Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Обожаю Америку, – заявила Флер. – После банкета я туда слетаю.

– А проклятие не сработало, получается? – уточнила я скептически.

– На самолете? – уточнила Мэри.

– Получается, – пожал плечами ювелир, нахмурился и сам вернулся к первоначальной теме: – Так что дочь у Самариной определенно была. Родственники те – люди не местные и увезли девочку куда-то далеко. Увезли бы и мальчика, да тот умер.

– Да, разумеется… А! – Флер запнулась. – Ну, вы понимаете…

Я несколько оживилась:

– То есть сын у Самариной все же был?

Она раскинула руки, наклонила голову и, покачиваясь из стороны в сторону, громко захохотала, отчего все присутствующие тотчас же обратили на них любопытные взгляды.

– А как же?! Да только болел все время, последние годы так и вовсе не вставал уже. И болезнь новомодная… не одышка, а как-то по-другому…

Мэри коснулась вытянутой руки Флер, ободрительно улыбнулась, давая понять, что оценила тонкую шутку, и решительно направилась к Генри, одиноко стоявшему в углу зала.

– Астма? – машинально спросила я.

– От ее смеха ушам больно, – пожаловался Генри.

– Да-да, астма. Отец рассказывал, что мальчишка на руках у доктора нашего уездного умер. Доктор бы вам про Самариных больше рассказал, да он с семьею уехал из наших мест давно.

– И не только ушам, – вздохнула Мэри. – Это волнует меня больше всего. Боюсь, она устроит нам сцену.

– Да, я знаю… – ответила я с досадой.

– А кто это? Экзотичная особа.

Все упиралось в доктора Миллера! Наверняка он и о Самариной мог многое рассказать, и о ее дочери. У меня все более зрела сумасшедшая мысль поехать в Томскую губернию, где жил сейчас доктор, и обо всем расспросить – но как осуществить задумку, я пока не представляла. Я не настолько вольна в поступках, к сожалению.

Ресницы Генри четко вырисовывались на фоне бледной прозрачности глаз.

Разве что Андрей знает что-то от отца… Вдруг в тот вечер на веранде он рассказал нам не все? Ведь умолчал же о дочери Самариной почему-то! Мне вспомнилась наша первая с Андреем встреча, как он смотрел на меня – внимательно и с интересом. Мне казалось, что я нравлюсь ему, – поэтому. Но что, если не все так просто и он что-то знал обо мне еще до встречи? Маловероятно, но, право, я была уже готова поверить во что угодно…

– Никто из нас с ней не знаком. Она просто явилась без предупреждения.

* * *

– Совсем как я, – с демократичной вежливостью сказал Генри.

Считая дни до приезда Платона Алексеевича, я ломала голову над тем, кто еще мог быть лично знаком с помещицей Самариной. В доме вся прислуга была заменена с тех пор полностью, да не по одному разу, и, насколько я могла судить, о Самариной сохранилось больше легенд, чем фактов. Как-никак она умерла почти двадцать лет назад. Я до рези в глазах вглядывалась в портрет этой женщины, пытаясь найти сходство с собою, пробовала найти другие ее изображения – все безуспешно. Должно быть, еще мать Натали уничтожила из страха последние упоминания о ней.

– Только тебя все знают и очень рады видеть, – уточнила Мэри. – Еще и потому, что очень немногие пришли проводить Элинор в последний путь. Она почти ни с кем не общалась, светских связей не поддерживала. Друзей у нее было мало, да и те полагали, что она целиком посвятила себя каким-то высоким идеалам, но на самом деле ее жизнь была пуста. И в последние два года ее никто не навещал, кроме меня.

На следующий день после посещения ювелира я поехала в церковь, надеясь, что хотя бы местный проповедник помнит Самарину, но мне снова не повезло: священник оказался совсем молодым, едва окончившим семинарию, и даже Эйвазовых знал еще плохо, не говоря уже о бывших хозяевах усадьбы. Однако он изо всех сил трогательно пытался мне помочь. Речь этого молодого отца была необыкновенно спокойной, убаюкивающей, а взгляд настолько ясным и чистым, будто этому человеку давно все было понятно и обо мне, и о нем самом, и обо всем этом суетном мире. Даже мне вдруг стало казаться, что неразрешимых проблем и впрямь не бывает, и – взялись откуда-то силы.

– А Патрик?

Немудрено, что именно в тот день, в той церкви, меня посетили мысли, которые чуть позже и привели меня к решению моих загадок. Ведь все действительно очень просто – главное, понять, что послужило толчком для всей истории.

– И Патрик не навещал. Его визиты ее очень расстраивали. Она пыталась что-то сказать, но не могла. И не потому, что в последние два года лишилась дара речи. Она просто не могла выразить то, что хотела ему сказать, и не потому, что ей не хватало красноречия, а потому, что не знала, что именно. А когда заболела, то на нее неимоверно давил гнет невысказанного.

Разумеется, не одна только беседа со святым отцом помогла мне: священник отвел меня в подвальное помещение храма, где находился архив с рукописями столь древними, что и представить сложно, – почти что ровесниками этого храма и города. Но меня интересовали гораздо более молодые записи: двадцатилетней давности.

– Как все это ужасно, – сказал Генри. – Мы все этого боимся.

Просидев над толстыми неподъемными приходскими книгами не меньше трех часов – в подвальной прохладе, в полной тишине и словно бы изолированная от всего мира, – я оторвала взгляд от строчек на церковно-славянском и произнесла хриплым после долгого молчания голосом:

– Поэтому, пока мы еще способны на сознательные действия, надо перестать замыкаться в себе, избавляться от защитных механизмов, иначе они будут разрушены и нас заполонит безымянный ужас.

– Этого не может быть…

– Бедняжка Элинор, мне так ее жаль, – сказал Генри.

Сердце снова забилось часто-часто – я почувствовала, как близка к разгадке. Вот только, уверена, не было сейчас в моих глазах ни хищного блеска, ни радости от решения сложной головоломки. Потому что, когда решение это касается тебя напрямую, начинаешь думать, стоило ли вообще что-то искать. Не лучше ли жить в счастливом неведении? О радости, какой бы то ни было, говорить не приходится.

Оба умолкли.

– В таких случаях англичане говорят: «Не будем о грустном», чтобы не показать, что стесняются беседовать о серьезных вещах, – сказала Мэри.

По сути, и головоломка еще не была решена – мне предстояло увязать все факты воедино, поговорить с некоторыми людьми, и тогда, быть может, я буду готова поделиться своими открытиями хоть с кем-то. В одном я была сейчас уверена: во-первых, некоторые безумные версии не такие уж и безумные, а во-вторых – мама говорила правду. У меня действительно есть дядюшка. Тото.

– А мне как раз хочется погрустить, – с печальной улыбкой заметил Генри.

– Я правда очень рада, что ты приехал, – сказала она. – Ты всегда просто любил Элинор, без каких-либо осложнений.

Глава двадцать шестая

– О господи, Кэббедж! – воскликнула Нэнси, хватая Генри за руку с пылом жертвы кораблекрушения, обнаружившей, что кто-то из родных все-таки остался в живых. – Спаси меня от этой жуткой особы в зеленом свитере. Даже не верится, что моя сестра была с ней знакома. И вообще, эта церемония прощания – нечто из ряда вон выходящее. Джонсоны бы такого не допустили. Ты помнишь мамины похороны? А тети Эдит? На маминых было восемьсот гостей, половина французского правительства, Ага-хан, Виндзоры… в общем, все.

Платон Алексеевич прибыл в Псков два дня спустя. О приезде он известил меня телеграммой, но обитателей усадьбы я не посчитала нужным ставить в известность, что писала графу Шувалову. Хотя и большой тайны из этого не делала. В назначенное время я сидела в коляске с нанятым извозчиком и, не отрываясь, смотрела на двери нужного вагона.

– Элинор избрала другой путь, – напомнил Генри.

Когда Платон Алексеевич, наконец, показался в дверях, я едва совладала с собой, чтобы не встать порывисто и не броситься тотчас к нему. Разумеется, я все равно подойду, но прежде хотела унять бешено стучащее сердце.

– Не путь, а козью тропку, – закатила глаза Нэнси.

– А вот мне все равно, кто придет на мои похороны, – сказал Генри.

Он был все таким же, каким я видела его в последний раз. Удивительно, я знала Платона Алексеевича девять лет, и за эти годы он не менялся совершенно: седые до белизны волосы, заостренные строгие черты; самым ярким пятном на его всегда лишенном эмоций лице были глаза – густо-синего цвета, молодые. Но глаза эти тем не менее никогда не выражали его мыслей – улыбались губы, хмурились брови, но глаза все время оставались бесстрастными. Попечитель мой для его возраста был человеком очень подтянутым, высоким и сильным. Он не был, несмотря на хорошее телосложение, большим франтом, мог годами, невзирая на моду, носить один и тот же фасон сюртуков, и трость в его руке, всегда одна и та же – лакированная, тяжелая, с массивной бронзовой ручкой, была неизменным его атрибутом.

– Это потому, что ты знаешь, кто туда придет – одни сенаторы, весь цвет общества и рыдающие красавицы, – заявила Нэнси. – Проблема похорон в том, что их всегда устраивают в последний момент. Нет, конечно, есть еще мемориальные банкеты, но это не то же самое. В похоронах есть нечто торжественное, драматическое… Только я терпеть не могу открытые гробы. Помнишь дядю Влада? Мне до сих пор кошмары снятся, как он лежал в своем белом мундире с золотыми эполетами, весь такой жуткий… Боже мой, занимаем круговую оборону! – воскликнула она. – Зеленая кикимора опять на меня уставилась.

Сейчас, стоя на перроне и деловито натягивая перчатки, пока его денщик спускал багаж, он обвел медленным взглядом привокзальную площадь и безошибочно узнал меня, хотя мое лицо снова было укрыто за густой вуалью, да и черных траурных платьев, как сейчас, я никогда при нем не носила. Однако взгляд Платона Алексеевича остановился на мне – стал отчего-то еще суровее, чем обычно, а потом попечитель неспешным прогулочным шагом направился к моей коляске.

– Спасибо, что приехали, Платон Алексеевич. Как добрались? – Я привычно подала ему руку, но робела, глядя в синие глаза. – Я на извозчике, он отвезет вас в хорошую гостиницу.

Флер с невероятным наслаждением, чувствуя свое безраздельное всемогущество, высматривала в зале тех, кто еще не получил удовольствия от ее разговоров. Ей было ясно все, что происходило вокруг; стоило взглянуть на человека – и становились видны сокровенные тайны его души. К счастью, Патрик Мелроуз отвлек официантку, выклянчивая у той номер телефона, и Флер без посторонней помощи смешала себе приличный коктейль: полный бокал джина и самая капелька тоника, а не наоборот. А что такого? Спиртное не в состоянии замутить кристальную чистоту ее сознания. Она поднесла к губам перемазанный помадой бокал, сделала большой глоток и направилась к Николасу Пратту, полная решимости помочь ему понять себя.

– Спасибо, добрался неплохо.

Платон Алексеевич говорил сухо и по-французски. Он всегда разговаривал со мною наедине только по-французски. Сейчас он задержал мою руку в своей куда дольше, чем было нужно, и неотрывно смотрел мне в глаза, словно этой вуали не существовало. И хотя по взгляду его, как всегда, невозможно было понять, о чем он думает, мне казалось, что мои мысли он читает словно открытую книгу. Потом он чуть сжал мою руку и погладил пальцы, добавив несколько мягче:

– У вас надломленная психика? – осведомилась она, укоризненно уставившись на него.

– Здравствуй, Лиди. Я беспокоился, зря ты уехала из Петербурга так внезапно.

– Простите, мы знакомы? – ледяным тоном спросил Николас неизвестную особу, осмелившуюся преградить ему дорогу.

Лучше бы он не говорил со мной так мягко. Зачем? Как он может после того, что сделал с моими родителями, после того, как оставил меня сиротой, так говорить со мной? Быть ласковым и жалеть меня! И еще горше мне было оттого, что кроме этого человека никто в целом мире не станет меня ни жалеть, ни защищать.

– Видите ли, у меня чутье на такие вещи, – продолжала Флер.

Я знала, что должна ненавидеть этого человека, но – не могла…

Николас опешил, разрываемый противоречивыми желаниями: морально уничтожить эту помешанную старую каргу в траченном молью свитере или похвастаться великолепным состоянием своей абсолютно здоровой психики.

– Ну так как у вас с психикой? – не унималась Флер.

– Я не ждала, что вы приедете так скоро, – заговорила я несколько резко, потому что голос задрожал – то ли от волнения, то ли от жалости к самой себе. – Ведь вы же так заняты всегда. Если честно, я не ждала, что вы вообще приедете. Вы не обязаны были. Зачем вы возитесь со мной?

Николас на миг приподнял трость, словно собираясь отмахнуться, но тут же твердо уткнул ее в ковер, всем телом налег на набалдашник и полной грудью вдохнул холодный бодрящий дух презрения, струившийся из бреши, пробитой нахальным вопросом Флер. Как он сам часто заявлял, презрение всегда подстегивало его красноречие.

– Лукавишь, девочка, – он прищурился, кажется, что-то в моих словах его развеселило, – ты отлично знала, что я приеду – иначе бы не писала.

– Нет, моя психика не надломлена, – пробасил он. – Даже в наш развращенный век беспрестанных жалоб и покаяний нам не удалось вывернуть действительность наизнанку. Когда любую беседу сдабривают бессмысленным набором пустопорожних фрейдистских терминов, как жареную картошку в газетном кульке – солью и уксусом, то некоторые отказываются жрать из общего корыта. – Произнеся вульгарную фразу, он набычился и продолжил: – Интеллектуалы и люди взыскательные носятся со своими «синдромами», и даже глупцы и непроходимые тупицы уверены, что имеют право на «комплексы». Мало того что любого ребенка теперь следует именовать «одаренным», у него еще непременно надо обнаружить какое-нибудь нарушение развития – синдром Аспергера или там аутизм; дислексия триумфально шествует по детским площадкам; несчастные «юные дарования» страдают в школе от задир и забияк; а если не признаются, что их обижают, то, значит, должны признаться, что сами выступают обидчиками. Видите ли, моя дорогая… – Николас демонически хохотнул. – В данном случае я обращаюсь к вам «моя дорогая» исключительно потому, что наверняка страдаю синдромом дефицита искренности, если только какой-нибудь честолюбивый шарлатан, высадившись на жгуче-саркастический берег великого континента Иронии, не заявил, что инверсию поверхностного значения следует именовать синдромом Поттера или желтухой Джонса. Так вот, моя дорогая, с моей психикой все в полном порядке. Лавина нынешнего пристрастия к патологии благополучно обошла меня стороной и остановилась в значительном отдалении от моих абсолютно здоровых ног, а если я приближусь к этой груде мусора, то она расступится, открывая путь невероятному человеку – человеку в добром здравии, при появлении которого психотерапевты разбегаются, объятые священным ужасом и стыдом.

Он действительно знал меня слишком хорошо, будто наперед догадывался обо всем, что я скажу или сделаю. Вот и сейчас, едва я успела понять, что ужасно скучала по этому человеку, он торопливо поднялся в коляску и сжал мою руку еще крепче:

– Ну-ну, малышка, все будет хорошо – сейчас приедем в гостиницу, и ты мне расскажешь все по порядку и не спеша…

– Вы псих, – уверенно заявила Флер. – Я так и знала. Как раз на таких у меня чутье. Мой внутренний радар в любой толпе отыщет людей с проблемами подобного рода.

Мне, как всегда, не пришло в голову возражать ему. Разумеется, девушке совершенно недопустимо подниматься с мужчиной, даже пожилым, в его комнаты, но лицо мое по-прежнему укрывала вуаль, а до того, за кого меня примут, мне сейчас не было дела. Платон Алексеевич крепко держал меня под локоть, будто защищая от чужих взглядов, и скорым шагом вел через холл, но лишь когда дверь номера закрылась и он отослал денщика, я почувствовала себя несколько свободней.

Николас в отчаянии сообразил, что залп его язвительного красноречия пролетел мимо цели, и, как профессиональный танцор танго, сделал резкий разворот на самом краю танцплощадки и выкрикнул во весь голос:

Платон Алексеевич первым делом опустил портьеры в гостиной, где мы находились, обошел все комнаты, заглянул за каждую дверь и даже в шкафы – меня это не удивляло, я невозмутимо снимала шляпку.

– Да пошла ты к черту!

– Теперь я точно вижу, что писала ты мне не просто так, – сказал он, увидев мое лицо без вуали, – что случилось? Ты… похудела очень.

Флер понимающе посмотрела на него:

А я подумала, что, наверное, не только похудела, но и подурнела, и глаза запали от постоянного недосыпания, и цвет лица не самый здоровый. Все эти дни я старалась причесываться и одеваться с обычной аккуратностью, но отражение в зеркале нравилось мне все меньше.

– Вам надо лечь в реабилитационную клинику. За месяц вам там помогут смягчить упорство и успокоить все бури сердца, как в гимне поется. Ну, вы же знаете… – Она закрыла глаза и восторженно запела: – Господь, небесною росой смягчи упорство в нас, все бури сердца успокой… Изумительные слова. Хотите, я поговорю с доктором Пагацци, он в «Прайори» лучший. Иногда бывает излишне суров, но это ради вашего же блага. Вот я раньше тоже была псих психом, а теперь в полном порядке. – Она склонилась к Николасу и доверительно зашептала: – В совершеннейшем порядке, знаете ли.

– Отчего вы никогда не говорите со мной по-русски? – спросила я вместо ответа. – Потому что когда-то давно, в детстве, я отказывалась разговаривать со следователями на этом языке? Вам об этом доложили, и вы решили не испытывать судьбу? Поэтому или есть другие причины?

Дочь Николаса Пратта была пациенткой Джонни, поэтому профессиональная этика не позволяла ему общаться с Николасом Праттом. Однако же, когда этот древний монстр заорал на несчастную встрепанную старуху, обеспокоенный Джонни, забыв о вынужденной сдержанности, подошел к Флер, загородил ее от Николаса и негромко осведомился, все ли в порядке.

Он не ответил, только смотрел на меня тяжело и, кажется, осуждал за несдержанность. Но я горячилась еще больше:

– В порядке? – рассмеялась Флер. – Я в полном порядке. В полнейшем. – Она запнулась, подыскивая слова, чтобы лучше выразить ощущение полноты и повторила: – В совершеннейшем порядке. Я просто хочу помочь этому несчастному с надломленной психикой.

– И почему из всех вещей мамы вы позволили мне оставить одну лишь эту брошь?! Те люди забрали ее у меня – а вы вернули, Платон Алексеевич! Вы! Так заберите ее назад – она не нужна мне!..

Джонни ободрительно улыбнулся Флер и хотел было тактично удалиться, но разъяренный Николас не собирался упускать подвернувшуюся возможность.

Я дрожащими руками принялась расстегивать сумку, вынула брошь и в сердцах швырнула ее ему под ноги. И тут же пожалела об этом – бросилась подбирать, но он опередил меня, взяв брошку сам.

– Я уже рассказывал тебе, Лиди, – заговорил он тяжело и через силу, не сводя глаз с янтарного украшения, – что остальные вещи твоей матери мне вывезти из Франции не позволили.

– А, вот и он! Вещественное доказательство, предъявленное суду в самый подходящий момент: вот он, практикующий шарлатан, колдун, наводящий психопаралич, гид по катакомбам канализации, сулящий превратить ваши сны в кошмары и строго исполняющий свои обещания, – побагровев, прорычал Николас; в уголках рта пузырилась слюна. – Перевозчик через вторую реку Аида не довольствуется пролетарской монеткой, как его коллега на Стиксе. Нет, необходима пухлая чековая книжка, чтобы переплыть Лету и погрузиться в забытый потусторонний мир смертельно опасной чепухи, где беззубые младенцы отгрызают соски с пересохших материнских грудей. – Он тяжело, прерывисто вздохнул и продолжил извергать поток оскорблений: – Среди всех изобретательных выдумок самой отвратительной будет та, на которой основывается его зловещее искусство, оскверняющее наше воображение вымышленными образами кровожадных младенцев и кровосмесительных детей…

– А брошь позволили?! – все не унималась я, уже откровенно рыдая. – Или вы не спрашивали позволения, потому что сами же ее и подарили маме. Дядюшка Тото! Можно мне вас так называть?!

Николас раскрыл рот, пытаясь втянуть в себя воздух, тяжело навалился на трость, качнулся вбок, отступил на шаг к столу и рухнул на пол. В падении он зацепил скатерть и стянул со стола десяток бокалов. Бутылка красного вина упала, вино с бульканьем полилось на ковер и забрызгало черный костюм Николаса. Официантка метнулась вперед и подхватила ведерко полурастаявшего льда, скользившее к простертому телу Николаса.

Я разрыдалась пуще прежнего и, прижав к лицу руки, попыталась отвернуться, однако и моргнуть не успела, как оказалась в объятиях Платона Алексеевича. Он прижимал мою голову к плечу и гладил по волосам:

– О господи, – сказала Флер. – Похоже, он перевозбудился. Ну и поделом. Вот что происходит с теми, кто вовремя не обращается за помощью, – продолжила она, будто обсуждая пациента с доктором Пагацци.

– Ну-ну, Лиди. Ты умница, девочка моя, я знал, что когда-нибудь ты обо всем узнаешь, и знал, что тебе будет больно. Но ты поняла, должно быть, почему я молчал обо всем. Слишком многое пришлось бы объяснять и раскрывать другим, признай я тебя своей племянницей. А раскрывать этого нельзя, Лиди, ни в коем случае нельзя.

– Я одного лишь не понимаю, – отняла я голову от его плеча и продолжала с не меньшим отчаянием, – если вы так любили вашу сестру, мою мать, то отчего не смогли ей простить того, что она вышла замуж за француза? Почему нельзя было просто оставить ее в покое?

Мэри вытащила мобильный телефон и сказала официантке:

И тогда он за подбородок приподнял мою голову и посмотрел в глаза столь серьезно, что я даже перестала плакать. Он как будто имел в виду нечто другое, когда говорил прежде.

– Я позвоню в скорую.

– Так ты думаешь, я причастен к их… смерти? – На лице Платона Алексеевича мелькнула растерянность – никогда я его таким не видела. – И как давно ты так думаешь?

– Спасибо, – ответила та. – Я спущусь вниз предупредить привратника.

– Третью неделю… – всхлипнула я в последний раз. – Я узнала, пока гостила в этой усадьбе, где и кем вы служите…

Все обступили поверженное тело Николаса, с тревогой и любопытством глядя на него.

– Сядь, Лиди, – он указал на кресло и сам рассеянно опустился на один из стульев, – сядь сюда и выслушай. Стоило тебе рассказать самому, знаю, но я все откладывал на потом, думал, ты еще не готова, думал, ты должна сперва хотя бы окончить Смольный. А теперь оказалось, что я опоздал.

Патрик опустился на колени, ослабил узел Николасова галстука и возился с ним до тех пор, пока не снял вообще, и только после этого расстегнул пуговицу тугого воротничка. Николас попытался что-то сказать, но лишь поморщился от усилий и, раздраженный своей беспомощностью, устало закрыл глаза.

И он заговорил, глядя не на меня, а на маленькую янтарную брошку, что безотчетно крутил в пальцах…

Джонни мысленно признал, что ощущает некоторое удовлетворение оттого, что внезапный приступ поразил Николаса без его активного вмешательства. Он посмотрел на своего поверженного оппонента, неподвижно распростертого на ковре. Дряблая шея, высвобожденная из роскошного галстука черного шелка, морщинистая обвисшая кожа открытого горла, будто подставленного под последний удар клинка, вызвали в Джонни острое чувство жалости и уважения к всесильному эго, не позволяющему человеку измениться даже перед лицом смерти.

* * *

Любимое имение графов Шуваловых находилось в Псковской губернии, всего в двадцати верстах от Большой Масловки, но жили Шуваловы всегда тихо, не привлекая к себе лишнего внимания. Старый граф Алексей Семенович был человеком служивым, и сын его, Платон Алексеевич, пошел по его же стопам, хотя добился высот гораздо больших. В 1843 году, когда ему было всего двадцать два, его заметил граф Бенкендорф Александр Христофорович и приблизил к себе, сделав личным адъютантом. После, уже при преемнике Бенкендорфа, Платон Алексеевич сделал карьеру в III экспедиции Третьего отделения, названной «иностранной», и в 1852 году возглавил небольшой и крайне секретный отдел этой экспедиции.

– Джонни! – окликнул его Роберт.

О специфике работы отдела Платона Алексеевича знал очень ограниченный круг людей, и суть этой работы сводилась к тому, чтобы развивать агентурную сеть за пределами Российской империи во имя ее, империи, интересов. Отдел этот не имел названия и насчитывал не более десятка человек, однако, даже когда в 1880 году Третье отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии было упразднено, отдел Платона Алексеевича все же сохранили как необходимый.

– Что? – сказал Джонни, заметив, что Роберт и Томас с интересом глядят на него.

В 1863 году Платон Алексеевич впервые за много лет взял на службе отпуск в Рождество, чтобы поехать домой – к родителям и младшей обожаемой сестре Софи, которой тогда едва сравнялось девятнадцать. И с собою он привез товарища – Гавриила Тальянова. Никому тогда было не ведомо, что между Тальяновым и Софи Шуваловой вспыхнет чувство – нежное, но, как показало время, крепкое. Платон Алексеевич был категорически против этой свадьбы. Не из-за каких-то своих убеждений, а лишь потому, что Гавриил Тальянов, служащий в его же отделе, уже несколько лет готовился для отбытия в Париж, дабы под чужим именем жить и работать во Франции на благо Российской Империи. Разумеется, женитьба Тальянова ни в чьи планы не входила – тем более женитьба на сестре начальника отдела.

– А почему этот старик так на тебя разозлился?

Однако юная Софи Шувалова, хоть и безумно любила брата, не тем была человеком, чтобы спрашивать чьего-либо позволения выйти замуж, и через полгода, в июле 1864-го, она тайно обвенчалась с Тальяновым в маленькой белокаменной церкви, что у села Масловка. Именно эта запись в церковно-приходской книге о венчании девицы Софии Шуваловой и дворянина Гавриила Романовича Тальянова и поразила меня так несколько дней назад.

– Долгая история, – ответил Джонни. – И я не имею права ее рассказывать.

– У него психопаралич? – осведомился Томас. – Паралич – это когда человек не может двигаться.

Платон Алексеевич долго не хотел с этим мириться, но в конце концов в очередной раз уступил сестре. Было решено, что Тальянов поедет во Францию не один, а с женой, которая должна до самого своего возвращения в Россию – если это возвращение когда-нибудь состоится – забыть свое имя, забыть родных, друзей и стать Софи Клермон, женой мелкого французского служащего.

Присутствующие скорбно перешептывались над телом Николаса, но Джонни не смог сдержать улыбку.

Уже в Париже на исходе октября 1865 года у молодых супругов родилась дочь, которую воспитывали как француженку. Из опасения, что ребенок ненароком проболтается, не говорили ей ни о российском происхождении родителей, ни о родственниках.

– По-моему, это великолепный диагноз, – сказал он. – Но дело в том, что Николас Пратт выдумал это слово, чтобы высмеять психоанализ, которым я как раз и занимаюсь.

– А что такое психоанализ? – спросил Томас.

Супруги Тальяновы-Клермон без значительных провалов успешно работали, переезжая по Франции десять лет, а в ноябре 1874 года дипломатический корпус при российском посольстве в Париже вдруг получил информацию, что Тальянов раскрыт при выполнении очередной операции и в самое ближайшее время будет ликвидирован. Разумеется, немедленно был разработан план по изолированию и последующей отправке резидента и его семьи в Россию, но, как часто это бывает на практике, что-то пошло не так, и из Франции удалось вывезти только дочь Тальянова. Обстоятельства провала были смутны и малопонятны. С девочкой работали следователи, пытаясь выяснить хоть что-то – но результатов это не дало.

– Это способ отыскать правду в скрытых глубинах человеческих чувств.

– Как игра в прятки? – уточнил Томас.

– Пойми, Лиди, – осушив стакан воды после долгого рассказа, продолжил Платон Алексеевич, – твой отец должен был уехать в ту ночь вместе с тобой и Софи. Но он никому не подчинялся из наших людей во Франции и имел приказ поступать так, как считал нужным. Я могу лишь предполагать, что он решил, что все равно выполнит то задание – это действительно было важно для нас. Очень важно. Но он не рассчитал собственных сил. А твоя мать… она должна была уехать. Совершенно точно должна. Но остаться – был ее выбор, который я уважаю.

– Совершенно верно, – подтвердил Джонни. – Только правда прячется не в шкафу, за шторами или под кроватью, а в симптомах, снах и привычках.

Пока Платон Алексеевич говорил, я устремила невидящий взор куда-то рядом с его плечом и, кажется, даже не шевелилась. А когда он замолчал, договорив, я задала, наверное, самый нелепый вопрос, который могла:

– Давай поиграем? – предложил Томас.

– Так у него вышло? Выполнить то задание? У моего отца?

– Давай не будем играть, – сказал Джонни скорее себе, чем Томасу с Робертом.

Платон Алексеевич действительно был, казалось, удивлен таким вопросом.

Появление Джулии прервало его разговор с детьми.

– Как тебе сказать, – он тяжело вдохнул, – то, что твой отец намеревался предотвратить, все же было предотвращено. Правда, уже после… его смерти и, скорее, случайно. Хотя… жизнь постоянно учит меня, что случайностей не бывает. Твой отец был умным человеком, и я верю, что он все же сделал то, ради чего остался тогда в Париже.

– И что, вот это конец? – спросила она. – Волей-неволей задумаешься, прежде чем закатывать истерику. Боже мой, эта религиозная фанатичка его обнимает! Я бы от такого точно окочурилась.

– Где их похоронили?

Анетта, опустившись на колени, приподняла Николасу голову и, закрыв глаза, едва заметно шевелила губами.

Второй мой вопрос был уже куда осмысленней, да и значения для меня имел больше, но Платон Алексеевич на него не ответил. Лишь перевел взгляд с брошки на мои глаза и смотрел не отрываясь. Ждал, что я пойму сама.

– Она что, молится? – ошеломленно протянула Джулия.

– Ясно, – отозвалась я.

– Очень мило с ее стороны, – заявил Томас.

Потом порывисто встала и подошла к зашторенному окну. Я думала, глядя сквозь полоску света между портьерами, что Ильицкий был прав. Что я совершенно не умею делать правильные выводы, имея даже полный набор фактов. И что реальность порой безумнее, чем самые смелые фантазии. Оказалось, что родители отдали жизнь за страну, которую я столько лет считала чужой и ненавидела. И я не знала теперь, как признать этот факт и смириться с ним.

– Хотя о мертвых принято говорить либо хорошо, либо ничего, – заявила Джулия, – не могу удержаться. Я всегда считала Николаса Пратта жутким типом. С его дочерью, Амандой, мы не особо дружны, но он порядком испортил ей жизнь. Тебе, Джонни, это известно лучше, чем мне.

Джонни промолчал.

Глава двадцать седьмая

– Ну сколько можно вредничать?! – воскликнул Роберт. – Он просто больной старик и наверняка все слышит, только ответить не может.

– Вот именно, – добавил Томас. – А это нечестно.

В тот день я вернулась в усадьбу Эйвазовых одна и так и не сказала никому о приезде Платона Алексеевича. Поговорить о главном, о том, ради чего я и просила его приехать, нам все же удалось. Он выслушал меня, похвалил за рассудительность, но не согласился с моей безапелляционной уверенностью, что Ильицкий невиновен.

Джулия с неимоверным удивлением посмотрела на них, а потом обиженно вздохнула:

– Ты сама говоришь, девочка, что у него была любовная связь с этой женщиной, с убитой. А по моему опыту такие убийства и совершают именно самые близкие – мужья и любовники.

– Если даже дети начинают критиковать твое поведение, пора уходить. Передай от меня привет Патрику. – Она расцеловала Джонни в обе щеки, демонстративно игнорируя Роберта и Томаса. – Нет сил здесь оставаться после всего, что произошло. В смысле, с Николасом.

Потом он снова посмотрел в мои глаза, в которых сомнения, нужно думать, не было ни капли, и продолжил:

– Она на нас рассердилась? – спросил Роберт.

– Хотя ты права в том, что этот пристав, Севастьянов, действовал предвзято: доказательства вины лишь косвенные. Я наведаюсь, пожалуй, в это управление, разведаю, что да как… – А потом взгляд Платона Алексеевича сделался очень жестким. – Но учти, девочка, я не стану вытаскивать этого господина, если пойму, что он убил ту женщину. Ради твоего же блага не стану. Если ты ради этого выписала меня сюда, то разочаруешься.

– Нет, она сама на себя рассердилась, потому что для нее это легче, чем расстраиваться, – сказал Джонни.

Джулии не удалось выйти из зала, потому что на лестнице путь ей преградила официантка и два фельдшера скорой помощи, нагруженные медицинским оборудованием.

– Нет-нет, – поспешно покачала я головой, даже не допуская такого исхода. – Я вот о чем думала: я видела этого мужчину из окна и уверена, что узнаю его, если увижу вновь. По росту, по походке, по манере держаться… Я пыталась уже наблюдать за Ильицким, за Миллером, за князем – как они двигаются, но все не то. Вот если бы в тех же условиях, в той же одежде и ночью – я бы узнала наверное.

– Ого! – сказал Томас. – Кислородный баллон и носилки. Я тоже хочу.

На том мы и порешили, что Платон Алексеевич добьется возобновления следствия по делу, а позже явится в усадьбу исключительно как должностное лицо, и мы проведем – вполне официально, со всеми протоколами – этот эксперимент.

– Сюда, пожалуйста, – взволнованно сказала официантка.

* * *



Николас почувствовал, как приподняли его руку, и понял, что ему считают пульс. Пульс был слишком быстрым, слишком медленным, чересчур слабым, чересчур сильным – в общем, не таким, как нужно. Сердце разрывалось, грудь пронзили шпагой. Надо предупредить, что он не донор органов, иначе его живьем раздерут на части. Надо их остановить! Позовите Уизерса! Велите им остановиться! Он не мог говорить. Нет, только не язык. Ни в коем случае не отдавайте им язык. Без речи мысли, как поезд, сошедший с рельсов, сталкиваются друг с другом, рушатся, разрывают все вокруг. Кто-то просит его открыть глаза. Он открывает глаза. Надо показать им, что он compos mentis[31], компост mentis, утильсырье… Нет! Только не мозг, не гениталии, не сердце – сердце не годится для пересадки, оно еще трепещет в чужом теле. Ему светят в глаза фонариком. Нет-нет, только не глаза. Не отбирайте у него глаза. Как страшно. Без армии слов варвары атакуют, поджигают дома, лошадиные копыта крошат хрупкие черепа. Он уже не он, он попал под копыта. Нет-нет, он не беспомощен. Его не унизят. Он не станет другим, неизвестным – боже, какой ужас.

На следующий день должны были состояться похороны Лизаветы Тихоновны, очень скромные. Народу, как я и ожидала, приехало немного – лишь самые близкие соседи, и то, видимо, потому, что хотели разжиться свежими сплетнями о скандальном семействе. Да что там соседи, когда даже Василий Максимович не поехал, и Натали изо всех сил разыгрывала свое нездоровье, оставаясь в тот день в постели.

– Не волнуйтесь, Ник, я поеду с вами, – шепчет в ухо женский голос.

А вот Людмила Петровна, которая действительно была нездорова, меня удивила. Дверь ее будуара была раскрыта, и когда я проходила мимо, краем глаза отметила, что та стоит напротив зеркала и прикалывает черную шляпку к волосам.

Та самая ирландка. Она поедет с ним в машине «скорой помощи»?! Выцарапает ему глаза, вытащит почки ловкими пальцами, расчленит пилой из своего духовного инструментария. Он хотел спасения. Он хотел маму – не родную маму, а ту, настоящую, которой не знал. Он почувствовал, как его берут за щиколотки, как приподнимают его плечи. Он повешен, выпотрошен и четвертован, прилюдно казнен за свои грехи. Он это заслужил. Боже, смилуйся над грешной душой. Боже, смилуйся.

Фельдшеры, переглянувшись, кивнули и согласованным рывком переложили Николаса на носилки.

– Лида! Пойдите сюда… – не терпящим возражения тоном велела тогда она. Пришлось войти. – Там, в ящике, шпильки лежат, подайте.

– Я поеду с ним, – сказала Анетта.

– Вы что же, в церковь ехать собрались? Вы ведь едва с постели встали, – сказала я, подавая ей коробку со шпильками.

– Спасибо, – сказал Патрик. – Позвони мне из больницы, ладно?

– Да надо бы проститься с покойницей, а то нехорошо, – деловито отозвалась Людмила Петровна. Впрочем, выглядела Ильицкая сегодня действительно лучше. – Если она перед Максимом в чем и виновата, то, верно, искупила уж все. Не мне теперь ее судить. Хотя, конечно, отвратительной женой она ему была, по правде-то сказать… прости, Господи, душу мою грешную.

– Да, конечно, – ответила Анетта. – Боже мой, как тебе тяжело! – Она внезапно обняла Патрика. – Ну, мне пора.

Закончив со шляпкой, Ильицкая хмуро оглядела себя в зеркале, а потом перевела не менее хмурый взгляд на меня:

– Она что, едет с ним в больницу? – спросила Нэнси.

– Замуж вам надо. А прежде всего – покреститься.

– Да. Очень любезно с ее стороны.

– За Василия Максимовича замуж? – спросила я, начиная злиться.

– Но они же практически чужие люди. А мы с Николасом знакомы много лет. Ну вот, сначала сестра, а теперь старый друг. Ох, это невыносимо!

– А Вася теперь вас и не возьмет, – хмыкнула та в ответ, – раньше нужно было думать. А теперь Васька сам хозяин-барин, он уже и день венчания с Дашуткой-то назначил. Дурак. Так что другого жениха ищите! – Она, прищуриваясь, разглядывала меня так, что мне сделалось неуютно. А потом спросила с обычной своей непосредственностью: – За вами приданое-то хоть какое-нибудь дают?

– Поезжай с ними, – предложил Патрик.

– Людмила Петровна, я прошу вас… – вконец смутилась я.

– Ну я так и знала… – сделала та вывод и высокомерно поджала губы. – Собирайтесь, со мной в коляске поедете. Только хоть что-нибудь с лицом сделайте – выглядите ужасно. Хоть серьги наденьте.

– Нет, я лучше сделаю так… – отозвалась Нэнси дрогнувшим от возмущения голосом, будто на нее возложили непомерные требования все уладить. – Мигель, шофер Николаса, ждет его у входа, не зная, что произошло. Мы с ним поедем в больницу, пусть машина будет там на всякий случай.

– У меня нет серег, – ровнее держа спину, отозвалась я. То, что выгляжу ужасно, я знала и без нее.

Ильицкая же, не глядя на меня, прошествовала к туалетному столику, поискала в шкатулке, и в руках ее заблестело что-то золотое и вычурное. Я думала, она сама наденет эти серьги, но Людмила Петровна небрежно уронила их на край столика.

По дороге в больницу Нэнси собиралась сделать как минимум три остановки. Все равно обследование займет много времени, бедный Николас, наверное, и так при смерти или вот-вот умрет. Надо избавить Мигеля от напрасных волнений, пусть лучше покатает ее по городу. У Нэнси не было денег на такси, а безжалостно элегантные туфли ценой в две тысячи долларов нещадно впивались в отекшие ноги. Ее постоянно обвиняли в том, что она транжирит деньги, но на самом деле туфли стоили в два раза больше, она купила их за полцены на распродаже. А до конца месяца денег не найти, потому что гадкие банкиры упрекали ее в плохой кредитной истории, хотя эта самая кредитная история была изрядно подпорчена не самóй Нэнси, а неосмотрительным завещанием маменьки, по которому все деньги украл злобный отчим. Она отважно боролась с этой вопиющей несправедливостью и героически восстанавливала естественный порядок вещей, обманывая продавцов, квартирных хозяев, специалистов по интерьерам, цветочниц, парикмахеров, мясников, ювелиров и автомехаников, не оставляя чаевых гардеробщицам и устраивая скандалы с прислугой, чтобы уволить ее без выходного пособия.

– На вот. Вечером вернете.

Раз в месяц она приходила в банк «Морган гаранти», где маменька на двенадцатилетие открыла ей личный счет – за пятнадцатью тысячами долларов наличными. В нынешних стесненных обстоятельствах дорога из банка домой, по 69-й улице, превращалась в венерину мухоловку, переливающуюся яркими красками и сияющую липкими капельками росы. Домой Нэнси приходила, растратив половину денег; иногда она отсчитывала нужную сумму, изумлялась, обнаружив, что не хватает двух или трех тысяч, заверяла продавца, что принесет недостающую сумму через пару часов, и уносила обелиск розового мрамора или картину с изображением обезьянки в бархатном жилетике, создав еще одно темное пятно в запутанном лабиринте своих долгов и еще один кружной путь в своих прогулках по городу. Она всегда оставляла свой настоящий номер телефона, ошибаясь всего на одну цифру, свой настоящий адрес, перепутав улицу, и вымышленное имя – ну, это понятно. Иногда она представлялась Эдит Джонсон или Мэри де Валансе, напоминая себе, что ей нечего стыдиться и что, сложись все иначе, она купила бы целый городской квартал, а не жалкую безделушку.

Деликатности Ильицкий явно учился у матушки.

К середине месяца она сидела без гроша и целиком полагалась на милость друзей: одни приглашали ее погостить, другие оплачивали ей обеды и ужины в «Ле Жарден» или «Джиммис», а третьи просто выписывали бедняжке Нэнси внушительный чек, надеясь, что жертвы потопов, цунами и землетрясений как-нибудь доживут без посторонней помощи до будущего года. В критических случаях, чтобы спасти Нэнси от тюремного заключения за долги, приходилось высвобождать капитал доверительного фонда, что, в свою очередь, раз за разом снижало сумму ежемесячного дохода. Прилетев на похороны Элинор, Нэнси остановилась у своих друзей Теско в великолепных апартаментах на Белгрейв-Сквер, занимавших два сквозных этажа в пяти смежных домах. Гарри Теско уже оплатил ей стоимость авиабилета – разумеется, в первом классе, – но перед вечерним выходом в оперу она собиралась хорошенько выплакаться в гостиной Синтии, скорбя о невосполнимой утрате. Семейство Теско было богаче самого Господа Бога, и Нэнси ужасно злило, что ей приходится так унижаться, выпрашивая у них деньги.

– Благодарю. – Я перевела взгляд с серег на ее лицо, вежливо улыбнулась и попыталась вложить в эту улыбку все достоинство, которое у меня имелось. – К сожалению, эти серьги не подходят к моему туалету.

Разумеется, сказанное было глупостью: нет такого платья, к которому бы не подошли бриллианты. Но Ильицкая, думаю, меня поняла. Взгляд мой она выдержала смело и не моргнув. А потом хмыкнула:

– Подвези меня до дому, пожалуйста, – попросила Кеттл.

– Гордая, да? Ну ладно…

– Милочка, это личная машина Николаса, а не такси! – возмутилась Нэнси. – Неприлично ею пользоваться, когда он в таком тяжелом состоянии.

Она в последний раз оглядела себя в зеркале и направилась к дверям, договаривая уже на ходу самое важное:

– В церковь нынче Женечку привезут.

Поцеловав Патрика и Мэри на прощание, она направилась к выходу.

– Как привезут?! Откуда вы знаете?

– Его повезли в больницу Святого Фомы! – крикнул ей вслед Патрик. – Фельдшер сказал, что там лучше всего растворяют тромбы.

Все мое «достоинство» разлетелось в пух и прах, и не заметить этого Ильицкая не могла.

– У него инсульт? – спросила Нэнси.

– Да уж знаю, – высокомерно ответила она, – в Псков, говорят, шишка какая-то с самого Петербурга приехала – специально по Женечкиному делу. Уважают его очень на службе, понимаете?

– Нет, вроде бы инфаркт. Нос холодный. Якобы при инфаркте конечности холодеют.

– Понимаю…

– Ох, молчи уже! – вздохнула Нэнси. – Я даже думать об этом не могу.

– Так вот и в церковь наверняка дозволят приехать – с Лизкою проститься.

Она торопливо спустилась по лестнице. Время поджимало, а Синтия записала ее в парикмахерскую, произнеся волшебные слова «за мой счет».

Серег я так и не взяла. Не знаю, что задумала Людмила Петровна, но едва ли Ильицкий воспылает ко мне чувствами лишь потому, что я надену бриллианты его матери.

После ухода Нэнси Генри предложил подвезти обиженную Кеттл. Та несколько минут жаловалась на грубость тетушки Патрика, потом милостиво согласилась на предложение Генри и попрощалась с Мэри и внуками. Генри пообещал Патрику позвонить на следующий день и вместе с Кеттл вышел из клуба. У обочины все еще стояла Нэнси.

– Ох, Кэббедж, – по-детски захныкала она, – машина Николаса куда-то подевалась.

А чутье Людмилу Петровну не подвело: Евгений в сопровождении Севастьянова и Платона Алексеевича действительно был в церкви. Я старалась не глядеть на него, почерневшего лицом и исхудавшего. Не хотела видеть в его глазах скорбь по Лизавете – мне было тяжело видеть это. Я вообще старалась держаться особняком ото всех, стояла у самых дверей и лишь пытливо вглядывалась поочередно в лица Андрея и князя. Как ни ужасно, но, кажется, кто-то из этих двоих убил Лизавету, и я ждала, что кто-нибудь из них себя выдаст.

– Поехали с нами, – сказал Генри.

Князь светлым и печальным взором глядел на иконы, внимательно слушал священника, да и после, когда подошло время ему подойти к гробу, ни один мускул на его лице не дрогнул. Если это он задушил Лизавету, то ему бы играть в театре.

Поведение Андрея насторожило меня куда больше. К гробу он не подошел, а лишь, плотно сжав губы, блуждал взглядом по помещению церкви. У меня создалось впечатление, что он, как и я, ждет, что убийца непременно себя чем-то выдаст. Или же его изводили какие-то другие мысли. В любом случае эмоций по поводу происходящего у него явно было больше, чем у Михаила Александровича.

Кеттл и Нэнси в зловещем молчании уселись на заднее сиденье. Генри велел шоферу сначала отвезти Кеттл на Принцесс-Гейт, потом заехать в больницу Святого Фомы и лишь после этого в гостиницу. Внезапно Нэнси сообразила, что опрометчиво согласилась на эту поездку, потому что совсем забыла о Николасе. А теперь придется просить у Генри денег на такси, чтобы добраться в парикмахерскую из дурацкой больницы, прямо хоть волком вой.

* * *

В тот же день я узнала, что в ближайшем будущем состоится не одно венчание, а два. Слава богу, что намерения Андрея оказались хотя бы честными в отношении Натали: он сделал ей предложение. Я изо всех сил старалась желать им счастья, но… Андрей совершенно не походил на влюбленного, только все больше и больше чернел лицом. Да и Натали счастливой невестой не выглядела.



– Это будет очень скромное венчание, – тихим голосом, будто оправдываясь, повторяла она уже пятый раз, кажется, – ведь у нас траур по папеньке и… Лизавете Тихоновне. – Потом она чуть оживилась и молящее посмотрела на жениха: – Андрей, а быть может, нам устроить свадьбу чуть позже, через полгода хотя бы?

Тот, переведя на нее взгляд, накрыл своей ладонью ее руку и ответил без эмоций:

Эразм не заметил ни сердечного приступа Николаса, ни последовавшей за ним суматохи, ни прибытия «скорой помощи», ни массового исхода гостей. Когда Флер, беседуя с Николасом, внезапно запела гимн, слова «все бури сердца успокой» отчего-то ошеломили Эразма, пронзили его, будто звук собачьего свистка, настроенный на его личные переживания, но не слышный для окружающих, заставили вернуться из трясины интерсубъективности и заманчивых угодий чужих умов к своему настоящему хозяину, на прохладный балкон, где можно было несколько минут размышлять о размышлениях. Светская жизнь обычно сталкивала его с неприемлемым предположением, что личность человека определяется превращением индивидуального опыта в сложную многосоставную, но связную картину, хотя для Эразма достоверность заключалась в отражении, а не в нарративе. Он всегда чувствовал себя неловко и фальшиво, если возникала необходимость рассказывать о своем прошлом как о некоем забавном эпизоде или говорить о будущем в терминах пылких устремлений. Он знал, что его неспособность взволнованно вспоминать о первом школьном дне или изображать из себя некую обобщенную, но вполне конкретную персону, горящую желанием научиться играть на клавесине, жить среди Чилтернских холмов или наблюдать, как «кровь Христа по небесам струится», делала его личность нереальной для окружающих, но именно нереальность личности была ему ясна. Его истинное «я» выступало внимательным свидетелем множества изменчивых впечатлений, которые сами по себе не могли усилить или ослабить его чувство личности.

– Как вам будет угодно, ma chère[34]. Но мне казалось, что мы все уже решили.

– Да-да, конечно… – наклонив лицо, отозвалась подруга. – Но это будет очень скромное венчание.

В этот момент дверь в гостиную, где собрали всех, отворилась, и вошел Михаил Александрович. Натали же при его появлении живо поднялась и бросилась к другим дверям, ведущим в холл, пролепетав на ходу:

Перед Эразмом стояла не только общая онтологическая проблема неоспариваемых нарративных условностей обычной светской жизни, но и в частности, на этом конкретном банкете, он подвергал сомнению этическое убеждение, разделяемое всеми, за исключением Анетты (а она не разделяла его в силу ряда особых, сугубо проблематичных причин), что Элинор Мелроуз поступила неправильно, лишив сына наследства. Если оставить в стороне трудности, связанные с адекватной оценкой полезности основанного ею фонда, широкое распределение ее ресурсов имело бесспорные утилитаристические преимущества. По крайней мере, Джон Стюарт Милль, Иеремия Бентам, Питер Сингер и Ричард Мервин Хэйр одобрили бы поступок миссис Мелроуз. Если за годы существования фонда тысячи человек смогли, пусть и весьма эзотерическими методами, достичь понимания смысла жизни, превратившего их в альтруистических и сознательных граждан, то не перевешивает ли благо, принесенное обществу, неудобства, причиненные семье из четырех человек (один из которых вряд ли способен осознать размер утраты), тем, что их надежды получить в наследство дом не оправдались? В водовороте различных точек зрения здравое моральное суждение может быть вынесено только с позиции абсолютной беспристрастности. Возможна ли такая позиция вообще – еще один вопрос, ответ на который с большой вероятностью будет отрицательным. Тем не менее, даже отвергая утилитарианскую арифметику, опирающуюся на понятие недостижимой беспристрастности, на том основании, что, как утверждал Юм, движущей силой, влияющей на побуждения, является желание, филантропический выбор Элинор был этически оправдан с точки зрения автономности индивидуальных предпочтений совершать те или иные добрые деяния.

– Простите, господа, я справлюсь, как там ужин…

Все вздохнули с облегчением, когда Флер удалилась вслед за носилками Николаса, но десять минут спустя она снова появилась в дверях зала. Увидев, что Эразм одиноко стоит на балконе и, опираясь на перила, задумчиво разглядывает дорожки в саду, она немедленно выразила Патрику свою обеспокоенность.

Я вполне справедливо ждала, что подруга захочет поговорить со мной, объяснить свое поспешное замужество и, может быть, спросить совета, как бывало не раз. Однако Натали меня будто нарочно избегала. И добила заявлением, что в Смольный не вернется, что это ее окончательное обдуманное решение и что она уже написала Ольге Александровне. С ней что-то происходило, что-то явно творилось в ее душе и терзало, но, право, меня в то время изводили собственные проблемы, и брать на себя еще и груз забот Натали мне было просто не под силу. Потому я этот тяжелый разговор и откладывала.

* * *

– Зачем этот мужчина вышел на балкон? – взволнованно спросила она, как няня, ненадолго отлучившаяся из детской. – Он хочет прыгнуть?

После ужина, как и было между нами условлено, приехал Платон Алексеевич в сопровождении судебного пристава Севастьянова, Кошкина и нескольких урядников – привезли Ильицкого для участия в следственном эксперименте.

– Вряд ли он горит таким желанием, – ответил Патрик, – но вы наверняка сможете его убедить.

Появление их стало для всех неожиданностью – это еще мягко сказано. Особенно разволновался почему-то князь Орлов:

– Не хватало нам еще одной смерти! – воскликнула Флер.

– Что происходит? Почему в такой час, я не понимаю!

Платон Алексеевич, уже представившись, вышел чуть вперед и, с прищуром глядя на князя, спросил:

– Я пойду проверю, – вызвался Роберт.

– Разве вы не рады, Михаил Александрович, что следствие по делу вашего друга возобновлено? Или вы считаете его виновным?

Князь густо покраснел:

– И я тоже, – сказал Томас и, выбежав на балкон, обратился к Эразму: – Не смей прыгать. Не хватало нам еще одной смерти!

– Я ни на минуту не допускаю, что Евгений виновен! Но я не понимаю, почему в такой час? Подумайте хотя бы о дамах!

– Я и не думал прыгать, – заверил его Эразм.

– Дам мы ни в коем случае не задерживаем, – легко отозвался Платон Алексеевич и любезно поклонился в сторону женщин. – Людмила Петровна, Наталья Максимовна, Лидия Гавриловна, вы с легким сердцем можете отправляться спать, происходящее касается лишь мужчин.

– А о чем ты думал? – спросил Роберт.

– Я лично никуда не пойду! – с истерикой заявила Ильицкая. – Это мой сын, и я имею право знать, что происходит!

Следовало этого ожидать, потому я мгновенно оказалась подле и вполголоса принялась убеждать уйти – не сразу, но мне это удалось. Еще около получаса я сидела в своей комнате, не зажигая света, и напряженно ждала, пока ко мне тихонько не постучал Кошкин.

– О том, что приносить немного добра многим лучше, чем приносить много добра немногим, – ответил Эразм.

– Идемте, – позвал он, – Платон Алексеевич распорядился отвести вас в комнату Даши: вы должны находиться на том же месте, что и в ту ночь. Все должно быть точно так же, как тогда.

– Нужды многих важнее нужд меньшинства или одного, – торжественно провозгласил Роберт, сделав странный жест правой рукой.

– Но сейчас гораздо светлее…

– Ничего, мы решили нарядить в этот костюм – распашной плащ, шляпа и трость – всех мужчин, включая и дворовых. Вот с дворовых и начнем, а до главных подозреваемых доберемся как раз когда стемнеет.

Узнав высказывание из фильма «Звездный путь – 2: Гнев Хана», Томас повторил вулканский салют брата и, не в силах сдержать улыбку при мысли о том, чтобы отрастить себе острые уши, добавил:

По задумке Платона Алексеевича, мужчины не должны были знать, что за ними наблюдают не только следователи, сидевшие на веранде, но и я. Их поочередно просили надеть плащ и пройтись под руку с Дашей во дворе. Даша была единственной, кого посвятили в детали, как и меня, потому что, во-первых, следователям нужна была ее комната для наблюдений, а во-вторых, она была одного роста с Лизаветой. Мне прежде казалось, что Эйвазова несколько выше, но Даше идеально подошел ее плащ. Та, разумеется, засыпала нас вопросами, но комнату предоставила вполне охотно. Митеньку Даша тоже унесла куда-то, и детская кроватка стояла сейчас не под окном, а в дальнем углу, у стены.

Кошкин остался в комнате со мною. В блокнот он вписывал мои замечания о том, насколько похож или не похож каждый из мужчин на нашего подозреваемого. Для чистоты эксперимента ни я, ни он не знали, в каком порядке они выходят – всем мужчинам мы сами же присвоили порядковые номера.

– Живи долго и процветай.

Я старалась быть внимательной и держала в памяти картину, что видела той ночью: силуэт широкоплечего мужчины в плаще и с тростью, который на голову был выше Эйвазовой. Кто-то из мужчин казался мне очень похожим, кто-то меньше, кого-то я и вовсе узнавала по повадкам, а кого-то, я была уверена, выводят уже второй раз – видимо, тоже для чистоты эксперимента.

Флер вышла на балкон и без церемоний обратилась к Эразму:

– Вам знаком амитриптилин?

Андрея я узнала сразу. Хотя к этому времени уже достаточно стемнело и лица я разглядеть не могла, но помнила, что держать осанку с таким достоинством из всех мужчин в доме мог только лишь Андрей. Разумеется, я узнала бы Андрея и в тот раз, будь это он…

– Нет, – ответил Эразм. – А что он написал?

И Мишу я тоже узнала – он оказался лишь немного выше Даши ростом, к тому же был единственным левшой из всех присутствующих: держал трость в левой руке. Мужчина же, которого видела я, совершенно точно пользовался правой рукой. Хотя, конечно, можно было допустить, что в ту ночь я видела все же Орлова, который нарочно разыгрывал из себя правшу – из осторожности.

А вот Ильицкого, как ни силилась, я узнать не смогла…

Решив, что у бедняги окончательно помутился рассудок, Флер принялась его уговаривать:

Когда все закончилось, уже глубокой ночью, Платон Алексеевич вошел в Дашину комнату и отпустил Кошкина, забрав его записи. Потом взял стул, сел напротив меня и испытующе заглянул в глаза:

– Ну, девочка, как тебе кажется, кто более всего похож на того таинственного мужчину, а? Узнала кого-то?

– Давайте-ка вернемся в зал.

Я пожала плечами, остро чувствуя свою никчемность:

Эразм глянул в раскрытую дверь, увидел, что почти все гости разошлись, и подумал, что Флер тактично намекает на то, что пора откланяться.

– Более всего похожи номер семнадцать и номер двадцать два. И Миллер с князем Орловым оба вполне подходят – но их я узнала даже в темноте.

– Да, вы правы, – сказал он.

– А Ильицкого, выходит, не узнала…