис презрительно фыркнула.

— Послушай, Хелин, ну как можно к тебе залезть? Здесь нет лестницы, по которой можно взобраться на второй этаж!

— Стена не совсем ровная, и любой ловкий вор-верхолаз смог бы…

Беатрис решительно открыла окно и распахнула ставни. В комнату хлынул живительный поток свежего воздуха.

— С тех пор, как я нахожусь в здравом уме, я все время сплю с открытыми окнами, Хелин, и ко мне пока еще никто не забрался — даже когда я была молода и привлекательна, — добавила она, стараясь шуткой сгладить сквозившее в ее тоне раздражение.

Но Хелин не улыбнулась. Она на мгновение зажмурила глаза от яркого света, потом взяла с подноса чашку и отхлебнула чай.

— Что ты сегодня собираешься делать? — спросила она.

— С утра поработаю в саду, а во второй половине дня встречусь с Мэй в Сент-Питер-Порте.

— Да? — с надеждой в голосе спросила Хелин. Беатрис и Мэй иногда, собираясь на прогулку или в магазины, брали с собой Хелин. Она очень любила общество Мэй, что и неудивительно, ибо Мэй была неизменно заботлива и обращалась с Хелин куда теплее и сердечнее, чем Беатрис. Мэй всегда живо интересовалась самочувствием Хелин, участливо и терпеливо выслушивала ее жалобы. Мэй никогда не раздражалась, не затыкала ей рот, как Беатрис, никогда не давала Хелин почувствовать себя докучливой старухой, которая только и делает, что действует всем на нервы. Мэй неизменно была очаровательна и мила. Но, к несчастью, не она решала, что и как будет происходить; тон здесь задавала Беатрис, а она никогда не горела желанием брать с собой Хелин.

Вот и сейчас Беатрис не сочла нужным ответить на исполненное отчаянной надежды «да?». Вместо этого она принялась наводить порядок в комнате Хелин. Беатрис убрала вчерашнее белье, достала из комода свежее и положила его на кресло.

— И что вы будете делать в Сент-Питер-Порте? — не отставала Хелин. — Пить кофе?

— Я никуда не езжу только для того, чтобы просто попить кофе, — нетерпеливо отрезала Беатрис. — Нет, нам надо сделать кое-какие дела. С нами поедет Майя. Она выберет подарок, который Мэй хочет сделать ей на день рождения. Да и я куплю ей какую-нибудь безделушку.

— День рождения у Майи будет только в следующем месяце, — брюзгливо заметила Хелин. К внучке Мэй она испытывала смешанные чувства, но всегда старалась быть беспристрастной. — И сколько ей исполнится?

— Двадцать два. По случаю дня рождения она устроит вечеринку, для которой хочет купить такой сексуальный костюм, чтобы мужчины бросались на нее, как пчелы на мед. Она сама так выразилась.

Хелин вздохнула. Приличная женщина не может испытывать ничего, кроме презрения, к распутному образу жизни Майи, но временами к этому презрению, к вящему удивлению самой Хелин, примешивалось нечто вроде зависти, прячущейся под пластами отвращения, негодования и нравственного неприятия, находящих удовлетворение в том, что Майе временами приходилось расплачиваться за свою необузданность — синяком под глазом, полученным от обиженного любовника, или болезненным вмешательством, избавляющим от нежелательных последствий бурно проведенной ночи. Майя уже сделала два аборта — во всяком случае, Хелин знала о двух случаях, но, возможно, их было и больше. Мэй по секрету поведала Хелин, что Майя — и в этом с ней не может сравниться ни одна женщина в мире — постоянно забывает принимать противозачаточные пилюли. Хелин была убеждена, что на всем Гернси — да и на всех соседних островах — едва ли найдется человек, готовый жениться на Майе, на женщине, которая ложится в постель почти с каждым встретившимся ей мужчиной. Нет, завидовать тут нечему! Но все же что-то продолжало грызть ее изнутри; Хелин не могла с уверенностью сказать, откуда являлось это чувство, да ей и не хотелось никаких объяснений, ибо знание означало неизбежную боль. Хелин пыталась утешить себя тем, что она была молода в иное время, что тогда жизнь подчинялась иным моральным ценностям, но и в этом случае она неизбежно упиралась в сравнение молодой Хелин с молодой Майей. И именно это сравнение каждый раз оборачивалось невыносимой душевной болью.

«Ты могла бы куда больше получить от жизни, если бы брала», — сказал ей однажды ехидный внутренний голос, и с тех пор этот голос не умолкал.

— Я бы с удовольствием тоже что-нибудь подарила Майе, — торопливо произнесла Хелин. — Я поеду с вами, пусть она что-нибудь выберет.

Беатрис тяжело вздохнула. Она чувствовала, что Хелин скажет нечто подобное.

— Хелин, ты ничего не должна дарить Майе, и никто от тебя этого не ждет, — сказала она. — Ты недолюбливаешь Майю и имеешь на это полное право, и не стоит тебе в день ее рождения притворяться, будто это не так.

— Но…

— Ты просто хочешь поехать с нами, просто потому, что не знаешь, чем себя занять. Мне эта идея не нравится. Ты же знаешь, как ведет себя Майя, выбирая подарки — она исходит вдоль и поперек все магазины. Мы с Мэй едва поспеваем за ней. Если же взять на буксир и тебя, то мы вообще не сдвинемся с места. Подумай о крутых улицах и лестницах Сент-Питер-Порта и не забудь о своем ревматизме.

Хелин вздрогнула и съежилась. Глаза ее наполнились слезами.

— Какая ты холодная, Беатрис. Почему ты не говоришь прямо, что я буду вам в тягость?

— Чтобы не показаться тебе еще более холодной, — отрезала Беатрис и отвернулась. Она убралась в комнате, расставила все по местам, испытывая неотвязное чувство, что вот-вот задохнется, если будет и дальше слушать нудный голос Хелин и смотреть в ее бледное лицо.

— Сегодня будет погожий день, — сказала она. — Ты можешь пойти в сад, посидеть там, почитать и порадоваться, что тебе не надо ходить по городу.

Хелин поджала губы. Этот жест делает несимпатичными большинство людей, но не Хелин. С поджатыми в ниточку губами она вызывала еще большую жалость.

— Если уж ты с таким усердием печешься о Майе, то может быть, подумаешь о том, что скоро будет мой день рождения?

— О твоем дне рождения я не смогу забыть при всем желании, — ехидно ответила Беатрис.

Забыть было решительно невозможно, потому что Хелин и Беатрис родились в один день — пятого сентября. Правда, Хелин родилась на десять лет раньше и не на Гернси, как Беатрис.

Хелин родилась в Германии.

С утра знакомый фермер из Ле-Вариуфа привез ей коровий навоз. Беатрис решила удобрить им розы — последний раз в этом году. Коровий навоз лучше всего подходит для роз, лучше, чем все другие удобрения, продающиеся в садовых магазинах. Сэм, фермер, привез навоз после завтрака и разгрузил подводу. Удобрение уже лежало в сарае и воняло так, что отбивало всякое желание приступать к работе. Может быть, все дело было в жаре. Сэм тоже пожаловался на жару — необычную для начала сентября.

— Я заметил это сразу, как только встал и вышел из дома, — сказал он, сдвинув шляпу на затылок и отирая пот со лба. — Я сразу подумал: сегодня будет чертовская жара. Утром-то еще хоть дул легкий бриз. А сейчас ветра вообще нет, замечаете? Ни один листочек не шелохнется! Тяжело будет сегодня работать!

— И как раз сегодня мне надо быть в городе, — сказала Беатрис, — но с этим ничего не поделаешь. Это я переживу.

— Это точно. Вы переживете все, миссис Шэй! — он рассмеялся, и, несмотря на жару, выпил рюмку водки, предложенную ему Беатрис. Сэм с удовольствием пропускал рюмку-другую, но делал это тайно, так как жена постоянно пилила его за это.

Беатрис невольно вспомнила слова Сэма, когда, надев широкополую шляпу, направилась в сад, неся с собой соломенную корзину и садовые ножницы, чтобы обрезать увядшие ветки и подровнять дикие побеги. Спокойная и приятная работа, вполне соответствующая погоде.

«Вы переживете все, миссис Шэй!»

Она знала: ее призвание быть несокрушимой, не покоряться никому и ничему, и временами Беатрис удивлялась тому упорству, с каким ее близкие придерживались этого убеждения. Сама она не чувствовала себя и вполовину настолько сильной, какой считали ее люди, но думала, что ей посчастливилось соорудить себе по-настоящему крепкий панцирь, отражавший любой внешний натиск и защищавший ее внутренний мир от любопытных взглядов. Там внутри, под панцирем, чувствовала Беатрис, продолжали сочиться кровью многочисленные раны. Благо, что никто из окружающих не мог их увидеть.

Она ловко и умело работала ножницами, срезая лишние побеги с роз, но при этом не говорила им ни слова. Отец всегда разговаривал с розами и утверждал, что это очень важно.

«Они — живые существа. Им нужна забота, им необходимо чувствовать, что их воспринимают всерьез и любят. Они чувствуют, когда к ним хорошо относятся, уважают их характер и особенности. Точно также они замечают, когда к ним относятся равнодушно и пренебрежительно».

Беатрис была тогда маленькой девочкой и с благоговением слушала отца, ни секунды не сомневаясь в его правоте. Но ее отец, Эндрю Стюарт, был для нее на втором месте после господа Бога, и Беатрис верила всему, что исходило из его уст. В известном смысле, она и сегодня была убеждена в его правоте, но сама она так и не смогла следовать его правилам на деле. Когда-то, в тяжелые годы войны и в трудное послевоенное время ей изменила способность следовать отцовскому задушевному, нежному образу жизни, пронизанному истинной любовью ко всему живому. Эндрю был слишком ранимым, а она не хотела и не могла позволить себе ничего подобного. Беатрис, при всем желании, не могла отделаться от ощущения, что человек, беседующий с розами, подставляет ударам жизни незащищенную грудь. Возможно, стремление не подставляться было идефикс, предрассудком, но именно оно стало причиной того, что Беатрис была не в состоянии сказать розам хотя бы одно слово. Она перестала разговаривать с розами в пятнадцатилетнем возрасте, и внутренний голос твердил, что стоит ей это сделать, как тотчас рухнет возведенная ею плотина.

Когда Хелин крикнула из дома, что Беатрис зовут к телефону, она была рада возможности хотя бы на пару минут уйти со становившегося невыносимым солнцепека.

— Кто там? — спросила она, войдя в прихожую. Хелин, одетая в розовый шелковый халат, стояла перед зеркалом и держала в руке телефонную трубку.

— Это Кевин, — сказала она, — он хочет тебя о чем-то попросить.

Кевин тоже занимался разведением роз, но, в отличие от Беатрис, находился в самом расцвете сил. Тридцативосьмилетний гомосексуалист Кевин был трогательно привязан к двум пожилым дамам из Ле-Вариуфа. Сад Кевина был расположен в двадцати минутах езды, на юго-западной оконечности острова.

Кевин звонил часто; он никак не мог найти себе постоянного партнера и чувствовал себя очень одиноко. Длительная связь с одним молодым человеком по имени Стив давно прекратилась, как и отношения с каким-то французом-бисексуалом. В настоящий момент у Кевина не было никого. Гернси — не самое подходящее место для гомосексуалистов. Кевин мечтал когда-нибудь переехать в Лондон и найти там настоящего «спутника жизни», но все, кто знал Кевина, понимали, что он никогда не покинет остров. Кевин не был создан для суровой жизни в большом городе.

Беатрис взяла у Хелин трубку.

— Кевин? Как дела? Ты не находишь, что в такую жару совсем не хочется работать?

— К сожалению, не могу себе позволить ни одного дня безделья, ты же знаешь, — сказал Кевин. У него был бархатистый низкий голос, способный по телефону свести с ума любую женщину. — Послушай, Беатрис, мне нужна твоя помощь. Мне, честное слово, очень неловко, но… не могла бы ты одолжить мне немного денег?

— Я? — удивленно спросила Беатрис. Кевин часто занимал деньги, особенно в последние полгода, но со своими проблемами он почти всегда обращался к Хелин. Она была без ума от Кевина, и он практически никогда не уходил от нее с пустыми руками.

— Мне очень неловко снова обращаться к Хелин, — застенчиво произнес Кевин, — она и так уже не раз выручала меня довольно крупными суммами. Я подумал, что, может быть, ты…

— И сколько тебе нужно?

Он помедлил с ответом, потом сказал:

— Тысячу фунтов.

Беатрис вздрогнула.

— Это очень много.

— Я знаю, но я непременно верну. Можешь не сомневаться.

Но в отношении Кевина сомневаться все же приходилось. Беатрис знала, что, постоянно занимая деньги у Хелин, Кевин до сих пор не вернул ей ни одного пенни. У него просто не было денег. У него никогда не было денег.

— Я дам тебе денег, Кевин, и с возвращением можешь не спешить, — сказала она. — Но я не понимаю, зачем тебе постоянно требуются такие большие суммы. Неужели твои дела идут так плохо?

— Чьи дела сейчас идут хорошо? — сумрачно ответил Кевин вопросом на вопрос. — Конкуренция велика, да и общее экономическое положение не назовешь безоблачным. Кроме того, я купил еще две теплицы, и пока они себя окупят, пройдет какое-то время. Тогда я, конечно…

— Ладно. Будешь завтра проезжать мимо, зайди, я дам тебе чек, — Беатрис страшно не хотелось выслушивать его многоречивые обещания, как не хотелось и упрекать. По мнению Беатрис, Кевин просто жил не по средствам. Изящные шелковые галстуки, кашемировые свитера, шампанское… Все это стоит больших денег.

«Из него никогда не будет толка», — подумалось ей.

— Ты просто сокровище, — облегченно вздохнув, затараторил Кевин. — Я отблагодарю тебя при первой же возможности.

— Буду рада, — сказала Беатрис. Расплачивался Кевин всегда одинаково. Он был кулинар от бога и умел создавать за обедом неповторимую атмосферу — с цветами, свечами, хрусталем и камином. Кевин любил принимать и баловать гостей. Он часто приглашал к себе Хелин, но делал он это с известным расчетом. Напротив, Беатрис он говорил, что она единственная женщина, в которую он мог бы влюбиться.

Закончив разговор, Беатрис некоторое время задумчиво постояла в прихожей. Кевин был возбужден, и Беатрис показалось, что для него от получения денег зависит что-то очень и очень важное. «Может быть, дела его не так уж плохи», — подумала она.

— Что хотел Кевин? — спросила Хелин. На время разговора она скромно вышла на кухню, но теперь снова появилась в прихожей, якобы случайно, хотя это вовсе не соответствовало действительности. Хелин никогда и ничего не делала случайно. Внутренне она всегда была настороже, всегда напряжена, всегда в боевой готовности, чутко улавливая, что происходило в доме, особенно, если это касалось Беатрис. Хелин всегда интересовало, что она делала, с кем говорила, с кем встречалась и что собирается делать.

«У тебя невротическая потребность все держать под контролем!» — как-то, в сердцах, сказала ей Беатрис. Хелин расплакалась, но это ничего не изменило в ее поведении.

— Кевину нужны деньги, — ответила Беатрис. Ей было ясно, что Хелин слушала разговор, и не было смысла что-то скрывать. — И я их ему дам.

— Сколько?

— Тысячу фунтов.

— Тысячу фунтов? — Хелин, казалось, была искренне ошеломлена. — Опять, и так скоро?

— Что такое? Ему что, совсем недавно нужна была тысяча фунтов?

— На прошлой неделе. На прошлой неделе я дала ему тысячу фунтов. Почему он не обратился ко мне?

— Наверное, поэтому и не обратился, — Беатрис изо всех сил старалась сдержать раздражение, но даже короткий разговор с Хелин неизменно выводил ее из себя. — Не хочет вытанцовывать перед тобой с протянутой рукой.

— Зачем ему все время нужно столько денег?

— Этого я не знаю. Мне кажется, что здесь что-то нечисто. Могу предположить, что он завел нового, дорогого любовника. Это было бы очень характерно для Кевина.

— Но почему…

— Господи, Хелин, перестань донимать меня своими вопросами! Я понятия не имею, что делается у Кевина. Если тебе так хочется об этом узнать, пойди к нему и спроси!

— Ты опять разговариваешь со мной на повышенных тонах!

— Потому что ты обязательно все должна знать! Может быть, я должна рассказывать тебе свои сны и говорить, когда я хожу в туалет?

Глаза Хелин наполнились слезами.

— Как же ты на меня зла! При каждом удобном случае даешь мне понять, что я действую тебе на нервы. Я целыми днями сижу здесь одна, и никому до меня нет дела, я абсолютно никому не нужна. Если же я хочу хотя бы чуть-чуть принять участие в твоей жизни, то…

Если Хелин начинала жаловаться на жизнь, то это могло продолжаться бесконечно долго и заканчивалось морем слез. Сегодня Беатрис была не готова все это выносить.

— Хелин, давай мы в другой раз обсудим твое плачевное положение. Сейчас мне надо вернуться в сад, обработать розы и уехать, чтобы встретиться с Мэй. Ты не возражаешь?

Сейчас она заговорила с той ледяной вежливостью в тоне, которую, как она знала, Хелин панически боялась. Действительно, старуха плотно сжала губы и отвернулась. Сейчас она отправится в свою комнату и там даст волю слезам.

Беатрис смотрела, как Хелин взбирается по лестнице на второй этаж и спрашивала себя, почему она не испытывает сочувствия к несчастному, пораженному неврозом человеку. Хелин была глубоко несчастной женщиной, и была ею всегда. Она так и не обрела душевного покоя даже в старости.

«Но у меня не получается ее жалеть», — думала Беатрис. Она ужаснулась второй своей мысли: у меня не получается ее жалеть, потому что с каждым днем я все больше и больше ее ненавижу.

2

Еще в самолете Франка поняла, что из этого путешествия не выйдет ничего хорошего. Началось с того, что она села на чужое место, а мужчина, которому оно принадлежало, отчитал ее так, словно она покусилась на его частную собственность. После этого она долго блуждала по салону, до тех пор пока стюардесса, сжалившись над ней, не посмотрела ее билет и не проводила на место. Чувствуя, что у нее вот-вот начнется паническая атака, Франка опустилась в кресло и принялась лихорадочно рыться в сумочке в поисках таблеток. К своему ужасу она обнаружила, что коробочка была почти пуста. Такого с ней никогда еще не случалось. Уходя надолго из дома, что, правда, случалось достаточно редко, она по десять раз проверяла, не забыты ли успокаивающие таблетки. На этот раз, уезжая в дальнее путешествие, она, естественно, сделала то же, но решила, что две алюминиевые полоски в коробочке заполнены таблетками.

«Как это могло случиться?» — в отчаянии вопрошала она себя. Обе полоски были пусты. У нее оставалась всего одна таблетка!

Первым побуждением было вскочить и опрометью броситься прочь из самолета. Пусть он летит без нее, она не может продолжать путь. На Гернси, то есть, за границей, она не сможет найти нужные медикаменты, не говоря уже о том, что у нее не было с собой рецепта. Но машина уже покатилась по полю, чтобы занять исходное положение для взлета. Франка поняла, что шансов покинуть самолет у нее нет. Она полетит на Гернси, и ей придется обойтись одной таблеткой.

Она, между тем, очень хорошо знала, что приступы паники накатывали на нее внезапно, исполинской волной, на бесконечно долгие, мучительные минуты погружая ее в состояние невыносимого ужаса и отчаяния. Она предчувствовала панику, нахлынувшую на нее в самолете: механизм был запущен, когда на нее накричал мужчина, чье место она заняла, а сам приступ начался, когда она обнаружила, что осталась без лекарства. Франка понимала, что приступ неминуем, но все же попыталась его избежать, сделав несколько глубоких вдохов, сопротивляясь наваливающейся на нее тяжести. Через секунду легкий хлопчатобумажный свитер насквозь пропитался потом, ноги стали ватными, биение сердца отдавалось в голове частыми тяжелыми ударами, как будто Франка только что пробежала марафон. Она начала отчаянно мерзнуть, понимая, что холод исходит изнутри и ни одна сила в мире не сможет ее согреть. Зубы выбивали неслышную дробь. Франка знала, что в такие моменты лицо ее становилось пепельно-серым, придавая ей сходство с призраком.

Но мало этого. Помимо телесных симптомов — дрожи, пота, холода и сердцебиения — Франку с быстротой лесного пожара, охватил нутряной животный страх. Она тотчас явственно услышала раздраженный нервный голос Майкла.

«Что это, черт его возьми, за страх?» Майкл постоянно задавал этот вопрос, а ей никогда, ни одного раза, не удалось внятно ответить на него.

«Это не просто страх. Это слишком бледное обозначение. Это паника! Но неопределенная паника. Чувство ужаса. Чувство невероятной муки. Чувство безысходности. Безымянный страх, которому невозможно противостоять, потому что не знаешь, откуда он берется».

«Не существует безымянного страха, — говорил на это Майкл. — Нет неопределенной паники! Человек всегда знает, перед чем он испытывает страх и от чего впадает в панику!»

«Страх это перед всем. Перед жизнью. Перед людьми. Перед будущим. Оно представляется темным и угрожающим. Это…»

Но каждый раз Франка отступала, не в силах описать испытываемое ею чувство. «Майкл, я просто этого не знаю. Но это ужасно, и я совершенно беззащитна перед этим страхом и этой паникой».

«Чепуха. Человек никогда не бывает абсолютно беззащитным. Это вопрос воли. Но ты уже давно заняла очень удобную позицию — вообще не иметь воли. В результате ты со спокойной совестью опускаешь руки и впадаешь из одного приступа паники в другой».

Она явственно слышала его голос — беспощадный, словно молот, вгоняющий гвозди в ее мозг. Тем временем самолет выкатился на взлетную полосу, взревели двигатели, и машина понеслась по бетону. Франка тщетно пыталась овладеть собой.

Таблетка… Франка знала, что стоит ее принять, как приступ уляжется через минуту, но потом таблеток больше не будет. Действие лекарства продолжается от пяти до шести часов, а покинуть Гернси она сможет только послезавтра.

— Вам плохо?

Голос соседки донесся до слуха Франки словно сквозь туман. Повернувшись, Франка увидела неясный контур обрамленного седыми волосами лица пожилой дамы, ее добрые глаза.

— У вас посерели губы, вы дрожите, как осиновый лист. Позвать стюардессу?

— Нет, нет, спасибо, — сейчас самое главное — не привлекать всеобщего внимания. По опыту Франка знала, что от этого ей станет только хуже. — У меня есть таблетка… Когда я ее проглочу, мне сразу станет легче.

— У вас страх перед полетами?

— Нет… у меня просто затянувшаяся простуда… — объяснение было абсолютно неправдоподобным, но это было первое, что пришло Франке в голову. Выдавить таблетку из алюминиевой полоски она смогла лишь с третьей попытки. Дрожащими пальцами Франка отправила таблетку в рот. Таблетку Франка проглотила без воды — за прошедшие годы ей приходилось так часто принимать лекарство в самых неподходящих обстоятельствах, что она научилась легко глотать лекарства, не запивая их водой.

— У меня раньше был ужасный страх перед полетами, — заговорила пожилая дама, пропустив мимо ушей слова Франки о затянувшейся простуде. — Иногда я просто не могла заставить себя подняться на борт самолета. Но потом я сказала себе, что с этим страхом надо бороться. Моя дочь вышла замуж на Гернси, и, понятно, что время от времени мне хочется повидаться с ней и внуками. На машине ехать очень неудобно и далеко, а по железной дороге — избави бог! — она махнула рукой. — Я стала тренировать себя полетами, и постепенно они перестали быть проблемой, — дама улыбнулась. — Вам надо взять это на вооружение.

Франка закрыла глаза. Таблетка начала действовать. Унялась дрожь. Исчез внутренний холод. Пот высох. Паника постепенно отступила. Франка глубоко вздохнула.

— У вас порозовели щеки, — констатировала соседка. — Эти таблетки действуют просто фантастически. Что это за лекарство?

— «Балдриа», — ответила Франка и поспешно спрятала упаковку в сумочку. По всему телу разлилась приятная истома. Франка откинула голову на спинку кресла.

Шесть часов. Шесть часов — и это при самом оптимистическом раскладе. Сейчас, сразу после приема лекарства, Франка была полна оптимизма. Ей гарантированы шесть часов покоя.

Но что будет потом?

«Что будет со мной утром в банке? — думала она. — Как я перенесу выход из гостиничного номера?»

Ужин и завтрак можно будет пропустить и остаться в номере. Если повезет, она сможет купить в аэропорту Сент-Мартина сэндвич, и тогда голод ей не грозит. Но в банк ей придется идти в любом случае, и как она перенесет этот поход, оставалось для Франки загадкой.

«Об этом я подумаю завтра, — решила она. — Может быть, никакой атаки не будет, а, значит, не будет и никаких проблем».

Каким-то дальним уголком мозга она сознавала, что атака непременно будет, так как она случалась всегда, но сейчас сознание Франки было притуплено лекарством, и мысль эта так и не оформилась окончательно. Восприятие покрылось полупрозрачной пеленой. Ничего страшного, поживем, увидим.



Реза Карим, возбужденно размахивая руками, затараторил что-то на своем родном пакистанском наречии, но быстро опомнился и перешел на свой тяжеловесный отрывистый английский.

— Я не знаю! Я действительно не знаю, как такое могло случиться. У меня нет записи о бронировании! Миссис Палмер, я просто в отчаянии. Может быть, вы просто забыли поставить меня в известность?

Франка оперлась обеими руками о стол и принялась сверлить Резу Карима гипнотизирующим взглядом.

— Мистер Карим, мой муж забронировал для меня номер. Мало того, это сделала его секретарь. До сих пор этот способ прекрасно работал.

— Да, но на этот раз никто не забронировал для вас номер! — Карим лихорадочно листал регистрационный журнал. — Здесь ничего нет! Здесь мы записываем все, но сейчас здесь нет ничего!

— Мне нужен номер, мистер Карим, — она начала потеть, но это было следствием жары, царившей на острове. Приступ Франке не грозил — транквилизатор пока действовал. Но, господи, что же она будет делать, если не сможет получить номер?

Прилетая на Гернси, она всякий раз останавливалась в гостинице «Сент-Джордж Инн», недорогой и не слишком комфортабельной. Иногда Франка думала, что Майкл мог бы забронировать для нее что-нибудь более аристократическое, нежели это зажатое между другими домами непрезентабельное здание, в котором постоянно витал запах подгоревшей пищи, толстые кроваво-красные ковры лоснились от грязи, на второй этаж вели узкие крутые лестницы, а в ванных комнатах не было даже следов элементарного комфорта — не говоря о том, что в крошечных каморках было тесно даже одному человеку, а уж если захочешь уложить волосы феном, то будешь неизбежно стукаться локтем о стену. Но каким-то непостижимым образом Франка привыкла к тесным душным номерам и к самому мистеру Кариму, в чем и заключался расчет Майкла: в конечном счете Франка крепко хваталась за то, к чему привыкла. Пусть даже она не очень хорошо чувствовала себя в этом отеле, но зато ей было легче перенести приступ знакомого ужаса, нежели пробовать что-то новое и оказаться в ужасном, но незнакомом положении.

— Конечно, вам нужен номер, конечно, — сказал Карим, — но, к великому сожалению, все номера забронированы. Вы же знаете, я никогда не жаловался на недостаток гостей! — он рассмеялся. Франка только теперь осознала, поняла и прочувствовала, что Карим не лжет, обрисовывая ситуацию, в которую она попала. Если бы у него была свободна хотя бы комнатушка в подвале, он непременно засунул бы ее туда.

— Я могу позвонить? — спросила Франка.

— Разумеется! — Карим пододвинул ей аппарат, старомодный черный монстр, из тех, какие Франка видела только в ностальгических телевизионных фильмах. Франка набрала прямой номер Майкла в лаборатории.

Он сам взял трубку.

— Да?

— Майкл, это я, Франка. Я стою в вестибюле «Сент-Джордж Инн». Ты не представляешь себе, какая произошла неприятность. Номер для меня не забронирован.

— Этого не может быть.

— Но это так. Мистер Карим не получал заказ.

— Ну тогда пусть предоставит тебе любой номер.

— Все номера забронированы. Нет ни одного свободного.

Майкл тяжело вздохнул.

— Этого не может быть!

Весь его тон, все интонации можно было бы выразить и по-другому: «Что ты испортила на этот раз? Существует ли на свете вещь, хотя бы одна-единственная вещь, которую ты смогла бы сделать правильно?»

Франка почувствовала, что где-то в теле болезненно завибрировал нерв. Это была какая-то своеобразная боль, она возникла непонятно где и ее было невозможно описать. Как будто это была старая, полученная много лет назад рана, которая при малейшем раздражении разряжалась иррадиацией мучительной боли.

— Не знаю, может ли это быть, — сказала она, — но так есть. Номер для меня не забронирован.

— Тогда это какое-то недоразумение, — произнес Майкл. — Я, во всяком случае, дал Соне поручение.

Соня была его секретарем, и все поручения шефа выполняла обычно очень добросовестно.

— Так что мне делать? — с отчаянием в голосе спросила Франка.

Майкл снова вздохнул.

— Думаю, что ты вполне в состоянии найти другой отель и снять номер там! Господи, ну не могу же я сделать это для тебя отсюда!

— Майкл, я боюсь. Лучше я вернусь домой. Я… — она помедлила, боясь признаться в своей забывчивости, но затем все же заговорила. — У меня нет ни одной таблетки. Оставалась всего одна, но мне пришлось принять ее в самолете. Теперь я просто не знаю…

— Нет, такое не может происходить на самом деле! — если бы кто-то услышал Майкла, то подумал бы, что он говорит с душевнобольным, который надоел ему до смерти и все больше и больше действует ему на нервы. — Я отправляю тебя на Гернси. Я оплачиваю поездку. Я один раз попросил тебя что-то сделать. И…

— Для тебя я уже довольно часто летала на Гернси.

— Фактически это единственное, что от тебя требуется. Видит Бог, больше я тебя никогда и ни о чем не просил. Я уже давно не требую от тебя ничего, что требуют мужчины от своих жен. Я прошу тебя только об одной вещи, и прошу всего два раза в год! И ты считаешь, что это слишком? Ты считаешь, что я слишком много от тебя требую? Для этого ты слишком изысканна, нежна и чувствительна?

— Я этого не говорила, — вибрация заметно усилилась. Действие лекарства продолжалось, но Франка понимала, что если этот разговор сейчас не закончится, ее покой рухнет раньше, чем через шесть часов.

— Ты не можешь сегодня улететь с Гернси! Слышишь? Завтра ты пойдешь в банк, и только после этого вернешься домой. Если не хочешь ждать до субботы, то постарайся купить билет на завтра, на вечерний рейс. Но ты обязательно пойдешь в банк! Мы договорились?

— Да, — едва слышно выдохнула она. Как обычно, слыша его голос, она чувствовала, что становится меньше ростом, внутренне съеживается. Когда-нибудь она станет такой маленькой, что ее перестанут замечать, а потом она и вовсе исчезнет.

Майкл немного смягчился, и голос его стал более дружелюбным. Кажется, он вспомнил, что приступы паники Франки были очень сильны, и подумал, что будет лучше, если он подбодрит ее, а не лишит остатков уверенности в себе.

— Ты наверняка с этим справишься. Сейчас иди и ищи место ночлега. Может быть, мистер Карим тебе что-нибудь посоветует. Вечером позвонишь мне и расскажешь результат. У тебя все получится! — Майкл закончил разговор, и в трубке раздались частые гудки. Франка хотела что-то добавить, но, проглотив невысказанные слова, тоже положила трубку.

— Вы не поможете мне, мистер Карим? — Франка повернулась к Кариму.

Тот почесал затылок.

— Это будет трудно. Чертовски трудно. Похоже, забронирован весь остров.



Алан Шэй самому себе казался жалким и смешным, когда припарковал машину перед домом, в котором жила Майя. Он уставился на окна и двери дома с таким видом, словно ожидал, что за ними в любой момент может произойти что-то особенное.

«Подлый, мелкий соглядатай, — отругал он себя. — Если Майя меня увидит, она просто умрет от смеха».

Мимо проезжали автомобили, с трудом объезжавшие машину Алана на крутой узкой улочке. Некоторые водители крутили пальцем у виска, другие укоризненно качали головами, но Алан не обращал на них ни малейшего внимания. Он не отрывал взгляд от окон третьего этажа, представляя себе, что там может происходить.

Хотя, собственно, он прекрасно это знал. Алан хорошо знал Майю, вероятно, лучше, чем самого себя. Она уединялась с мужчиной в своей квартире отнюдь не для того, чтобы попить чаю или поболтать. Майя имела весьма конкретные представления о том, как должно выглядеть наслаждение. На мужчин она смотрела просто: могут ли они в наивысшей степени доставить ей сексуальное удовлетворение? Есть ли у них деньги, и готовы ли они щедро поделиться ими с нею? Не будут ли они предъявлять на нее прав собственности, удовольствуются ли тем, что получили, и не станут ли неистово ревновать, узнав, что делят постель Майи с дюжиной других любовников? Дело было в том, что единственный мужчина не мог удовлетворить Майю.

«Это все равно, как мне пришлось бы все время читать одну и ту же книгу, — ответила она однажды Алану, когда он попробовал упрекнуть ее за разгульный образ жизни. — Или как если бы я знала в мире только одну страну. Я не могу все время есть только спагетти. Все время пить одно и то же вино. В этом случае мои представления о вещах оказались бы слишком ограниченными».

«Но это невозможно сравнивать! Нельзя чесать под одну гребенку еду, питье, путешествия, чтение и мужчин. Мужчин нельзя пробовать, как вино, или сравнивать, как туроператоров!»

В ответ она рассмеялась.

«Но почему нет? Назови мне хотя бы одну причину разницы! Почему я не могу посмотреть, что мне предлагают, прежде чем я приму решение?»

«Никто не говорит, что ты должна остаться со своим первым мужчиной».

Она снова засмеялась.

«Ты говоришь так, потому что не ты был моим первым мужчиной. Иначе ты бы потребовал от меня и этого!»

«Майя, то, что ты делаешь, выходит далеко за пределы дегустации и выбора. Ты потребляешь все и всех без разбора. Ни с одним мужчиной ты не была так долго, чтобы хоть как-то судить о нем. Для тебя это своеобразный спорт. Ты вообще не хочешь ничего решать. Мне кажется, что ты и дальше хочешь вести такую жизнь».

Майя обняла его и улыбнулась. При всей своей картинной красоте она вдобавок умела быть обворожительной.