Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Пег обвела взглядом пустое жилище и, будто почувствовав настроение Норы, кивнула:

— Заночую, если тебе это не в тягость.

— Может, мне Михяла взять? — предложила Бриджид.

— Я уложу его.

Нора уложила мальчика в самодельную колыбель из ивовых прутьев и соломы.

— Не перерос он люльку-то? — сказала Пег. — Ноги свешиваются.

Нора пропустила эти слова мимо ушей.

— Схожу сейчас подою, и мы перекусим. — Шум дождя и шипение огня в очаге заглушило новым раскатом грома. — Ну и вечерок выдался!

Пег ласково погладила Бриджид по животу:

— Вот и хорошо, что ты сейчас здесь с теткой мужа сидишь, а не бредешь где-нибудь впотьмах! — Она прищурилась. — Гром подчас птенчиков еще в яйце убивает.

— Пег О’Шей, зачем пугать ее всякими выдумками!

Подвесив тяжелый котелок с водой на цепь, свисавшую со стенки очага, Нора уставилась в огонь, щурясь на дымное пламя.

— Займись скотиной, Нора. Корова небось сама не своя — грозы боится. — Пег повернулась к Бриджид: — А молния, говорят, у молока силу отнимает. После такой ночи наутро не у одной хозяйки молоко свернется, попомни мое слово!

Бросив на Пег суровый взгляд, Нора стянула с перекладины еще мокрую накидку и, опять укрыв голову и взяв ведро, ступила в темноту двора, где порывистый ветер и хлещущий дождь едва не сбивали с ног. Согнувшись в три погибели, торопясь укрыться от потопа, она поспешила в хлев.

Корова моргала в сумраке круглыми от страха глазами.

— Ну-ну, Бурая, что ты, успокойся. — Нора гладила бок коровы, но едва она потянулась за скамеечкой и поставила не землю ведро, как животное, вздрогнув, натянуло привязь. — Тихо, девочка, не бойся, никто тебя не обидит, — нараспев ласково стала она уговаривать корову, но та только мычала. Боится, подумала Нора и бросила в кормушку охапку сена. Но корова есть не стала, дышала тяжело и прерывисто и, едва Нора сжала ее соски, метнулась в сторону, норовя порвать путы. Ведро со звоном покатилось по земляному полу. Нора встала, раздосадованная.

Снаружи сверкнула молния.

— Ну, как знаешь, — пробормотала Нора, подобрав ведро, и, вновь покрыв голову накидкой, кое-как добралась до хижины. Там остановилась под навесом крыши, чтобы счистить грязь с босых ног. Из-за двери доносился голос Пег, женщина говорила тихо, заговорщически:

— Малый-то, Михял… Только глянь на него. Уродец как есть.

Нора похолодела.

— Да я слыхала, Мартин с Норой взяли к себе ребенка-калеку. А это правда, что он еще не ходит?

Бриджид.

Сердце у Норы заколотилось.

— Да, думаю, и не будет ходить. Четыре года — и вот, пожалуйста! Знала я, что Нора взялась обиходить мальчишку и что, когда его привезли, он был еле жив, но чтоб такое… Он ведь и не в своем уме!

Нора почувствовала, как лицо ее вспыхнуло, несмотря на холод. Затаив дыхание, она приникла глазом к щели. Бриджид и Пег разглядывали мальчика.

— А священника она к нему не звала?

— Чтобы полечил? Я-то знаю, что священнику дана такая сила — кабы только захотел он ее в ход пустить. Но отец Хили — человек занятой, городской человек, жил почти всю жизнь не то в Трали, не то в Килларни, и очень я сомневаюсь, что есть ему дело до убогих мальчишек с ногами как плети!

Бриджид помолчала.

— Я Бога молю, чтоб мой исправным родился.

— Бог даст, родится здоровехонек. Ты себя смотри береги, не простужайся. Сдается мне, что ребеночек ослаб умом и руки-ноги у него отказали, когда мать его занедужила. Но пока жива она была, о том, что с дитятей неладно, речи не было.

У Норы упало сердце. Родственница сидит у нее в доме и хулит ее внука! Нора прижалась лицом к двери, сердце прыгало где-то у горла.

— Так, значит, от Норы ты это узнала?

Пег насмешливо улыбнулась:

— Да неужели? Нора о мальчике и словом никогда не обмолвится. Почему, думаешь, трясется она над ним, как наседка, держит взаперти и ни с кем из нас не делится тем, что с мальчиком? Почему, думаешь, как только муж ее скончался, она велела Питеру О’Коннору отнести мальчишку ко мне, пока еще толпа в дом не набежала? Да его никто и в глаза, считай, не видел, я ей даром что родня, так и то не дали рассмотреть, рассмотрела только в эти дни, и можешь себе представить, каково мне пришлось, когда рассмотрела я его хорошенько!

— Она стыдится его.

— Да, неладно с ним. Тяжело это, должно быть. Дочь померла — помилуй Господи ее душу, — и теперь вот этот хворый; и ухаживай за ним в одиночку.

— Но она сильная, Нора-то. Сдюжит.

Стоя за дверью, Нора могла видеть, как откинулась на спину Пег, как провела языком по беззубым деснам.

— Есть в ней стержень, в бабе этой, твердость есть. И все ж боюсь я за нее. Уж такая полоса ей выдалась темная — смерть и уродство это. Дочь померла, а сейчас и Мартин скончался, и дитя головой слабое от всего этого, порченое дитя.

— Питер О’Коннор говорил, что светилось возле урочища фэйри в той самый час, когда Мартин отходил. Говорил, что третьей смерти не миновать.

Перекрестившись, Пег бросила в огонь еще один кусок торфа.

— Упаси Боже. Хотя бывает, и почище вещи случаются.

Нора медлила в нерешительности. По лицу ее стекали капли дождя. Мокрая накидка промочила платье. Закусив губу, она силилась расслышать, что еще они скажут.

— Нэнс приходила голосить по Джоанне?

Пег вздохнула:

— Нет, не приходила. Норина дочка замуж в Корк вышла, давно уж дело было. Там и похоронена, где-то возле Макрума, что ли. Нора о смерти ее узнала, лишь когда зять к ней заявился, ребенка ей привез. Вот горе-то было горькое: вечер, уже смеркается, хлеб в полях только собрали, и тут вдруг муж Джоанны на осле, и Михял тут же, к седлу ремнями приторочен. И говорит, что Джоанна истаяла как свеча и что он теперь вдовец. Да, извела Джоанну болезнь, так муж ее сказал. Однажды легла она с сильной головной болью и потом уже не встала. И чахла она, чахла, пока не исчахла совсем. А ему ребенка было не поднять, и, знаю я, родня его решила, что правильно будет отвезти Михяла к Норе и Мартину. Нора об этом молчала, но слухи ходили, когда привезли его, Михял оголодавший был. Худущий — кожа да кости, краше в гроб кладут.

Да как она смеет, думала Нора. Сплетничает обо мне в день похорон моего мужа! Распускает слухи о моей дочери! На глаза навернулись слезы, и она отпрянула от двери.

— Бедность не порок, чего ее стыдиться… — Ветер далеко разносил пронзительный голос Бриджид. — Нам ли не знать ее.

— Может, кто не стыдится бедности, а Нора-то из гордых; привыкла высоко держать голову. Вот замечала ты, что о покойнице она никогда не говорила? Моего мужа еще когда Господь прибрал, а я все говорю и говорю о нем, как о живом, будто он все еще здесь. Так он вроде и не покидал меня. А вот когда померла Джоанна, Нора как ножом ее от себя отрезала, даже имя дочкино у нее с языка не слетает. Наверняка тоскует она по ней, но воспоминаниями о дочери делится разве что с бутылкой.

— Она что, в кабак захаживает?

— Ш-ш… Не знаю уж, где Нора себе утешение находит, но, если бутылка мирит женщину с тем, что есть, разве есть у нас право ее осуждать?

Это было уж чересчур. Нора поспешно вытерла глаза и, сжав зубы, вошла в кухню — блеснули мокрое лицо и накидка. Прикрыв дверь, в которую рвались дождь и ветер, она поставила ведро на столик под заткнутым соломой окошком.

Женщины молчали. Интересно, догадались они, что я их подслушала, подумала Нора.

— Молока-то много надоила? — прервала молчание Пег.

— Испугалась она чего-то.

Стянув с плеч накидку, Нора села на корточки перед огнем и стала греть руки, стараясь не смотреть в сторону женщин.

— В былые времена и масла в долине было вдоволь, — пробормотала себе под нос Пег, — а теперь каждая вторая корова — порченая.

Подал голос Михял, и Нора, с облегчением оттого, что появилось дело, поспешила вынуть ребенка из его тесной колыбели.

— О, да ты великан! Вишь, какой тяжелый!

Пег и Бриджид переглянулись.

— О чем говорили? — спросила Нора.

— Да Бриджид наша все насчет Нэнс интересуется.

— Вот как?

— Ну да. Расспрашивает и расспрашивает.

— Не хочу прерывать вашего разговора. Давайте, продолжайте. Что там за история?

Норе показалось, что глаза женщин испуганно блеснули.

— Ну, я говорила, что тогда, вначале, людям странным показалось, что женщина может одним воздухом питаться, воздухом и одуванчиками. И отправились они к священнику. Не к отцу Хили, а к тому, кто до него был, отцу О’Рейли, упокой Господь его душу. Но он и слушать не захотел всех этих сплетен и подозрений. «Оставьте бедную женщину в покое», — сказал он. А был он, Бриджид, человек строгий, сильный был человек, опора тех, кто за себя постоять не может, бездомных защитник. Это он мужчин поднял хижину ей строить и людей к ней посылал — за травами и лечиться. Ревматизмом мучился.

Вода в котелке задрожала, закипая. Нора, гневно поджав губы, глядела, как падающие в дымоход дождевые капли бьют по бокам котелка.

— Ну а потом что было? — прервала молчание Бриджид.

Пег, поерзав на стуле, покосилась на Нору:

— Ну, уже вскоре после того, как поселилась Нэнс в этой своей хижине, пошла о ней молва. А однажды на вечерках у старой Ханны принялись мы байки разные вспоминать, рассказывали и о добрых соседях. Ханна и поведала о волшебном кусте шкяхъяла[10], о том, как пытались срубить его. Это Дэниела твоего дядька, Шон Линч, пытался. Дурак был, ей-богу, этот Шон, молодой тогда совсем.

Собрались как-то у кузни ребята и давай хвастать промеж себя. Шон, родственничек твой, говорит, срублю, дескать, боярышник этот. Они остерегали его — не надо, не трогай куста. Так ли, эдак ли, только прослышала Нэнс Роух о его хвастовстве. Ты ведь видала, где куст этот растет? Возле логовища фэйри. И Нэнс там же живет, неподалеку. Вот и заявилась она к нему однажды вечером. У него, понятное дело, и у Кейт душа в пятки, как увидели ее в дверях, а она и говорит: лучше бы тебе оставить тот куст стоять, как он стоит, не то затаят Они против тебя злобу. Это ведь Их куст, так что не касайся его, верно тебе говорю, беды не оберешься, накличешь, если подойдешь к нему со злом. Ну а он, ясно дело, только насмехается, да и отругал ее, в придачу обозвал самыми последними словами и в тот же день отправился рубить шкахъял. Старая Ханна говорила, что собственными глазами видела, как замахнулся Шон хорошенько топором на боярышниковый куст. И хочешь верь, хочешь нет, Ханна сама видела, как не попал топор в ствол, пролетел по воздуху и хвать Шона по ноге! Чуть ли не пополам ногу разрубил. Оттого и хромает Шон теперь.

Снизу донесcя булькающий звук. Женщины, наклонившись, увидели, что Михял уставился на потолочные балки и на губах его играет кривая улыбка.

Нора глядела, как, подавшись вперед, Пег внимательно, с серьезным видом, вглядывается в лицо мальчика.

— Ему рассказ нравится.

— Давай дальше, Пег, — нетерпеливо сказала Бриджид. Примостившись на самом краю лавки, она еле могла усидеть на месте, по лицу ее плясали блики от пламени в очаге.

— Вот отсюда все и пошло. После истории с топором люди заговорили, что Нэнс ведома фис шийог — мудрость фэйри. И народ начал захаживать к ней, когда считалось, что Эти что-то разошлись и принялись за свои проказы. Люди подозревать стали, что и она, может, у них побывала, что Они ей тогда мудрость и передали.

— Что-то не встречала я таких, кто у добрых соседей гостил. Кого они умыкнули! — Бриджид поежилась.

— Я вот что тебе скажу, Бриджид. В долине нашей люди спокон веку живут. Пришлым бродягам у нас места нет, коли они не породнятся с тутошней кровью. А Нэнс здесь утвердилась, вросла в нашу землю — потому что травы знает, мертвых умеет оплакать, да и рука у нее легкая по повивальному делу. Многие бояться ее стали после той истории с боярышником, многие и теперь еще побаиваются, но больше таких, кому без нее не обойтись. И покуда в ней есть нужда, будет Нэнс жить в своем бохане возле леса. Муж мой покойный как-то раз проснулся утром с заплывшим глазом. Вспух глаз и не видит ничего! Отправился он к Нэнс, а та ему говорит, это фэйри, дескать, глаз тебе испортили. Сказала, что приметил он, должно быть, одним глазком кого-то из ихнего роду-племени, а негоже это человеку, нет у него такого права, вот они и отняли зрение у того глаза, что фэйри увидел. Поплевали мужу моему в этот глаз, когда он спал. Так Нэнс сказала. Но у нее на это средство нашлось — гланроск, очанка. Так и вымыла она настоем этой травки слюну фэйри. Так что уж не знаю, похищали ее фэйри или нет, но дар у нее есть — это точно. А от Господа он или от добрых соседей, не нашего ума дело.

— А мне Нэнс будет помогать, когда срок мой придет?

— Конечно. Кто ж еще?

— Подержи его, пока я чай приготовлю, — сухо сказала Нора, передавая Михяла на руки Бриджид.

Бриджид неловко пристроила ребенка у своего большого живота, и Михял, словно почувствовав всю необычность такого положения, застыл, а потом вскинул руки, оторвав их от боков, и недовольно надул губы.

— Он перышки любит, — сказала Нора, кидая картошку в дымящийся горшок. — Вот. — Она подобрала маленькое пушистое перышко, сквозняком занесенное в хижину с куриного насеста. — Мартин всегда щекотал его перышком.

Бриджид взяла перышко и провела им по ямочке на подбородке малыша. Ребенок засмеялся так громко, что грудь его заходила ходуном.

Бриджид, как и его, обуял смех:

— Нет, вы только посмотрите!

— Добрый знак, — заметила Пег, кивнув на обоих.

Улыбка Норы тут же погасла.

— Добрый знак чего?

Взяв железные щипцы, Пег неспешно ворошила угли.

— Ты что, оглохла? Добрый знак… чего, Пег О’Шей?

Пег вздохнула:

— Знак, что Михяла твоего еще можно вылечить.

Плотно сжав губы, Нора бросила в кипящую воду оставшиеся картофелины. Вода выплеснулась ей на руку, и Нора вздрогнула.

— Мы только добра желаем твоему ребенку, — пробормотала Пег.

— Добра? Вот как?

— Ты к Нэнс его носила, а, Нора? — Голос Бриджид звучал неуверенно. — Мне вот сейчас в голову пришло, что, может, его околдовали.

В хижине повисла тишина.

Нора внезапно осела на пол и, уткнувшись в передник лицом, задышала глубоко и прерывисто. На нее пахнуло знакомым запахом коровьего навоза, молодой травы.

— Ну полно, полно, — зашептала Пег. — Тяжелый день тебе выпало пережить, Нора Лихи. Не стоило нам говорить о таких вещах. Да благословит Господь это дитя и поможет вырасти ему большим и сильным, как Мартин.

Услышав имя мужа, Нора застонала. Пег положила руку ей на плечо, но Нора, передернув плечами, сбросила ее руку.

— Прости ты нас. Мы же ничего дурного не хотели. Tig grian a n-diadh na fearthana. Дождь пройдет, и солнце выйдет. Придет и для нас времечко получше, жди и увидишь.

— Веруй, и Божья помощь в дверь постучится, — пискнула Бриджид.

От порывов ветра трещали стропила. А Михял все смеялся.

Глава 3

Крестовник

В ДОЛИНУ ПРИШЕЛ КАНУН САМАЙНА — ветер возвестил о нем горьким запахом прелых дубовых листьев и кисловато-острым — яблочной падалицы. До Норы доносились веселые крики ребятни. Дети рыскали по полям вдоль оград, заросших кустами ежевики. Они спешили собрать последние налитые красным соком ягоды, пока ночь не призовет пука[11], чтобы тот отравил ежевику, дохнув на нее ядом. Дети выскакивали из канав, чумазые, с алыми от ягод руками и ртом, врываясь в тихие туманные сумерки, точно шайка кровавых убийц. Потом они карабкались вверх по откосам, разбегаясь по домам, а Нора смотрела им вслед. На некоторых мальчишках были платьица, чтоб обмануть нечистых. Опасно, коли такая ночь застигнет тебя вне дома. Она принадлежит духам. Мертвые бродят совсем рядом, и скоро те, кого не приняли ни в рай, ни в ад, примутся разгуливать по стылой земле.

Вот уже идут, думала Нора. Выползают из могил, из мрака и сырости. Идут на огонек, на свет наших очагов.

Смеркалось. Нора глядела, как два карапуза со всех ног бегут домой, а мать торопит их, волнуется, зовет. В такую пору не стоит искушать дьявола, да и фэйри тоже. В канун Самайна, бывало, люди пропадали. Бесследно исчезали дети. Их заманивали фэйри в свои круглые каменные оплоты, увлекали в горы или бочаги огнями и музыкой, и родители с тех пор их никогда больше не видели.

Нора с детства запомнила, сколько было страху и кривотолков, когда один обитатель долины не вернулся в родную усадьбу в канун Самайна. Нашли его лишь наутро — окровавленный, голый, он корчился на земле, сжимая в руках пук желтого крестовника.

Его умыкнули сиды, так объяснила ей мать. И помчали его с собой на конях, катали всю ночь, пока не стало светать. С рассветом они его бросили. Схоронившись в темном углу, Нора слушала тогда взволнованные шепоты и пересуды соседей, собравшихся возле родительского камелька. Вот же бедолага — оказаться перед всеми в таком виде! Да его мать со стыда бы сгорела! Взрослый мужчина, а весь дрожит, трясется и лепечет что-то несусветное о лесе, где побывал, плетет такое — несмышленышу впору.

«Умыкнули меня, — все твердил он землякам, когда те его поднимали, укрывали плащом и, взвалив на плечи, терпеливо несли всю дорогу, помогая добраться до дому, потому что идти сам он не мог. — Умыкнули меня».

На другой вечер мужчины и женщины пожгли на полях весь крестовник — в отместку добрым соседям, чтобы лишить их священного их растения. До сих пор Нора помнит костерки, горевшие по всему склону долины, и как мигали они в темноте.

Мальчишки добрались наконец до дому, и Нора видела, как мать, впустив их, закрыла за ними дверь. Окинув последним долгим взглядом лес и встающий над ним кривой нож месяца, Нора перекрестилась и вошла к себе в хижину.

Дом, показалось ей, стал меньше, словно съежился. Встав на пороге, Нора оглядела свое владение, все, что еще осталось у нее в этом мире. Как же переменилось это все за месяц, что нет Мартина! Каким пустым кажется дом. Грубые камни очага; дым от прежних огней закоптил заднюю стенку, чернеющую теперь треугольником толстого слоя сажи. Болтается на цепи ее котелок для картошки, плетеное решето прислонено к стене, у закопченного оконца мутовка для масла, а под ней столик с двумя треснувшими тарелками дельфтского фаянса и глиняными крынками для молока и сливок. Даже остатки ее приданого — настенная солонка, штамп для масла, раскладная лавка, вытертая до гладкости, — наводили уныние. От всего в доме веяло вдовством. Табак Мартина и его трубка в нише над очагом уже подернулись тонким слоем пепла. И пустуют старые низенькие скамеечки. Камыши на полу высохли, крошатся под ногами, давно пора новые настелить, а зачем? Лениво перебегали языки пламени в очаге — единственный признак жизни, да еще куры шебуршились на насесте да Михял вздрагивал во сне на ворохе вереска.

Вылитая Джоанна, подумала Нора, вглядываясь в его лицо.

Лицо спящего внука казалось нестерпимо гладким, бескровным, восковым. И отцовская ложбинка между подбородком и нижней губой, придающая рту капризную гримасу. Но волосы у мальчика — Джоаннины. Рыжеватые, мягкие. Мартин любил их. Разок-другой Нора, войдя, заставала мужа возле малыша, он гладил его волосы, как гладил он волосы их дочери Джоанны.

Нора убрала тонкие пряди со лба Михяла и на мгновение в жгучем тумане слез, застлавшем ей глаза, вообразила, что перед ней Джоанна. Стоит прищуриться — и вновь она молодая мать, сидит перед спящей дочкой. Вот медноволосая девочка вздыхает во сне. Единственное ее дитя дышит, цепляясь за жизнь. Такое послушное, с пушистыми волосами.

Она вспомнила слова Мартина, сказанные в ту ночь, когда родилась Джоанна. Шатаясь от усталости после бессонной ночи и выпитого виски, радостный, испуганный, голова кругом. «Крошка-одуванчик, — сказал он, гладя перышки волос на голове новорожденной, — береги себя, не то ветер подует, развеет тебя по горам и долам — и нет одуванчика».

Вспомнилась пословица: «Разбрасывать не собирать — дело нехитрое».

Нора почувствовала, как сдавило грудь. Ее девочка и муж ушли. Ветер унес их — не догнать. Они теперь в Божьих чертогах, там, куда она, стареющая, исхудалая, изможденная гнетом лет, должна была бы отправиться первой. Она услышала хриплое свое дыхание и отдернула руку от Михяла.

Дочке бы жить и жить. И быть такой, какой она встретила Нору в тот раз, когда они с Мартином, прошагав чуть ли не целый день, навестили Тейга и Джоанну в их хижине на болотах. В тот раз Нора впервые увидела дочь после свадьбы: и та так и светилась счастьем, когда стояла на взгорке, куда поднималась дорога, стояла с ребенком на руках на фоне цветущего утесника и неба, такого широкого, солнечного. Как же разулыбалась она при виде родителей, гордая, что теперь жена, что есть у нее ребенок!

«А это маленький Михял», — сказала она, и Нора обняла мальчика и заморгала, смахивая слезы, от которых защипало глаза. Сколько же было тогда ему? Не больше двух. Но он рос и был здоров и вскоре уже семенил, догоняя поросенка, который с визгом носился по сырому полу их тесной хижины.

— Да он, вот те крест, вылитая ты! — сказал Мартин.

Михял потянул Джоанну за юбку: «Мама!» И Нора обратила внимание, каким привычным легким движением Джоанна подхватила ребенка, как стала щекотать его, трепать по подбородку, пока он не зашелся в приступе смеха.

«Бегут годы-то, прямо галопом скачут», — пробормотала себе под нос Нора, а Джоанна только улыбнулась в ответ.

«Еще! — требовал Михял. — Еще!»

Нора тяжело опустилась на табуретку и уперлась взглядом в лицо мальчика, так не похожего теперь на того внука, который ей помнился. Она глядела на его приоткрывшийся во сне рот, на руки, поднятые над головой, на странно вывернутые запястья. Ноги Михяла не могут выдержать его веса.

Что же это случилось с тобой, думала она.

Как ужасна эта тишина в доме.

С того времени, как не стало Мартина, Нора ловила себя на том, что только и делает, что ждет его возвращения, одновременно мучась сознанием того, что он не вернется. Тишина все еще казалась непривычной. Не слышно было ни вечного посвистывания Мартина, ни его смеха. Ночи проходили без сна. Вытерпеть эти тягостные бессмысленные часы можно было только вжавшись в пролежанную им ямку в соломе, воображая, что это Мартин ее обнимает.

Так не должно было случиться. Мартин выглядел таким здоровым. Конечно, годы брали свое, как и у нее, но он легко нес свой возраст на крепкой спине, на жилистых ногах крестьянина. Он ничуть не обрюзг. Даже седой, с лицом, посеченным временем и непогодой, как, должно быть, и ее собственное, Мартин был полон жизни. Она считала, что он переживет их всех. И представляла, как станет умирать, а он терпеливо и чутко будет ухаживать за ней, сидя у смертного ее одра. Когда Нора бывала не в духе, то воображала его на своих похоронах, как он бросает комья глины на крышку ее гроба.

На поминках женщины уверяли ее, что скорбь со временем утихнет, и Нора в тот миг их ненавидела. А теперь поняла: существует пустота. Надо же — прожить всю жизнь и не заметить это море одиночества, поющее нежную песнь по умершим… Как приятно было бы тихо погрузиться в него и утонуть! Как легко сделать шаг и рухнуть в эту бездну. И какой там покой.

Она думала, что не переживет того летнего дня, когда после полудня вдруг приехал Тейг. Глаза его были пусты, в волосах блестела застрявшая мякина.

Джоанна умерла, сказал он. Умерла жена.

Джоанна, крошка-одуванчик ушла, улетела, как унесенное ветром семечко. Норе почудилось: колосящееся овсяное поле, и она в этом поле, и вдруг падает серп из рук. И мысль: «Ну вот. Прилив нахлынет, потом уйдет. Пусть и я уйду вместе с ним».

Если бы не Мартин… Он утешался Михялом, оставшимся без матери подкидышем, которого Тейг привез им в корзине для торфа. Именно Мартин заставлял ее заботиться о Михяле, лить молоко в этот пищащий, ненасытный ротик. Мартин полюбил малыша. И даже бывал счастлив с ним рядом.

«Краше в гроб кладут!» — сказала Нора про внука в тот вечер, когда они с мужем сидели, раздавленные горем. Наступали сумерки. Осеннее солнце клонилось к закату, и они оставили открытой створку двери, чтобы в хижину проникал розоватый вечерний свет.

Мартин поднял мальчика из корзины. Он держал его, как держат раненую птаху.

— Да оголодал он. Взгляни на его ножки.

— Тейг говорил, он разговаривать разучился. Уж полгода или больше, как молчит.

В ласковых объятьях деда мальчик успокоился, судорожные движения прекратились.

— Мы найдем ему доктора, и доктор вылечит его. Нора? Ты меня слышишь?

— Доктора мы не потянем.

Вспомнились сильные руки Мартина, с какой добротой гладил он мальчика по волосам. Грязь, въевшаяся в заскорузлые ладони.

Вот так же же, как Михяла, гладил он испуганных лошадей, нашептывая им что-то, ласково, спокойно. Даже в тот вечер, сраженный горем и тоской по дочери, Мартин оставался спокоен.

— Мы раздобудем доктора, Нора, — сказал он. И только потом голос изменил ему. — То, что не смогли мы сделать для Джоанны, мы сделаем для ее сына. Для внука нашего.

Нора глядела на пустую табуретку, на которой сидел Мартин в тот летний вечер.

Почему Господь не прибрал Михяла? Зачем оставил мне ребенка-калеку вместо здорового мужа, здоровой дочери?

Да чтоб вернуть Мартина и дочь, я бы этого мальчишку о стенку расшибла, подумала Нора и тотчас сама ужаснулась. Посмотрела на спящего ребенка, стыдливо перекрестилась.

Нет. Не годится сидеть понуро у очага, вертя в голове черные мысли, — так мертвых не приветишь. Ни дух дочери, ни мужнина душа, помилуй их Боже, посетив такой дом, не признают его своим.

Пока Михял спал, Нора, поднявшись, наполнила горшок водой из колодезного ведра и бросила туда столько картошки, сколько только могла себе позволить. Поставив ее вариться, занялась табуретками; расставила их вокруг очага, Мартинову — поближе к огню, табуретку Джоанны — рядом. Хоть они и скончались, думала она, но с Божьей помощью ей удастся вновь провести с ними эту ночь — единственную в году.

Когда картошка стала мягкой, Нора обсушила ее на решете и поставила кружку соленой воды посреди дымящихся картофелин. Съела одну-другую, проворно очищая их и макая в соленую воду — для вкуса и чтобы остудить. Затем она достала Мартинову трубку, выбила ее, продула черенок. Положила на табуретку.

Она прошлась по хижине, сняла паутину со стропил, поправила крест у окна и, занимаясь этим всем, позволила себе пуститься в воспоминания — о дочери, когда та была маленькой и жили они вместе, семьей. Вспомнила раннее ее детство, когда пухлощекая еще Джоанна играла с собранными в лесу орехами, каштанами и желудями. Ей вспомнилось, как делали они фонарики из картошки. Мартин вырезал ножом сердцевину картофелины, а получившийся фонарик передавал Джоанне, чтоб та выскабливала на нем рожицу: вместо глаз дырки, открытый рот…

К тому времени, как Нора закончила все приготовления к Самайну, обычные вечерние звуки — мычанье скотины, крики и приветствия мужчин, возвращающихся с работ домой, — давно замерли, и в наступившей тишине слышались только потрескиванье пламени в очаге и мирное дыхание Михяла. Она налила в деревянные ковшики сливок для Мартина и Джоанны и вздрогнула от внезапного крика совы в амбаре. Поставив ковшики возле табуреток и встав на колени, она прочитала вечерние молитвы. Не погасив лучин и не будя внука, она легла в постель с бутылкой потина и понемножку потягивала из горлышка, пока жар от спиртного не сморил ее. Большой огонь, весь вечер пылавший в очаге, высушил воздух в хижине, и тепло погрузило Нору в глубокий тяжелый сон.



Была полночь, когда ее разбудил звук. Глухой удар, точно кулаком в грудь. Нора села в постели, в голове пульсировала боль. Это не Михял. Стучат снаружи. И ей это не чудится.

Выглянув из своего покойчика, она увидела силуэт спящего ребенка. В очаге ярко пылал торф, и все казалось багровым.

И опять этот звук. Снаружи кто-то есть. И хочет войти. С крыши донесся шум, словно кто-то швырнул в дом камнем.

Кровь стремительно ринулась по жилам.

Может, это Мартин? Или Джоанна? От страха у Норы пересохло во рту. Спустив ноги на пол, она поднялась, огляделась, пошатываясь. Она была пьяна.

Теперь звук превратился в позвякиванье, словно стучат ногтем по жестяному ведру. Она прошла в большую комнату — никого.

И опять стук. Нора тихонько вскрикнула. Не надо было ей пить!

Послышался смех.

— Кто там? — слабым голосом спросила она.

В ответ опять приглушенный смех. Смеялся мужчина.

— Мартин? — прошептала она.

— Хеллоуин-стук — пенни на круг! Не впустишь — стукну! Тук! — По глиняной стене хижины забарабанили в полную силу.

Нора распахнула дверь. При свете высокого тоненького серпа луны Нора увидела перед собой три мужские фигуры; лица мужчин были прикрыты матерчатыми масками. Дырки вместо глаз и рта делали эти маски очень страшными.

Нора испуганно попятилась от двери, и средний из молодых людей одним прыжком очутился в хижине, впрыгнул и засмеялся.

— Хеллоуин-стук! — Он сделал несколько неуклюжих танцевальных движений, изображая джигу и громыхая болтавшейся у него на шее длинной связкой орехов. Приятели, стоявшие за его спиной, загоготали, но смех стих, когда Нора громко, в голос, заплакала. Плясун остановился, стянул с лица маску, и Нора узнала Джона О’Шея, внука Пег.

— Вдова Лихи, я…

— Да пропади вы все пропадом! — Она стояла бледная, кровь отлила у нее от лица.

Джон оглянулся на своих приятелей. Те, раскрыв рты, уставились на Нору.

— Убирайся, Джон! — прошипела Нора.

— Мы не хотели пугать тебя.

Нора хохотнула коротким, лающим смехом. Приятели Джона, тоже сняв маски, косились на него. Парни свои, из долины, все трое. Не дочка. Просто озорные парни в масках.

— Ты что это, вдов теперь дразнить придумал? А, Джон? — Нора дрожала как осиновый лист.

Джон выглядел смущенным.

— Так Самайн же. Мы за пирогами для духов.

— И денежками, — пробормотал его приятель.

— Мы ж для смеха только, а так ничего!

— И вы еще смеетесь! — Нора замахнулась на парней, словно желая ударить, и те испуганно отступили в открытую дверь. — Бездельники! Среди ночи крадетесь к бабам, только-только овдовевшим! Будите добрых людей, пугаете нечестивыми вашими шутками!

— Ты мамó[12] не скажешь? — Джон смущенно теребил в руках маску.

— Уж Пег-то об этом первая узнает! А ну прочь отсюда! — И, схватив табуретку, Нора запустила ею вслед улепетывавшим со всех ног парням. Захлопнув дверь и заперев ее для верности на задвижку, она прижалась к ней лбом. На крохотный миг она вообразила, что это Мартин с Джоанной стоят у ее двери. Как ни глупо, но ей даже виделись их лица. Появление парней с их гадкими масками испугало ее, но больнее всего было от рухнувшей надежды.

Старая пьяница льет слезы оттого, что духи не пришли, подумала Нора.

Проснулся Михял и захныкал в своей вересковой постели, тараща круглые темные глазенки. Нора, пошатываясь, добрела до него и тяжело опустилась на пол. Гладя внука по голове, она попыталась убаюкать его колыбельной, как делал Мартин, но мотив звучал так уныло, да и слова она помнила нетвердо. Вскоре она поднялась, взяла брошенную на постель куртку Мартина. Завернувшись в нее и вдыхая застарелый запах горелой мать-и-мачехи, Нора устало рухнула рядом с Михялом.



— Спаси тебя Господь и Дева Мария, Нэнс!

Подняв глаза от ножа, которым орудовала, Нэнс увидела в двери закутанную в платок фигуру.

— Старая Ханна?

— Старая, и с каждым днем все старее.

— Входи, и Бог тебе в помощь.

Нэнс помогла гостье войти и добраться до табуретки возле огня.

— Ради себя ли ко мне пожаловала?

Женщина, кряхтя и постанывая, уселась на табуретку и покачала головой:

— Нет, ради сестры. Лихорадка у ней.

Нэнс подала Ханне чашку парного молока и кивком предложила угоститься:

— Пей и рассказывай — давно ли она хворает и ест ли.

— Не ест ничего, только водичку пьет.

— От такой беды есть у меня средство.

— Вот уж спасибо!

Ханна отпила глоток и показала на нож в руке у Нэнс:

— Пришла и отрываю тебя от дела…

— Да я всего лишь чертополох рубила. Для кур. А дело мое — людей от лихорадки пользовать.

Оставив нож, Нэнс отошла в угол и достала оттуда полотняный мешочек. Развязав кожаную тесемку, она бережно, кончиками пальцев, принялась сыпать оттуда какую-то травку в горлышко темной бутылки, что-то бормоча себе под нос.

— Что это? — спросила Ханна, когда бутылка заполнилась, а Нэнс закончила священнодействие.

— Таволга.

— Она ее вылечит?

— Как придешь к ней, брось щепоть сухих цветов в кипяток и поставь на огонь томиться. Дашь ей выпить три раза отвару, и будет она здоровая, как прежде.

— Спасибо, Нэнс.

Видно было, что у Ханны словно камень с души свалился.

— Но не оглядывайся, пока на дорогу не выйдешь. И в сторону Дударевой Могилы и боярышника не смотри, не то в бутылке пусто станет.

— Ладно, хорошо. — Лицо Ханны было очень серьезно.

— А сейчас допивай молоко, и да поможет тебе Господь в пути.

Женщина до дна осушила чашку и, вытерев рот тыльной стороной ладони, встала и потянулась за бутылкой.

— Помни, что я сказала: не оглядывайся!

— Хорошо, Нэнс. И благослови тебя Боже!

Нэнс проводила Ханну до порога и помахала ей вслед на прощание.

— Крепче держи бутылку-то! Зажми ее в кулаке!

Стоя в дверях, она глядела, как старуха, миновав лес, направляется к низине — глаза опущены, платок плотно охватывает голову, точно это шоры, не дозволяющие бросить даже беглый взгляд на волшебное убежище и боярышник, на красные ягоды, что посверкивали в ветвях, как капли крови.

Не так уж часто женщины заходили к ней за целебными травами. Большинство жительниц долины и сами прекрасно знали, чем следует лечить обычные недуги, синяки и ссадины, которыми отмечает нас жизнь: дикий мед помогает от воспаления глаз и ячменя, окопник — от ломоты в костях, а если голова болит — надо сунуть в нос листья тысячелистника, это отворит кровь, и тотчас полегчает. А если надо вырвать гнилой зуб или вправить плечо, люди шли к Джону О’Донохью, кузнецу и силачу. К ней же, к Нэнс, обращались, только когда домашние средства — припарки из гусиного помета и горчицы или отвар королевского папоротника — не могли одолеть заразу или утихомирить кашель. Шли, когда страх вырывался из узды, когда дитя бессильно лежало у матери на руках, когда хворь не брали ни черешки цикория, ни листья толокнянки, ни даже соленые лисьи языки.

На этот раз дело непростое, говорили тогда Нэнс, показывая скрученную ступню или свистя забитыми легкими — это меня сглазили, говорили они. Это все добрые соседи.

За травами приходили в основном мужчины. Привычные к работе в поле и непривычные к виду собственной крови. Не доверявшие докторам или не имевшие денег на их флаконы с ярлычками. Выросшему на земле казалось спокойней лечить свои раны растениями, среди которых он сам играл еще мальчишкой, и доверяться рукам морщинистым, как у родной бабки, что сидела когда-то у очага в доме его детства.

Но знала Нэнс и то, что в большинстве своем люди шли к ней вовсе не за травами. Недужные телом приходили обычно при свете дня с кем-нибудь из родных. Но жаждавшие совета и помощи другого рода, те, кто обнаружил вдруг, что жизнь их странным образом пошла не так, как положено, кто не мог даже точно указать на причину своих бед, приходили в неверном свете едва забрезжившего утра либо в сумерках, когда все располагает к одиночеству, люди разбредаются по своим углам и отправившихся к ней никто не хватится. Нэнс знала, что не закрепляющие чаи, не мази из крестовника и жира, а эти тайные посещения сохраняют за ней право и дальше жить в ее лачуге. Вот такие люди особо нуждались в ней — в ее времени, голосе, прикосновении ее рук к своим. Годы Нэнс и ее одиночество они считали верным признаком ее дара, ее волшебной силы.

Какая другая женщина станет жить на отшибе с одной лишь козой да сухими травами под потолком? Какая другая водит дружбу с птицами и обитателями иного, потаенного мира? Кто по доброй воле выберет такую жизнь, не захочет ни детей, ни мужской ласки? Только та, что избрана переходить за черту. Та, что каким-то неведомым образом приобщилась к тайнам, что в переплетении цепких ветвей шиповника умеет различить письмена Господни.

Нэнс глубоко вздохнула, втянув свежий и хрусткий осенний воздух и, поклонившись в сторону урочища фэйри, вернулась в хижину к своему чертополоху.



Нора отправилась в Килларни довольно рано, перекинув ботинки через плечо, чтоб поберечь их и не испачкать в дорожной грязи. Пока она шла, сумеречный рассвет сменился яркой дневной белизной, галки подняли свой галдеж, приветствуя ноябрьское утро.

Как странно, что вернуться ей предстоит не одной, а с чужим человеком, с которым ей потом жить, и беседовать, и делить тепло очага. С тем, кто поможет скоротать тягостные зимние дни и дождаться прихода весны с ее радостями — пением птиц и началом работ.

Нанять служанку посоветовала ей Пег О’Шей. После того случая в канун Самайна горе Норы переросло в праведный гнев, и она как буря ворвалась в жилище Пег.

— Я твоему мальцу, Джону этому, ноги повыдергаю! — вскричала она. — Колобродить среди ночи, на вдов и детишек страх нагонять, сон мой тревожить! Я безмужняя теперь, Мартина только-только схоронила, землю пахать теперь мне одной, ну еще племянники, может, подсобят, и тут Джон со своими головорезами в дверь барабанят и маски нацепили в придачу!

Нора с дрожью вспоминала потом, на обратном пути, слова, которые швыряла в лицо Пег:

— Да его повесить мало за такие шуточки! В могилу меня свести решили? Этого они хотели, паршивцы?

— Да нет, что ты, успокойся! — Пег взяла руку Норы в свои, легонько сжала. — Послушай, парням этим все равно, кого пугать — вдов, не вдов… И хорошо еще, что в масках они, не то ты бы еще и не так кричала. Ты Джона-то нашего хорошо разглядела? Лицо его видела? Чисто шматок сала на вертеле! Стоит поглядеть, как девчонки от него шарахаются! Ах, брось ты, Нора. Мы ж родня и всякое такое… Я поговорю с ним.

Тогда-то Пег мягко и посоветовала Норе подыскать себе кого-нибудь, с кем жить. Когда Нора скривилась в ответ на предложение съехаться с Дэниелом и Бриджид, старуха придумала, чтоб Нора нашла себе кого-нибудь на ноябрьской ярмарке, где нанимают работников.

— Подыщи себе девушку на зиму, в прислуги, — сказала она. — И тебе подспорье, и за Михялом присмотрит, и вообще… Ведь нелегко одной-то с малышом увечным управляться. Раньше как было: муж твой — в поле, ну и делает, что ты попросишь, а ты дома с мальчиком, верно? Ну а теперь как? Не отлучиться даже продать яйца или масло!

— Яйца и масло я могу продать скупщикам, они сами приедут.

— А летом, когда ты в поле? Когда работаешь там за двоих, чтоб сводить концы с концами?

— О лете я еще не загадывала.

— Стало быть, думаешь ты, что одной горе горевать лучше? А ведь есть девушки с севера, чьи семьи с голоду помирают! Разве не благом будет знать, что помогла ты, к себе взяла одну такую девушку? И не благо ли, что зимою в доме твоем еще одна живая душа прибавится?

В сказанном Пег был смысл. В тот же день, рухнув на постель и изнемогая от рыданий, которым вторил крик Михяла, Нора поняла, что сил у нее больше нет. Она не Мартин. Внук ей не в радость, а в тягость. Ей нужен кто-то, кто умел бы успокаивать орущего ребенка, кто помог бы выплыть ей, тонущей в волнах горя. И этот «кто-то» должен быть не здешний, не из жителей долины, чтоб не судачил с соседями о скрюченных ступнях малыша и не проболтался бы о том, что мальчик слаб умом.

До Килларни было десять миль пути через неровную болотистую, расцвеченную пятнами осенней листвы равнину, мимо маленьких, теснившихся к дороге мазанок, внутри которых хлопотали куры и орали петухи, требовавшие, чтоб их выпустили на двор. Нору обгоняли грохочущие дощатые телеги, запряженные ослами. Мужчины, не выпуская из рук вожжей, кивали Норе, в то время как их сонные, закутанные в платки жены, не поворачивая головы, продолжали глядеть вдаль, где за болотными трясинами маячили вершины гор: Мангертон, Крохейн, Торк — знакомые очертания этих громад лиловели на фоне неба.

Нора рада была выбраться из дома и шагать час за часом, проветривая голову и вдыхая свежий воздух. С тех пор как умер Мартин, она не покидала хижины, отказывалась участвовать в вечерних посиделках, куда прежде хаживала попеть и послушать истории. Нора не хотела себе признаться, что злилась на женщин долины. Их назойливое сочувствие казалось неискренним, а когда некоторые появлялись возле ее двери с едой и соболезнованиями и пытались развлечь ее, Нора, стесняясь Михяла, не пускала их в дом, не приглашала посидеть с ней у огня. С тех пор они, с жесткой последовательностью, как умеют делать зрелые женщины, мало-помалу стали удалять ее из своего круга. В глаза это не бросалось. Встречаясь с ней по утрам у родника, они по-прежнему здоровались, но, поздоровавшись, больше не обращали на нее внимания и разговаривали только друг с другом, давая Норе понять, что в их обществе она лишняя. Они ей не доверяли, и она их понимала. Тем, кто хоронится от людей, запираясь в своем углу, видно, есть что скрывать, и таят они, должно быть, нечто постыдное: удары судьбы, нищету, болезнь.

Видать, прознали про Михяла, думала Нора. Подозревают, что с ним не все ладно.

Полная и безнадежная беспомощность внука угнетала Нору, не давала дышать. И страшила. Накануне вечером она попыталась поставить его на ноги и помочь сделать шаг-другой. Она держала его так, чтобы ступни мальчика касались пола. Но он лишь закидывал рыжую голову и, выставив бледную длинную шейку и острые ключицы, орал так, словно она вонзала булавки ему в пятки. Наверно, ей следует опять позвать к нему доктора. В Килларни их полно, но, привыкнув к большим кошелькам туристов, что приезжают на озера, тамошние врачи вряд ли захотят взглянуть на Михяла за те деньги, что она сможет им предложить. Да и тот первый доктор ничем ему не помог. Так что отдавать ради этого последний кусок — дело пустое.

Нет. У них в долине выбор у недужного невелик: либо священник, либо кузнец, либо уж могила.

Либо Нэнс, произнес тихий голосок в голове.



В Килларни кипела жизнь — шумная и дымная. Нью-стрит и Хай-стрит кишели нищими и детьми-попрошайками, клянчащими хоть полпенни; тесные, грязные улицы подавляли многолюдьем и нависающими домами.

Те, кто приехал продать свой товар, толпились, отвоевывая себе место возле деревянных лавок, бондарен и сыромятен; тачки, упиравшиеся в повозки и телеги, груды бочек и мешков создавали заторы. Большинство фермеров приехали на ярмарку нанять работников, но были и такие, что пригнали на продажу подросших с осени подсвинков и мелких рогатых коров, которые важно и неспешно шествовали по улице, меся грязь копытами. Немощеные дороги были в ямах и выбоинах и сверкали на солнце лужами. Мужчины несли на спине корзины торфа, добытого летом в черных болотах у гор, а женщины торговали картофелем, маслом и выловленными в ручьях лососями. В свежем воздухе чувствовалось приближение зимы, а в ярмарочном настроении ощущалась напряженная серьезность. Надо было успеть продать, купить, упаковать, сложить в мешки, разместить в сараях и амбарах, пока зима еще не навострила зубы и не оскалилась морозами и ветрами. Фермеры побогаче помахивали терновыми тросточками и покупали себе башмаки, а подвыпившие парни, скинув сюртуки, горели единственным желанием — подраться. Женщины считали яйца в корзинах, перебирая их, ощупывая кремовую скорлупу, а по улицам и в темных закоулках молча ждали те, кто решил наняться в работники.

Стоя в стороне от повозок и провизии, они вскидывали глаза на каждого из проходящих мимо мужчин и женщин. Парней среди них было больше, чем девушек, были даже дети, никак не старше семи лет. Они ежились друг подле друга, в позах, исполненных одновременно надежды и упрямого нежелания. Каждый из них держал что-нибудь, указывающее, зачем он здесь стоит, — узелок с вещами, сверток с едой или вязанку хвороста. Нора знала, что многие из свертков пусты. Из-за спин детей выглядывали отцы и матери, искали глазами фермеров в толпе прохожих. Родители вели переговоры с нанимателями от имени детей, и Нора, не слыша слов, понимала по застывшим улыбкам: нанимателям рассказывают, какие это честные и дюжие работники. Матери кусали губы, крепко вцепляясь в плечи сыновей: не скоро суждено им увидеться опять.

Внимание Норы привлекла женщина с землистым лицом. Рядом стояла ссутулившись девочка лет двенадцати-тринадцати, надрывавшаяся влажным, болезненным кашлем. Нора видела, как женщина украдкой прикрывает рукой рот дочери, чтобы было потише, как пытается помочь ей распрямиться. Больную никто не брал. Кому нужна хворь в доме? Кто станет тратиться на гроб для чужой девчонки?

Взгляд Норы упал на высокую девочку с узелком под мышкой, стоявшую поодаль от других детей. Прислонившись к повозке, она хмуро наблюдала, как фермер разглядывает зубы рыжеволосого парня, которого наметил себе в работники. В девочке этой, в густой россыпи веснушек на ее лице, в легкой ее сутулости, словно она стесняется своего роста, было что-то располагающее, милое. Не красавица, но Нору к ней почему-то потянуло.

— Доброго тебе здоровья.

Девочка подняла глаза, и тут же, отступив от повозки, выпрямилась.

— Как тебя зовут? — спросила Нора.

— Мэри Клиффорд. — Голос у девочки был негромкий, хрипловатый.

— Скажи, Мэри Клиффорд, тебе работа нужна?

— Нужна.

— А откуда ты родом? Родители где живут?

— Возле Аннамора. У болота.

— А лет тебе сколько?

— Не знаю, миссис.

— Но на вид лет четырнадцать.

— Да, миссис. Точно, четырнадцать. Пятнадцать в следующем году, Бог даст, будет.

Нора кивнула. Подумала, что, может, девочка и старше, если судить по росту, но четырнадцать — возраст подходящий. О замужестве пока что мечтать не будет.

— Братья и сестры у тебя есть?

— Да, миссис. У меня их восемь.