Майкл Шейбон
Потрясающие приключения Кавалера & Клея
Моему отцу
У нас, понимаете, большой опыт невозможных выходов из безвыходных ситуаций.
Уилл Айснер, в частной беседе
Как ускользнул!
Натаниэль Готорн. Уэйкфилд
Michael Chabon
THE AMAZING ADVENTURES OF KAVALIER & CLAY
Copyright © 2000 by Michael Chabon
Introduction to new material copyright © 2012 by Michael Chabon
© А. Грызунова, перевод, примечания, 2018
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018
Издательство ИНОСТРАНКА®
* * *
Я считаю, «Потрясающие приключения Кавалера & Клея» – одна из трех величайших книг моего поколения. Две другие – «Поправки» Джонатана Франзена и «Бастион одиночества» Джонатана Летема. Три моих ровесника, все публикуются – я выбираю их.
Брет Истон Эллис
Очень важная, щедрая, великолепно написанная книга, остроумная и богатая деталями. Мастерство автора творит с повествованием чудеса.
Чарльз Фрейзер (автор «Холодной горы»)
Есть прекрасный роман, называется «Потрясающие приключения Кавалера & Клея». Он давным-давно погребен в кинопроизводственных недрах Голливуда. Вот если дойдет до съемок – это будет поистине работа моей мечты.
Бенедикт Камбербетч
Глубина, отточенный язык, изобретательность и отвага. Роман Шейбона – успех исполина.
The New York Times Book Review
Роман – абсолютно ух-ты-какой, суперколоссальный, остроумный, смешной, чистейшее удовольствие.
The Washington Post Book World
Не скажу наверняка, что такое «великий американский роман», но ручаюсь, что гигантский, своеобычный и пробирающий до глубины души роман Майкла Шейбона – это он и есть. Не отпускает с первой, эпически печальной, и до последней пронзительной фразы.
New York
Не книга, а восторг – гигантский и дерзкий роман… Мастерски достоверный, с великолепным юмором, персонажи до того объемны, что того и гляди шагнут со страниц в реальность.
Newsweek
Роман увлекательный в широчайшем смысле слова: сюжет неустанно подталкивает читателя вперед. Шейбон – писатель для читателя: его фразы окутывают тебя и нежно целуют на ночь.
Chicago Tribune
Майкл Шейбон написал громадную, восхитительно разнообразную фантазию, достоверную и непринужденную, в исторических декорациях головокружительного масштаба.
The New York Times
Одни книги читаешь ради сюжета, другие – ради стиля. В «Потрясающих приключениях Кавалера & Клея» и сюжет, и стиль великолепны, а это редкий случай.
USA Today
Лирично и тонко… детально прописано и порой расцветает восторженными пассажами.
Entertainment Weekly
Заряженная проза – преодолеваешь шестьсот страниц фантазии и социальной истории одним прыжком… Уникальные воображение, яркость и нежность.
Time
Величайшая работа Шейбона.
The New York Review of Books
Невероятно изобретательные и неожиданно трогательные «Потрясающие приключения Кавалера & Клея» – труд автора на пике таланта.
San Francisco Chronicle
В начале это один из самых приятных романов последних лет. В конце – один из самых пронзительных.
The Atlanta Journal-Constitution
Роман Майкла Шейбона – плод блистательного интеллекта, неоспоримого таланта и великого мастерства… триумф стилиста и рассказчика.
South Florida Sun-Sentinel
На сегодняшний день – крупнейшая и самая честолюбивая работа Шейбона. Прекрасная увлекательная книга – она полна радости жизни, она фантастична, но исторически правдива и написана пленительной, текучей, остроумной прозой.
Newsday
Стремительный, великолепно обставленный, лингвистически свободный роман, в котором мешаются веселье и меланхолия… мало того что это гипнотически завораживающий текст – над ним хохочешь до упаду, сглатывая ком в горле.
Memphis Commercial Appeal
Шейбон выходит на сцену в роли литературного Гудини. Зрители восхищенно ахают, автор возносится в первые ряды своего поколения писателей.
The Denver Post
Этот роман достоверен и прочувствован, разнообразен, громаден и приносит много радости – любой читатель будет в восторге.
Publishers Weekly
«Потрясающие приключения Кавалера & Клея» полны изысканных метафор и роскошных фраз, которыми заслуженно славится Шейбон.
The Philadelphia Inquirer
Это не просто роман об Американской Мечте – это роман о мечтателях, которые делятся мечтами, и он напоминает нам: счастье мечтать – не столько в самой мечте, сколько в понимании того, что мечтать мы умеем.
CNN.com
Эта книга полна радости, и в ней есть всё: богатый сюжет, живые персонажи, изобретательность и мощные доводы в защиту эскапизма.
Minneapolis Star Tribune
Мастерство концептуального гения… завораживающий роман-исполин.
Kirkus Reviews
Ослепительно. Шейбон не столько создает великий американский роман, сколько доносит до нас, что великий американский роман уже был написан – неделю за неделей он скромно выходил в облике героических комиксов.
Independent
Удалось ли Эскаписту и самому Шейбону освободить порабощенных? Вы не уснете до четырех утра, желая узнать ответ.
Observer
Хочется промчаться сквозь этот роман, чтобы узнать, чем все кончилось, но не хочется, чтобы эта книга заканчивалась.
Mail on Sunday
Доказательство неизменного могущества сложного, серьезного, но превыше всего увлекательного повествования.
Times Literary Supplement
Сага, от которой не оторваться; Вторая мировая война глазами двух комиксистов.
Time Out
Уже сейчас Шейбон равен великим мастерам прошлого, вроде Апдайка или Беллоу. Каждое его слово стоит на правильном месте, безупречное, как проза Набокова и кадры Уэса Андерсона. Казалось бы, Гекльберри Финн велел плевать таким в суп и ставить подножки, однако Шейбон чудом умудряется быть умным, как Знайка, но своим, как Незнайка.
Афиша / Воздух
Шейбон настолько реалистично, увлекательно и подробно рассказывает об условном искусстве комиксов, что в придуманных героев немедленно начинаешь верить, а их приключениям – сопереживать. <…> Для кого-то основной темой книги станет не война и даже не комиксы, а отношения эмигранта с новой родиной. Возможность возвращения в Европу в романе не рассматривается. Европы для Кавалера с Клеем после войны нет, она перестала быть реальной. А вот Супермен, Бэтмен, Эскапист, Чудо-женщина и другие – реальнее не бывает.
Booknik
Романы Шейбона – это взрывная смесь из всего, что мы любим. Тут есть и обаяние идиша, и историческая тяжесть еврейской культуры, но все это сочетается с развлечениями самого верного толка: от детективов в жанре нуар до эскапистских комиксов. Это сочетание оказалось вполне революционно для американской культуры, четко пилящей аудиторию на умных и дураков. В 2001 году автор получил Пулицеровскую премию за свой самый известный роман «Потрясающие приключения Кавалера & Клея», в 2008-м – премию «Хьюго» за альтернативно-исторический «Союз еврейских полисменов». Эскапист у Шейбона – это такой Гудини наоборот, спасающий не себя, а других. Но чудесное спасение может существовать только на бумаге.
The Village
«Кавалер & Клей» – по-англосаксонски остроумная и по-еврейски трогательная двойная биография рисовальщика комикса и автора текстов, унтерменшей, выдумавших сверхчеловека. За «Кавалера & Клея» писатель Шейбон получил Пулицеровскую премию, и неудивительно: здесь налицо все признаки «великого американского романа»… Никто уже никогда не состроит презрительную мину, когда в его присутствии зайдет речь о комиксах; автору «Приключений» удалось создать лучшую из возможных апологию этого искусства, дисквалифицировать которое можно только по невежеству. Роман Шейбона из тех, что можно брать с собой в гроб – не соскучишься; сорока-с-чем-то-летний писатель, уже сейчас видно, – один из верховных големов американской литературы, слепленный из той же глины, что Рот, Джон Барт и Апдайк; и, независимо от того, написано ли у него на лбу слово ЭМЕТ («правда»), он и так живой, стопроцентно.
Лев Данилкин (Афиша)
ЧАСТЬ I. Эскаполог
Часть I. Эскаполог
1
В последующие годы, разглагольствуя перед интервьюером или залом стареющих поклонников на каком-нибудь комикс-конвенте о своем величайшем – общем с Джо Кавалером – творении, Сэм Клей утверждал, что в детстве, будучи связан по рукам и ногам, запечатан в герметичном сосуде под названием Бруклин, Нью-Йорк, он неотвязно грезил о Гарри Гудини.
– Для меня Кларк Кент в телефонной будке и Гудини в ящике – одна и та же история, – авторитетно рассуждал Клей на «Уандерконе», в Ангулеме или в беседе с редактором «Комикс джорнал». – Зашел один человек, вышел другой. Первый трюк Гудини, кстати, в самом начале карьеры. Назывался «Метаморфоза». Дело-то всегда не только в побеге. Дело еще в преображении.
Хотя, если честно, в детстве Сэмми интересовался Гарри Гудини и его легендарными подвигами разве что между прочим; величайшими его героями были Никола Тесла, Луи Пастер и Джек Лондон. И однако, история Сэмми о том, какую роль он – и его фантазия – сыграли в рождении Эскаписта, походила на правду, как и все лучшие его измышления. Грезы Сэмми и впрямь были сродни чудесам Гудини, – грезы куколки, что слепо бьется в коконе, отчаянно жаждая света и воздуха.
Гудини – герой маленьких человеков, городских мальчишек и евреев; Сэмюэл Льюис Клейман был и тем, и другим, и третьим. Приключения начались, когда ему стукнуло семнадцать; он был тогда треплив, не так шустр, как воображал, и, подобно многим оптимистам, несколько впечатлителен. По любым общепринятым меркам не красавец. Лицо – перевернутый треугольник: лоб широк, подбородок остр, надутые губы и задиристый приплюснутый нос. Сгорбленный, не умеет носить одежду; вид всегда такой, будто у него только что отняли деньги на обед. Каждое утро Сэмми выходил к миру с безволосой щекой воплощенной невинности, но к полудню чистое бритье оставалось не более чем воспоминанием, хотя бомжеватая полутень на подбородке особо не добавляла ему крутизны. Сам он полагал себя уродом, но это потому, что никогда не видал своего лица в неподвижности. Почти весь 1931 год он развозил «Игл», чтобы купить набор гантелей, и затем восемь лет тягал их каждое утро, пока руки, грудь и плечи не стали сильны и жилисты; после полиомиелита ноги у него были как у хрупкого мальчика. В носках он был ростом пять футов пять дюймов. Как и все его друзья, обзывательство «пижон» он почитал за комплимент. Он располагал неверными, однако пламенными представлениями о том, как устроены телевидение, атомная энергия и антигравитация, и питал амбицию – одну из тысячи – закончить свои дни на теплых солнечных пляжах Великого Полярного океана Венеры. Читателем был всеядным, со склонностью к самосовершенствованию – с удовольствием поглощал Стивенсона, Лондона и Уэллса, по обязанности старательно осваивал Вулфа, Драйзера и Дос Пассоса, жарко почитал С. Дж. Перельмана, режимом самосовершенствования маскируя обыкновенную виноватую жадность. В его случае тайную страсть – ну, одну из многих – разжигали двухцентовые сокровищницы крови и чудес: бульварная литература. Он отыскал и прочел все выпуски «Тени», выходившие с 1933 года (раз в две недели), и собрал почти полную коллекцию «Мстителя» и «Дока Сэвиджа».
Долгоиграющие приключения Кавалера & Клея – и подлинная история рождения Эскаписта – начались в 1939-м, ближе к концу октября, вечером, когда мать Сэмми ворвалась в его спальню, железобетонными костяшками левой руки с кольцом заехала ему в висок и велела подвинуться, освободить в постели место для пражского кузена. Сэмми сел; в челюстных суставах отдавался пульс. В мертвенном свете флуоресцентной лампы над кухонной раковиной он разглядел хрупкого юношу, примерно сверстника, что вопросительным знаком привалился к косяку, под мышкой зажимая раздрызганную пачку газет, а другой рукой прикрыв лицо, словно от стыда. Это, объявила миссис Клейман, услужливо пихнув Сэмми к стене, Йозеф Кавалер, сын ее брата Эмиля, он на «грейхаунде» приехал сегодня в Нью-Йорк аж из Сан-Франциско.
– А что с ним такое? – спросил Сэмми. Он отодвигался, пока плечами не уперся в холодную штукатурку. И не забыл прихватить обе подушки с собой. – Он что, болеет?
– А сам-то как думаешь? – отвечала мать, хлопнув по освободившемуся простору простыни, точно выбивая частицы Сэмми, которыми он там, вероятно, намусорил. Мать только что вернулась домой, оттрубив последнюю ночь в двухнедельной череде ночных смен в «Бельвью», где работала психиатрической медсестрой. От нее несло больничной затхлостью, но из расстегнутого ворота медицинской формы слабо попахивало лавандовой водой, которой мать поливала свое тщедушное тельце. Естественный ее аромат был прян и резок, вроде свежей карандашной стружки. – Он на ногах еле стоит.
Поверх ее головы Сэмми пристальнее воззрился на бедняжку Йозефа Кавалера, в мешковатом твидовом костюме. Сэмми смутно знал, что у него есть чешские кузены. Но мать ни словом не обмолвилась, что они заявятся в гости и тем более лягут спать в одной постели с Сэмми. При чем тут Сан-Франциско – поди догадайся.
– Ну вот, – сказала мать, выпрямившись; она впихнула Сэмми в крайние пять дюймов на дальнем востоке матраса и, похоже, была довольна. Обернулась к Йозефу Кавалеру. – Иди сюда. Я тебе кое-что скажу. – Она схватила его за уши, точно кувшин за ручки поднимала, и губами втиснулась ему в обе щеки по очереди. – Ты выбрался. Понял? Ты приехал.
– Понял, – ответил ей племянник. Кажется, она его не убедила.
Она вручила ему полотенце и отбыла. Едва она вышла за дверь, Сэмми отвоевал несколько драгоценных дюймов матраса, а кузен между тем стоял и потирал изувеченные щеки. Затем миссис Клейман выключила свет в кухне, и оба остались в темноте. Сэмми услышал, как кузен глубоко вдохнул и медленно выдохнул. Кипа газетной бумаги зашелестела и с пораженческим стуком тяжко грохнулась на пол. Пуговицы пиджака щелкнули о спинку стула; брюки зашуршали, когда кузен из них вылез; он уронил один ботинок, затем другой. Наручные часы звякнули колокольчиком о стакан на тумбочке. Затем кузен и порыв холодного воздуха вместе нырнули под одеяло и принесли с собой запах сигареты, подмышки, сырой шерсти и чего-то еще, сладкого и ностальгического, что ли, – Сэмми мигом распознал в дыхании кузена чернослив из остатков материной «особой» мясной запеканки (чернослив – не самое особое, что запекалось в этом мясном слитке), которую у него на глазах мать завернула в вощеную бумагу, точно посылку, и на тарелке заперла в холодильник. Выходит, знала, что сегодня приедет племянник, даже поджидала его к ужину, а Сэмми не сказала ни слова.
Йозеф Кавалер устроился на матрасе, разок откашлялся, закинул руки за голову и застыл, будто его выключили из розетки. Он не ворочался, не ерзал, даже пальцем на ноге не пошевельнул ни разу. Громко тикал «Биг-Бен» на тумбочке. Дыхание Йозефа загустело и замедлилось. Сэмми уже недоумевал, как человек способен так безудержно засыпать, и тут кузен заговорил.
– Как только я принесу деньги, я найду себе жилье и уйду из постели, – сказал он. Акцент у него отдавал немецким и кое-где морщился шотландскими складками.
– Это будет мило, – сказал Сэмми. – Хорошо говоришь по-английски.
– Спасибо.
– Где учился?
– Я бы хотел не рассказывать.
– Это секрет?
– Это личное.
– А что ты делал в Калифорнии? – спросил Сэмми. – Можешь сказать? Или это тоже конфиденциальные данные?
– Я приплыл из Японии.
– Из Японии!
От зависти Сэмми замутило. Он на своих ножках-соломинках не доходил дальше Баффало, не пересекал ничего коварнее ядовито-зеленой бздливой ленты, отделявшей Бруклин от острова Манхэттен. На узкой койке, в спальне немногим шире этой койки, в глубине квартиры, в доме сугубо для нижних слоев среднего класса на Оушен-авеню, под бабусин храп, что сотрясал стены, точно проезжающий трамвай, Сэмми мечтал обыкновенные бруклинские мечты о побеге, и преображении, и спасении. Грезил он с лютой изобретательностью, превращал себя в крупного американского романиста, или в знаменитого интеллектуала, вроде Клифтона Фейдимена, или, скажем, в героического врача или же тренировкой либо чистой силой воли развивал ментальные способности, что подарят ему сверхъестественную власть над людскими сердцами и умами. В ящике стола у него лежали – и уже довольно давно – первые одиннадцать страниц толстенного автобиографического романа, которому предстояло называться либо (а-ля Перельман) «Сквозь тусклое стекло, гад», либо (а-ля Драйзер) «Американское крушение иллюзий» (предмет, относительно которого Сэмми пока пребывал более или менее в неведении). Он потратил неловко сказать сколько часов на безмолвное сосредоточение – хмурил лоб, затаивал дыхание, – дабы развить латентные способности мозга к телепатии и контролю над сознанием. По меньшей мере десять раз Сэмми в восторге перечитал «Охотников за микробами», эту «Илиаду» медицинского героизма. Но, подобно многим уроженцам Бруклина, он полагал себя реалистом и, как правило, планы побега строил вокруг обретения сказочных денежных сумм.
С шести лет он ходил по домам, торгуя семечками, шоколадными батончиками, комнатными растениями, чистящими жидкостями, средствами для полировки металла, журнальными подписками, вечными расческами и шнурками. В лаборатории а-ля Жарков на кухонном столе он изобретал почти рабочие модели пришивателя пуговиц, двойных бутылочных открывашек и нетепловых утюгов. В последние годы его предпринимательские интересы обратились к сфере профессиональной иллюстрации. Великие коммерческие иллюстраторы и карикатуристы – Рокуэлл, Лейендекер, Реймонд, Канифф – достигли зенита, и в целом складывалось впечатление, будто человек за чертежным столом способен не только неплохо подзаработать, но и переменить саму текстуру и тональность общенародного настроя. У Сэмми в шкафу хранились штабеля грубой газетной бумаги, кишевшей лошадьми, индейцами, футбольными кумирами, разумными приматами, «фоккерами», нимфами, лунными ракетами, ковбоями, сарацинами, тропическими джунглями, гризли, а также этюды со складками женской одежды, вмятинами мужских шляп, бликами человеческих радужек, облаками в небесах Запада. Перспектива ему давалась с трудом, человеческую анатомию он знал условно, штрихи его зачастую были схематичны – однако он умел ловко воровать. Он вырезал любимые полосы и панели из газет и комиксов и вклеивал их в толстую тетрадь – тысячи всевозможных образчиков поз и стилей. Своей библией вырезок он обильно воспользовался, составив поддельный комикс «Терри и пираты» под названием «Южно-Китайское море», добросовестно нарисованный под великого Каниффа. Он скопировал Реймонда, сочинив нечто под названием «Первоцвет планет», и Честера Гулда – в комиксе про фэбээровца с квадратным подбородком «Кастет Дойл». Он лямзил у Хогарта и Ли Фока, у Джорджа Херримана, Гарольда Грея и Элзи Сегара. Образцы своих стрипов он хранил в толстой картонной папке под кроватью и ждал, когда ему выпадет возможность, самый главный его шанс.
– Из Японии! – повторил он; голова шла кругом от экзотических, под Каниффа, ароматов этого слова. – А там ты что делал?
– В основном страдал жалобами на кишечное расстройство, – отвечал Йозеф Кавалер. – И до сих пор страдаю. Особенно по ночам.
Сэмми поразмыслил над этой информацией и чуточку отодвинулся к стене.
– Скажи мне, Сэмюэл, – сказал Йозеф Кавалер. – Сколько примеров должно быть в моем портфолио?
– Не Сэмюэл. Сэмми. Не, лучше Сэм.
– Сэм.
– В каком портфолио?
– Портфолио моих рисунков. Показать твоему начальнику. К сожалению, я вынужден оставить всю свою работу в Праге, но очень быстро смогу нарисовать новую, и она будет страшно хороша.
– Моему боссу? – переспросил Сэмми, в своем смятении отчетливо различая отпечатки материных трудов. – Ты про что?
– Твоя мать предполагала, что ты поможешь мне найти место в компании, где работаешь. Я тоже художник.
– Художник. – И Сэмми вновь позавидовал кузену. Сам он способен был сделать такое заявление, лишь вперив жульнический взгляд в собственные башмаки. – Мать тебе сказала, что я художник?
– Дизайнер, да. Работаешь на корпоративную компанию «Империя игрушек».
На миг Сэмми ладонями обнял вспыхнувший внутри огонек, разожженный этим, через вторые руки переданным, комплиментом. А потом задул.
– Она несла дичь.
– Что?
– Она нагородила ерунды.
– Что она сделала?
– Я складской клерк. Иногда мне разрешают сделать оригинал-макет для рекламы. Или, если у них новый товар, я рисую иллюстрацию. Платят по два доллара за штуку.
– А.
Йозеф Кавалер снова испустил долгий выдох. Он по-прежнему не шевельнул ни мускулом. Сэмми так и не решил, чем объяснить эту совершенную неподвижность – нестерпимым напряжением или поразительным спокойствием.
– Она писала письмо моему отцу, – предпринял новую попытку Йозеф. – Я помню, как она говорила, что ты создаешь дизайн восхитительных новых изобретений и устройств.
– И угадай что?
– Она принесла дичь.
Сэмми вздохнул – дескать, так и обстоит дело, увы; покаянный, многострадальный вздох – и притворный. Несомненно, мать, когда писала брату в Прагу, полагала, что рассказывает правду: это Сэмми последний год нес дичь, приукрашивая свою черную работу в «Империи игрушек» и перед матерью, и перед любым, кто готов был слушать. На миг Сэмми смутился – не потому даже, что его вывели на чистую воду и пришлось сознаваться кузену в своем низком положении, но потому, что в мультиокулярной материнской лупе обнаружился изъян. Затем он подумал, что мать, может, ничуть не обмануло его хвастовство, – может, она и рассчитывала, что он вопиюще приукрашивает свое влияние на Шелдона Анапола, владельца «Империи игрушек». Если Сэмми намерен и дальше носить маску, в которую вложил столько болтовни и выдумки, завтра вечером он прямо-таки обязан в грязных пальчиках низменного складского клерка притащить работу для Йозефа Кавалера.
– Я попробую, – сказал он, и в этот самый миг вспыхнула первая искорка, просквозила щекотка возможностей вдоль хребта.
Очень долго оба молчали. На сей раз Сэмми чувствовал, что Йозеф не спит, почти различал капиллярную струйку сомнений, что просачивалась в Йозефа, тяжким грузом вжимала его в матрас. Сэмми пожалел парня.
– Можно тебя спросить? – сказал он.
– О чем меня спросить?
– А газеты зачем?
– Это ваши газеты Нью-Йорка. Я купил их на автобусной станции «Кэпитол».
– Сколько?
Тут Йозеф Кавалер впервые заметно вздрогнул:
– Одиннадцать.
Сэмми быстренько подсчитал на пальцах. Восемь городских ежедневных. Десять, если вместе с «Иглом» и «Хоум ньюс».
– Мне одной недостает.
– Недостает?..
– «Таймс», «Геральд трибюн», – Сэмми коснулся кончиков двух пальцев, – «Уорлд телеграм», «Джорнал-америкэн», «Сан». – Теперь другая рука. – «Ньюс», «Пост». Ну-у, «Уолл-стрит джорнал». И «Бруклин игл». И «Хоум ньюс» в Бронксе. – Он уронил руки на матрас. – А одиннадцатая какая?
– «Женщина в наряде».
– «Женские наряды»?
– Я не знал, что она такая. Для одежды. – Он посмеялся над собой – испустил череду кратких скрежетов, точно горло прочищал. – Я искал что-нибудь о Праге.
– Нашел? Наверняка в «Таймс» что-то есть.
– Кое-что. Немного. О евреях ничего.
– О евреях, – повторил Сэмми, начиная понимать. Йозеф надеялся получить известия не о последних дипломатических маневрах в Лондоне или Берлине и не о последнем зверском выпендреже Адольфа Гитлера. Он искал заметку о положении семьи Кавалер. – Ты знаешь еврейский? Идиш. Знаешь идиш?
– Нет.
– Это жалко. У нас тут, в Нью-Йорке, четыре еврейские газеты. Может, там что-то есть.
– А немецкие газеты?
– Не знаю, но должны быть. Немцев тут пруд пруди. Маршируют и митингуют по всему городу.
– Понимаю.
– Переживаешь за родных?
Ответа не последовало.
– Они не смогли уехать?
– Нет. Пока нет. – Сэмми почувствовал, как Йозеф резко тряхнул головой, словно закрывая эту тему. – Я нахожу, что выкурил все мои сигареты, – продолжал он нейтральным тоном английского разговорника. – Может быть, у тебя…
– Да я перед сном выкурил последнюю, – сказал Сэмми. – Эй, а ты откуда знаешь, что я курю? От меня пахнет?
– Сэмми, – окликнула его мать, – спи.
Сэмми обнюхал себя:
– Ха. Интересно, Этель тоже чует? Ей не нравится. Если охота курить, приходится лезть в окно – вон туда, на пожарную лестницу.
– Нельзя курить в постели, – сказал Йозеф. – Еще одна причина из нее уйти.
– И не говори, – сказал Сэмми. – Помираю, так хочу жить отдельно.
Они полежали, томясь по сигаретам и по всему, что это томление в совершенной своей фрустрации сгущало и воплощало.
– Твоя пепельная коробка, – наконец сказал Йозеф. – Пепельница.
– На пожарной лестнице. Это растение.
– Может, в ней есть… špaček?.. kippe?.. куры?
– Окурки, что ли?
– Окурки.
– Ну, небось есть. Не говори, что ты будешь курить…
Ни с того ни с сего, кинетическим рывком, противоположностью и продуктом абсолютной праздности, что непосредственно ему предшествовала, Йозеф скатился с постели. Глаза у Сэмми уже привыкли к темноте – да и темнота никогда не бывала кромешна. Кромка серо-голубого излучения кухонной флуоресцентной лампы окаймляла дверь спальни и перемешивалась с бледным лучом ночного Бруклина – сложносоставной смесью из нимбов уличных фонарей, трамвайных и автомобильных фар, огней трех действующих в округе сталелитейных заводов и отраженного блеска островного царства за рекой – что косо вонзался в щель между занавесками. Сэмми в этом слабом сиянии – тошнотворном ровном свете бессонницы, не иначе, – понаблюдал, как кузен методично обыскивает карманы одежды, которую так аккуратно повесил на спинку стула.
– Лампа? – прошептал Йозеф.
Сэмми потряс головой:
– Мать.
Йозеф вернулся к постели и сел:
– Тогда мы долженствуем работать в темноте.
Двумя пальцами левой руки он держал гофрированный листочек сигаретной бумаги. До Сэмми дошло. Он приподнялся, опираясь на руку, а другой рукой раздернул занавески – медленно, чтобы не выдать себя скрипом. Затем, стиснув зубы, поднял фрамугу окна у постели, впустив морозный гуд машин и шепотный порыв холодной октябрьской полуночи. Пепельницей Сэмми служил прямоугольный терракотовый горшок приблизительно мексиканского дизайна, с бесплодным цветочным грунтом, удобренным сажей, и наполовину окаменевшим скелетом вполне сообразного пепельника, который не был продан еще во времена торговли комнатными растениями и таким образом опередил курение Сэмми – сравнительно недавнюю привычку – года на три. У основания пожухшего цветка в земле корчилась дюжина забычкованных «Олд голд», и Сэмми брезгливо добыл горсть – они слегка подмокли, – будто дождевых червей собирал, и протянул их кузену, а тот взамен вручил ему коробок с одной-единственной спичкой, призывавший подсознание ОТОБЕДАТЬ В «КРАБЕ ДЖО» НА РЫБАЦКОМ ПРИЧАЛЕ.
Быстро, но не без некоторой рисовки Йозеф одной рукой вскрыл семь окурков и высыпал мягкую волокнистую массу в морщинистый листочек «Зигзага». Полминуты потрудившись, он сварганил сигарету.
– Давай, – сказал он. На коленях перешел через постель к окну, где Сэмми составил ему компанию, и оба протиснулись под раму, высунув наружу голову и торс.
Йозеф протянул сигарету Сэмми, и в драгоценном пламени спички, нервно прикрывая ее от ветра, тот увидел, что Йозеф наколдовал идеальный цилиндр, такой же толстый и ровный и почти такой же гладкий, как свернутый машинкой. Сэмми от души затянулся «подлинным виргинским вкусом» и вернул волшебную сигарету создателю, и они молча курили, пока от сигареты не остались только горячие четверть дюйма. Тогда они забрались в дом, опустили раму и занавески и легли – соседями по кровати, – воняя дымом.
– Знаешь, – сказал Сэмми, – мы тут все, ну, мы очень переживали… из-за Гитлера… и как он с евреями, и… и всякое такое. Когда их… когда вас… захватили… Мама, она… мы все… – Он потряс головой, сам не понимая, что хочет сказать. – На. – Он приподнялся и выволок одну подушку из-под затылка.
Йозеф Кавалер тоже поднял голову и запихнул под нее подушку.
– Спасибо, – сказал он и снова застыл.
Вскоре его дыхание выровнялось и замедлилось до насморочного треска, а Сэмми, как и всякую ночь, остался в одиночестве обдумывать свои гусеничные грезы. Но в фантазиях ему впервые за многие годы выпадал шанс обращаться за подмогой к сообщнику.
2
Гусеничная греза – мечта о невероятном побеге – в итоге и перенесла Йозефа Кавалера через всю Азию и Тихий океан, прямо в узкую койку двоюродного брата на Оушен-авеню.
Едва немецкая армия вошла в Прагу, в определенных кругах заговорили о том, что знаменитого городского Голема, чудесного робота рабби Лёва, пора спасать, услав подальше. Приход нацистов сопровождался слухами о конфискациях, экспроприациях и мародерстве – особенно падки были захватчики на еврейские артефакты и сакральные реликвии. Более всего тайные хранители страшились, что Голема упакуют и отправят украшать какой-нибудь institut или частную коллекцию в Берлине или Мюнхене. И так уже двое вежливых и зорких молодых немца с блокнотами добрых два дня околачивались возле Староновой синагоги, под свесами коей легенда и родила вековечно почивающего защитника гетто. Немцы утверждали, что они всего лишь любознательные ученые и формально никак не связаны с Рейхспротекторатом, но им никто не верил. Ходили слухи, что некие высокопоставленные берлинские партийцы усердно штудируют теософию и так называемые оккультные науки. По всему выходило, что рано или поздно Голема – в гигантском сосновом гробу, посреди сна без сновидений – обнаружат и заберут.
В кругу хранителей кое-кто противился идее отсылать Голема за границу даже ради его безопасности. Кое-кто утверждал, что, поскольку изначально Голема сотворили из глины реки Влтава, вдали от родного климата ему грозит физический распад. Обладатели наклонностей исторического толка – которые, подобно историкам всего мира, гордились взвешенностью своей позиции – рассуждали, что Голем уже пережил многие столетия вторжений, катастроф, войн и погромов, однако обнаружен не был и с места не сдвинулся, а посему от скоропалительной реакции на очередные преходящие невзгоды богемского еврейства историческая фракция рекомендовала воздержаться. В кругу хранителей попадались и такие, кто, если припереть их к стенке, сознавался, что не хочет отсылать Голема из города, ибо в сердце своем не отказался от детской надежды, что великого недруга антисемитов и кровавых наветчиков однажды, в минуту крайней нужды, можно воскресить и вновь призвать на битву. В итоге, впрочем, большинство проголосовали за то, чтобы перевезти Голема в безопасное место – предпочтительно в нейтральную страну, которая не путается у всех под ногами и не совершенно лишена еврейского населения.
И тогда некий член тайного круга, связанный с пражскими фокусниками, вспомнил о Бернарде Корнблюме: вот кто устроит побег Голема в лучшем виде.
Бернард Корнблюм был Ausbrecher – иллюзионист, выполнявший трюки со смирительными рубашками и наручниками, из тех трюков, что популяризовал Гарри Гудини. Недавно Корнблюм ушел со сцены (ему стукнуло семьдесят, если не больше), осел в Праге, на своей приемной родине, и стал ждать неотвратимого. Но, сказал его рекомендатель, родился-то Корнблюм в Вильне, святом городе еврейской Европы, о котором известно, что люди там, невзирая на свою репутацию прагматистов, к големам относятся весьма сердечно и сочувственно. Вдобавок Литва официально придерживается нейтралитета, и от любых поползновений Гитлера в ту сторону Германия, говорят, отреклась согласно тайному протоколу, прилагавшемуся к пакту Молотова – Риббентропа. Итак, Корнблюма призвали – выдернув из-за покерного стола в казино клуба «Хофцинзер», из кресла, к которому старик уже прирос, – в тайное место, где совещались хранители, в «Памятники Фаледера», в сарай за выставкой образцов надгробий. Корнблюму разъяснили суть задачи: Голема надлежит умыкнуть из его убежища, надлежащим образом подготовить для транспортировки, а затем, не привлекая внимания, вывезти из страны и доставить сочувствующим лицам в Вильно. Потребные документы – транспортные накладные, таможенные свидетельства – предоставят влиятельные лица из причастных к кругу хранителей или их высокопоставленные друзья.
Бернард Корнблюм согласился тотчас. Подобно многим фокусникам, он профессионально исповедовал неверие, почитал лишь Природу, Великого Иллюзиониста, но в то же время был правоверным евреем. Что важнее, он маялся от скуки, на пенсии страдал и, вообще-то, когда его призвали, как раз обмозговывал неблагоразумное, пожалуй, возвращение на сцену. Жил он в относительной нищете, однако предложенное щедрое вознаграждение отверг, выдвинув только два условия: он никому не раскроет ни единой детали своего плана и не примет непрошеной помощи, а равно советов. Все случится за опущенным, так сказать, занавесом, который взовьется лишь по завершении фокуса.
Оговорки эти круг счел не только неким манером пленительными, но и резонными. Чем меньше подробностей им известно, тем легче будет в случае изобличения уверять, будто о побеге Голема они все ни сном ни духом.
Корнблюм вышел из «Памятников Фаледера», располагавшихся вблизи от его жилища на Майзеловой, зашагал домой, и разум его уже гнул и выкручивал арматуру надежного элегантного плана. В 1890-х в Варшаве Корнблюм принужден был ненадолго окунуться в преступную жизнь форточника-высотника, и перспектива неприметно умыкнуть Голема из нынешнего его обиталища пробудила старые противоправные воспоминания о газовом свете и краденых драгоценностях. Но едва он ступил в подъезд своего дома, планы его переменились. Gardienne высунула голову и объявила, что Корнблюма в комнате поджидает молодой человек. Симпатичный мальчик, сказала она, говорит вежливо и одет хорошо. Обычно-то она, конечно, велит гостям подождать на лестнице, но на сей раз вроде бы узнала визитера – он, кажется, бывший ученик герра профессора.
У тех, кто зарабатывает на жизнь, флиртуя с катастрофой, развивается воображение пессимистического толка, дар предвидеть худшее, зачастую почти неотличимый от ясновидения. Сердце у Корнблюма екнуло: он мигом догадался, что нежданный гость его – Йозеф Кавалер. Корнблюм несколько месяцев назад слыхал, что мальчик бросает художественную школу и эмигрирует в Америку, – видимо, что-то пошло не так.
Когда старый учитель вошел, Йозеф встал, прижимая шляпу к груди. Нарядился он в новый костюм благоуханного шотландского твида. По раскрасневшимся щекам и по тому, с каким чрезмерным старанием Йозеф наклонял голову, чтоб не стукаться о низкий косой потолок, Корнблюм понял, что мальчик весьма пьян. Да какой мальчик? Ему уже, должно быть, почти девятнадцать.
– Что случилось, сынок? – спросил Корнблюм. – Ты почему здесь?
– Я не здесь, – отвечал Йозеф. Был он бледный веснушчатый юнец, черноволосый, с большим и приплюснутым носом, с широко расставленными голубыми глазами, вроде бы мечтательными, если б не капельку слишком яркий свечной огонек сарказма. – Я в поезде до Остенде. – И он с нарочитой размашистостью согнул руку, притворяясь, что смотрит на часы. Корнблюм пришел к выводу, что Йозеф вовсе не притворяется. – Вот примерно сейчас я, изволите ли видеть, проезжаю Франкфурт.
– Понятно.
– Да. Все семейные деньги потрачены. Все, кого надо было подкупить, подкуплены. Наши банковские счета опустошены. Продана отцовская страховка. Мамины украшения, мамино серебро. Картины. Почти вся приличная мебель. Медицинские приборы. Акции. Облигации. И все ради того, чтобы я, счастливчик, сидел в этом поезде, понимаете? В курящем вагоне. – Он выдул клуб воображаемого дыма. – Мчался по Германии, в старые добрые Штаты. – Фразу он закончил на гнусавом американском. Неплохое произношение, решил Корнблюм.
– Мальчик мой…
– И все бумаги у меня в порядке, ну а то ж.
Корнблюм вздохнул.
– Выездная виза? – наугад спросил он. За последние недели он наслушался историй об отказах в последнюю минуту.
– Сказали, не хватает штемпеля. Одного штемпеля. Я сказал, что быть такого не может. Бумаги в полном порядке. Мне младший помощник министра по выездным визам лично составил список всего, что нужно. Я им этот список показал.
– Но?
– Сказали, что требования изменились сегодня утром. Получили директиву, телеграмму от Эйхмана лично. Ссадили меня в Эгере. В десяти километрах от границы.
– Ага.
Корнблюм осторожно опустился на кровать – его мучил геморрой – и похлопал по покрывалу. Йозеф тоже сел. Спрятал лицо в ладонях. Выдохнул, содрогнувшись всем телом; плечи напружинились, на шее проступили жилы. Он боролся с желанием зарыдать.
– Послушай, – сказал старый фокусник, надеясь отсрочить слезы, – послушай меня. Я ни секунды не сомневаюсь, что ты одолеешь это затруднение.
Слова утешения прозвучали чопорнее, чем хотелось бы, но Корнблюм уже слегка встревожился. Время на дворе – далеко за полночь, а от мальчика несло отчаянием, неотвратимым взрывом, который не мог не тронуть, однако нервировал. К своему неугасимому сожалению, пять лет назад Корнблюм пережил с этим безрассудным и невезучим мальчиком одну несчастливую историю.
– Ну полно, – сказал Корнблюм. И неуклюже похлопал мальчика по плечу. – Твои родители, наверное, волнуются. Я провожу тебя домой.
И привет – резко ахнув, словно в ужасе прыгнув с горящей палубы в ледяное море, Йозеф заплакал.
– Я от них один раз уже ушел, – покачал головой он. – Я не смогу так с ними поступить снова.
Все утро в поезде, что мчался на запад, к Остенде и Америке, Йозеф терзался горькими воспоминаниями об этом прощании. Он не рыдал сам и не очень-то терпеливо снес рыдания матери и деда, который пел Витека на премьере «Средства Макропулоса» Яначека в 1926 году и, как это нередко водится за тенорами, чувств обычно не скрывал. Однако Йозефом, как и многими девятнадцатилетними юнцами, владели ошибочное убеждение, будто сердце его разбивалось уже не раз, и гордость за воображаемую прочность сего органа. Поутру на вокзале эта привычка к стоицизму младости помогла ему сохранить невозмутимость в дедовых слезливых объятиях. И Йозеф позорно радовался отъезду. Он не столько рвался покинуть Прагу, сколько стремился в Америку, в дом отцовской сестры и американского кузена по имени Сэм, в невообразимый Бруклин, где ночные клубы, и крутые парни, и ослепительный блеск «Уорнер бразерс». Жизнелюбивая черствость а-ля Кэгни, не позволявшая выказать боль при расставании со всей семьей и единственным домом, вдобавок внушала Йозефу, что пройдет время – и все они приедут к нему в Нью-Йорк. А кроме того, в Праге и так уже дела плохи – несомненно, хуже быть не может. И на вокзале Йозеф задирал подбородок, не орошал слезами щек и пыхал сигаретой, решительно делая вид, будто разглядывать других пассажиров на перроне, локомотивы в парны́х саванах, немецких солдат в элегантных шинелях гораздо интереснее, чем своих родных. Он поцеловал деда в колючую щеку, стерпел долгое объятие матери, пожал руки отцу и младшему брату Томашу, а тот дал ему конверт. Йозеф с расчетливой рассеянностью сунул конверт в карман пальто, стараясь не глядеть, как задрожала у Томаша нижняя губа, едва конверт пропал из виду. А затем, когда Йозеф уже взбирался в вагон, отец удержал его за фалды пальто и стащил обратно на платформу. Обхватил сына руками со спины и неуклюже подверг объятию. К щеке Йозефа вдруг прижались влажные от слез отцовские усы – и это было стыдно. Йозеф вырвался.
– До новых встреч в следующем номере, – сказал он. «Лихость, – напомнил он себе, – неизменная лихость. В моей рисовке – их надежда на спасение».
Но едва поезд отошел от платформы и Йозеф устроился в кресле купе второго класса, омерзительность собственного поведения ударила ему под дых. От стыда он одновременно как будто распух, запульсировал и запылал, словно все его тело взбунтовалось против таких манер, словно стыд убивал его, как пчелиный укус. Вот это самое кресло плюс поборы за отъезд и недавно введенный «транспортный акциз» стоили ровно столько, сколько Йозефова мать смогла выручить в ломбарде за изумрудную брошь, мужнин подарок на десятую годовщину свадьбы. Незадолго до этой грустной годовщины фрау доктор Кавалер на четвертом месяце беременности потеряла ребенка, и внезапно образ этого не случившегося дитяти – родилась бы сестра – завитком мерцающей дымки всплыл в сознании Йозефа и с упреком вперил в него изумрудные глаза. В Эгере, явившись ссаживать Йозефа с поезда – его имя было в списке из более чем одного пункта, – сотрудники эмиграционной службы нашли его в тамбуре: весь в соплях, он рыдал в три ручья, закрывшись локтем.
Однако постыдность Йозефова отбытия не сравнить с нестерпимым позором пути обратно. По дороге в Прагу – на сей раз в давке вагона третьего класса, в безвоздушном поезде местного назначения, в обществе здоровенных и громогласных крестьянских семей из Судет, что направлялись в столицу на какое-то религиозное сборище, Йозеф первый час наслаждался справедливой карой за жестокосердие, за неблагодарность, за то, что вообще бросил семью. Но когда поезд проезжал Кладно, впереди зловеще замаячило неотвратимое возвращение домой. И этот сюрприз не подарит Йозефу шанса загладить непростительное поведение – нет, он лишь принесет родным новые печали. Полгода с начала оккупации все труды Кавалеров, вся суть их коллективного бытия сводились к стараниям отослать Йозефа в Америку. Собственно говоря, старания эти служили необходимым противовесом повседневным злоключениям простейшего выживания – прививкой надежды от его опустошительного воздействия. Едва Кавалеры постигли, что Йозеф, родившийся во время краткого пребывания семейства на Украине в 1920-м, по капризу политики имеет право на эмиграцию в Соединенные Штаты, хитроумный и дорогостоящий процесс высылки его туда отчасти восстановил порядок и смысл их жизни. С отъезда Йозефа не прошло и одиннадцати часов – если он сейчас явится на порог, это их убьет! Нет, решил он, нельзя разочаровать их возвращеньем. Когда ранним вечером поезд наконец-то вполз в пражский вокзал, Йозеф остался сидеть в кресле, не в силах сдвинуться с места, пока случившийся поблизости проводник беззлобно не посоветовал молодому господину пошевеливаться.
Йозеф забрел в вокзальную пивную, выхлебал полтора литра пива и тотчас заснул в кабинке в глубине зала. Спустя неизвестно сколько часов пришел официант, разбудил Йозефа, и тот проснулся пьяным. С трудом потащил чемодан по улицам города, который всего лишь утром всерьез предполагал больше никогда не увидеть. Побрел по Иерусалимской, свернул в Йозефов, и ноги почти неизбежно привели его на Майзелову, в квартиру старого учителя. Нельзя разбить надежды родных, вновь показавшись им на глаза – во всяком случае, по эту сторону Атлантического океана. Бернард Корнблюм, если и не поможет бежать, поможет хотя бы спрятаться.
Корнблюм дал Йозефу сигарету, поднес огонь. Перешел к креслу, осторожно сел и тоже закурил. И Йозеф Кавалер, и хранители Голема не первыми пришли к Корнблюму в отчаянной надежде, что его навыки в обращении с тюремными камерами, смирительными рубашками и железными сундуками распространяются и на взлом границ суверенных государств. До сегодняшней ночи он отмахивался от подобных запросов, полагая, что они не только невыполнимы или выходят за пределы его компетенции, но вдобавок чрезвычайны и преждевременны. Теперь, однако, сидя в кресле и глядя, как бывший ученик беспомощно перебирает хлипкие бумажки в дорожном портмоне – по три копии выездных виз, железнодорожные билеты и проштемпелеванные иммиграционные карточки, – Корнблюм чутким ухом различил этот безошибочно узнаваемый щелчок, с которым встают на место штифты грандиозного железного замка. Эмиграционное ведомство под водительством Адольфа Эйхмана перешло от простого циничного вымогательства к откровенному грабежу, обирало заявителей до нитки, а взамен не давало ничего. Великобритания и Америка все равно что захлопнули двери – Йозеф добился американской въездной визы лишь благодаря упорству американской тетки и географической удаче рождения в Советском Союзе. А между тем здесь, в Праге, морда захватчика хищно нависла даже над бестолковым комом древней речной глины.
– Я могу тебя переправить в Вильно, в Литву, – наконец сказал Корнблюм. – А оттуда уж добирайся сам. Клайпеда под немцами, но, может, как-нибудь через Прекуле.
– В Литву?
– Увы.
Поразмыслив, мальчик кивнул, и пожал плечами, и потушил сигарету в пепельнице с крейцером и пикой – символом клуба «Хофцинзер».
– «Забудь, от чего убегаешь, – процитировал он старую максиму Корнблюма. – Прибереги страхи для того, к чему бежишь».
3
Решимость Йозефа Кавалера штурмом взять элитарный клуб «Хофцинзер» достигла зенита в один прекрасный день в 1935 году за завтраком, когда Йозеф подавился омлетом с консервированными абрикосами. В лабиринте квартиры Кавалеров, в кружевном здании эпохи сецессиона вблизи от улицы Грабен, выдалось редкое утро, когда все собрались позавтракать вместе. Доктора Кавалеры жили согласно четким рабочим распорядкам и, как многие занятые родители, детей одновременно запускали и баловали. Герр доктор Эмиль Кавалер написал Grundzatzen der Endokrinologie, стандартный учебник, и открыл акромегалию Кавалера. Фрау доктор Анна Кавалер училась на невролога, прошла курс психоанализа у Альфреда Адлера и с тех пор у себя на пейслийском диване анализировала сливки молодой катексической Праги. В то утро, когда Йозеф, подавившись и прослезившись, вдруг перегнулся пополам, нашаривая салфетку, отец протянул руку из-за «Тагеблатта» и лениво похлопал сына по спине. Мать, не оторвавшись от последнего номера Monatsschrift fūr Neurologie und Psychiatrie, в десятитысячный раз напомнила Йозефу не забрасывать еду в рот как в топку. И лишь маленький Томаш за миг до того, как Йозеф поднес салфетку к губам, разглядел, что у брата во рту блеснуло нечто инородное. Томаш встал и вкруг стола подошел к Йозефу. Посмотрел, как братнины челюсти не спеша разжевывают проблемный кусок. Йозеф сделал вид, будто не замечает, и вилкой закинул в рот еще омлета.
– Что там? – спросил Томаш.
– Что – где? – переспросил Йозеф. Жевал он осторожно, точно у него ныл зуб. – Уйди.
Тут мисс Хорн, гувернантка Томаша, оторвалась от вчерашнего выпуска лондонской «Таймс» и обозрела положение братьев:
– У тебя пломба выпала, Йозеф?
– У него что-то во рту, – сообщил Томаш. – Блестит.
– Что у тебя во рту, юноша? – осведомилась мать мальчиков, ножом для масла пометив строку в журнале.
Йозеф сунул два пальца между правой щекой и верхней десной и извлек металлическую полоску с зубцами на конце – крошечную вилку, не больше Томашева мизинца.
– Это что? – спросила мать с таким лицом, будто ей вот-вот станет нехорошо.
Йозеф пожал плечами:
– Натяг.
– Ну разумеется, – сказал его отец матери с топорным сарказмом, который сам по себе выдавал некую тонкость: за ним отец прятал изумление пред зачастую удивительным поведением своих детей. – Натяг, что же еще?
– Герр Корнблюм сказал, что мне надо привыкать, – пояснил Йозеф. – Он говорит, когда умер Гудини, обнаружилось, что он в щеках протер два приличных кармана.
Герр доктор Кавалер вернулся к своему «Тагеблатту».
– Похвальное устремление, – сказал он.
Йозеф заинтересовался сценической магией, примерно когда руки у него достаточно подросли и в них стала помещаться колода игральных карт. В Праге богатые традиции иллюзионизма и ловкости рук – сыну рассеянных и снисходительных родителей ничего не стоило найти себе компетентного наставника. Год он проучился у чеха по фамилии Божич, который называл себя Ранго и специализировался на манипуляциях с картами и монетами, ментализме и карманных кражах. Еще он умел броском тройки бубен рассечь муху напополам. Вскоре Йозеф выучил «Серебряный дождь», «Растворяющийся крейцер», вольт «Граф Эрно» и основы «Мертвого дедушки», но, когда его родителей уведомили, что Ранго однажды отсидел за то, что подменил все драгоценности и деньги зрителей стекляшками и пустой бумагой, мальчика забрали из-под его опеки.
Фантомные тузы и королевы, ливни серебряных крон и спертые наручные часы – хлеб Ранго – хороши для забавы. От Йозефа, который часами перед зеркалом в уборной упражнялся в пальмировании, вольтах, шанжировках и трюках, чтобы пробрасывать монету приятелю или родственнику сквозь череп в правое ухо, а затем вынимать из левого либо закидывать вальта червей в платочек красивой девочке, требовалась мастурбационная сосредоточенность, которая в итоге стала едва ли не приятнее, чем собственно фокус. Но затем один пациент навел отца Йозефа на Бернарда Корнблюма, и все изменилось. Под наставничеством Корнблюма Йозеф взялся за суровое ремесло Ausbrecher, учась у одного из мастеров. В четырнадцать лет он решил посвятить себя побегам на время.
Корнблюм был «восточный» еврей – кожа да кости и рыжая кустистая борода, которую он перед каждым выступлением увязывал в черную шелковую сеточку. «Это их отвлекает», – пояснял он, имея в виду зрителей, на которых смотрел с ветеранской смесью удивления и пренебрежения. Поскольку за работой он болтал по минимуму, важно было находить и другие средства отвлечения наблюдателей. «Если б можно было работать без штанов, – говорил Корнблюм, – я б выходил на сцену в чем мать родила». У него был громадный лоб, а пальцы длинные и ловкие, но неэлегантные, с узловатыми костяшками; щеки его даже майским утром смотрелись натертыми и облезлыми, точно обветрились на полярных ветрах. Йозефу редко встречались восточные евреи. В кругу родительских знакомых водились еврейские беженцы из Польши и России, но то были утонченные «европеизированные» врачи и музыканты из крупных городов, и они владели французским и немецким. Корнблюм по-немецки говорил коряво, по-чешски не говорил вообще, родился в штетле под Вильно и почти всю жизнь бродил по глухомани Российской империи, выступая в захолустных театрах, сараях и на рыночных площадях тысяч городков и деревенек. Он носил костюмы устаревшего фасона под Валентино, с разлапистыми голубиными лацканами. Поскольку рацион Корнблюма в немалой степени состоял из консервированной рыбы – анчоусов, корюшки, сардин, тунца, – дыхание его нередко отдавало острой морской вонью. Был он стойкий атеист, однако соблюдал кашрут, избегал работать по субботам, а на восточной стене комнаты повесил стальную гравюру с изображением Храмовой горы. Йозеф, которому тогда миновало четырнадцать, прежде очень редко задумывался о собственном еврействе. Он считал – и этот подход был освящен чешской конституцией, – что евреи всего лишь одно из многочисленных этнических меньшинств, составляющих молодую нацию, сыном коей Йозеф с гордостью себя почитал. Появление Корнблюма, с его прибалтийским запахом, его затасканными великосветскими манерами, его идишем, произвело на Йозефа неизгладимое впечатление.
Всю весну, лето и добрую часть осени Йозеф дважды в неделю приходил на верхний этаж просевшего дома на Майзеловой улице в Йозефове, где его приковывали к батарее или стягивали по рукам и ногам долгими кольцами толстой пеньки. Поначалу Корнблюм ни словечком не намекал, как высвобождаться из этих пут.
– Ты будешь смотреть внимательно, – сказал он на первом уроке, приковывая Йозефа к венскому стулу. – Ты уж мне поверь. И ты привыкнешь ощущать цепь. Отныне цепь – твоя шелковая пижама. И ласковые мамины объятия.
Не считая этого стула, железной койки, гардероба и иерусалимского пейзажа на восточной стене подле единственного окна, комната была почти голой. Украшал ее лишь китайский резной сундук из какой-то тропической древесины, красной, как сырая печень, с мощными латунными петлями и парой прихотливых латунных замков в форме павлинов. Замки открывались системой крошечных рычагов и пружин, таившихся у этих павлинов в нефритовых глазках семи хвостовых перьев. Чтобы открыть сундук, иллюзионист нажимал четырнадцать нефритовых кнопок по очереди – и, кажется, всякий раз в новом порядке.
На первых уроках Корнблюм лишь показывал Йозефу всевозможные замки́, один за другим вынимая их из сундука; замки, что запирали наручники, почтовые ящики и дамские дневнички; секретные и цилиндровые замки; громоздкие навесные и кодовые замки́ от хранилищ и сейфов. Ни слова не говоря, Корнблюм развинчивал замки отверткой, затем вновь собирал. К концу часа, так и не освободив Йозефа, он рассказывал об основах контроля дыхания. Наконец, в последние минуты урока, вызволял мальчика и сразу засовывал в сосновый ящик. А затем сидел на крышке, попивая чай и поглядывая на часы, пока урок не завершался.
– Если ты клаустрофоб, – объяснил Корнблюм, – надо узнать об этом сейчас, а не когда ты лежишь закованный на дне Влтавы в сумке почтальона, и все твои родные и соседи ждут, что ты выплывешь.
В начале второго месяца Корнблюм познакомил Йозефа с отмычкой и натягом и стал применять эти чудесные инструменты ко всем образцам замков из сундука по очереди. Действовал он ловко, и руки его были тверды, даже глубоко на седьмом десятке. Он вскрывал замки, после чего, дальнейшего просвещения Йозефа ради, развинчивал их и снова вскрывал, на сей раз обнажив нутро замочной личинки. Замки – новые и древние, английские, немецкие, китайские и американские – сдавались под его касанием спустя считаные секунды. Кроме того, Корнблюм собрал небольшую библиотеку толстых пыльных томов – многие нелегальные или запрещенные, некоторые с печатью страшной большевистской ЧК, – где бесконечными колонками микроскопического шрифта перечислялись формулы комбинаций (по номерам партий) для тысяч кодовых замков, выпущенных в Европе с 1900 года.
Неделями Йозеф умолял разрешить ему вскрыть замок самому. Вопреки инструкциям он трудился над замками дома, орудуя шляпной булавкой и велосипедной спицей, и иногда достигал успеха.
– Ну хорошо, – в конце концов сказал Корнблюм. Снабдил Йозефа своей отмычкой и натягом, подвел к двери, где сам установил прекрасный новый семиштифтовый замок «Ратцель». Затем распустил галстук и завязал Йозефу глаза. – В замок смотришь не глазами.
В темноте Йозеф опустился на колени и нащупал латунную дверную ручку. Прижался к двери щекой – дверь была холодная. Когда Корнблюм наконец снял повязку и жестом велел Йозефу залезть в гроб, Йозеф вскрыл «Ратцель» трижды, в последний раз – меньше чем за десять минут.
Накануне того утра, когда Йозеф расстроил завтрак, после многих месяцев тошнотворных дыхательных упражнений, от которых звенело в голове, и тренировок, от которых ломило суставы пальцев, Йозеф пришел к Корнблюму и протянул запястья, чтоб его, как обычно, заковали и связали. Корнблюм в ответ напугал его редкой улыбкой. И вручил черный кожаный чехольчик. Внутри Йозеф обнаружил крохотный натяг и набор стальных отмычек – одни не длиннее ключа, другие длиннее вдвое, с гладкими деревянными рукоятками. Все не толще соломинки из веника. Кончики обрезаны и загнуты всевозможными хитроумными полумесяцами, ромбами и тильдами.
– Я сделал сам, – сказал Корнблюм. – Будут надежны.
– Для меня? Вы их сделали для меня?
– Вот это мы теперь и выясним, – сказал Корнблюм. И указал на кровать, где выложил пару новеньких немецких наручников и свои лучшие американские автоматические замки. – Прикуй меня к стулу.
Корнблюм подождал, пока его тяжелой цепью прикрутят к ножкам стула; другие цепи пристегнули стул к батарее, а батарею – к шее Корнблюма. Руки у него тоже были закованы – спереди, чтоб можно было курить. Не услышав от Корнблюма ни слова совета или жалобы, Йозеф за первый час одолел наручники и все замки, кроме одного. Последний замок, фунтовый «Йель дредноут» 1927 года с шестнадцатью кодовыми и запирающими штифтами, его усилиям противился. Йозеф потел и вполголоса сыпал проклятиями – по-чешски, чтоб не обижать учителя. Корнблюм закурил очередную «Собрание».
– У штифтов есть голоса, – в конце концов напомнил он Йозефу. – Отмычка – маленький телефонный провод. На кончиках пальцев у тебя уши.
Йозеф вздохнул поглубже, сунул в скважину отмычку с закорючечкой и снова повернул натяг. Провел кончиком отмычки туда-сюда по кодовым штифтам, почувствовал, как они один за другим подаются, прикинул сопротивление запирающих штифтов и пружин. У каждого замка своя точка равновесия между моментом вращения и трением: повернешь слишком сильно – личинку заест, слишком мягко – не ухватишь штифты как следует. В шестнадцатиштифтовом замке поиск равновесия – сугубо вопрос интуиции и стиля. Йозеф закрыл глаза. Услышал, как в пальцах гудит провод отмычки.
С приятным металлическим бульканьем замок открылся. Корнблюм кивнул, встал и потянулся.
– Можешь оставить инструменты себе, – сказал он.
Йозефу казалось, что уроки у герра Корнблюма продвигаются медленно, но для Томаша Кавалера дело происходило медленнее в десять раз. Бесконечная возня с замками и узлами, которую Томаш ночь за ночью украдкой наблюдал в тусклом свете спальни мальчиков, была совсем не такой захватывающей, как прежний интерес Йозефа к фокусам с монетами и манипуляциям с картами.
Томаш Масарик Кавалер был не мальчик, а неугомонный гном с густой черной шевелюрой. В очень раннем детстве в нем проявилась музыкальная хромосома, унаследованная по материнской линии. В три года он развлекал гостей долгими страстными ариями на сложной псевдоитальянской тарабарщине. Во время семейного отпуска в Лугано, когда Томашу было восемь, выяснилось, что, читая любимые либретто, он достаточно поднабрался настоящего итальянского и умеет болтать с гостиничными официантами. Брат вечно зазывал Томаша выступать в своих постановках, позировать для своих набросков, подтверждать свои выдумки, и у того развился талант к театру. В линованной тетрадке он недавно записал первые строки либретто «Гудини» – действие оперы происходило в сказочном Чикаго. Работа застопорилась, поскольку Томаш никогда не видел воочию, как работает эскаполог. В его воображении подвиги Гудини существенно превосходили великолепием все, что мог сочинить сам бывший мистер Эрих Вайсс: прыжки в доспехах из пылающих аэропланов над Африкой, побеги из полых ядер, запущенных в акульи логова из подводных пушек. Утром за завтраком Йозеф вдруг вступил на территорию, где некогда обитал великий Гудини, – то был знаменательный день в детстве Томаша.
Когда родители ушли – мать в свой кабинет на Народном, отец на поезд в Брно, куда его позвали проконсультировать великанскую дочку мэра, – Томаш со своим Гудини и его щеками прицепился к Йозефу намертво.
– А две кроны у него туда помещались? – поинтересовался Томаш. Он лежал на кровати на животе и смотрел, как Йозеф засовывает натяг в специальный кармашек.
– Да, но непонятно, зачем бы их туда совать.
– А спичечный коробок?
– Наверное.
– А почему они там не мокли?
– Может, он их в клеенку заворачивал.
Томаш языком потыкал в щеку. Его передернуло.
– А что еще тебе герр Корнблюм велит туда класть?
– Я учусь на эскаполога, а не на саквояж, – раздраженно ответил Йозеф.
– И теперь будешь по правде выпутываться?
– Я сегодня к этому ближе, чем вчера.
– И тогда ты вступишь в клуб «Хофцинзер»?
– Посмотрим.
– А какие там требования?
– Тебя просто должны пригласить.
– А для этого надо обмануть смерть?
Йозеф закатил глаза – он уже пожалел, что рассказал Томашу про «Хофцинзер». Клуб был частным и мужским, располагался в бывшем трактире на одной из самых кривых и сумеречных улочек Старе-Места и выполнял функции столовой, общества взаимопомощи, гильдии и репетиционного зала действующих иллюзионистов Богемии. Герр Корнблюм ужинал там чуть ли не каждый вечер. Йозефу было очевидно, что клуб – не просто единственный источник общения и бесед для неразговорчивого учителя, но подлинный Зал Чудес, живое хранилище многовековых иллюзий и ловкости рук в городе, что породил величайших в истории шарлатанов, фокусников и факиров. Йозеф отчаянно мечтал получить приглашение. Собственно, мечта эта стала тайным средоточием любых его досужих помыслов (а вскоре ее место узурпирует гувернантка мисс Доротея Хорн). Отчасти Йозефа потому и раздосадовали настойчивые расспросы младшего брата – Томаш догадался, что клуб «Хофцинзер» царит в Йозефовых мыслях неотступно. Мысли самого Томаша полнились причудливыми виденьями, сплошь гурии и засахаренный инжир: мужчины в визитках и шароварах разгуливают под нахмуренными свесами фахверковых отелей на Ступартской, разрезанные напополам, и из воздуха вызывают леопардов и лирохвостов.
– Придет время – и наверняка меня пригласят.
– Когда тебе будет двадцать один?
– Не исключено.
– Но если им что-то показать…