Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Нова Рен Сума

Стены вокруг нас

Nova Ren Suma

The Walls Around Us



© Бабурова Г., перевод на русский язык, 2018

© Издание на русском языке, оформление, ООО «Издательство «Э», 2018

* * *

Девочке, которая прячет дневник. Девочке, уверенной, что ничего не стоит. Снова и всегда. Для Э.


Часть I. Субботняя ночь

Они не боятся того, что мы убежим. Нам далеко не уйти. Они боятся, что, доведенные до отчаяния, мы найдем другой выход. Маргарет Этвуд «Рассказ служанки»
Эмбер. Мы все сошли с ума

Мы все сошли с ума той душной ночью: бушевали, неистовствовали, кричали. Обычные девочки, лет по тринадцать-четырнадцать, самой старшей из нас исполнилось семнадцать. Мы совершенно обезумели, обнаружив, что двери камер не заперты, а охрана куда-то исчезла. Мы завывали, как дикие звери, сея вокруг хаос и разрушение.

Мы высыпали в коридоры и оказались в душном тесном сумраке. Мы отринули навязанные нам цвета – для большинства зеленые, для тех, кто под особым наблюдением – желтые, а для тех бедолаг, что недавно попали сюда, – оранжевые. Да, мы отшвырнули комбинезоны и обнажили жуткие, корявые рисунки, вытатуированные на наших телах.

Снаружи донеслись раскаты грома. Первый и второй корпуса были уже в нашей власти. Когда полыхнули молнии, мы захватили третий и даже попытались взять штурмом четвертый – тот, где в одиночных камерах томились суицидницы.

Мы полыхнули, как бензин, в который бросили спичку. Оскаленные зубы. Сжатые кулаки. Громокипящий топот босых ног. Да, мы сошли с ума. А кто бы не сошел?

Я лишь пытаюсь понять. Мы совершили ужасные преступления, за которые нас осудили и упекли сюда. Многие из нас не раскаивались. Некоторые продолжали твердить, что не виноваты (клялись матерью, если была мать, любимой зверюшкой, если была кошечка или собачка, клялись своей жалкой жизнью, если, кроме нее, ничего больше не было). После бесчисленных дней, проведенных за решеткой, наконец-то свобода! Свобода, свобода!

Кое-кого из нас она страшила.

В первую субботнюю ночь того нынче проклятого августа в тюрьме «Аврора-Хиллз» на северной окраине штата, где содержались малолетние преступницы, из камер вырвались узницы – сорок одна. Сорок второй еще не было.

Как мы удивились, с каким недоверчивым восхищением озирались кругом, когда поняли, что камеры во всех четырех корпусах, даже в четвертом, не заперты. Наши сердца глухо стучали в темноте. Камеры не заперты. Мы свободны.

Мы осмотрели посты охраны. Никого.

Мы глянули в конец коридора. Железные ворота распахнуты настежь.

Перевели взгляд под потолок. Ни одна из лампочек не горела.

Мы выглянули наружу сквозь зарешеченные окна, но разглядеть что-либо было почти невозможно. Снаружи бушевала гроза. Ах, если бы мы могли увидеть, что творится там, за огороженным периметром, за тремя заборами, оплетенными колючей проволокой. За вышкой для охраны. За крутой дорогой, спускавшейся вниз по холму и упиравшейся в железные ворота. Мы вспомнили – воспоминание из прошлой жизни, с тех времен, когда нас привезли сюда из окружной тюрьмы на синем мини-автобусе, – мы вспомнили, что совсем рядом проходит шоссе.

Внезапная, как удар, мысль. Сколько у нас времени? Рано или поздно охранники вернутся. Что делать нам с обретенной свободой? Стоит ли насторожиться?

Мы не насторожились. Не задались вопросом, почему замки на дверях не заперты. Не замедлили шаг, удивляясь, почему не мигают лампочки сигнализации, почему не вопит сирена. И не задумались о том, куда делись охранники, дежурившие в ночную смену, и почему они оставили посты.

Мы разбрелись. Рассыпались. Барьеры, что удерживали нас все это время, рухнули.

Ночь взорвалась вспышкой бунта. Мы не знали, кто был зачинщиком, да и какая разница. Повсюду слышались крики, вопли и завывания. Малолетние преступницы числом сорок одна, самые опасные во всем штате, ни с того ни с сего вырвались на свободу, и не было ни решеток, ни охраны, чтобы нас усмирить. Невероятная, мощная вспышка. Как будто у нас в руках вдруг оказался трезубец, высекающий молнии.

Некоторые бездумно сеяли разрушение – били стекла в торговых автоматах в столовой, потрошили шкафчик с таблетками в медкабинете. У других чесались кулаки, они жаждали драки – неважно, с кем. Третьим просто-напросто хотелось постоять снаружи под темным капюшоном, укрывшим небо, почувствовать на лице капли дождя.

Однако те из нас, у кого сохранились крупицы здравого смысла, притормозили. Задумались. Теперь, когда не было ни охраны, ни сигнализации – ничего, что могло бы нас остановить, – ночь принадлежала нам. Впервые за долгое время. Недели. Месяцы. Годы.

Что делать девочке с первой за долгие годы свободной ночью?

Наиболее склонные к насилию – убившие отца, полоснувшие ножом по горлу случайного прохожего, застрелившие умолявшего о пощаде сотрудника газовой компании – позже признавались, что в сгустившейся тьме они обрели чувство покоя и справедливого возмездия, которого не сыщешь в судах по делам несовершеннолетних.

Были среди нас и те, кто знал: мы не заслужили этого глотка свободы. Если просветить рентгеном наши душонки, станет ясно – несправедливо осужденных здесь нет. Оставшись лицом к лицу с этой неприятной истиной, мы почувствовали себя хуже, чем в день оглашения приговора, когда все присутствующие в зале суда возликовали.

Вот почему некоторые отступили. Остались в камерах, где хранились наши рисунки и любовные письма, а еще единственная годная расческа и баночки с арахисовым маслом, которые в «Авроре» ценились на вес золота, ведь настоящих денег нам не давали. Да, были те, кто предпочел известное неизвестному. Что ожидало нас снаружи? Кто позаботится о нас? Кто сохранит?

Куда податься девочке, которая напугала всех – учителей, адвокатов, соцработников, – всех, кто пытался помочь? Девочке, которая держала в страхе всю округу? Девочке, от которой отказалась семья? Которой писали из дома, что предпочли бы вовсе забыть о ней. Куда ей идти?

Многие пытались бежать, следуя лишь инстинкту. Бежали во весь дух. Бежали, потому что могли. Потому что не могли не бежать. Бежали не на жизнь, а на смерть. Мы все еще полагали, что наша жизнь стоит того, чтобы ее спасать.

Многие далеко не ушли. Надломились. Встали посреди коридора в чужом корпусе, где им находиться не полагалось. Рухнули на колени на стертый, покрытый трещинами пол.

В жизнь воплотились все наши безумные фантазии. То, о чем мы едва отваживались мечтать, глядя наружу через решетки на окнах. Волшебная палочка, дарящая способность проходить сквозь стены, косы Рапунцель, сброшенные в окно, по которым можно выбраться из неволи. Мольбы о прощении, снисхождении, о новой хорошей жизни на берегу молочной реки с кисельными берегами, где никогда больше нам не придется столкнуться с законом, с ненавистью и болью. Все это случилось на самом деле. С нами.

Некоторые плакали.

Полная свобода, делай, что хочешь. Нас переполняли разные желания: выйти голосовать на ближайшую автостраду, позвонить старому приятелю и переспать с ним, отправиться в ресторан, выспаться на огромной чистой постели под пуховым одеялом.

Тот август – третье лето, что я проводила в «Авроре». Когда я попала сюда, мне едва исполнилось четырнадцать (непредумышленное убийство; я не признала вину; на суд я надела юбку с колготками; когда вынесли приговор, мать отвернулась). Но теперь, когда у нас есть время посидеть и поразмыслить обо всем, я думаю не о том, как попала сюда. Не о судебном вердикте, не о количестве лет, что мне предстояло здесь провести, не о том, как меня привезли сюда, потому что никто не поверил моим словам, когда я твердила, что не виновата. Обо всем об этом я перестала думать давным-давно. Теперь я постоянно возвращаюсь мыслями к той ночи. К той первой субботе августа, когда рухнули все препоны. К тому глоточку свободы, к воспоминанию, которое мы унесли с собой в могилу.

Иногда я думаю о том, что случилось бы, сделай я все иначе. Если бы я попыталась вырваться наружу. Если бы я побежала.

Может, мне удалось бы перебраться через три забора, оплетенных колючей проволокой, и спуститься вниз по холму к шоссе, и мне не пришлось бы рассказывать эту историю – кто-то другой рассказал бы. Кто-то другой попытался бы все вспомнить.

Потому что той ночью все мы сошли с ума. У меня в памяти отпечаталось навсегда, как мы кричали и дрались, бросались на окна и били все, что под руку попадало, как мы бежали, бежали изо всех сил, бежали, сколько могли… Впрочем, далеко мы не убежали.

Той ночью нас обуревали чувства, которых мы не испытывали уже полгода, год, одиннадцать с половиной недель, девять сотен и девять дней.

Мы почувствовали, что живы. Так и запомню. Мы все еще были живы. Кромешная тьма скрывала истину, и мы не знали, как близко подобрались к самому краю.

Вайолет. Зал рукоплещет

Я проскальзываю за кулисы. Включайте прожекторы, скоро мне выходить.

Последний танец, затем я покину город. Последний шанс, чтобы меня запомнили. Они запомнят, уж я постараюсь.

Стоит мне ступить на сцену, и все глаза устремляются на меня. Я впитываю энергию, которую дарят зрители, а они, в свою очередь, купаются в моей.

Как только я схожу со сцены, зрители превращаются для меня в ничто, в безликую серую массу. Я ненавижу их всех – кого-то больше, кого-то меньше. Но не на сцене. Не посреди танца. Когда они смотрят на меня во все глаза, когда я позволяю им смотреть. Во мне столько любви, словно я это не я, а кто-то другой.

После субботнего спектакля я соберу чемоданы и уеду в Нью-Йорк. Я поступила в Джульярд[1]. Школу я закончила два месяца назад. На прошлой неделе продала машину. В Джульярде мне дали комнату в общежитии. Соседкой будет танцовщица контемпорари[2], кажется, из Оклахомы. Я уже сложила в чемодан пуанты, рассортировала их по цвету. Ноги у меня сильные, так что я убиваю пару за десять дней. Считаю дни до отъезда, как будто отбываю тюремный срок и жду, что в августе меня выпустят.

Нельзя так говорить. И думать. После того, что с ней случилось. Ее отправили в «Аврору-Хиллз», а это самая настоящая тюрьма – на заборах колючая проволока, а на окнах решетки, пусть это место и называют воспитательной колонией – наверное, потому, что там содержат несовершеннолетних. Все девочки должны носить жуткие оранжевые комбинезоны, которые висят на них мешком. Я видела по телевизору.

В августе ее и увезли. В начале августа. Прошло почти три года.

Мне бы надо оставаться за кулисами, ведь мое соло идет вторым номером после антракта, но я натягиваю носки поверх пуантов и выбегаю на улицу через служебный вход, словно у меня в руках бомба с подожженным фитилем, от которой следует немедленно избавиться.

За мусорным контейнером туннель; старшие прозвали его курилкой. Вообще-то это не туннель, просто укромный закуток между плотно сросшимися деревьями. Их ветви тесно переплелись, образуя навес. С дальней стороны – колючий густой кустарник, так что света в конце туннеля не видно.

В августе внутри все зелено и кишмя кишит комарами и мухами. После разыгравшейся здесь трагедии логично ожидать, что деревья постригут и установят скамейку с мемориальной доской в память о погибших девушках или какой-нибудь фонтан, но похоже, людям не хочется вспоминать о том, что случилось.

Внутрь я не пробираюсь, однако и не ухожу. Бросаю взгляд на дверь служебного входа.

Если кто-нибудь заметит кирпич, которым я подперла дверь, скажу, что вышла подышать воздухом. Может, все солисты балета выбегают перед выступлением на улицу, откуда им знать.

Но дело не в свежем воздухе. Мне нужно разобраться с собой.

В курилке пусто. Никаких тебе тощих гадин, скрючившихся под паутиной веток, так что снаружи видны только ноги в гетрах. Никакого мерзкого хихиканья. Никакого дыма. Никаких искр, летящих от затушенных окурков. Ничего. Никого.

Не знаю, с чего я взяла, что кто-то там должен быть. Почему я все время ищу ее глазами, почему вздрагиваю от каждой тени.

С наступлением августа Орианна Сперлинг неотвязно меня преследует. Мне все время кажется, что она вернулась.

Ори. Это я ее так прозвала.

Но в курилке ее нет. И нет нигде. И быть не может.

Пора на сцену. Огибаю мусорный контейнер. Дверь служебного хода дрогнула и со скрипом стала закрываться. Кто-то убрал кирпич!.. Не выйдет. Пулей лечу, рассекая пространство и время – совсем как во время танца, успеваю схватиться за ручку, проскальзываю внутрь. Если они надеются, что я пропущу свой выход, то совершенно зря.

Я снова за кулисами, я готова. Не знаю, кто именно хотел подложить мне свинью, все молча отводят глаза. Их не хватает даже на то, чтобы пожелать мне ни пуха ни пера. Значит, все они заодно. Все до единого.

Я слышу, как перешептываются зрители, рассаживаясь по местам после антракта. А эти за кулисами дождаться не могут, когда я выбегу на сцену. Им не терпится от меня избавиться.

Что ж, не буду томить. Пусть изойдутся от зависти. Скоро мой выход.

Занавес поднимается. Звучит знакомая музыка. Размытые, нечеткие движения танцоров. Кроме меня, тут смотреть не на кого.

Сквозь прореху в кулисе видны первые ряды. Хотя мисс Уиллоу арендует этот зал для выпускного концерта каждый год, я все равно постоянно забываю, какой он большой, как много людей вмещает. Вижу маму и папу. Тетю. Двоюродных братьев-сестер. Скорее всего, их притащили родители, но мне все равно. Мамины подружки заняли целый ряд. Мои наставницы – та, которую родители уволили, когда меня не взяли на летний интенсив, и новая, что пришла ей на смену. Томми, мой бойфренд, зевает и смотрит в телефон, наверняка уткнулся в какую-то игрушку. Девочки из старшей группы убежали из-за кулис посмотреть на мое выступление. Они ютятся на откидных стульчиках возле прохода, чтобы рвануть с места, как только танец закончится. Вон Сарабет, она сидит одна. В другом ряду Рената, Иванна и обе Челси. Есть и другие знакомые лица. Славная продавщица из цветочного магазина, носатый бариста из кофейни. Школьный математик. Почтальон – этот пришел потому, что его дочка занимается в младшей группе. Сегодня она танцует в роли тюльпана. Однако большинство зрителей пришли ради меня. Не сомневаюсь.

В партере и на балконах полно незнакомцев. Раньше я никогда не выступала перед таким скопищем людей. Даже когда судили Ори, в зале народу было поменьше. Музыка замирает. Кобыла Бьянка, резво перебирая копытцами, скачет со сцены мимо меня. Ей бы ни за что не дали соло, но ведь она выпускница. После окончания собирается в Государственный университет Нью-Йорка. Ничего общего с балетом. Эта дура желает мне удачи. Вот уж спасибо, удружила. Знает ведь прекрасно, что нельзя такое под руку говорить, тем более перед самым выходом.

– Удачи, Ви!

Ви. Так меня прозвала Ори.

Свет в зале гаснет, и я не успеваю проверить, не потекла ли из носа кровь. Ори, будь она здесь, сидела бы в самом последнем ряду и смотрела на меня сверху вниз.

Но ее здесь нет. И быть не может. Она умерла. Она мертва уже три года.

Из-за того, что случилось тогда в туннеле-курилке позади театра. Из-за того, что ее отправили в тюрьму и заперли вместе с ужасными монстрами. А посадили ее из-за меня.

Нет, если бы Ори была жива, то не сидела бы среди публики. Она бы стояла рядом со мной за кулисами в таком же костюме.

Мы вместе выглядывали бы из-за кулис, готовились к выходу. Наверняка она попросила бы преподавателей дать нам дуэт, ведь нам предстояло последнее выступление перед тем, как разъехаться по колледжам.

Я бы трепетала от волнения, а она схватила бы меня за плечи – Ори повыше меня, и руки у нее тонкие, тоньше моих, но сильные – встряхнула как следует и прошептала: «Дыши, Ви, дыши глубже».

Ей самой подобные тревоги были чужды. Ори не стремилась, как я, станцевать безупречно. Стояла бы спокойно, скорее всего, улыбалась бы. Отвесила бы комплимент этой кобыле Бьянке, пусть она топотала копытами так, что пыль столбом стояла. Да, Ори всем подряд желала бы ни пуха ни пера, даже самым отъявленным стервам, причем совершенно искренне, не то, что я.

Она наверняка отговаривала бы меня от того белого костюма, что сейчас на мне, – простая белая пачка, белые колготки, скромный белый цветок в волосах. Ори любила яркие цвета. Вечно одевалась как попугай. На занятия она приходила в разноцветных гетрах – одна синяя, другая красная, – натянутых поверх розового трико, в фиолетовом купальнике, из-под которого торчали лямки сиреневого лифчика, поверх купальника – зеленая кофта, на голове повязка, желтая в черный горошек. Как по мне – ужасно нелепый вид. Даже не знаю, почему мисс Уиллоу разрешала ей так выряжаться. Но как только Ори начинала танцевать, и гетры, и попугайская одежка теряли всякое значение. От нее нельзя было оторвать глаз.

Она танцевала так естественно и так непринужденно, будто ей это давалось легче легкого. У нее не сводило нутро. Она не боялась забыть все шаги. Станцевать, как она, невозможно. Сколько я ни старалась, сколько ни повторяла ее движения перед зеркалом – все напрасно.

В ней была искра. Я никогда не видела ничего подобного. И, думается мне, вряд ли увижу.

Если бы мы танцевали в паре, все зрители не сводили бы глаз с нее, восхищались ею, кидали бы ей букеты. Она бы затмила меня, отодвинула на второй план.

Да, все было бы иначе.

Я выбегаю на сцену, цокот пуантов по деревянной сцене эхом отдается в ушах. Во мне звучит голос Ори. Она напутствует меня.

«Дыши глубже, Ви. Соберись. Ты им покажешь».

Она все время твердила что-то подобное.

Темнота резко взмывает ввысь, и я лечу вместе с ней. Вытягиваюсь, совсем как Ори, она ведь была выше всего на пару дюймов. Может, я теперь даже выше нее. Она умерла, а я выросла. Балансирую на одной ноге на кончиках пальцев. Внутри ни дрожи, ни трепета. На меня направлен луч прожектора. Ощущаю исходящее от него тепло. Становится жарко.

Интересно, как я смотрюсь из зала. Что думают обо мне, что испытывают те незнакомцы, которые видят меня на сцене, понятия не имея, кто я такая.

Впрочем, я и так скажу. Даже без зеркала. Я рождена для сцены. На мне новые пуанты. Сегодня утром сунула их по одному в дверную щель и разбила, чтобы только носок оставался твердым. Мама пришила к ним ленты тонкими, почти невидимыми стежками. Мои волосы собраны в тугой пучок, намертво заколоты шпильками. Пачка топорщится вокруг талии. Ткань с виду мягкая и воздушная, но на самом деле о складки можно порезаться. Я с ног до головы одета в белое. Так мне захотелось.

Зрители захвачены танцем. Моим танцем, не танцем Ори. Они неотрывно следят за взмахами ног, за плавными движениями рук, изящным поворотом головы. Я удерживаю вес, стоя на пальцах одной ноги. Из-за кулис на меня жадно таращится дюжина соперниц. Как же им хочется, чтобы я упала!.. Не упаду.

Музыка нарастает. Малейшее из движений я репетировала перед зеркалом часами. Пусть у меня все получается не так легко и беззаботно, как вышло бы у Ори, но каждое из па отточено до совершенства, и это впечатляет. Я не допускаю ни единой ошибки. В зале не слышно, как постукивают пуанты, соприкасаясь с полом после каждого стремительного пируэта. Пусть это останется тайной артистки. Зрителям нужен безупречный танец.

Глубоко под кожей у меня запрятана другая тайна. Кое-что, о чем я никому не расскажу. О чем знала только Ори. Внутри меня скрыто уродство. Выцарапанные глаза и кровь, заливающая ее шею, ее руки, ее лицо. Порой мне кажется, что и у меня на лице кровь. Слышен стук – но то стучат не мои девственные пуанты, касающиеся сцены впервые за свою короткую жизнь. У меня в голове звуки бегства.

Со стороны кажется, что я танцую. На самом деле я далеко отсюда. Я стою в том туннеле под деревьями, кричу и размахиваю руками. Грязь, грязь повсюду. Камни, ветки, листья и слепота. Весь мир, как стиснутые челюсти, скукоживается до темного комка.

И вдруг я понимаю, что мой танец близится к концу. Не знаю, как, но я оканчиваю соло. Замираю на одной ноге – твердо, надежно, как скала.

И тишина.

Ни звука, ни движения. Я слышу шорох дыхания зрителей.

Наконец. Скрипят сиденья. Зрители поднимаются на ноги. Я все выдала, да, нечаянно выдала свою тайну?.. И только спустя пару секунд я понимаю: они ничего не знают. Я им показала – а они не в состоянии понять. Они начинают аплодировать. Все эти люди – семья, друзья, незнакомцы… Громче и громче, как будто хотят, чтобы я навечно осталась на этой сцене и в этом городе. Они говорят мне, что любят меня. Всегда любили. Вы же не знаете, кто я такая!..

Надо же, зал рукоплещет.

Часть II. Заключенная № 91188-38

Мы все играли странные, трагические роли. Мы были всего-навсего жалкими статистами, изображавшими матерых преступников. Но все же играли мы хорошо. Хизер О’Нил«Колыбельные для маленьких преступников»
Эмбер. Больше незачем

Больше незачем мечтать. Минула полночь. Наши мечты осуществились. Прежде каждую ночь мы лежали в постели, едва дыша, и представляли, что вот-вот случится чудо – охранник сжалится и выпустит нас. И вот мы на свободе.

Разве хоть кто-то из нас мог представить, чем все обернется? Конечно же, нет. Ни в ту ночь, ни тем более в первый день заключения, когда вновь прибывшая выходила из синего автобуса и видела эти серые стены.

Хотя все было предопределено уже тогда. Каждую из нас принимали одинаково: раздевали, обыскивали, мыли и обряжали в оранжевый комбинезон. Затем фотографировали, заковывали в наручники и оставляли у стены дожидаться распределения, пока решали, в какой из корпусов отправить. Они заставляли пройти тестирование на склонность вступать в банды (у меня нулевая), высчитывали уровень угрозы для населения в случае побега (у меня умеренный). За считаные секунды решали, склонны мы к самоубийству или нет. От этого зависело, позволят ли брать очки из класса в камеру, спать с выключенным светом и носить лифчик (мне разрешили оставить очки и выдали два одинаковых унылых серых лифчика). Затем нас отводили в камеру, расстегивали наручники и наконец оставляли. Когда впервые за нами захлопнулась дверь, захлопнулась с безнадежным лязгом – вот и все, с нами покончено, – мы и подумать не могли, что все перевернется с ног на голову, замки откроются, даруя нам свободу.

Каждый вечер мы укладывались на тесные койки. Мы проводили в них ночь за ночью. Те из нас, кто в силах был уснуть, спали, погружаясь в бездумную тьму. Те, кто не мог, просто лежали, не двигаясь. Мы вели себя хорошо, и наступила очередная ночь.

Некоторые точно запомнили, что на календаре была суббота, первая суббота августа. Прочие – например, Лиан (ее обвинили в непреднамеренном убийстве, как и меня, хотя она застрелила жертву из пистолета; до конца срока ей оставалось всего девяносто девять дней, а мне бесконечно больше) – подсчитывали время. Да, такие, как Лиан, считали каждый час, оставляя зарубки на стене за койкой или на собственном теле – где-нибудь в неприметном месте, скрытом от глаз охранников под колючим казенным бельем. Одни зарубки говорят, что прошло два месяца, другие – что два года.

Были среди нас и те, кто не желал следить за временем. Их время текло, подобно поездам, отбывающим в неведомую страну, где нам не доведется побывать. Мы воображали, будто недели равны дням, а годы – неделям. Будто нам предстоит еще жить на свободе, видеть солнечный свет.

Аннемари (преднамеренное убийство, зарезала жертву поварским ножом; как только ей исполнится восемнадцать, ее должны были отправить в колонию для взрослых, и остаток срока ей пришлось бы отбывать со взрослыми преступниками) держали в четвертом корпусе для суицидниц. Для крошечной – ростом едва мне по плечо – Аннемари с наивным детским личиком время закончится вместе с переводом во взрослую тюрьму. Она считала те ночи, что ей оставались здесь, и от этих подсчетов поседела.

У некоторых сроки были не столь огромными, и все же зрело ощущение, что у нас крадут часы свободы, как осень крадет листья с деревьев. Крошка Ти из третьего корпуса (нападение на одноклассницу во дворе школы; Ти говорила, что девица сама напросилась) вся извелась, хотя ей оставался лишь месяц. Она всегда была взбалмошной, а в ту ночь просто обезумела. В ее камере протекала крыша. С потолка сочилась вода. Значит, снаружи шел дождь.

Мы до хрипоты спорили о событиях той ночи – уже потом, когда у нас не осталось ничего, одни воспоминания. Некоторые не соглашались даже с тем, что дело было в августе. Календари потеряли значение и никак не могли нам помочь. Аннемари говорила, что был июль, Лиан утверждала, что сентябрь. А Крошка Ти запомнила только, что шел дождь.

Все мы сходились на том, что было темно и душно. Замки отворились глубокой, насквозь пропотевшей ночью в самом зените невыносимого, тошнотворного лета.

Серую каменную глыбу, в которой нас заперли, построили больше века назад. Она стояла так далеко на севере страны, что тень от нее ложилась на чужую землю. Как и в любой тюрьме, в «Авроре» было полно закутков и укромных мест, о которых знали только мы. Мы разведали, как расположены вентиляционные шахты; если приложить к решетке ухо и говорить тихим низким голосом, можно было узнать из первого корпуса, как обстоят дела в третьем. Мы вычислили, что коридорчик, ведущий в столярную мастерскую, недоступен для видеокамер; если одной из нас вдруг захочется перерезать другой глотку или прижать к стене и сунуть в рот язык в склизком поцелуе – лучшего места не найти.

Мы выведали кучу маленьких секретов. Если запрокинуть голову у противопожарного датчика во втором корпусе в снегопад, на лицо будут падать снежинки. А если закрыть глаза, поедая то, что в нашей столовой называли мясной запеканкой, то просто так, без всякого праздника, можно ощутить вкус шоколадного торта из детства, испеченного бабушкой, которой давным-давно нет на свете. К любому месту привыкаешь, начинаешь считать его своим домом. Многих из нас роднил страх, который мы постоянно испытывали в той, прежней, жизни. Оттуда хотелось сбежать, покинуть тонущий корабль, да поскорее. Говорят, дом там, где сердце. Не только. Дом там, где тоска, где отчаяние и безнадежность. Да, в тюрьме мы чувствовали себя совсем как дома.

Нас распределили по четырем корпусам, камеры в которых были расположены в два яруса по периметру. Из своей клетки нам было видно только камеру напротив. Наши голоса отдавались эхом в гулком холле на первом этаже. Там мы проводили время после занятий, отмучившись положенный срок над древними истрепанными учебниками. В холле мы играли в карты и, безбожно привирая, рассказывали друг другу истории из прошлой жизни – о мальчиках и преступлениях, за которые нас сюда упекли.

Если соседки по камере вдруг подружились, то делились своими секретами и там.

Нас держали по двое. Мы спали на двухэтажных кроватях. Верхняя койка располагалась под самым потолком, испещренным трещинами.

В узких тесных камерах стояло по два узких стола, на которых с трудом умещалась даже тетрадка, над столами – книжные полки, поставить на которые можно было всего две книжки, и то не очень толстые. На стене висело небьющееся зеркало из неизвестного сплава, такое крошечное, что рассмотреть себя в нем удавалось только по частям.

Еще в камере были две тумбочки и два крючка. Унитаз и старая раковина. Выкрашенная в зеленый дверь и покрытые плесенью стены. Тараканы и муравьи. Крысиные норы в стенах и мыши на чердаке. На внешней стороне двери висели пластиковые ящики, в которые мы совали тапочки перед тем, как войти. В камере полагалось находиться в одних носках.

Окошко в двери, затянутое мелкой сеткой, предназначалось для охранников. Они могли заглянуть, когда им вздумается, – мы переодевались, спали, пытались застегнуть лифчик, заведя руку за спину, либо приникали к окошку с другой стороны, глядя им прямо в лицо.

Зато окно в стене принадлежало только нам. Горизонтальная прорезь почти под потолком. В камерах первого яруса из окна виднелся лес за тюремной оградой. Со второго яруса в узкую прорезь было видно лишь небо.

Моя соседка по камере Дамур (арестована за хранение наркотиков, говорит, что ее об этом попросил парень; срок – полтора года) спала на верхней койке. Наша камера находилась во втором корпусе. Дамур спала лицом к окну и каждую ночь пыталась отыскать луну на небе.

Когда шел дождь, те, кто мог заснуть, засыпали, а те, кто не мог, вроде меня и Дамур, вместо того чтобы считать овец, подсчитывали совершенные ошибки.

И вот однажды замки открылись.

Так и подмывает сказать, что нам было знамение, что холодок предчувствия вдруг пробежал по нашим спинам, но это прозвучит сопливо-романтически, и это неправда. Время шло тихо и незаметно. Минуты бежали вперед, не принося с собой предупреждений.

Первой закричала Лола из третьего корпуса. Она распахнула глаза и увидела, что Кеннеди, соседка по камере, застыла возле ее койки, сливаясь с мертвой каменной стеной.

Делить камеру с Кеннеди – тяжкий крест: она грызла ногти, постоянно тянула в рот волосы и ходила во сне. В камере далеко не уйдешь; не хотелось проснуться и обнаружить рядом извращенку, тем более что мы подозревали ее в неодолимой тяге к чужим волосам.

В последнее время Кеннеди повадилась смотреть, как Лола спит. Она ее не трогала, просто нависала над подушкой, молча вглядываясь в лицо.

Неудивительно, что Лола завопила.

До конца срока ей оставалось еще прилично. В «Аврору» она попала за то, что избила продавщицу в магазинчике по соседству. Судья счел, что Лола беспощадна и напрочь лишена эмпатии, поэтому вкатил ей по полной. Теперь она пребывала в уверенности – а мы ей поддакивали, – что темная ярость надежно заперта в ее личном подвале. Но в ту ночь, в который раз обнаружив подле себя Каннибальшу Кеннеди, Лола слетела с катушек.

Все мы слышали тот крик. Затем последовал хлопок – мешковатое тело впечаталось в каменную стену. Хруст, треск, шлепки, клекот.

По ночам из их камеры часто доносился шум. Мы давно привыкли, что Лола орала на Кеннеди, как привыкли к тому, что новенькие в первую ночь в «Авроре» начинали рыдать и звать мамочку – чаще всего именно те, что при свете дня казались неуязвимыми.

Странным было то, что на шум не примчались охранники. Кеннеди тяжкой тушей сползла на пол. Лола улеглась обратно в постель.

Если замки были отперты уже тогда, то ни Лола, ни Кеннеди об этом не знали.

Первой потрясающее открытие сделала Джоди, девушка из второго – моего! – корпуса. Ее камера была в нижнем ярусе.

Как обычно, Джоди проснулась посреди ночи, чтобы предаться любимому занятию. У нее было нечто вроде хобби – она разбегалась и таранила головой дверь камеры, словно бык во время корриды. Ей нравилось, как при ударе сотрясаются мозги в черепушке. Потом она с наслаждением ощупывала новую шишку на лбу. Намеренная боль приносила ей утешение. Хоть в этом она была сама себе хозяйкой: бейся головой о дверь, когда пожелаешь.

Джоди сверзилась с верхней койки и приняла низкий старт. Оттолкнувшись от унитаза, метнулась к двери. Там было два шага, не больше.

Джоди не ожидала, что дверь поддастся и она кубарем покатится по кафелю, которым выложен пол в коридоре.

Охранники издеваются?.. Выходка вполне в духе Рафферти, но он работает только днем.

Джоди отскребла себя от плитки и огляделась. Охранники исчезли. На посту, где обычно дремал Вулингс, никого не было.

Джоди прекрасно помнила, что на ночь дверь запирали. Нас всех запирали. По всем корпусам, во всех камерах. Однако теперь почему-то электронный замок был открыт. Причем не только на двери в ее камеру – на всех дверях, во всех корпусах.

Электронную систему установили недавно, тем же летом. Пульт управления от нее прятался в офисе где-то в глубине здания. Нам в голову приходило множество заманчивых мыслей. В мечтах мы рисовали себе, как врываемся туда и нажимаем большую красную кнопку. Нам представлялось, что там обязательно должна быть большая красная кнопка, открывающая все двери.

Как мы мечтали об этом, проигрывая сцену в голове раз за разом! Я бы сказала, для нас это было сродни молитве. Но замки в тюрьме казались надежнее молитв.

До той августовской ночи.

Джоди первой выбралась из камеры. Даже до этой грубиянки (ее приговорили к году заключения за то, что пробила голову одному парню из их полукриминальной компании) дошло, что вкус свободы следует разделить с остальными.

Джоди вовсе не славилась добротой. Однажды она ткнула в бок новенькой заточенную пластиковую вилку всего лишь за то, что та пронесла с собой с воли резинку для волос, украшенную разноцветным пасхальным яйцом. Но в противостоянии с охранниками все мы были заодно. Заодно против начальника тюрьмы. Против судебной системы. Против всего мира.

Джоди прокричала соседкам, чтобы те попробовали открыть дверь. Затем побежала по коридору, зовя остальных. Новые и новые девочки с колотящимися сердцами толкали двери онемевшими руками. И двери поддавались.

Тут мы поняли, что свободны.

Я медлю

Я медлю на пороге у таблички «Смит 91188-38», которая кочует за мной из камеры в камеру последние три года. Сюда мы выходили на перекличку каждое утро, а потом еще после занятий и перед сном. Затем нас по двое запирали в тесных каморках.

Однако теперь никто не собирался ни считать нас, ни загонять обратно в камеры. Поблизости не было ни одного охранника. А даже если бы и были, у них ничего не вышло бы. Из всех заключенных во втором корпусе, кажется, одна я стояла неподвижно. Джоди издала боевой клич и умчалась прочь. Миссисипи (незаконное хранение заряженного огнестрельного оружия, семь месяцев) и Шери (шестнадцать недель за домогательства к полицейскому в штатском – чистый наговор, по словам самой Шери) притаились в тени. Остальные – в темноте не разобрать, сколько – протискивались к выходу из корпуса.

Позади в камере возилась заключенная № 98307-25 – Дамур Вайатт. Она рылась в прикроватной тумбочке с кодовым замком, где хранились наши личные вещи. Скорее всего, Дамур припрятала там наркотики, которыми торговала Пичес, – ей тайно поставляли их в тюрьму. Хотя точно не знаю. Дамур никогда не показывала мне, что у нее в тумбочке; впрочем, я тоже не посвящала ее, что храню в своей. Как-то во время обыска – а обыскивали нас регулярно, примерно раз в несколько недель – я заметила, что у Дамур очень мало вещей, хотя она провела в «Авроре» долгие месяцы. У нее даже расчески не было.

Дамур подселили ко мне сразу, как только она к нам попала. Первую неделю она была в ступоре, никак не могла осознать, что ее вправду посадили в тюрьму к малолетним преступницам. Приходилось ей все объяснять. Помню, как она еле таскалась по коридорам, шаркая подошвами. Как бессмысленно таращилась зелеными, как бутылочное стекло, глазами. Как то и дело шмыгала носом.

В первую же ночь постель у нее пропотела насквозь, будто Дамур подхватила редкую тропическую лихорадку. Днями напролет она бродила, как привидение – соломенно-желтые волосы, красные и безо всяких румян щеки (между прочим, палетка с румянами «Мейбелин», протащенная контрабандой, стоила пачки шоколадных печений).

Если она слишком громко всхлипывала, приходилось ее успокаивать. Если задерживала тяжелый неподвижный взгляд на ком-то вроде Лолы, я объясняла, что есть люди, которым не следует смотреть в глаза, сперва они должны тебе кивнуть – у нас была своя иерархия.

Вскоре Дамур пришла в себя. Свыклась с тем, что сидит в тюрьме. Почти все из нас смирялись, осознавая, что свобода украдена, что за каждым движением следят, что носить теперь придется мешковатые комбинезоны – в первые несколько недель оранжевые, а потом либо желтые, либо (что чаще) зеленые. Сменив комбинезоны, новенькие переставали скулить по ночам.

Вот и Дамур перестала меня слушать.

В начале прошлого августа девицы из «Авроры» обнаружили, что, просунув руку через оконную решетку, можно дотянуться до листьев плюща, который увивал стены нашей тюрьмы. И сделать это удобнее всего было из нашей камеры. Окно закрывалось неплотно, и Дамур считала, что совершенно необязательно сообщать об этом охранникам. Остальным девицам хотелось раздобыть листья и цветки того плюща, а у Дамур были тонкие руки. И она, не жалея времени и сил, обрывала листья через решетку.

Кто-то сказал, что этот плющ якобы похож на дурман, который в прошлой, свободной, жизни пышно рос вдоль шоссе и на пустырях у нее за школой. Многим из нас хотелось хоть ненадолго уплыть из тюрьмы, неважно каким способом.

Мы ставили эксперименты. На вкус листья оказались отвратительны. Зато ночью, когда свет гас и охранник задремывал на посту, на плюще распускались цветы. Бутоны в форме головы пришельца с розовыми приторно сладкими лепестками были съедобны. Кто-то предложил высушить их и попробовать понюхать или покурить, чтобы вставляло крепче.

Дамур вызвалась добровольцем. Она выкурила первый косяк. Затем попыталась понюхать, но, видимо, вдохнула слишком много, так что вся позеленела (мы даже испугались, ведь обычно щеки у нее полыхали, будто маки), и следом ее вырвало. Но на какой-то миг глаза у нее засияли, а зрачки стали подобны озерам. После Дамур рассказывала, что видела каких-то неведомых дымчато-серых существ. Они плыли над нашими головами, рассказывали чудные истории и пели красивые песни, даже красивее, чем те, что поет Натти, пока охранники не прикажут ей заткнуться. Так мы убедились, что плющ, которым были увиты каменные стены нашей тюрьмы, вызывал галлюцинации.

Мы думали, что охранники, обнаружив оборванные листья, прикажут выкорчевать и сжечь весь плющ дотла, однако они ничего не заметили. Правда, в сентябре цветочные бутоны пожухли, и все закончилось.

Но Дамур не унималась. Прошел слух, что она готова пробовать все на свете. Пичес стала навещать нас все чаще (она умудрялась проносить и продавать запрещенные вещества, хотя уже отсидела за это год и девять; для некоторых из нас не имело значения, в тюрьме мы или на воле, суть от этого не менялась). Порой я вставала ночью к Дамур, чтобы проверить, дышит она вообще или нет.

Мы просидели в одной камере тринадцать месяцев. Я не судила ее за дурные привычки. Не просила хотя бы причесаться. Не возражала, когда та развешивала по стенам рисунки со всякими драконами – Дамур говорила, что видит их во время прихода. Драконы были в ошейниках, и она давала им собачьи клички – Борис, Лазарь, Глэдис. Мне казалось, что между нами царит молчаливое взаимопонимание.

Но как только открылись замки, и Джоди возвестила, что мы свободны, Дамур от меня отвернулась.

Она сперва ринулась к тумбочке, а затем к выходу из камеры.

– Эй, ты куда?

Она меня даже не узнала. Остановилась на пороге, вынула белые холщовые тапки из ящика на двери, натянула их на ноги и тут же умчалась прочь.

Похоже, темнота ее не страшила. Вдалеке мелькнула светлая макушка – самые светлые волосы во всей тюрьме – и она скрылась из виду.

Так я осталась одна. Пускай Дамур умчалась, не сказав мне ни слова, тем лучше – больше не надо за ней присматривать. Корпус опустел. Делать нечего, только ждать, когда меня обнаружат охранники. Или бежать. Я отлепилась от стены.

Если вдруг откуда ни возьмись выскочат охранники, они решат, что я такая же, как остальные – напрашиваюсь на неприятности. Вокруг бесновались девицы. Сновали по коридору, алкали крови, искали в темноте ближайший выход. Каждую из них пришлось бы успокаивать силой.

И я решилась. Просто проверю, все ли в порядке, уговаривала я сама себя. Я не искала убежища – нет, вовсе нет. Я не трусиха. Мне нужно убедиться, вот и все.

Полки с книгами – подобие библиотеки – располагались в коридоре перед столовой. Помещение не запиралось. Там даже не было двери, так что любая взбесившаяся девица могла что-нибудь сотворить с книгами. Я боялась, что от них остались одни клочки. Думала, прибегу, а полки опустели, книжки валяются где ни попадя, разодранные, истерзанные. Я опасалась, что там кипят страсти, но, выяснилось, что всем, кроме меня, наплевать на книжки.

Они по-прежнему стояли на полках в алфавитном порядке. Когда глаза привыкли к темноте, я присмотрелась к корешкам. Скользя по ним пальцами, проверила, все ли на месте. Да, все.

Зора Ниэл Херстон[3] тут же, на полке «Х». Либба Брэй[4], как полагается, на «Б». Книги Сильвии Плат[5] и Френсин Паскаль[6] по-прежнему занимают всю полку под буквой «П». Пыльный том Драйзера[7] так и томится на «Д». Похоже, никто кроме меня так и не читал «Сестру Керри»[8]. А я прочла здесь все, некоторые книги даже по два раза.

Сползаю на пол между стеной и партой, подтягиваю колени. Тут слишком тесно для меня. Босые ноги торчат наружу. Я думала, что хорошо знаю всех девочек из «Авроры», но так и не стала для них своей. Всегда держалась особняком. Прислушиваясь к разгулявшемуся безумию, я ощущала себя все более чужой.

Несколько раз в неделю после обеда я брала тележку с библиотечными книжками и развозила их по трем корпусам (каждой из заключенных полагалось выполнять какую-то работу, это называлось общественно-полезным трудом. Мне повезло, задача пришлась по душе). Заключенным четвертого корпуса не дозволялось почти ничего, причем книжки из библиотеки – самый незначительный из запретов. Я всегда угадывала, что возьмет почитать та или иная девушка. Джоди, например, любила исторические любовные романы (хотя по ней и не скажешь). Пичес в свободное время изучала уголовный кодекс. Крошка Ти тяготела к классике и без конца перечитывала «Джейн Эйр».

Выбор книг говорил о нас многое, выдавал потаенные мечты и стремления, разгадать которые могла только я.

Конечно же, я пролистывала возвращенные книги – искала пометки и загнутые страницы. Вдруг кто-то оставил для меня записку? Нет. Никогда и ничего.

Записки в книгах всегда предназначались кому-то другому. Девочки из первого корпуса писали девочкам из второго. Девочка из третьего – ее перевели туда месяц назад – слала сообщения старым подружкам во второй. Ко мне никто не обращался. Некоторые записки были зашифрованы, и я не могла их прочесть.

Да, по библиотечным дням я работала почтальоном, развозила послания, написанные убористым почерком на клочке туалетной бумаги. Многие из них были очень личными, так что читать их было неловко.

Некоторые дышали ненавистью, в них описывали, как разделаются с адресатом, сыпали оскорблениями и проклятьями. Эти я тоже читала.

Девицы не подозревали, что я прочла и запомнила все, что они написали, проникла в их отвратительные тайны. Я почему-то понимала, что это важно – запомнить как можно больше.

Разузнать, что творилось вокруг, можно было не только в библиотеке. Я подслушивала разговоры в столовой, нарочно замедляла шаг, если в тюремном дворе вдруг вспыхивала ссора. Была в «Авроре» и парикмахерская; там нас учили стричь, чтобы мы приобрели очередной «полезный для жизни» навык. Щелкать ножницами у беззащитной шеи напарницы либо эту самую шею подставлять разрешалось лишь тем, кто на протяжении трех месяцев не получил ни одного замечания. Девочкам с мокрыми волосами, усевшимся в парикмахерское кресло, очень хотелось поболтать. Кто угодно с соседнего кресла мог слышать, о чем они говорили, притворяясь, что не слушает. Кто угодно.

Хорошо, что волосы у меня росли быстро.

Хотя мне становилось известно обо всех мелочах, я никогда не слышала о том, что замки откроются, даже от тех девчонок, что водили дружбу с охранниками. Ничего – ни слуха, ни намека. Выходит, никто ничего не знал.

Так откуда у меня внутри взялось это скребущее предчувствие?

Мне чудилось, будто мы уже бежали по коридорам однажды ночью. Что мы уже толкали двери камер и они распахивались, отпуская нас. Что нас и прежде охватывала буйная радость, окрашенная недоумением и страхом при виде опустевших дежурных постов. Нам уже подкидывали шанс, который мы пустили по ветру. Мы уже пытались сбежать. Сплошное дежавю.

Все уже было. Мы проживаем эту ночь снова и снова, бежим по кругу, возвращаясь, откуда начали. И нам предстоит бежать вечно. Откуда я это знаю?

Я скрючилась между стеной и партой в надежде, что темнота укроет мне голые ноги, я останусь незамеченной и пригляжу, чтобы с книгами ничего не случилось. То, что они до сих пор целы, меня утешило. Я все спрашивала себя: вдруг я права? Все это уже происходило, и я и в самом деле пряталась в этом закутке, а теперь мне предстоит укрыться в нем навечно?

Если я не ошиблась, то знаю, что будет потом. Я опустила голову, пытаясь сосредоточиться и разглядеть будущее.

Я знаю.

Сейчас запоет Натти (четырнадцать месяцев за домашнее насилие – поспорила с матерью, кто первой возьмет щипцы для завивки). Она вот-вот пройдет мимо и будет петь что-то знакомое. Ее голос разнесется по тюрьме, и на мгновение все притихнут, прислушиваясь, позабудут о том, где они и кто они, превратятся в один сплошной слух. Натти единственной удавалось утихомирить нас добром. Ни одна из нынешних певичек ей и в подметки не годилась, но только они были на свободе, а Натти томилась в «Авроре».

Я затаила дыхание. Шум не утихал. Было темно. Вдруг я все-таки ошиблась?

И тут я услышала песню. Натти вывернула из-за угла, проплыла мимо книжных полок и парты, за которой я пряталась. Она пела что-то из Бейонсе.

Все произошло в точности так, как я запомнила: я прячусь за партой, Натти скользит мимо. Песня, мотив которой я разобрала, согрела меня изнутри. Я слышала ее там, в прошлой жизни. И Натти на миг вернула мне свободу.

А потом все тепло устремилось вниз к пальцам ног и ускользнуло в бетонный пол.

Скоро эта ночь закончится. Надо спешить.

Рядом со мной лежал фонарик. Похожий на те, что висели на поясах у охранников рядом с дубинками, только желтый, а не черный. Такие берут с собой в поход те, кто не сидит в тюрьме и может хоть целую ночь напролет глазеть на звезды. Я схватила его и выбралась из-за парты. Поднявшись, пожалела, что перед тем, как выйти из камеры, не захватила тапочки из ящика на двери, как моя соседка Дамур.

Какая-то неведомая сила влекла меня вслед за Натти туда, где шумели сильнее всего. Теперь я вспомнила. Мне нужно увидеть то, что произойдет.

Меня ведет шум

Меня ведет шум. Бушующая ярость арестанток подобно жидкому сплаву затопляет все вокруг. Я, не сопротивляясь, следую за стремительным потоком. Я чувствую, как меня будто подталкивают. Хотят, чтобы я это видела.

И тут они все исчезают.

Я стою в лестничном пролете между вторым корпусом и столовой. Стеклянная дверь и решетка закрыты на ночь. Если опереться спиной о стену, чтобы не напали сзади, с этого места откроется обзор на тюремный двор. Днем тут обычно дежурил охранник. Я сжала в руке фонарик, не включая. Не надо привлекать к себе внимание.

Натти давно ушла, затихли отзвуки ее песни. Впереди показалась девушка, которая не стала меня ждать, – моя сокамерница Дамур.

Я едва разглядела ее в зловещих красных отблесках – над пожарным выходом тускло мигала красная табличка. Резервная система для подсветки пока работала. Дамур уверенно куда-то скользила.

Похоже, она точно знала, куда.

Дверь пожарного выхода всегда была заперта. Нам запрещали ее трогать даже в случае пожара. Мы думали, что она ведет прямо во двор к парковке. Туда, где уже витал дух свободы. Сперва Дамур потянула дверь на себя. Та не поддалась. Дамур пнула изо всех сил.

Дамур довольно щуплая девица, дерганая, некрасивая. Мы все считали ее туповатой. Но теперь она преобразилась. От одурманенной наркоши, которая скупала у Пичес всякую дрянь, не осталось ни следа. Она напряглась, как пружина. Ее лицо, ее поза выражали предельную решимость.

Всем своим весом Дамур налегла на дверь. Никогда не видела человека, который столь страстно желал бы вырваться наружу. Однако дверь не поддавалась.

И тут Дамур заметила рядом окно, не забранное решеткой.

Все остальное я помню вспышками. С памятью все в порядке, никаких провалов, просто началась гроза, и за окном засверкали молнии. Свет и тьма сменяли друг друга в безумной грохочущей чехарде. Я следила за белой макушкой, преследующей свою цель. Дамур ударила ногой, угодив в середину окна. Затем еще и еще. Стекло осыпалось. Дамур прорубила окно в свободу.

Худышка легко пролезла в узкий проем. Еще секунду назад она была внутри, была одной из нас. Взмах ногой – и она снаружи, где дождь и ветер. Сама по себе.

Дамур побежала к воротам.

Ее бегу вторили оглушительные раскаты грома. Тем не менее гроза пройдет, выглянет солнце, и целый огромный мир ляжет у ног Дамур. Именно так мы представляли себе свободу в самых безумных мечтах. Да, дни и ночи напролет мы грезили о побеге.

Любая из девчонок, содержащихся под стражей, тут же вылезла бы вслед за Дамур. Долгожданная свобода была в трех шагах от меня. Так почему же я медлила? Почему не схватилась за шанс, который подкинуло мне распахнутое в темноту окно? Я переминалась с ноги на ногу, ждала вспышки молнии, что осветит дорогу. Рядом не было никого, чтобы удержать меня, и все же я колебалась.

Надо было сбежать. Попробовать вылезти в окно. Выдавить осколки из рамы, если бы вдруг не пролезла. Помчаться через грозу к ближайшим воротам. Так сделала бы любая.

Быть может, меня подводит память?

Где-то глубоко маячит воспоминание: я бегу к разбитому окну, бегу так, словно опаздываю на последний поезд, который вот-вот тронется, и если он уедет, мне никогда не выбраться. Я чувствую, что так и было.

Острый зубец стекла впивается в кожу. Больно.

Реальная, жгучая боль. И она говорит, что все было на самом деле. Я убежала.

Да, и гроза. Грохочет со всех сторон, но никто, никто не велит мне поднять руки и подчиняться приказам. Никто не стреляет в меня. Значит, пришло мое время. За тюремными воротами ждет совершенно новая жизнь. Я не боюсь ее. Да и с чего бы?

Большего мне не вспомнить, потому что по голове обухом бьет действительность.

Воспоминание о боли, о струях дождя на лице, о маячащих впереди воротах, о белобрысой макушке, за которой я и бегу, но оскальзываюсь, падаю в грязь – все исчезает под гнетом реальности.

Сколько ни воображай себе, как вылазишь в окно – головой вперед или ногами, ничего не изменится. На самом деле я не сбежала. Осталась в тюрьме. Добровольно.

Если бы Дамур удалось убежать, мы бы забыли про нее. Мы тотчас выбрасывали из головы тех, кто нас покидал. Девчонка могла провести с нами месяцы, даже годы, стать среди нас легендой, но, если ее переводили в другую тюрьму или, того хуже, отпускали на волю, она тут же испарялась из наших воспоминаний. Ее образ как будто стирали ластиком. Рассказы о ней обезличивались, имена и приметы терялись, вскоре в них оставались одни упоминания о «той девчонке». С тем же успехом героиней истории могла быть любая из нас.

Заключенной № 98307-25 сбежать не удалось.

Дамур перемазалась в грязи, промокла и дрожала, однако добралась до ворот. Она ухватилась за металлические прутья и попыталась вскарабкаться наверх – оскальзывалась и начинала снова. Тапка с ноги слетела в грязь, но Дамур не сдавалась.

Она напоминала букашку, ползущую по стене. Мы ждали, что вот-вот начнут стрелять, что завоет сирена и спустят собак, но похоже, за ней следили лишь наши глаза. То есть мои.

Хотя луч фонарика не доставал до ворот, мне было видно ее во вспышках молнии.

И вот Дамур почти наверху. А там колючая проволока. Я же говорила ей, когда она только попала сюда. Рассказывала о том, что случилось с девушкой, которая тоже попыталась выбраться отсюда (имя позабылось после того, как ее перевели в другую тюрьму). Нас выпустили во двор, и она попыталась взобраться по решетке, когда охранники отвернулись. Решила испытать судьбу средь бела дня, у всех на виду.

Мы смотрели на нее во все глаза, перешептываясь – оценивали каждое движение. Охранники наконец заметили ее, но даже за оружием никто не потянулся. Они-то знали о колючей проволоке. Шикнули на нас и наблюдали молча. Ждали, когда раздастся крик.

Дамур не закричала. Она оказалась куда крепче, чем я думала. Она вздрогнула от боли, но все-таки перебросила тело через ряды колючей проволоки. Я даже не подозревала, что в ней таится такая сила, хоть мы провели в одной камере не один месяц. Беглянка перепачкалась, к тому же было темно, поэтому крови я не разглядела, но наверняка Дамур поранилась об острые шипы. Тем не менее она перебралась через первые ворота и бросилась ко вторым. Она бежала во весь опор, словно ей было наплевать, даже если лопнет селезенка. Можно подумать, что на воле она ей не понадобится.

А у меня в голове билась одна мысль: вдруг Дамур не знает, что вторые ворота под напряжением?

Быть может, она решила, что раз во всем здании вырубился свет, то система не сработает, и она спокойно переберется через ограду? В логике ей не откажешь, ведь замки на наших камерах тоже работали от электричества.

Однако она ошиблась. Дамур бросилась на решетку всем телом, даже не проверив сначала, есть напряжение или нет.

Ее отбросило назад разрядом огромной силы. Раздалось жуткое шипение. Тлетворный порыв ветра донес до меня запах обгоревшей резины.

Яркая вспышка – такой я не видела никогда. Режущий свет озарил все вокруг.

Ударив в размытую от дождя землю, вспышка погасла, и воцарилась тьма.

Вот как все было. Как рассказать об этом остальным, когда они расспрашивали, видела ли я, как Дамур подбросило вверх, как вспыхнул разряд, – и вообще как, круто было или нет? Да, я видела. Только я видела и другое.

Точнее, другую.

Когда в ослепительной вспышке Дамур упала на землю, стены вокруг нас дрогнули. Открылось окно в иной мир. И, озаренная светом, оттуда пришла она.

В темноте появилось лицо

В темноте появилось лицо. Девушка стояла на лестничном пролете у входа в столовую. Никогда прежде ее не видела! И включила фонарик.

Я знала в лицо всех девочек из «Авроры», из всех четырех корпусов. Знала даже начальника тюрьмы – наблюдала издалека, как он выбирается из своей модной тачки. Мне были знакомы все охранники – их толстые щеки, густые бороды, в особенности сила захвата.

Но это лицо было совсем чужим.

Если бы к нам привезли новенькую, я бы заметила еще в четверг, когда развозила по корпусам тележку с библиотечными книгами. По пятницам я тоже держу ухо востро. Никто не говорил про новенькую. Появиться сегодня она не могла, по субботам автобус не приезжал. Мы каждый день обсуждали все новости: кого скоро выпустят, кого переведут в тюрьму похуже или – под неискренние восклицания «вот повезло тебе!» – получше, кого и за что отправили в карцер, у кого новая сокамерница, кто послал запрос на переселение в другую камеру (снова в который раз Лола) и кому отказали. Я знала все – все имена, все лица, все преступления, в которых признавались, и даже те, которые пытались скрыть. У меня хорошая память. В той жизни в школе я была отличницей.

Эта девушка не выходила из синего автобуса, в котором привозили осужденных.

Волосы у нее были закручены в пучок на затылке. Нам тут не разрешали носить такие прически. Блестящий обруч с блестками отобрали бы сразу, как только она ступила за ворота. На ней были джинсы, всамделишние синие джинсы точно по фигуре. Короткий бирюзовый топ – в одежде такого цвета запрещали являться даже посетителям, он слишком сливался с окружающей зеленью. На ней было множество золотых украшений – сережки, цепочка, кольца, браслет. Чистенькая опрятная девочка из богатой семьи.

Как она попала сюда, да еще ночью? Приходила к кому-то и спряталась? Может, родственница кого-то из охранников?

Ее глаза бегали. Сперва я решила, что она разглядывает нас, но потом сообразила, что это не так. Когда одна из наших с кулаками набросилась на другую, чужачка даже не вздрогнула. Кто-то совсем рядом завопил так, что у меня чуть барабанные перепонки не лопнули. Она не шевельнулась. Стая девиц промчалась позади по коридору. Чужачка не обернулась, не побежала ни за ними, ни от них.

Она будто не видела нас, околдованная, обездвиженная лучом моего фонарика, светившего ей в лицо.

Рискуя быть обнаруженной, я сделала шаг из своего укрытия по направлению к перилам. Девушка стояла внизу в коридоре у распахнутой двери, ведущей из одного корпуса в другой. Нас часто выводили туда на построение – по пути на прогулку или на урок. Раз или два после жестокой стычки нас приковали друг к другу за ноги, дабы проучить, и мы тянулись через дверной проем унылой медленной цепочкой.

Девицы умчались прочь. Я осталась наедине с чужачкой. Шум – наш шум, потому что я была частью этого единого, общего организма, а она – нет, – доносился теперь из другого крыла. Но я не могла оторвать от нее глаз, застыла там, будто вкопанная.

Она обернулась вокруг собственной оси, однако голову не подняла. Она не увидела меня, а я смотрела ей прямо в макушку, увенчанную обручем-короной.

Я собралась было окликнуть ее, как вдруг все пошло наперекосяк. Фонарик в моей руке заплясал. Там, куда падал его свет, все менялось. Стены, выкрашенные в бледный, тошнотворно зеленый цвет, как полагалось в тюрьме, оказались расписанными яркими граффити.

Все стены, все колонны были испещрены злобными, страшными каракулями. В той, прежней, жизни я видела такие под автомобильными мостами, когда мы с мамой проезжали мимо. Мама говорила, что их малюют бродяги, но я была уверена, что это дело рук подростков – таких же, как я, которым хотелось, чтобы их запомнили.

Раньше, когда я смотрела на граффити из окна машины, они мне нравились. Теперь все изменилось. Слишком яркие, отвратительные цвета. Меня замутило. Все это чужое, нездешнее.

Большинство надписей разобрать было невозможно. Одна из тех, что мне удалось прочитать, сообщала, что «Стиви + Бейби = Любовь». Среди нас не было никого с такими именами. Интересно, они все еще вместе? Надеюсь, что нет. Надеюсь, они извели и испохабили друг друга, как эти стены. Надеюсь, никогда и ничего в их жизни не будет приравнено к настоящей любви.

Буквы карабкались и напирали друг на друга. Какая-то Бриджет Лав нацарапала свое вшивое имя везде, докуда добралась. Некий Монстр забомбил поверх собственную наскальную живопись. Как же мне хотелось стереть это все до последней черточки! Там не было наших имен. Ни Эмбер Смит, ни Миссисипи, ни Лолы, ни Крошки Ти (мы насмехались над ней месяцами, пытаясь выяснить, что значит «Ти»). Никаких Шери, Джоди или Дамур. Мы будто бесследно испарились.

Я бы даже не поняла, где мы находимся, если бы не одна-единственная цифра 2 высоко на стене, там, куда не добрались вандалы. Значит, мы у входа во второй корпус.

Рядом с цифрой растянулась длинная надпись, сделанная огромными черными буквами: «Покойтесь с миром!»

Я на мгновение закрыла глаза, а когда открыла, заметила, что изменилось и многое другое.

Исчезли указатель со стрелкой в комнату для свиданий и плакат со сводом правил, которые нам надлежало соблюдать. Решетка, загораживающая дверь в столовую, была сломана, а в том месте, где был вход, зияла черная дыра.

На месте осталось только окно, из которого Дамур выбралась наружу, по-прежнему разбитое.

Пока я осматривалась, порыв ветра поднял с пола ворох сухой листвы. Похоже, пол не подметали долгие годы.

Не до конца понимая, что делаю, я стала спускаться к незнакомке, уверенная, что она каким-то образом причастна ко всему, что я видела. Оказавшись внизу, я взяла разбег. Меня несло прямо на нее. Я жаждала сбить ее с ног и вырвать объяснение тому, что происходит.

Но столкновения не вышло.

Я рассекла собой воздух.