Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Олег Грач

Метро 2033: Парад-алле

© Д. А. Глуховский, 2019

© О. Грач, 2019

© ООО «Издательство АСТ», 2019

* * *

Объяснительная записка Анастасии Калябиной. Тот в цирке не смеется…

Что представляет из себя цирк?

Посудите сами, цирк – это смешение странного, невозможного и смешного. Цирк удивляет, завораживает, а на многих наводит страх. Почему многие дети боятся клоунов? Явно не из-за книжки Стивена Кинга. Клоуны странные, а человеку свойственно бояться всего необычного.

«В нашем цирке вы встретите бородатую женщину, мальчика без костей и человека-амфибию! Силач поднимет лошадь над головой, а акробаты без страховки пройдут по канатам прямо под куполом цирка! Чародей загипнотизирует змею, а укротитель не испугается положить свою голову в распахнутую пасть льва. Под его руководством царь зверей прыгнет в пытающее кольцо и даже не подпалит гривы».

Цирк манит, притягивает и пугает. Цирк смешит только неискушенных зрителей, все остальные понимают, что там, под куполом, разворачивается настоящее волшебство. Супергерои не охраняют Готэм, они работают в цирке.

Герои романа Олега Грача – спасшиеся циркачи. Они сменили яркие костюмы на простую постъядерную одежду и, как и все в Метро, пытаются выжить. Только в цирке все необычно. Реальность и вымысел переплетутся в дикой пляске и утянут вас с собой в водоворот событий.

Вселенная Метро всегда проверяла людей на вшивость. Кто превратится в чудовище, а кто сохранит остатки человечности – бывший бухгалтер или бывший спецназовец? Кто будет нужен, а кто бесполезен – бывший врач или глава большой корпорации? Метро расставляет свои приоритеты, здесь новые технологии и модная одежда не важны. Здесь необходимы навыки выживания и борьбы. Теперь проверку проходит цирковая труппа. Что же будет с ними в Метро?..

I отделение

Глава 1. Желторотики

Ветер еле заметным дыханием перебирал волосы, прикасался к незакрытой респиратором части лица и летел дальше, чтобы запутаться высоко в кронах деревьев и заставить их звучать родным сердцу шелестом. Точно так же, как много лет назад, когда все за пределами наших метро-нор еще не пыталось нас убить.

Шелест листьев – это то, что я люблю больше всего на поверхности. Это то, за чем мое сердце каждый раз зовет меня наверх, в то время, как разум пытается прикрыться видимостью каких угодно дел, будь то добыча жизненно важных для станции ресурсов или, как сейчас, плановый выгул молодых сталкеров. Моим зеленым падаванам этого не понять, они родились намного позже.

ТАЯЩИЙСЯ УЖАС 2

Мы шли вчетвером, или, скорее, плыли в густом мраке сентябрьской ночи. Трое моих подопечных – остроносый красавец Щука, сутулый Гуль с вечными синяками под глазами, простецкий парень Леха. И я, Эдуард, в прошлой жизни цирковой артист, а теперь – сталкер, дядя Эдик для моих желторотиков и просто Циркач – для большей части жителей станции. Нам предстояло обогнуть квартал по знакомым тропам и вернуться на станцию.

Сова налетела внезапно. Мы все тут же упали на землю, как при бомбежке, а тварь пролетела над нами со свистом и громовым уханьем. Пока она не описала круг над цирком, мы живо расползлись по укрытиям и постарались максимально слиться с окружающими нас кусками бетона и с остовами брошенных автомобилей.

С наступлением темноты…

Прильнув к глазку ПНВ, я осмотрел позиции ребят. Молодцы, все как учил, сидят по укрытиям, молча и не двигаясь. Леха укрылся за обломком стены в десяти шагах к югу от меня, примерно на таком же расстоянии к северо-востоку Гуль устроился за уцелевшей машиной скорой помощи, чуть дальше него Щука залег среди поваленных деревьев. Резкий крик Лехи заставил меня перевести взгляд обратно на него, и тут же с ног до головы меня окатил поток воздуха, который здесь и сейчас мог быть создан только гигантской птицей на бреющем полете.

Сова поднялась выше, чтобы зайти на очередной круг, и я со всех ног рванул к раненому. Рефлексы не подвели, как и всегда, и в несколько бесшумных прыжков я оказался за бетонным блоком возле Лехи. И если кто-то в сытом трепе у станционного костра заикнется, что в свои сорок семь я уже старик, пусть выйдет со мной на поверхность, и мы еще посмотрим, кто кого.

За спиной ночь прорезала длинная автоматная очередь. Молодцы ребята. Они – молодцы, а вот ты, Леха – нет. Бегло осматриваю хрипящего парня. Левая рука разорвана в мясо. Твою мать, Леха! Замолчи, хотя бы замолчи!

Сейчас – жгут. Черт, как же скользят руки. Главное – не высунуться самому. Много, много крови. Повязки пропитываются слишком быстро. Затянуть жгут туже.

Подаю Гулю знак, что все плохо. Увидел, кивнул. Хорошо, будем выбираться.

Даже в темноте было заметно, что лицо Алексея побелело. Еще вчера этот живчик травил анекдоты у станционного костра, а теперь что? Раненый сталкер затих. В небе над нами раздалось пронзительное верещание, а над самой моей головой пролетело нечто грузное. Я инстинктивно пригнулся, почти уткнувшись лбом в залитое кровью плечо парня, и не двигался. Кажется, даже не дышал.

Сова плохо видит, несмотря на размеры своих глаз, напоминающих золотые блюда, поэтому, если замереть, она пролетит мимо.

И именно в тот момент, когда это чудовище, покрытое темными перьями, больше напоминающими сплошную местами отслаивающуюся коросту, пролетало над улицей, Леха зачем-то приподнялся. Чего же ты хотел, зеленый придурок? Посмотреть на нее поближе?

Сова круто развернулась по направлению к раненому. Мне ничего не оставалось, кроме как выскочить из укрытия и дать длинную очередь. И может, все на том бы и закончилось, если бы у сов не успел начаться стайный сезон.

Дэвид Кейз

Но нет, беда не приходит одна. На грохот стрельбы из-за ближайшего дома в воздух поднялось еще штук пять таких же тварей. Раненая птица, осмелев от присутствия сородичей, поддела Леху лапой, и бок его комбинезона быстро окрасился в красновато-черный цвет. Парень упал лицом вниз на покрытый трещинами асфальт.

КАМЕРА

А разъяренная подстреленная тварь кинулась ко мне. Справиться с совами непросто даже группе подготовленных ходоков. Со всех сторон слышалась пальба. Но группа из трех человек не может перебить целую стаю. Нужно отступать. Парни метрах в десяти от меня. Слишком далеко, слишком мало времени. Я взвалил бедолагу на себя и, не чувствуя тяжести, побежал к своим. И надо отдать ребятам должное – они прикрывали нас на совесть.

– В щели! – крикнул на бегу Щука, хотя все и так знали, что от сов следует прятаться в узкие места, куда эти громадины размером с фургон не смогут пролезть.

После смерти тетушки Элен я унаследовал ее дом, поскольку кроме меня родственников у нее не было. Весть о ее смерти не особенно меня опечалила — я очень мало знал тетушку, да и доставшееся мне наследство не доставило много радости: дом представлял собой весьма древнее обветшалое, безобразное и в целом малосимпатичное строение. Допускаю, что в свое время оно смотрелось весьма неплохо, однако, после того как исчез ее муж, тетушка Элен долгие годы жила в нем совершенно одна. Она была немного помешанная и никогда не покидала пределов своего поместья. И дом, и старая женщина словно дополняли друг друга. Иногда ее можно было видеть на крыльце, где она стояла, чуть покачиваясь, и либо хихикала и посмеивалась, либо негромко постанывала, издавая какой-то монотонный, непрерывный звук, в котором было невозможно что-либо разобрать. Никто толком не знал, как глубоко ее помешательство, да и вряд ли это кого-нибудь волновало. Человек она была безобидный, так что все оставили ее в покое и в конце концов она тихо и мирно скончалась от старости. Таким образом дом перешел ко мне.

Мы бежали в темноте, между брошенных автомобилей, пригнувшись, спотыкаясь и стараясь держаться самых густых теней. А за спинами у нас, высоко в воздухе, кружили эти твари.

Несколько лет назад на моих глазах они подняли в воздух одиночку, который шел по направлению к площади. Парень, насаженный на когти-крюки, истошно кричал. Вряд ли мог что-то еще. И я выстрелил бы, но сова поднялась слишком высоко, чтобы у него были хоть какие-то шансы выжить.

Как-то ненастным днем я отправился в поместье тетки, чтобы посмотреть, не пригодится ли мне что-нибудь из вещей, прежде чем продать дом с аукциона, однако так ничего и не подыскал. В принципе, уходить можно было уже после первых десяти минут осмотра, но дождь, как назло, зарядил с новой силой, а на мне был лишь легкий плащ, так что я предпочел переждать непогоду в доме. Делать было абсолютно нечего, и я принялся бродить по сырым и грязным комнатам.

Кажется, он умер еще в воздухе. Очень уж резко замолчал.

Тем временем, совы подлетали все ближе. Гуль и Щука огрызались короткими очередями, но было ясно, что надолго ребят не хватит. Нужно было срочно искать укрытие, о чем я и крикнул своим. Гуль побежал вперед, следом я, волоча Леху на себе, а замыкал нашу короткую цепь Щука.

На первом этаже я не обнаружил ничего, что заслуживало бы внимания. Открывая дверь в подвал, я предполагал, что хоть там найду что-то интересное, но с первых же шагов мне в нос ударила волна спертого воздуха и я ее тут же закрыл. Стало очевидно, что спускаться нет никакого смысла, и я поднялся наверх, где располагались спальни. В сущности, везде остался лишь каркас некогда существовавших комнат, за исключением той, в которой жила сама тетушка Элен. Там стояла кое-какая мебель, да и та сплошь поломанная и абсолютно непригодная. Я уже собирался уходить, когда по какой-то случайности выдвинул один из ящиков письменного стола. Именно там я и нашел эту тетрадь.

Мы ворвались в разграбленное отделение банка как раз в тот момент, когда сова уже вытянула одну из своих лап, чтобы схватить добычу.

От времени она вся покрылась плесенью, порванную местами обложку подклеили лентой. Когда я открывал ее, переплет резко хрустнул, пересохшие страницы громко зашуршали. Они были чем-то перепачканы и изрядно помялись, однако текст все же можно было прочитать. Явно угадывался мужской почерк — мелкий, аккуратный, четкий. «Писала рука усталого человека», — подумал я. Внешне все это походило на дневник или какой-то журнал. Я прочитал одну или две строчки и уже собирался было снова засунуть тетрадь в ящик, когда мой взгляд выхватил еще несколько слов из одной строки. После этого я захлопнул тетрадь и, взяв ее с собой на первый этаж, уселся у окна. Света было мало, а страницы буквально ломались у меня в руках, но я все же продолжал читать этот необычный дневник… И не мог оторваться…

Тяжело дыша, я дал ребятам знак обследовать зал и боковые комнаты. Мало ли, что могло здесь поселиться. И когда парни вернулись, дав понять, что здесь никого, кроме нас, нет, я аккуратно опустил Леху на пол.

Я не мог оторваться, пока не прочитал его весь. Меня будто приклеили к стулу, позвоночник окаменел, а вся остальная моя плоть словно обтекала, струилась вокруг него. В комнате становилось все темнее, но глаза продолжали неотрывно скользить по строчкам. Где-то рядом барабанили и стекали по стеклу дождевые капли, небо сплошь затянули тучи, по неухоженной лужайке свободно гулял ветер. Что и говорить — подходящий для подобного чтения денек.

Отдышавшись, я обрисовал Гулю и Щуке план дальнейших действий.

Вот что там было написано.

Раненый захрипел и в полубреду схватил за руку наклонившегося над ним Щуку. Я выглянул в окно. Совы еще были здесь, они знали, где укрылась добыча, и раньше утра теперь не разлетятся. Но времени у нас не было, до утра Леха истечет кровью, и никакой врач ему уже не поможет. Придется рискнуть и понадеяться только на свою скорость. Если добежать до проулка, эти твари нас там не достанут. Но до него метров двести, никак не меньше. А в нашем случае это приличное расстояние. Леху, само собой, придется нести. Если понесут Щука или Гуль, то им конец. Даже моя скорость прилично упала, пока я его тащил. А вот если они поволокут Леху вдвоем, то есть шансы.

4 мая

Я перевел взгляд на парней. Мне придется одному прикрывать их, но выбора нет. Мы выходим.

Боже! Прошлая ночь была просто ужасной.

* * *

Она оказалась наихудшей из всех, которые мне доводилось переживать до сих пор, хотя надо признать, что я не очень хорошо помню, как было в прошлые разы. Надо было раньше начать вести эти записи, теперь мне это совершенно ясно. Но мне стоило немалых усилий вообще заставить себя вести этот дневник, начать описывать, кто я такой, — раньше у меня вообще не было для этого сил. Как бы то ни было, я абсолютно убежден, что прошлой ночью мне стало гораздо хуже, чем раньше. Возможно, именно по этой причине я и решил начать вести эти записи. Я чувствую, что мне надо каким-то образом извлечь из себя все свои ощущения. Меня все время преследует мысль: «Хватит ли сил, чтобы спуститься в камеру в следующем месяце?..»

Совы не так-то легко оставляют своих жертв, и сейчас они, предвкушая добычу из четырех сталкеров, кружили над улицей, оглашая окрестности резкими отрывистыми криками.

Придется, конечно. В этом нет никаких сомнений, нечего даже раздумывать. Никаких оправданий не существует, их не может быть. Просто в следующий месяц надо будет все начать пораньше. В таких вещах никогда нельзя мешкать, иначе кто знает, что может произойти. Надеюсь, что смогу сдержаться, но… прошлой ночью я все же опоздал, мне так кажется. Мне не хотелось этого, но… знаете, это так трудно выразить словами. Когда я чувствую, что скоро все опять начнется, то становлюсь нервным, словно предвкушаю появление первых признаков, симптомов, а потом все смешивается в кучу, так что становится невозможно определить, как было в самом начале. Перемена начинается с вполне конкретных ощущений, а если я до этого основательно понервничаю, то она наступает еще до того, как я это осознаю. Меня это очень пугает. В дальнейшем надо быть предельно осторожным.

В другой ситуации я бы решил ждать до утра и попробовать проскочить в рассветный час, пока еще не выползли из своих нор серые черти. Но до утра Алексей истечет кровью, и тогда его уже вряд ли можно будет спасти.

Ничего, мы пройдем тихо, нас не заметят. Ребята – молодцы, ребята справятся.

Сейчас я сижу у себя в комнате и стараюсь припомнить все, до мельчайших подробностей. Если вести дневник неаккуратно, то от него вообще не будет никакой пользы. Ни мне, ни кому-либо еще. Кстати, я пока так и не решил, должен ли кто-то увидеть все, мною написанное. В сложившихся обстоятельствах так трудно принять окончательное решение. Я знаю, что если когда-нибудь и решусь показать кому-то свои записи, то надо будет заранее позаботиться о соответствующих доказательствах. А это самое ужасное. Я не хочу, чтобы кто-нибудь подумал, что я и вправду сошел с ума.

Подхватив раненого Алексея, Гуль и Щука медленно и осторожно лавировали между остовами машин.



Пешеходная зона слева от нас густо заросла чем-то, что раньше было обыкновенными тополями. Теперь гигантские деревья образовали густые и темные заросли.

Вчера вечером, сразу после, обеда, жена почему-то разволновалась. Мы сидели в гостиной, она все время искоса поглядывала то на свои часики, то на меня. Мне не понравилось, как она на меня косится, не поворачивая головы. Разумеется, я не вправе винить ее за это, поэтому и делал вид, что ничего не замечаю.

В переплетениях ветвей время от времени что-то тускло блестело, и мне очень хотелось верить, что это не чьи-нибудь глаза.

Меня страшит мысль, что придется снова спускаться, и я пытаюсь отогнать ее как можно дальше. Время еще было не позднее, небо светлое. Я сидел у окна, потому что таким образом мне всегда бывает проще определить, когда наступит мой час. Я делал вид, что увлеченно читаю газету, хотя на самом деле мне было глубоко начхать на все, о чем она могла сообщить. Вместо строк перед глазами плавала какая-то полосатая масса. Не думаю, что это было первым симптомом. В комнате горели все лампы, и я постарался сесть так, чтобы Элен не заметила, как я регулярно смотрю в окно. Мне не хотелось, чтобы бедняжка еще больше расстраивалась.

Мы шли метр за метром – тише воды, ниже травы, прильнув к своим стареньким ПНВ – тяжелым неудобным кускам стекла и металла, которые были когда-то добыты из магазина товаров для охоты и рыбалки. Но любая вещь, которая может дать преимущество в схватке с одичавшей природой, должна быть использована, даже если ее приходится держать единственной свободной рукой, при том, что другой ты тащишь раненого товарища.

И все же я до сих пор помню то странное ощущение удовольствия, которое возникало у меня всякий раз, когда я перехватывал ее испуганный взгляд. В чем-то оно было сродни сексуальному удовлетворению, во всяком случае, так мне казалось. А впрочем, не знаю. Может это и в самом деле был первый симптом моего заболевания, а может — просто нормальная реакция мужского организма. Трудно сказать что-либо определенное — ведь я не такой, как все остальные мужчины. И все же, едва пережив это состояние, я почувствовал отвращение к самому себе, а потом понял, что пока ничего еще не началось.

Улица перед нами, а точнее, кладбище автомобилей, в которое она превратилась двадцать лет назад, представляла собой настоящую полосу препятствий для несведущего человека. Мы же были здесь не первый раз и свою тропу знали хорошо.

Особо неприятным в такие моменты бывает осознание некоего контраста. Сидеть в уютной, ярко освещенной гостиной со всеми ее кожаными креслами и новым ковром, и в то же время знать, что должно наступить через час или около того… в этом был какой-то гротеск. Основную часть времени жить самой обычной жизнью, пытаться делать вид, что все совершенно нормально, — от этого моя перемена казалась мне особенно отвратительной. В такие моменты я начинаю буквально ненавидеть себя, хотя и понимаю, что это лишь болезнь и никакой моей вины в этом нет. Может и вообще нет ничьей вины, и все это — лишь порок одного из моих дальних предков? Не знаю. Как бы то ни было, я в этом не виноват. Будь это не так, я, наверное, покончил бы с собой…

Если пройти сквозь старый автобус с открытыми дверями, то можно без проблем миновать препятствие в виде блокирующего дорогу грузовика, который когда-то врезался в бок этого самого автобуса. Скелеты на полу между сиденьями меня совершенно не пугали, куда страшнее был тот факт, что крыша автобуса была изодрана и наполовину сорвана, а относительно неповрежденные стены лишали обзора. Но мы быстро миновали это место и вышли на более-менее свободный участок дороги, напоминающий извилистую просеку. На этом достаточно открытом отрезке мы могли стать легкой добычей для летучих тварей, если, конечно, нас угораздит привлечь их внимание громкими звуками или светом фонарей. Но мы знали свое дело и тихонько двигались дальше.

Время от времени я бросал короткие взгляды в висевшее на стене зеркало в позолоченной раме — очень хотелось подметить хотя бы малейшие признаки, хотя сознание и подсказывало, что еще рано. Должно было быть рано, поскольку в противном случае было бы уже слишком поздно. Даже если бы мне удалось на начальных этапах сохранять контроль над собой, все равно жена пережила бы страшный шок. Сомневаюсь, однако, что мне вообще удастся совладать с собой в одиночку, когда я увижу, что это началось. Едва гляну в это нормальное, обрамленное позолоченной рамой зеркало и увижу, что…

И вот, пройдя просеку до половины, когда до станции оставалось не больше ста метров, Щука споткнулся, матерясь сквозь зубы, резко присел на колено и невольно дернул Алексея за поврежденную руку так, что тот не смог сдержать крик. Внутри меня что-то оборвалось. Да чтоб тебя! Ну все. Тихо не вышло. Над нами послышался нарастающий шум крыльев. Услышали, твари. Заметили. От Проспекта, от спасения нас отделяли буквально два шага, но сейчас они были равны паре световых лет. Совы стремительно неслись на нас. Дьявол!

Потому в моей камере вообще нет зеркала.

– Бегите к станции! – рявкнул я и сорвался с места, прямо в лапы к совам.

В девять часов я встал. За окном заметно стемнело. Жена быстро посмотрела на меня и сразу же отвела глаза. Я аккуратно сложил и положил на стул газету. Вид у меня был вполне нормальный и спокойный.

На бегу включил налобный фонарь, едва нащупав пальцами в толстых перчатках кнопку. Все, ребятки, теперь весь огонь – на меня.

— Кажется, пора, — сказал я.

Гулю и Щуке не надо было повторять дважды.

— Да, пожалуй, — ответила жена, явно стараясь скрыть прозвучавшее в голосе чувство облегчения.

Они побежали как могли – рваным шагом, неслаженно огибали препятствия, переваливались, как хромое трехголовое чудище. Ладно, даст бог, дойдут, – думал я, – или кто там еще бережет наши души.

Мы вышли в прихожую и по темным ступеням стали спускаться в подвал. Жена шла впереди.

Алексей то и дело вскрикивал, и мне пришлось дать длинную очередь, чтобы заглушить его, и сразу рвануть через дорогу, петляя между проржавевших остовов автомобилей.

Это была старая деревянная лестница с липкой, осклизлой стеной с одной стороны и перилами с другой. У нас вообще довольно старый дом, и хотя наверху я сделал хороший ремонт, подвал остался таким же древним и мрачным. В обычные дни, когда приходится туда спускаться, я почти не обращаю на это внимания. Впрочем, в сложившихся обстоятельствах это вполне понятно. В известном смысле мне кажется совершенно естественным, что подвал остался таким сырым и неухоженным — по крайней мере, это хоть как-то сглаживает контраст последних минут.

Трюк удался, совы летели за мной, забыв про парней. Прямо над моей головой прошуршали перья.

Почти рефлекторно я упал плашмя на дорогу и откатился под ближайший автомобиль. Сердце колотилось так сильно, что, казалось, его биение передается по земле на несколько метров вокруг меня. Я уткнулся лбом в растрескавшийся асфальт и пытался отдышаться. Внезапно слух резанул истошный вопль.

Ступени постанывали под нашими ногами. Снизу струился мертвящий воздух, словно спешивший нам навстречу. Неожиданно я почувствовал головокружение и одной рукой оперся о заплесневелую стену. Нога поехала вперед, и другой рукой я вцепился в перила Я устоял, хотя башмак соскользнул со ступеньки и с грохотом опустился на следующую. Жена обернулась на шум, лицо ее было ужасно: глаза почти белые, широко раскрытые, челюсть отвисла. Ей долго не удавалось взять себя в руки. Мне редко приходилось видеть на лицах людей выражение большего ужаса и страха. Разумеется, оно никогда не появляется беспричинно, хотя Элен должна бы знать, что уж от меня-то ей никак не следует ожидать каких-либо неприятностей, тем более вреда. И все же я не вправе винить ее за этот страх. Но меня задел охвативший ее ужас. Было отвратительно видеть на лице любимого человека это выражение потрясения, пусть и возникшее исключительно из-за меня. Наконец, гримаса кошмара исчезла. Элен улыбнулась, слабо, едва заметно скривив губы. Мне кажется, она сама устыдилась того, что показала свой страх. Я улыбнулся в ответ и тут же понял, что слишком затянул подготовительную процедуру. Рот показался мне каким-то жестким, а зубы чересчур большими, и я понял, что теряю над собой контроль.

Гуль!

Камера расположена в дальнем конце подвала. Я обогнал жену и сам распахнул дверь. Элен отошла чуть в сторону, я шагнул внутрь, обернулся и снова улыбнулся ей. Она была очень бледна, ее лицо почти светилось в темноте. Жена шагнула вперед, и мне почудилось, что она словно превратилась в плывущую бесплотную массу. Самой белой сейчас казалась ее шея, я даже видел просвечивавшие сквозь нее кровеносные сосуды. Затем я отвел взгляд от этих темных ниточек.

Он кричал страшно, как будто его рвали на части. Через секунду прогремели выстрелы, а крик резко оборвался. Не успел я осознать, что произошло, как сверху, прямо на уцелевшую крышу машины, приземлилась сова. Вокруг заскрипел металл, посыпалась ржавчина.

Элен изо всех сил старалась сделать вид, будто сожалеет о том, что ей придется запереть дверь. Возможно, так оно и было. Наконец она заперла ее, я услышал звук поворачиваемого в скважине ключа и стук тяжелого засова, вдвигаемого в скобу. Я прислушался: за дверью не раздавалось ни звука. Значит, она стоит там, снаружи, и ждет. Мысленно я представил себе картину — вот она стоит и со смешанным чувством облегчения и сожаления на фосфоресцирующем лице смотрит на запертую дверь. Затем до меня донесся совсем слабый звук ее шагов — это она поднимается по лестнице. Вот, наконец, захлопнулась наружная дверь в подвал, и мне почему-то стало жаль нас обоих.

«Как глупо», – успел подумать я за мгновение до того, как на меня навалилась страшная тяжесть, придавила меня к земле, и все исчезло.

Я присел в пустом углу и уткнулся лицом в ладони. Это было все еще мое лицо, хотя оно и стало намного жестче. Я знал — это продлится недолго. Мне даже кажется, что с каждым месяцем перемена наступает быстрее и протекает легче. Не так болезненно. Интересно, к добру это или нет?

Глава 2. Исход

Впрочем, об этом еще рано говорить, писать — тоже, тем более в деталях — слишком тяжело. Так же тяжело, как вообще войти в эту камеру, ибо мне прекрасно известно, какая агония меня ожидает…

Когда жена утром постучала в мою дверь, я был еще очень слаб. Но в остальном все было в полном порядке. Меня даже удивило, что уже наступило утро. Разумеется, в камере невозможно следить за временем — часов я туда не беру.

Цирк просыпается на рассвете. Постепенно. Вместе с проникающими в него солнечными лучами. Первыми пробуждаются голуби на крыше, потом – дворовые кошки, свернувшиеся в пушистые клубки, следом – животные в вольерах, а уж затем – двуногий персонал. Уборщики, униформисты. Заступают на дневную смену пожарные и охрана, отпуская по домам отдыхать своих сонных полуночных коллег. Появляются и артисты. Кто-то приходит из гостиницы, кто-то – со съемных квартир, а другие – из своих гардеробных, в которых почему-то решили заночевать. Последними в цирке просыпаются телефоны. И тотчас начинают оглашать кабинеты и коридоры громким звоном.

Элен не расслышала моего отклика на первый стук и потому прежде, чем отпереть дверь, постучала еще. Потом все же приоткрыла ее на узенькую щелку, и я увидел большой глаз. Заметив, что все в порядке, она широко распахнула дверь. Меня радует, что она соблюдает известную осторожность, радует, и одновременно ранит. Черт бы побрал эту болезнь!

Когда же все встряхнулись и размялись, начинаются репетиции. Цирк, все его комнаты, залы, закутки и коридоры наполняются шумом и голосами. Возобновляются разговоры и споры, длящиеся иногда годами. Кто-то кого-то зовет, бежит по коридорам, обсуждает номера, «дежурит» (прим. автора – выражение «дежурить» у цирковых означает «зря тратить время», «заниматься чем угодно, кроме работы»), рассказывая и слушая истории, кто-то кормит и чистит животных, репетирует на манеже, бежит к осветителям и звуковикам или делает еще тысячу разнообразных цирковых дел.

Мой коллектив прибыл на гастроли в Новосибирск не так давно, всего пару дней назад. И сейчас, когда все разместились, мы вовсю репетировали. Ведь через несколько дней премьера!

Она не стала расспрашивать, как все было, потому что прекрасно знала: я не стану распространяться на эту тему. Интересно, испытывает ли она любопытство? Думаю, что да. К тому же ей неизвестно, что я веду эти записи. Тетрадь я держу в запертом ящике стола. Сейчас я сижу за этим столом и смотрю на деревья за окном. Сегодня все выглядит таким мирным, тогда как минувшая ночь скорее походила на кошмар, нежели на обычное сновидение. О, если бы это было всего лишь кошмаром! Мне кажется странным то, как возвращаются эти воспоминания, когда я снова становлюсь самим собой. Надо будет как-нибудь подумать над этим и попытаться описать. Хотя зачем? Ведь я до сих пор так и не решил, зачем вообще веду эти записи. Возможно, это своеобразная форма облегчения. И в самом деле, сейчас я чувствую себя гораздо более расслабленным. Что ж, пора отдохнуть по-настоящему. Мое тело ноет от боли, которую причинило ему то, другое существо. Ведь у нас с ним одно тело, и сейчас я весь буквально выхолощен. Надо пока отложить записи.

Джигиты Калинов, Тульский и Барисов, называвшие себя братьями Абате, а на деле вообще не приходящиеся друг другу родственниками, суетились вокруг своих лошадей.

6 мая

Клоун по прозвищу Бом бормотал текст очередной репризы. Когда закончилась репетиция первого отделения, униформисты установили на манеже клетку, вышел я. Мои рычащие артисты – следом. Не скажу, что не боюсь их. Все-таки тигры есть тигры, и нельзя знать наперед, что им взбредет в головы. Не боюсь, но держусь настороже, готовый заметить малейшее изменение настроения моих полосатых актеров. Конечно, на подстраховке всегда стоит человек с брандспойтом, готовый в случае чего охладить пыл тигров мощной струей воды, но терять бдительность нельзя.

Я размышлял о своей болезни. Весь вчерашний день я посвятил этим раздумьям. Мысли получаются путаные, потому что, когда я… становлюсь… когда я — уже не я, у меня как будто вообще пропадают всякие мысли. А если и остаются, то потом, когда я снова становлюсь самим собой, мне никак не удается их вспомнить. Полагаю, что в такие моменты мой рассудок работает как у животного, и у меня остается лишь смутное, самое общее впечатление о том, что я в действительности чувствовал. Как оно себя чувствовало. Не знаю, действительно ли я и оно — одно и то же, хотя у нас и единое тело. Как бы там ни было, но, когда происходит перемена, ни о каких мыслях не может быть и речи. Этим существом начинают руководить одни лишь инстинкты, а ведь они не очень-то вписываются в классическое представление о человеческом мозге. Так что же, мой мозг тоже меняется?

С утра, едва придя в цирк, я иду к своим подопечным, чтобы поздороваться с ними, и каждый раз искренне радуюсь, когда они сами тянутся ко мне. Подставляют уши сквозь прутья вольеров или тычутся носами в ладонь, словно рассказывая, как у них дела. Я люблю их. А они, выросшие рядом со мной с младых когтей, любят меня. Однако, как я уже сказал, любовь любовью, а зверь – зверем.

Впечатления остаются очень сильные. Я даже могу вспомнить их, причем настолько отчетливо, будто вызываю их снова. Однако все это имеет отношение лишь к чувствам того, другого существа, но отнюдь не к его поступкам или внешнему виду. Речь идет о восстановлении в памяти лишь эмоций, но никак не породивших их причин и обстоятельств. Но до чего же сильны эти эмоции! Всегда так трудно выразить словами подобные чувства, такие они сложные…

Шрам, тот тигр, что сидит на центральной тумбе, рассматривает своих более молодых соседей с видом умудренного опытом старожила. Его я приобрел раньше остальных, еще совсем крошечным тигренком, которого сам, как ребенка, кормил молоком из бутылочки и всюду таскал с собой.

Пожалуй, чаще всего в такие моменты я испытываю некую потребность. Да, именно потребность, желание, к которому одновременно примешивается разочарование, досада. А иногда — жестокость, ненависть, страх, а то и похоть. Не думаю, что обычный человек способен ощутить и пережить нечто подобное. И особенно сильными эти эмоции оказываются именно тогда, когда в основе их лежит голый инстинкт, лишенный какого-либо рационального осмысления. Все исходит как бы изнутри и никак не связано с внешними действиями. Словно внутри этого существа загорается адский огонь, который толкает его на дикую жестокость.

Репетиции часто заканчиваются поздно вечером, а то и вовсе за полночь.

Если же говорить о том, что происходит в действительности… Я смотрю на это без эмоций, объективно, как посторонний человек, оказавшийся в камере и наблюдающий все происходящее. (Упаси Бог, кому-нибудь действительно там оказаться! От подобного зрелища любой сойдет с ума… хотя, пожалуй, до помешательства дело не дойдет, поскольку запертый в одной камере с тем существом, в кого я превращаюсь, этот человек попросту не успеет лишиться рассудка.)

Теперь нам тяжелее работать – залы заполнены едва ли наполовину. Зрители напряжены, и мы, артисты, это чувствуем. И изо всех сил стараемся не зажиматься и не пугаться прохладного приема. Воздух заряжен тревожным ожиданием и надеждой. А может, все еще обойдется? Но мобилизация войск, боевые действия, учения и колонны бронетехники, проехавшей по улицам города, как на параде, не дают нам покоя.

Я отчетливо представляю себе происходящее в камере. Вижу, как это существо кидается на обитые войлоком стены, разрывает их когтями, раздирает ужасными клыками. Оно опускается на пол, на мгновение приседает, после чего кидается снова. Им движет клокочущая внутри ярость, снова и снова с безумной страстью оно повторяет свои действия. Временами оно затихает, но лишь для того, чтобы накопить новый запас свирепого неистовства, после чего с новыми, еще большими силой и отчаянием бросается на стены, и бросается до тех пор, пока не обессилеет и не рухнет на пол — задыхающееся и выжидающее. Прошлой ночью оно кинулось на дверь, но та оказалась даже для него слишком крепкой и неприступной.

Работаем в полупустом зале, хотя раньше наши представления проходили с аншлагами. За несколько дней до премьеры на окошке кассы цирка висело чуть хвастливое объявление «Билетов нет!». А теперь? Пачки ярких билетов с неоторванным контролем так и пылятся в кассе.

Интересно, слышит ли жена звуки раздираемых стен? Или же до нее доносятся — что хуже, намного хуже — звуки, вырывающиеся из его рычащей пасти? Трудно представить себе что-либо более мерзкое и отвратительное.

Непривычно тихие аплодисменты звуковой волной взмывают под своды зала и теряются где-то там. На высоте, ведомой лишь воздушным гимнастам. Тусклые овации дополняет музыка, никто не вызывает нас на бис.

Вчера за обедом я заметил, что она наблюдает за тем, как я ем. Мы ели бифштексы. Я всегда любил их немного недожаренными. Но она смотрела на меня так, словно ожидала, что я наброшусь на мясо и стану как дикий зверь рвать его зубами. Возможно, она слышала… Какое счастье, однако, что она не может этого видеть! Да и сейчас ей понадобится несколько дней для того, чтобы оправиться… снова стать самой собой.

В моей гримерной сидит, обнимая гитару, поющий Бом. Тут же – несколько артистов и двое униформистов, ожесточенно терзающих телефоны.

Я чувствую себя сейчас вполне нормально.

На грязноватом подоконнике одиноко стоит бутылка из зеленого стекла, почти до самого горлышка заполненная окурками. Этот мерзкий предмет целиком завладел моим вниманием, вытесняя собой и мерное шипение телевизора, и перепуганные голоса за дверью, и мертвый телефон в руке. Почему никто не отвечает? Почему нет связи? Почему не работает интернет? Почему не ловит радио? Почему здесь стоит эта бутылка? Почему все это происходит со мной? Сердце стучит так громко, что кажется, будто его стук заполнил собой всю комнату. Что-то произойдет. Скоро. Что-то будет, я чувствую. Что-то стоит на пороге. Мне страшно. Причем страшно настолько, что леденеют руки, а лихорадочное бурление мыслей в голове не дает сосредоточиться и понять, чего я, собственно, так боюсь, и что делать.

7 мая

Да, я чувствую себя совершенно нормально.

Кажется, я сплю. Мы все спим, просто спим, и нам снится кошмар. Скоро наступит утро и мы, проснувшись из-за ощупывающих лицо солнечных лучей, в панике подбежим к окну и вздохнем с облегчением. Ничего этого не было: ни танков, ни солдат, ни новостей. А все эти страшные кадры, летящие с экранов телевизоров, нам просто приснились. И все радиосводки нам послышались – сигнал плохой.

Еще раз набираю домашний номер. Вызов. Связь установлена. Условная переадресация. Ничего. Пустые гудки, писк, тишина. Методично, один за другим, обзваниваю друзей, коллег и знакомых. Глухо.

Внезапно до меня дошло, что я не вполне осознаю данный факт, хотя сделать это попросту необходимо. Если кто-то прочитает эти строки, то ему станет совершенно ясно, что о безумии здесь не может идти и речи. Ведь это не болезнь разума, нет, это — недуг тела, чисто физический порок. Именно он вызывает все эти телесные изменения. О самой перемене я пока еще не писал. Сделать это будет довольно непросто, хотя я и стараюсь смотреть на происходящее как можно беспристрастнее. Я вижу свои руки, тело, чувствую лицо. Видеть его я не могу — в камере нет зеркала. Я даже не знаю, смогу ли перенести, если память сохранит образ того, во что должно превратиться мое лицо. И, честно говоря, не уверен, смогу ли правдиво описать увиденное. Как знать, может однажды я прихвачу с собой в камеру тетрадь и стану писать до тех пор, пока хватит сил; буду описывать происходящие в моем теле изменения, покуда рассудок не откажется подчиняться мне… покуда тело будет оставаться моим.

В голове стало вдруг пусто и гулко, все мысли улетучились, оставив после себя непривычную тишину. Стоя у клетки, я просто наблюдал за тигром, а тот – за мной. И на миг мне даже показалось, что все как обычно, все хорошо, и стоит мне выйти в коридоры, вокруг будет царить привычная суета, в учебном манеже будут репетировать артисты. Контролеры в ярко-красных пиджаках будут сновать между кресел и проветривать зал, в фойе их коллеги будут кричать «Не толпимся, уважаемые зрители, проходим!». Гардеробщицы будут предлагать бинокли, у каждой колонны начнут продавать программки, по всему фойе заблестят и замигают разные игрушки, на прилавок буфета выставят слишком сладкий попкорн. На первом этаже начнут фотографироваться с верблюдом, собаками, питоном и огромными облаками сахарной ваты. Конюхи засуетятся вокруг лошадей. И прозвенят звонки. Первый, второй, третий. И погаснет свет в зале, и…

Больше всего меня мучает вопрос: страдало ли когда-либо какое-нибудь другое человеческое существо от подобной болезни? Мне кажется, что я с большей легкостью переносил бы свои муки, если бы знал, что я не первый и не единственный. Речь идет отнюдь не о несчастном бедолаге, нуждающемся в чьей-то компании, нет, просто мне хотелось бы получить подтверждение тому, что все это присуще не исключительно мне и что во всех этих страданиях нет никакой моей вины. Я смогу продолжать терпеть эту пытку лишь до тех пор, пока буду точно знать, что не существует средства, способного остановить мою болезнь.

Сирена взвыла так резко и громко, что тигр по кличке Шрам подскочил, прижал уши и зарычал, а я поймал себя на мысли, что и мне хочется сделать примерно то же самое. Просто от испуга. Рык донесся и из соседних клеток.

Я пытался отыскать упоминание о случаях аналогичного заболевания, перекопал массу литературы… Столько книг просмотрел, что у библиотекарши, будь она суеверным человеком, могли бы зародиться вполне определенные подозрения. Но она оказалась здравомыслящим человеком. Старая дева и к тому же толстая. Она считает, что ликантропия — это нечто вроде науки о бабочках. Одним словом, все мои поиски окончились ничем. Заплесневелые старые тома и толстенные фолианты в кожаных переплетах по вопросам психологии содержали в себе либо легенды и мифы, либо описания всевозможных помешательств. Детали некоторых случаев имели определенное сходство с моим, однако всякий раз их субъектом оказывался душевнобольной человек. Физических изменений при этом не наступало, хотя иногда бедолаги-сумасшедшие настаивали, что бывало и такое. И все же… должен же существовать некий базис, хоть какая-то основа для всех этих легенд. Ведь каждая сказка несет в себе элемент правды, и я должен верить в это, цепляться за это. Мне необходимо за что-то держаться.

Сорвавшись с места, я помчался выяснять, в чем дело, растолкав по пути двух растерявшихся конюхов. Что случилось? Пожар? Потоп? Террористы? Сирена выла, и чем дольше это продолжалось, тем стремительней нарастала тревога. У самого манежа на меня буквально налетели Бом и Герман – его партнер по номерам. Говорили они оба сразу, сбивчиво, а вокруг стоял такой шум, что единственное, что мне удалось выяснить, – случилось нечто из ряда вон выходящее. Что-то, чего не учли на учебных тревогах и о чем не рассказывали сотрудники службы безопасности. Если бы произошел пожар, или землетрясение, или кто-то обнаружил бы подозрительную забытую коробку, все, как один, знали бы, что следует делать. Помчались бы за огнетушителями, эвакуировали бы из здания животных и персонал, вызвали пожарных, полицию, саперов, в конце концов! Выбегая в зал, подталкиваемый клоунами, я уже нарисовал в своем воображении каких-то головорезов в черных масках и с автоматами наперевес и поспешно вспоминал, что нужно делать при захвате здания.

Однако никаких террористов в здании не оказалось. Хотя, судя по неразберихе, проблема была не меньшего масштаба, но ее сути я понять никак не мог. Толкающие меня к выходу Бом и Герман все время твердили, что нет времени, все вопросы потом, что я сам пойму, что к чему, и все повторяли про какие-то четырнадцать минут. Краем глаза я успел заметить, что многие на предельной скорости рванули к вольерам, и хотел было присоединиться, но Бом с такой силой тянул меня за собой, что, как ни упирайся, бежать следом все равно пришлось.

Мой дед по отцовской линии родом с Балкан, откуда-то из Трансильванских Альп. Не знаю, имеет это какое-то отношение к моему случаю, но большинство легенд, как я слышал, исходят именно из этой местности. Поистине нездоровая местность. Я почти уверен, что моя болезнь носит наследственный характер. Подхватить ее я нигде не мог, поскольку всегда был человеком, ведущим размеренный и вполне добропорядочный образ жизни. Всегда и во всем я соблюдаю умеренность, не пью, не курю, не увлекаюсь женщинами, да и здоровье у меня всегда было отменным. Поэтому я и считаю, что это наследственный недуг. Вот и получается, что по какой-то иронии судьбы мне приходится страдать за прегрешения моих предков. Подумать только: какая ужасная насмешка злого рока, карающего невиновного за грехи виноватых.

– Бом, а как же Шрам и Мартин?..

Болезнь скорее всего передается с кровью, а точнее — с генами. Мне представляется, что сначала она была передана ребенку кого-то из них, затем долгое время пребывала в скрытом, латентном состоянии, переходя от человека к человеку на протяжении поколений, пока однажды — а такое случается раз в сто… возможно даже в тысячу лет… — появляется соответствующая комбинация генов, и в личности человека проступает соответствующая доминирующая черта. Потом она перерастает в тяжелое заболевание, становясь с годами, по мере старения своей жертвы, все сильнее и отбирая у тела, которое она разделяет с человеком, все его силы, разрушая его…

Но на клички животных, которых надо было спасти во что бы то ни стало, ни он, ни Герман никак не отреагировали, только повторяли как заведенные: нет времени.

Я должен верить в это, и я верю.

– Я не могу их там бросить!

Недопустима даже мысль о том, что я являюсь уникальным созданием, а тем более что я в какой-то, пусть даже косвенной форме, повинен в происходящем. Мне известно, что это проклятие родилось вместе со мной, подобно моим каштановым волосам или зеленым глазам, и что оно было предопределено прошлым — кто знает, сколько поколений назад? — когда один из моих предков совершил какой-то гнусный поступок и тем самым подцепил болезнетворные микробы. Из-за этого я ненавижу своих предков и одновременно благодарю судьбу за то, что это их грех, а не мой. Если бы я допускал, что подвергся этому заболеванию по собственной вине, то скорее всего просто бы сошел с ума, лишился рассудка. А я этого очень боюсь. Причем это вполне осмысленный страх, ибо болезнь, причиняющая мне все эти страдания, способна свести с ума кого угодно…

Вцепившись в перила лестницы, ведущей в фойе второго этажа, я заставил клоунов остановиться.

2 июня

– Нет, это я тебя не могу бросить! – крикнул Бом и, буквально схватив меня в охапку и пребольно ударив по пальцам, заставил отпустить перила.

На прошлой неделе я всерьез подумывал о том, чтобы обратиться к врачу, но потом понял, что об этом не может идти и речи. Разумеется, я всегда это знал, но сам факт, что такая мысль пришла мне в голову, свидетельствует о том, насколько отчаянно мое положение. Я готов ухватиться за соломинку, пойти на любой риск, лишь бы иметь хоть малейший шанс спастись. Но я знаю, что должен излечиться сам; любое лечение должно исходить только от меня самого.

– Но звери!..

– Им помогут! Быстрее, прошу тебя, быстрее, шевелись!

Эту мысль подсказала мне жена, разумеется, исподволь. Она говорила что-то насчет психиатров, о том, что прочитала в газетах, одним словом, было какое-то весьма двусмысленное замечание, сделанное как бы походя, просто так, безо всякого повода. Что ж, ее хитрость сработала, и я действительно задумался над этим, хотя и понимал всю неосуществимость подобной затеи.

Нет, я все, конечно, понимаю, но…

Больше же всего меня оскорбило то, что она упомянула не физиолога, а именно психиатра, хотя и не хуже меня знает, что это физическое заболевание. Я и сам не раз ей об этом говорил, однако она продолжает настаивать на своем. Да мне не поверит ни один доктор. Подумает, что я душевнобольной, и действительно отправит меня к психиатру. А тот тоже окажется совершенно беспомощным, поскольку возьмется лечить несуществующее заболевание. Единственное, что я мог бы сделать, чтобы доказать ей физическое происхождение моего недуга, это позволить стать свидетелем моей перемены, но на это я никогда не пойду.

– Кто тут, в конце концов, директор?!

– Захлопнись, директор! – заорал Бом и волоком вытащил меня на улицу.

При одной лишь мысли об этом я даже рассмеялся — да, впервые за долгое-долгое время расхохотался. Могу себе представить: я нахожусь в кабинете психиатра. Дело происходит ночью, да, именно ночью. Я лежу на спине на кожаной кушетке, а он пристроился рядом со мной на стуле. Только что я завершил рассказ о своем заболевании, а он внимательно слушал, время от времени кивая. Потом он начинает что-то говорить низким, доверительным тоном. У него внешность настоящего профессионала: лысая голова и очки в золотой оправе. Нога закинута на ногу, на колене лежит блокнот. Он говорит, но на меня не смотрит, взгляд устремлен в записи. Я тоже не гляжу на него, отвернувшись к окну. Вся сцена совершенно отчетливо стоит у меня перед глазами. Вот его дипломы в рамках на стене напротив окна, лунный свет играет на их золотистых печатях. Вокруг полки, уставленные огромными, тяжелыми томами, а слева большой стол. Я гляжу на все это, а потом снова перевожу взгляд на окно. Перемена всегда происходит быстрее и легче, когда мне видна луна, но отнюдь не тогда, когда я нахожусь в камере. И вот я чувствую: начинается! Доктор продолжает что-то говорить мягким голосом. Возможно, утверждает, что все это чепуха, и этого попросту не может быть, что это лишь плод моего воображения, иллюзия воспаленного сознания. Он даже поворачивается ко мне, чтобы особо подчеркнуть данную мысль. Смотрит мне в глаза, а его лицо… именно оно вызывает во мне смех… его лицо словно разламывается, разваливается на куски. Холодное, ученое, интеллигентное лицо будто растворяется в веках, превращается в примитивную, суеверную, искаженную ужасом физиономию одного из моих предков. А потом…

* * *

Не думаю, чтобы это действительно было так уж смешно, просто приятно снова услышать собственный смех.

Люди мечутся беспорядочно, кто-то выбегает на проезжую часть и тут же исчезает под колесами несущихся с бешеной скоростью автомобилей. Одна из машин теряет управление и врезается прямо в толпу, снося всех на своем пути.

3 июня

Вокруг толпятся такие же, как я, плохо понимая, что происходит и куда деваться. Многие бегут к метро. Кажется, до входа всего ничего, но преодолеть эти пару сотен метров не так просто, когда тебя со всех сторон толкают, зажимают, хватают за одежду, а где-то в отдалении раздаются взрывы. И тебе тоже приходится отталкивать, оттеснять, пробиваться и при этом стараться не терять из виду своих. Кто-то отстал, но в такой толпе их уже не отыскать.

Сегодня вечером мне опять предстоит спуститься в камеру.

– Держаться вместе! – я пытаюсь перекричать многоголосый хор паники и отчаяния. – Не отставайте!

Меня охватывает страх, жене тоже страшно. Вчера я заметил у нее признаки повышенной нервозности. Да, она явно сдает. Опять намекнула, что мне нужно обратиться за помощью. Помощь! Да кто может мне помочь? Нет, она, похоже, не понимает. Или попросту вытесняет ужасную правду из своего сознания. Как знать, вдруг бы она предпочла, чтобы я действительно сошел с ума. В такие моменты я больше беспокоюсь не за свой, а за ее рассудок. Что касается меня, то, как я полагаю, хуже мне уже не будет, и я вполне смогу продолжать свое нынешнее существование, кстати, вполне сносное, если не считать одной-единственной ночи, которую я провожу в камере раз в месяц… Но как же я боюсь этой ночи, этой камеры! Даже когда я перестаю быть самим собой, меня буквально охватывает оцепенение от осознания того, что мы разделяем с ним одно и то же тело, что его эмоции и впечатления остаются во мне и потом ранят меня. Даже сейчас, месяц спустя, я могу восстановить в своем сознании если и не объективную картину того, как это существо передвигается и вообще действует, то, по крайней мере, его ощущения, глубоко засевшие во мне, подобно тому, как человек вызывает из прошлого воспоминания о сильной боли. Невыносимо думать о подобном будущем. Настоящее я еще как-то могу терпеть, но только не мысли о будущем. И если мне станет еще хуже…

Споткнувшись об колесо припаркованной на стоянке машины, падаю и пребольно стукаюсь плечом о бампер, а коленями об асфальт, теряю из поля зрения рыжеволосую голову лучшего друга, машинально ищу его глазами, но тут же кто-то из своих поднимает меня и подталкивает, заставляя бежать дальше. Мимо Вознесенского собора, вниз по улице. Четырнадцать минут. Сколько из них уже прошло? В голове бьется только одна мысль – как можно скорее добраться до заветных дверей.

Впрочем, возможно, мне станет и лучше. Это вполне вероятно. Болезнь может пройти сама по себе, тела выработают антитела; приобретут толерантность и иммунитет. Глядя в будущее, мне остается лишь надеяться, что настанет день, когда по прошествии месяца со мной ничего не произойдет и я пойму, что встал на путь выздоровления.

Гром обрушивается с неба на землю, и хочется зажать уши руками, но тогда нечем будет пробивать себе дорогу через толпу.

Разумеется, у меня не должно быть детей. Даже если я выздоровлю, о детях мне нельзя даже заикаться. Болезнь не должна распространяться дальше. Жена очень расстраивается — ей очень хочется иметь детей. Кажется, она не понимает, почему невозможен столь чудовищный акт. Думаю, она действительно предпочла бы, чтобы я сошел с ума. Иногда создается впечатление, будто она сомневается во мне… думает, что со мной что-то не в порядке. Ну разумеется, со мной не все в порядке, но я имею в виду… временами она, похоже, считает, что я и вправду сошел с ума. Вот оно! Я специально отразил это в своих записях. А может, я просто чересчур чувствителен?

Бома я вижу всего несколько секунд, которые навсегда врежутся мне в память. Толпа обезумевших от страха людей оттесняет его от стеклянных дверей в подземку. Я резко поворачиваю назад, к нему. Помочь, спасти. Но через пару шагов я получаю от кого-то апперкот и падаю. Чудом не затоптанный толпой, поднимаюсь, но Бома уже нет. Меня ожесточенно пихают в спину, я кричу, срывая голос, зову друга, но разве тут услышишь? Даже особенный цирковой свист, которым мы всегда перебивали вокзальный гомон и подзывали к себе своего экспедитора, растворился в чудовищной какофонии паники.

У меня есть право на существование.

У дверей метро образовалась давка. Никто не пропускал вперед женщин, детей и стариков, которых всегда полагается спасать в первую очередь. Кто уж успел. Извините. Все мы хотим жить.

Признаюсь, я довольно нерегулярно вел в этом месяце свои записи. Поначалу я намеревался делать это ежедневно, но потом обнаружил, насколько угнетает меня это занятие, особенно когда писать почти не о чем. Мне бы хотелось почаще и подольше забывать обо всем, поскольку подобные мысли лишний раз напоминают, что ночь должна наступить снова. Сегодня вечером хочу взять тетрадь с собой в камеру. Запишу все, что смогу… возможно, мои записи представят для кого-нибудь хоть какую-то ценность. А может, получится сплошная мерзость. Но попытаться надо. Я обязан собрать как можно больше информации, ибо в этом моя единственная надежда, что когда-нибудь придет избавление.

Как мы проскочили через эти двери – не понимаю. Вниз, через разветвленный переход с сотней торговых киосков. Под потолком – светящаяся табличка: «К поездам метро».

Вниз.

А сейчас надо отдохнуть. Сегодня предстоит изнурительная ночь. Какой чудесный, ясный день, а ночь, я знаю, будет наполнена светом серебристых звезд. Нелегко заставить себя снова пойти в камеру.

– Не отставать! – кричу я, не жалея связок.

3 июня (ночь)

Командую скорее по привычке, чем по необходимости. Все равно меня вряд ли услышат в сплошном, разноголосом крике ужаса. Но я ведь директор, я отвечаю за своих артистов, что бы ни произошло.

Итак, дверь закрыта и заперта на засов. Я дождался, когда на лестнице стихнут шаги Элен и закроется верхняя дверь. И вот я один в своей камере. Чувствую себя хорошо. Сегодня я решил прийти даже чуть пораньше. Оставаться наверху дольше — значит рисковать. Хорошо, что мне в голову пришла идея взять с собой тетрадь — есть чем заняться. Все-таки лучше, чем просто сидеть и ждать.

Мимо касс и стеклянной будки дежурного, через отключенный турникет – вниз, на станцию. Едва я ступил на пол «Проспекта», как гермодверь начала закрываться, отрезая станцию от лестницы, от поверхности, от тех, кто остался там, не успел вовремя. Оглядываю артистов. Многих здесь нет.

Я пишу и слежу за своими руками, особенно за ногтями. С ними все в порядке. Пока ничего особенного не произошло. Пальцы у меня длинные и прямые, а ногти аккуратно подстрижены. Надо быть, максимально внимательным, чтобы не пропустить самые первые симптомы. Так хочется сохранить способность описать все в мельчайших подробностях.

Лозицкие, схватившие в охапку детей.

В камере совсем нет мебели — иначе она вся бы оказалась сломанной. Я сижу в углу, подняв колени и положив на них тетрадь. Страницы кажутся немного пожелтевшими. Надо бы ввернуть лампочку поярче. Она висит на потолке в небольшой, затянутой проволочной сеткой нише. Сетка чуть погнулась, хотя я не помню, чтобы прикасался к ней. Скорее всего я действительно этого не делал. Впрочем, чтобы разглядеть камеру, света достаточно. Раньше я никогда к ней особо не присматривался. Наверное, все это время был слишком занят собой, чтобы смотреть по сторонам. Но сегодня у меня еще есть время…

Алешин, нырнувший в свою машину.

Роза и Толя Величко, убежавшие в цирковой подвал. И сколько их еще там осталось? Сколько из них умрет в ближайшие дни? Кто придет к железным дверям и будет без толку стучать и проситься к нам?..

Стены камеры бетонные, довольно, толстые. Дверь металлическая, с мощными петлями и засовами. Изнутри стены обиты мягким материалом, разумеется, обивали их мы с Элен. Трудно было бы объяснить подрядчику, зачем нам в подвале понадобилась обитая камера. Кажется, мы объяснили ему, что она нужна нам для собаки, хотя его это, насколько я помню, вообще не интересовало. На самом деле у нас нет никакой собаки. Они меня не любят. Я пугаю их. Мне кажется, что они чуют мою болезнь даже тогда, когда я прекрасно себя чувствую. Это лишний раз доказывает, что мой недуг чисто физического свойства. Однажды я даже прибил собаку, но то был злобный пес и мне ничего другого не оставалось.

Это все происходит не с нами, нет. В нашей жизни никогда бы такого не случилось. Такие вещи происходят где-то далеко и с кем-то другим, а мы только слышим об этом из новостей.

Это не с нами.

Воздух в камере какой-то спертый, затхлый. Наверное, стены под обивкой отсырели и ткань начала гнить. Надо будет ее сменить. Хорошо бы сделать камеру поудобнее. Обивка в нескольких местах порвана, начинка вывалилась наружу, кое-где даже упала на пол. Наружный материал довольно прочный, толстый, но одновременно мягкий, на основании чего я полагаю, что мои… его… когти, должно быть, очень длинные и острые. Они способны проходить сквозь ткань обивки, как нож сквозь масло. Интересно, не ломал ли я ногти, когда раздирал эти стены? Надо будет покопаться в местах разрывов. Ведь это будет подтверждением, свидетельством реальности перемены. Займусь этим попозже, скорее всего что-нибудь удастся найти. Мне знакомо это чувство ужасной ярости, заставляющее существо бросаться на стены, знакома та невероятная сила, которой оно обладает, и мне кажется, что под воздействием этой силы даже столь мощные когти просто не могут не ломаться.

Глава 3. Красный проспект

О, эти мерзкие когти! Я всякий раз вздрагиваю, когда вспоминаю о них, шевелящихся на концах тонких, скрюченных пальцев. То, как они отдирают и разрывают эту толстую обивку… подумать только, что они могут сделать с мягкой плотью! Представляю, что они способны сделать с человеческим горлом! Я весь дрожу, когда думаю об этом, и при мысли о происходящем мне едва не становится плохо. Но чувство это сохраняется. Оно словно ждет, чтобы его узнали. Я вижу, как эти пальцы сжимаются, сначала оставляя на коже маленькие, тоненькие следы, пока та не начинает расслаиваться, и тогда их кончики погружаются в булькающее, пульсирующее горло. Вижу, как когти, а потом и сами пальцы исчезают в нем, чувствую тепло крови, брызнувшей мне в лицо, ощущаю языком горячую, солоноватую кровь, вдыхаю ее запах, пока голова моя не начинает кружиться — тогда все исчезает и передо мной остается лишь искаженное лицо. Я вижу, как оно меняется, слышу, как в горле начинает закипать булькающая смерть, когда мои клыки… как я приближаюсь… мягкое горло… когда мои клыки… близко… мягкая, горячая плоть… и они погружаются в… в… и разрывают…

4 июня

Очнулся я уже в лазарете на Проспекте. И тут же увидел расплывающийся белый халат Глеба. Сон все еще резонировал во мне, но, как старый витраж, рассыпался по частям, истаивая и теряясь где-то на бетонном полу. Пытаясь ухватить хотя бы один из кусочков сна, я, кажется, укололся об его острые края и глухо застонал.

Тупая боль, разливающаяся по телу, – это первое, что я помню после того, как… а после чего? В голове пустота. Я не могу думать, не могу открыть глаза. Хочется снова провалиться в мягкую темноту и забыть об усиливающейся боли в спине. Она накатывает волнами, то нарастая, то почти затихая. Но каждая последующая волна сильнее предыдущей.

Только что закончил починку тетради, пришлось воспользоваться клейкой лентой. Видимо, разорвал ее прошлой ночью, когда мне было плохо. Даже и не помню, как это получилось. Не думаю, чтобы сделал это умышленно, просто все, что оказывается в пределах досягаемости, обязательно становится объектом слепой, разрушительной ярости. Тетрадь оказалась разорвана не на ровные половинки и четвертинки, нет — ее разодрали в нескольких случайных местах. Обложка превратилась в лохмотья, но текст все же можно прочитать. Авторучка тоже оказалась сломанной как тростинка, пополам. Трудно даже представить себе столь неконтролируемую силу и энергию. Я всегда был достаточно крепким мужчиной, старался физическими упражнениями и соблюдением режима поддерживать форму, но та сила, которая появляется в момент перемены, не поддается описанию. Создается впечатление, что в такие мгновения изменяются все мышцы и сухожилия, причем они трансформируются не только снаружи, но и изнутри. Как знать, может у нас вовсе не одно и то же тело, а просто общий кусок мозга, который все и запоминает. А как все-таки приятно сохранять способность думать об этом существу как о некоей изолированной субстанции. И все же, никуда не деться от синяков и ссадин, указывающих на страдания, которые испытала моя плоть. Два тела попросту не могут существовать одновременно. Получается какая-то путаница. Это просто выше моего понимания, а ведь я, как и любой другой человек, сохраняю способность мыслить. Возможно, даже лучше других. Много ли наберется людей, способных перенести ту борьбу, которую веду я, и при этом не потерять волю, не лишиться рассудка? И я горжусь этим. Я не тщеславный человек, но не могу не гордиться силой своего разума!

– А! Живой! – обрадовался Глеб и, чтобы окончательно привести меня в себя, сунул мне под нос вату, пропитанную нашатырным спиртом. Я тщетно силился поймать медбрата в фокус. Белый халат расплывался, размазывался в неровное пятно и раздваивался. Мед-братьев становилось двое.



Мне с трудом удавалось воспринимать всякие сложные слова, которыми оба Глеба так и сыпали. На анализ простейшей информации у моего мозга уходило по несколько секунд. Смысл сказанного или происходящего доходил до меня с запозданием.

О самой перемене я пока не писал.

– Если бы тебя не приволок на станцию тот рыжий, ты бы погиб, – сказал Глеб, щупая мой пульс.

Я помню, что чувствовал приближение ее начала, и вроде бы уже упоминал об этом, однако в тетради ничего не осталось. Несколько последних строк — сплошные каракули и закорючки, совершенно непохожие на мой почерк, и я думаю, что это симптом. Я писал, какие сильные руки у этого существа, но на этом все обрывается — неожиданно, посреди фразы. Наверное, при письме пальцы начали дергаться, поэтому и почерк изменился. Но о самой перемене, повторяю, там ничего не написано.

Я резко вскочил, в голове что-то зазвенело, а перед глазами забегали «мошки». Кажется, что именно от них, от их бестолкового мельтешения и исходил этот тонкий, слышный только мне звон. Зато Глеб снова стал единственным и неповторимым в своем роде.

Вчера она прошла иначе. Не то, чтобы совсем, но все же иначе. Думаю, я достиг новой стадии, да и сама болезнь, похоже, меняется… возможно, модифицируется.

– Какой рыжий?

Медбрат сердито зашипел и уложил меня обратно в постель.

Это существо начинает больше думать. Или это я стал больше запоминать? Так или иначе, но на сей раз я запомнил не только впечатления, но и некоторые мысли. Помню ту же потребность, ненависть, досаду, но кроме того в памяти остались обрывки смутных мыслей. Не моих — его. И они оказались ближе к человеческим, чем вроде должны бы быть. Трудно представить себе человеческие мысли в столь чудовищном теле. Жуть какая-то. Я не хочу делить с ним свой разум. И все же помню, что оно что-то соображало, пытаясь найти способ выбраться из камеры. Припоминаю паузы, возникавшие между всеми его жестокостями, когда оно приседало и начинало вращать белесыми глазами, стремясь найти в стенах или двери хоть какую-нибудь брешь. Или оно старалось каким-то образом обмануть Элен и заставить ее открыть дверь? Впрочем, выхода отсюда, естественно, не было. Мы приняли все необходимые меры предосторожности, и даже если бы оно действительно обладало способностью мыслить, то и тогда не смогло бы выбраться.

– Не знаю. Мне наши постовые, что у гермоворот стоят, рассказали, когда тебя принесли. Мол, какой-то рыжий тебя на своем горбу тащил. Этот парень тебе жизнь спас. Отдал тебя нашим – и обратно наверх, только его и видели.

Но эта его способность рассуждать явно свидетельствует о том, что в болезни произошли какие-то изменения. Возможно, существо становится более нормальным, более человечным. Как знать, а вдруг я и то существо, в которое я преображаюсь, сближаемся. Впрочем, едва ли можно с определенностью сказать, о чем все это свидетельствует: то ли болезнь одолевает меня, то ли я одолеваю болезнь. Я никак не могу определить, что это, дурной знак или добрый… От этого меня всего просто колотит, я весь покрываюсь потом, а желудок от страха сжимается в комок.

На меня разом навалились воспоминания о походе к цирку. Щука, страшно кричащий Гуль, раны Леши.



– Глеб.

Сейчас я веду себя тихо, часто на несколько минут ложусь навзничь. Но на губах продолжает ощущаться привкус крови и пены, хотя я уже несколько раз почистил зубы. В прошлую ночь я искусал себе губы, они распухли и теперь побаливают. Причем все ощущения идут отнюдь не изо рта — мне кажется, что они глубоко засели у меня в сознании. Как отвратительно было просыпаться сегодня утром, в первый раз сглотнуть и знать, что не смогу почистить зубы до тех пор, пока Элен не выпустит меня отсюда. Мне показалось, что ожидание длилось целую вечность, и не было ни малейшей возможности хоть кому-то сказать об этом. Время словно замирает, когда оказывается запертым со мной в камеру. Несомненно, оно является вполне конкретным измерением, причем относительным в сравнении с другими измерениями. Кто знает, возможно, оно также подвержено воздействию со стороны болезни. Неплохо было бы провести какие-нибудь замеры, но как?

Медбрат что-то промычал в ответ, давая понять, что слушает.

Я уверен, что прошлой ночью все продолжалось гораздо дольше.

– Где мои гаврики?

Глеб перестал греметь склянками в своем сейфе с лекарствами и повернулся ко мне. От одного взгляда на его лицо мне показалось, что внутрь мне плеснули кипятка.

Я это почувствовал. Может, мне это показалось, так как я сохранил больше впечатлений и воспоминаний, хотя жена сказала, что, когда сегодня утром в условленное время постучала ко мне, ответа из камеры не последовало. Обычно я всегда отвечаю и говорю, что, мол, все в порядке, и лишь после этого она отпирает дверь, но сегодня в назначенный час я не отозвался. Она говорит, что слышала… какие-то звуки… но ответа от меня так и не дождалась. Элен не объяснила, что это были за звуки.

– Гуль не вернулся, Алексей тяжелый.

Затем она поднялась наверх и прождала еще час. Могу себе представить, как она испугалась и забеспокоилась, гадая, что все это может значить. Бедная женщина. Она так меня любит, но не может до конца понять. Когда мы поженились, она ничего не знала о моем заболевании, и эта новость повергла ее в шок. Я благодарен ей за то, что она так стойко все переносит. Ведь она волнуется и страдает не меньше меня, правда, по-своему, по-женски.

Когда Глеб сообщал плохие новости, он всегда говорил очень коротко, будто надеялся, что чем короче слова, тем быстрее утихнет боль от них.

Через час она снова спустилась в подвал и позвала меня. На этот раз я отозвался, и она открыла дверь. Она очень медленно ее приотворяла, я слышал даже дыхание, когда она впервые посмотрела на меня. Наверное, бедняжка едва не сошла с ума от страха. Вряд ли она боялась меня.

Гуль не вернулся.

Я не помню, как она стучала в первый раз, и даже удивился, когда она сказала об этом. У меня сохранилось лишь смутное ощущение, будто я присел на корточки у двери, ноги напряжены, руки вытянуты вперед, словно я нетерпеливо дожидался, когда же откроется дверь. Но, повторяю, все это очень смутно, неясно, может быть и не в этот, а в любой другой раз. Я знаю, что никогда бы не стал подобным образом дожидаться прихода жены.

Алексей тяжелый.

6 июня

Я сжал в пальцах старую, пожелтевшую от времени простынь. Тело налилось свинцовой тяжестью. Я лежал молча и смотрел на серый в разводах потолок со свисающими на тонких проводах тусклыми лампочками.

Мыслей не было. Только глухая, давящая изнутри пустота и полнейшее бессилие.

Тревожная новость: в этот месяц все продолжалось дольше, чем обычно. Намного дольше. Я пытаюсь с самого начала воссоздать историю своей болезни, чтобы можно было проследить весь процесс ее развития. Я чувствую, что наступает какое-то изменение, и молюсь, чтобы оно стало первым шагом к выздоровлению. До сих пор мне с каждым следующим разом становилось все хуже и хуже. Может показаться, что поскольку в последний раз это продолжалось дольше, значит, являлось лишь новым шагом в прежнем направлении. С другой стороны, не следует забывать, что на сей раз я запомнил мысли этого существа. Раньше такого никогда не было — ни разу с того самого момента, когда начались все эти перемены. Это действительно может стать первым шагом в моем возвращении к людям, к избавлению от недуга. Ведь перемена могла растянуться во времени именно потому, что стала менее интенсивной. У меня просто в голове не укладывается, что мне может быть еще хуже, чем сейчас…



Помню, как они привели ко мне пацанов, большая часть которых и неба-то не видела никогда или не помнила, что оно из себя представляет. Худые, бледные. Обнять и плакать, как сказал бы мой тренер по воздушной гимнастике. Те, что родились на поверхности, были еще ничего. Но и их подкосили годы жизни под землей, без солнечного света. Так или иначе, все эти мальчишки пришли ко мне, желая стать настоящими сталкерами. Кто-то быстро растерял весь свой романтический настрой, едва прикоснувшись к суровой действительности. На деле мы не носим сияющих доспехов и нас не встречают с почестями, но в широко распахнутых детских глазах мы выглядим героями и спасителями. Часть ребят отсеялась после тяжелых тренировок, обучения и первых робких вылазок на поверхность, и в тот злосчастный день я вел самых способных.

Возвращаясь мысленно к началу своей жизни, я вынужден признать, что не знаю, когда все началось.

Я понимал, что могу дать им все, что знаю, но не смогу контролировать каждый шаг, подстраховывать везде и всегда. Мне никогда не уберечь их от случайности и глупой ошибки. Мы загрубели и привыкли к смертям в этих катакомбах, нас мало что трогает, но все равно, особенно больно, когда утекают, просачиваются сквозь пальцы жизни молодых, тех, кто, по-хорошему, должен был бы жить и строить на руинах старого мира, и ты понимаешь, что не можешь ничего с этим сделать.

Должно быть, процесс развивался постепенно. Я, конечно же, вспомню, тем более, если воспоминание нагрянет неожиданно, сразу. Более слабый и ущербный разум мог бы блокировать свою память, дабы не терзать себя подобными воспоминаниями, однако я достаточно силен, чтобы вынести и это.

В другой реальности я бы сказал, что я просто не педагог, мне это не дано, что здесь такого… Но в нашем мире я на это права не имею. Я должен был больше муштровать, заставить их относиться серьезнее. Недостаточно… Не справился… Не он, а я не справился.

«Они даже не твои дети», – говорил мне изнутри гаденький голосок, но это не успокаивало. Мы здесь больше, чем семья, мы – жалкие остатки разорванной в клочья цивилизации, которые пытаются выжить, держась друг за друга.

Если бы в те дни мне была известна вся правда, я, возможно, сумел бы предотвратить нынешние события. Сомнительно, конечно, но исключать этого нельзя. Вот только откуда же я мог знать все это? Я никогда не был суеверным ребенком и даже не верил в то, что… я есть. Не верил в Санта-Клауса, в сказки, в колдунов или эльфов, которые подкладывают деньги под подушку или вытаскивают у детей зубы. Мои родители никогда не увлекались подобной ерундой и с самого начала говорили мне одну лишь правду. Так, как же я мог поверить в существование… нет, не стану даже писать это слово. Я знаю, что делаю, верю, что существует преграда, которая защищает мои суждения, и надеюсь, что суждения эти верные. А раз так, то может ли в подобных суждениях таиться большая опасность, нежели в фактах, на которых построены эти суждения? И я избегаю упоминать это слово отнюдь не потому, что как какой-то слабак сознательно воздвигаю перед ним умственную преграду, скрывающую истину. Просто я не желаю заносить это слово на бумагу, вот и все. Я знаю его, думаю о нем, оно буквально пляшет у меня перед глазами, и я достаточно силен, чтобы осознавать его существование и потому не предпринимаю никаких усилий, чтобы отрицать это. Я прекрасно уживаюсь с этим знанием, поскольку уверен, что все это время, всю мою жизнь унаследованная мною болезнь сидела у меня в крови, разносилась по капиллярам моего тела, выжидая, таясь и становясь все крепче и сильнее, по мере того как рос я сам. Теперь-то мне все прекрасно известно, но мог ли кто-нибудь предсказать нечто подобное? Моей вины в этом нет.

Они все доверяют мне, как отцу, и даже больше. Дядя Эдик скажет, что делать, куда бежать, где безопасно, а куда не соваться. Дядя Эдик приручает мутантов. Я был противен сам себе за то благоговение, с которым на меня смотрели.

Я всегда был довольно буйным ребенком. Часто сердился, поддавался вспышкам раздражения. Впрочем, таких детей много, эта картина встречается довольно часто. И при этом во мне не происходило никаких физических изменений… Не было и в помине каких-то признаков или симптомов. И все же… Эти вспышки ярости, когда я начинал драться с другими детьми или ломал свои любимые, игрушки… они, казалось, не имели никаких реальных причин. Они отнюдь не были результатом чего-то такого, что могло рассердить или расстроить меня. Казалось, они наступали беспричинно, в любое время, вне зависимости от того, был ли я счастлив или, наоборот, огорчен.

Еще я никак не мог вспомнить, что произошло с Гулем. Возможно, в тот момент сознание уже покинуло меня, но как тогда объяснить, что я отчетливо помню, как звучал его вопль? Помню волочащего за собой Алексея Щуку. Я встрепенулся и с замиранием сердца спросил Глеба, где Щука.

– Я здесь, – отозвался хриплый голос из-за ближайшей ширмы.

Припоминаю один случай, когда соседский мальчик одного со мной возраста, но меньше ростом, швырнул в меня камнем и попал в глаз. Было очень больно — он рассек мне кожу, по щеке текла струйка крови. Мальчик сильно испугался, потому что кинул камень просто так, безо всякой причины, а возможно, и потому, что я был сильнее и мог без труда дать сдачи. Но я не стал этого делать. И даже не рассердился, чем немало удивил его, поскольку он хорошо знал, как быстро я могу взорваться. Я просто посмотрел на него — кровь продолжала течь — но не испытал при этом ни малейшего гнева. Я помню даже, как слизывал языком скапливавшуюся в уголке рта тепловатую струйку. Кажется, я тогда от удара почувствовал легкое головокружение, но все же продолжал стоять, слизывать кровь и ровным счетом никак не реагировал. Тот мальчик, наверное, подумал, что я боюсь его, поскольку не даю сдачи, и с тех пор стал преследовать меня. Поджидал после школы, кидался камнями, толкался, а иногда даже пускал, в ход кулаки. Я никогда на него не сердился, никогда не пытался наказать его или причинить боль, да и вообще относился ко всем его выходкам без малейшей тени возмущения. После этого он стал повсюду хвастать, что, мол, ему удалось запугать меня, так что остальные дети тоже принялись подсмеиваться надо мной, хотя меня и это совсем не трогало. Меня вообще никогда не волновало, что обо мне думают другие люди. Это лишний раз показывает, сколь спокойно я вел себя даже в тех ситуациях, когда мог вроде бы и взорваться.

Значит, жив.

В другое время… без всяких видимых причин… Я припоминаю один случай. Дело было к вечеру, я играл со своей любимой игрушкой — заводным паровозом. Играл и чувствовал себя по-настоящему счастливым. А потом, совсем неожиданно, я поднял его и так шмякнул об пол, что он тут же рассыпался на части, а я продолжал бить и топтать его. Моя мать вошла в комнату и очень рассердилась, увидев, что я наделал, даже пригрозила никогда больше не покупать мне игрушек, хотя меня это тогда совсем не тронуло. Даже потом, на следующий день, я не выказал никаких признаков сожаления по поводу содеянного. Сейчас, когда я вспоминаю об этом, мне кажется, что это просто была хорошая вещь, которую можно было разбить. И я рад, что сделал это. Я получил от этого удовольствие.

Я спросил Щуку, как он, но ответа так и не услышал.

Эти два примера показывают все те особенности, которые отличали меня от остальных темпераментных детей. Теперь-то я понимаю, что эти вспышки были так же регулярны, как и мои нынешние приступы, хотя в то время у меня не было никаких оснований думать, что существует какая-то периодичность, некий ритм. Не возникало подобных мыслей и у моих родителей. Они, наверное, предполагали, что все это лишь причуды переломного возраста, и, как мне кажется, особо не тревожились за меня.

* * *

Рваная рана на спине затягивалась тяжело и неохотно, но отлеживаться до полного выздоровления я не собирался – меня ждали дела и люди. Глеб только покачал головой, но останавливать не стал, знал, что бесполезно, мы знакомы не первый год. Я открыл некогда белую, а теперь пожелтевшую дверь лазарета и вышел в тускло освещенный коридор.

Свою мать я помню плохо. Пожалуй, она все время находилась как бы в тени отца. Зато он был крупный мужчина, с прямой спиной, широкими плечами и очень строгий. Это был религиозный и высоконравственный человек, и именно его я должен благодарить за то, что всегда вел правильный образ жизни, избегая всевозможных пороков. Он частенько читал мне наставления: голос у него был глубокий, один палец всегда нацелен мне в грудь, а слова несли весь опыт прожитых лет и, что более важно, учили меня, чего следует избегать. Я испытывал благоговейный страх перед ним, перед его знаниями, добродетелью и силой и всегда старался жить так, чтобы он мог мной гордиться. И кажется, что в целом я оправдал его надежды, если, конечно, не считать моего недуга. Едва ли можно представить себе, чтобы отец нес в своей крови зерна такой болезни, чтобы этот добрый и строгий человек передал ее, сам того не зная, своему сыну. Это лишний раз доказывает, что никакой моей вины здесь нет, раз даже такой прекрасный человек, как мой отец, не знал, что мог стать жертвой заболевания подобно тому, как стал ею я сам.



Миновав его, я оказался на залитой электрическим светом платформе. Сейчас, условным днем, здесь кипела жизнь. Люди входили и выходили из жилых палаток, кто-то спешил к общему костру, чтобы приготовить еду, вскипятить воду, отдохнуть в тепле или, чего уж там, посплетничать. Разводить открытый огонь в непосредственной близости от палаток, конечно, запрещалось. Да и сами палатки предусмотрительно ставили на дистанции друг от друга, чтобы в случае пожара не выгорела вся станция, как это случилось десять лет назад с «Маршальской». Так что каждое утро на платформе разводили один общий костер, который лично мне навевал ассоциации с кухней в коммунальной квартире.

Я помню лишь один случай, когда отец был несправедлив ко мне и вообще повел себя крайне безрассудно. Это был тот самый единственный случай, когда он очень рассердился на меня. Я тогда убил соседскую собаку, но так и не понял, почему отец посчитал, будто мне нельзя было этого делать.

Мимо меня прошли несколько рабочих с фермы. Судя по разводам земли и зеленым травянистым пятнам на одежде, шли они из «теплиц», где выращивали уникальные для метро вещи: зелень, подорожник и даже огурцы.

Собака принадлежала моему врагу — мальчику, который постоянно обижал меня. Имени его я сейчас уже не помню. Это было ничтожное создание, едва ли достойное того, чтобы о нем сейчас говорить. Но собаку его я хорошо запомнил. Это была крупная и злобная тварь, дворняга с большой примесью восточноевропейской овчарки. Она всегда была с ним, когда он приставал ко мне, а его колкие насмешки в мой адрес неизменно сопровождала рычанием, одновременно наблюдая своими желтыми глазами за тем, как он без конца мучил меня. Язык ее свисал из пасти, а морда подергивалась, словно она сама испытывала удовольствие, глядя на мои страдания. Одно время я почти не обращал внимания на его собаку, попросту игнорировал ее, как, впрочем, и ее хозяина, хотя если выбирать из них двоих, я, пожалуй, больше ненавидел все же пса. Теперь-то я знаю, как ошибочно утверждение, что собака якобы лучший друг человека. Скорее всего это глупое заявление сделали излишне сентиментальные и невежественные люди, которые сами стали жертвами обмана со стороны этих тварей. Эта же собака представляла собой особенно отвратительное отродье с омерзительной крапчатой шкурой и желтыми зубами. На меня она, правда, никогда не набрасывалась, но я твердо знал, что ей бы этого очень хотелось.

Сверху, из бара, возведенного прямо над платформой, послышался пьяный вопль какого-то забулдыги и звон разбитого стекла.

Как-то я возвращался домой довольно поздно. Наш дом находился в сельской местности в нескольких милях от города. Сейчас я уже не помню, что именно делал в тот момент, но было уже темно, когда я подходил к нашему дому. Должно быть, светила луна, поскольку все было хорошо видно. По пути домой мне надо было пройти мимо дома этого мальчишки — мы жили на одной улице. Можно было, конечно, обогнуть их дом, но тогда пришлось бы идти лесом, а у меня не было никаких оснований для выбора именно такого маршрута.

По винтовой лестнице тотчас взлетели парни из СБ – скручивать дебошира. С такими у нас на станции разговор короткий. Под белы ручки и в вытрезвитель – маленькое помещение под станционной платформой.

Завидев меня издали, Бродяга тут же поднял визг и понесся в мою сторону на всех парах, виляя голым, как у крысы, розовым хвостом. Это странное трехглазое существо с телом собаки и костяным гребнем по хребту радовалось мне, как самый настоящий домашний пес.

Итак, я шел мимо их дома, занятый собственными мыслями, когда неожиданно появился мой враг. Как и обычно, он стал бросать в меня камни, но я не обращал на него никакого внимания и продолжал идти своей дорогой. Один из камней попал мне в спину — было довольно больно, и я понял, что останется синяк. Я еще немного прошел вперед, но потом решил присесть у дороги. Я помню, что думал тогда об этом мальчишке и все гадал, почему он меня так ненавидит. Спустя некоторое время я тоже начал ненавидеть его. Раньше я никогда не испытывал к нему ничего подобного, наверное, это был результат обид и приставаний, в конце концов вылившихся в мою ненависть к нему. Чем дольше я сидел у дороги, тем больше скапливалось во мне ненависти. Я припомнил все обиды, которые он нанес мне, вспомнил, как он разбил мне голову — я тогда еще почувствовал вкус собственной крови. По какой-то причине воспоминание об этом привкусе подействовало на меня гораздо сильнее, чем тогда, когда все это случилось в действительности. Я знал, что он будет и дальше мучить меня, если этому не положить конец, а потому встал и пошел назад, к его дому.

Опуститься на колени было еще тяжело, но чего не сделаешь для того, кто тебя любит без причин, именно тебя – покрытого шрамами, озлобленного старика, несмотря на все твои огрехи и неудачи. На душе потеплело.

Он стоял во дворе рядом с сараем. Увидев, что я приближаюсь, он поднял с земли камень и принялся выкрикивать обидные слова, по-всякому обзывать меня. Слыша эти непотребные прозвища, я почувствовал, как ярость наполняет меня, и впервые по-настоящему осознал, какой же он все-таки порочный человек. Даже непонятно, почему я до этого терпел его, как мог позволить, чтобы столь злобное существо досаждало мне. Так хотелось наказать его за все эти приставания, но еще больше покарать за то, какое жалкое, злобное и мерзкое существо он собой представлял. И к тому же сквернословил. В общем, он должен был получить по заслугам.

– Ждал меня, черт лохматый?

Я направился прямо к нему. Он насмехался надо мной до тех пор, пока я не оказался совсем рядом — лишь тогда до его слабенького, тугодумного сознания наконец дошло, что на сей раз все будет совсем не так, как обычно.

Бродяга в ответ только уткнулся мне в подмышку треугольной мордой. Я потрепал его по загривку.

– И я тоже скучал. Ну, все, все, хватит, веди домой. Из палатки вышел Гурский, бывший воздушный гимнаст. Бродяга кинулся к нему и начал бегать вокруг. Привязался за те дни, что я валялся в больнице.

Он стал отступать, но я медленно приближался. Тогда он швырнул еще один камень и попал мне в лицо, хотя я почти не почувствовал удара. Он метнулся к сараю, и я оказался между ним и домом. Помню, как бегали его глаза в поисках помощи, как он искал пути к бегству… Я был гораздо крупнее и сильнее его — я вообще был самым крупным мальчиком из всех моих сверстников, — и он сильно испугался. Однако его страх уже не удовлетворял меня; по какой-то причине я почувствовал еще большее желание наказать его… Я знал, что он осознает приближающуюся кару, понимает всю свою порочность, и если бы возмездие миновало его, он мог бы подумать, что поступал совершенно правильно. Этого я допустить не мог. Я подходил все ближе. Он попытался улизнуть, но я даже и сейчас сохранил достаточно быстрое и ловкое тело, а уж в те-то годы вообще передвигался как кошка.

– Славный парень, – сказал Гурский, кивая в сторону животного, – хорошо, что мы не пристрелили его тогда.

Я схватил его обеими руками за шею и стал пригибать к земле. Мальчишка попытался ударить меня, но я отмахнулся и упал на него. Он колотил меня своими маленькими кулачками, но я чувствовал, что для меня это все равно что комариные укусы. Я сдавил его шею руками, стараясь причинить боль посильнее, чтобы кара действительно соответствовала размерам содеянного, Я сжал руки, и глаза у него сделались очень большими. Я начал испытывать удовлетворение, хотя было ясно, что это лишь начало, что настоящее удовольствие еще впереди, причем чем сильнее я сжимал его шею, тем быстрее оно приближалось. Мне почудилось, что блаженное чувство устремляется от кистей к плечам, и растекается по всему телу. Он перестал бить меня, маленькие кулачки вцепились в мои запястья, но так ничего толком и не могли сделать. Я налег на него всем телом, продолжая душить его.

– Помнишь, как ты нас всех напугал? – обратился он уже к Бродяге.

И в этот самый момент жестокая тварь накинулась на меня.

А испугались мы, действительно, знатно.

Я не видел, как сзади подкралась собака. Это была хитрая и злобная зверюга, так что о ее появлении я узнал, лишь когда она накинулась на меня. Пришлось отпустить мальчишку и сцепиться с псом. Сильный оказался зверь, но в честной схватке у него не было никаких шансов на победу. Я повалил собаку наземь и, подсунув руку под ошейник, резко повернул его, после чего продолжал выкручивать, пока тварь не начала задыхаться. Она зубами разорвала мне запястье, и кровь, стекая по руке, капала ей на шерсть. При виде крови меня охватило какое-то неистовство. Именно тогда я понял, как опасно это животное и как важно уничтожить его. Я еще раз повернул ошейник, и тот глубоко врезался в мохнатую глотку. Язык вывалился, и я, приподняв собачью голову, так шмякнул ее оземь, что она собственными зубами пронзила этот сварливый язык — теперь он едва ли когда затрепещет вновь.

Несколько месяцев назад в одной из общих спален, незадолго до того оборудованных в подсобных помещениях «Проспекта», из вентиляционной шахты стал раздаваться истошный звериный вой. На станции поднялся такой шум, что я спросонья решил, будто началась война, нашествие крыс или еще какой-нибудь нечисти.

А какой восхитительный взгляд застыл в этих собачьих глазах! Она уже почувствовала, что ей суждено подохнуть, знала, что придется поплатиться жизнью за свою злобу. Глаза ее вылезли из орбит и чем-то походили на желтки вкрутую сваренных яиц. При виде их меня обуял смех, однако долго смеяться я не стал, ибо это ослабило бы хватку. Я же не намеревался отпускать пса до тех пор, пока он окончательно не отдаст концы.

Картина маслом: небольшая спальня с двухъярусными койками, застеленными разномастными одеялами. Все кровати разворочены и пусты, а жильцы комнаты сгрудились у двери снаружи. А те, что посмелее (или подурнее, это как посмотреть), встали у дальней стены спальни и смотрят, как молодцы из службы безопасности крутятся возле отверстия воздуховода, откуда доносится жуткий замогильный вой, отдаленно напоминающий детский плач. Что-то сидело в вентиляции и выло, как оживший ночной кошмар. Джин был уже на месте, сдерживал зевак от неразумных действий.

Когда я наконец встал на ноги, то обнаружил, что мальчишка уже очнулся и куда-то убежал. Наверное, скрылся у себя в доме. Можно было бы пойти за ним, но к тому моменту моя ненависть почему-то уже пропала. Возможно, я считал, что и этого наказания достаточно. Теперь-то я твердо знал — он уже больше не будет дразнить меня. Оглянувшись, я увидел, что при слабом лунном свете тело собаки похоже на дряблый, перепачканный маслом половик. Я же чувствовал себя просто великолепно. Что и говорить — доброе дело сделал. Я ощущал тепло и испытывал чувство удовлетворения, а потому повернулся и бодро зашагал домой. Рука начала болеть уже после.

– Заря бы пристрелила, – Джин посмеивался над ней, но явно симпатизировал.

– У нее на все один ответ, – я усмехнулся, – в добрых традициях СБ.