— Если генсеку можно, то почему мне нельзя?
Отец выпрямился.
— А с каких это пор ты у нас генсек? И разве он не попал под чистку?
Хунвейбины орали по радио бредовые лозунги про опороченного Ху Яобана. То были шестидесятые, когда Ай Мин еще не родилась, и безумная звукозапись уже через несколько секунд уступила место лучшим дням. Вот он, Воробушек, в новой экономической зоне, вот он на северо-западе вместе с членами партии. После культурной революции и падения Банды четырех товарищ Ху трудился над реабилитацией ложно обвиненных… Он посетил более 1500 уездов и сел, до самых отдаленных районов Синьцзяна и Внутренней Монголии, дабы убедиться, как проявляет себя политика партии в жизни народа…
Дождь полил еще сильнее. Ай Мин неторопливо чистила апельсин.
По переулку прошла Ивэнь в новеньком розовом платье, покачивавшемся на ходу вокруг бедер и парившем над длинными бледными ногами. Ай Мин почувствовала себя уязвимой — как чищеный апельсин, который держала в руке. Они были одного возраста, но по сравнению с Ивэнь, уже настоящей студенткой, Ай Мин была всего лишь ребенком. У Ивэнь был переносной кассетный магнитофон, и на ходу она всегда слушала музыку. Слушать музыку, которую никто больше не мог услышать, было очень современно и до мозга костей по-западному. Частная музыка вела к частным мыслям. Частные мысли вели к частным желаниям, их частному исполнению — или частному голоду, к целой частной вселенной, скрытой от родителей, семьи и общества.
Скрип пластиковых шлепанец Воробушка прервал ее размышления. Ай Мин вручила ему почищенный апельсин, и Воробушек улыбнулся, точно она дала ему само солнце. Он пошел к проигрывателю, и Ай Мин выключила радио, прервав Ху Яобана на полуслове.
Она забралась в кровать, хоть было еще рано. Фуга из «Музыкального приношения» Баха кружила во тьме, как собака, гоняющаяся за собственным хвостом. Ай Мин слышала, как пришла домой мать и как родители обмениваются привычными словами. Та же кровать, другие сны. Эта старая поговорка в точности описывала Воробушка и Лин. Как так вышло, что ее мать была столь независимым, современным существом? Как так вышло, что ее отец любил кого-то столь далекого от его насущной реальности? Как могла бы Ай Мин прожить лучшую жизнь, чем они? Единственным значимым для нее вопросом из сочинения было — как может человек сам творить свое будущее?
В понедельник Ай Мин наткнулась у колонки на соседку Ивэнь.
— Ты же идешь сегодня на Тяньаньмэнь? — спросила старшая девушка.
Ай Мин оторопела и смогла выдавить только:
— Зачем?
Девушка рассмеялась. Она подняла полное ведро и нетвердо отступила.
— И правда, зачем? — смеясь, сказала Ивэнь. — А я тебе почти поверила! Ай Мин, ну ты меня и подловила. Такой прямо вид невозмутимый! Если мне когда-нибудь понадобится алиби, первым делом пойду к тебе.
Ай Мин улыбнулась, глядя, как розовое платье Ивэнь уплывает прочь по переулку.
Вернувшись к себе в комнату, она какое-то время стояла, глядя на стопку книг на столе. До вступительных оставалось еще три месяца. Она задернула штору, переоделась в другое платье и ушла.
Она не спеша ехала на велосипеде, наслаждаясь овевавшим лицо ветром. Задолго до того, как Цзянгоумэнь перешла в проспект Чанъаньцзе, она стала замечать усеивавшие дорогу обрывки цветов, бумаги и лент, которые все сбивались, как тучи, пока на самой площади ее не встретила совершенно небывалая сцена. На ветру пульсировали бумажные ленты тысяч похоронных венков. На самом съезде с проспекта рабочие устроили народный сход, какие-то девушки читали стихи, а группка студентов сгрудилась на земле с тушью, кистями и бумагой и писала плакаты — каждый с сочинение длиной. Ай Мин прошлась дальше по площади, наивно пытаясь отыскать Ивэнь. Бетон словно разбегался у нее под ногами, расползаясь во все стороны, как бесконечный серый след.
У Памятника народным героям три бабки вполголоса вели подрывные речи: «Сердечный приступ». — «Вот так вот сразу и приступ! Посередь заседания Политбюро». — «Эти хитрые лисы его унижали, травили, пока не добились, что сердце не выдержало…» Над ними высился исполинский черно-белый Ху Яобан — фото до того увеличили, что один нос товарища Ху был высотой с человека. Повсюду были плакаты — на земле, прикрепленные к Памятнику, на самодельных досках. Те, кому следовало умереть, живут. Тот, кому следовало жить, умер. От одного того, что она прочитала этот плакат, Ай Мин почувствовала себя так, словно обругала правительство или сдала отца властям.
Она даже подняла руку — закрыть глаза. И все же между пальцев проскальзывали слова с плакатов: Почему нам нельзя самим выбирать себе работу? Кто дал правительству право собирать на меня досье?
Она отвернулась — только чтобы оказаться лицом к другой стене бумаг.
Не пора ли начать жить как люди?
Помните?
Мне одиноко.
Она подошла поближе и прищурилась, вчитываясь в иероглифы. Помните?
Что за противозаконные мысли. Те, кому следовало умереть… Но с другой стороны, а почему вообще какие угодно мысли должны быть противозаконными? Вдали зашевелился бетон, превратившись в небольшую толпу. Небольшая толпа словно размножалась — появлялось все больше и больше демонстрантов с длинными, как корабли, транспарантами. «Вставайте в бой, рабы! Вернем трудов плоды…» Флаг Университета Цинхуа нырнул вниз и в сторону, а еще там были другие флаги — Бэйханского университета и Народного университета. Студенты уперлись в шеренгу милиционеров. Издали казалось, будто серая волна поглотила рыбий косяк. Милиционеры исчезли, а толпа стала гуще. На Ай Мин поплыл тоненький, как палец, транспарант «Да здравствует образование!».
Она не могла не задуматься над тем, как же первокурсники в этой толпе ответили на вопрос «Лев Толстой. Ваше мнение». Неловко отворачиваясь, она наступила на ранец. Владелец извинился и ногой отпихнул ранец прочь, Ай Мин показалось, будто бы что-то треснуло. Когда юноша улыбался, тени у него под глазами становились шире. Он спросил, в каком Ай Мин комитете, а когда та вытаращилась, указал на значок у себя над головой («Комитет образования») и, отвечая на незаданный вопрос, сказал:
— Официальная переоценка жизни и деятельности Ху Яобана. Конец развращению нашего духа. Это пункт раз и пункт два. А еще… мы просим правительство освободить тех, кого в семьдесят седьмом арестовали за то, что они говорили правду. Героев Стены демократии, ну знаете. Двенадцать лет прошло, а они до сих пор в тюрьме!
Как выяснилось, он обращался к кому-то у Ай Мин за спиной. Чувствуя себя очень униженной, она отступила с линии его взгляда. Очки у него были без носоупоров и сползали вниз. Ай Мин хотелось нежно подоткнуть их обратно. Студенты закричали:
— Яобан навсегда!
Ай Мин до сих пор чувствовала во рту сладость съеденного торта. К туфлям пристали кусочки бумажных гвоздик, и Ай Мин попыталась отскрести их о серый бетон — не хотела принести домой на ногах такую улику. Она отыскала свой велосипед и медленно поехала обратно, против течения валивших на площадь пекинцев.
Тем вечером они с Ивэнь сидели во дворе на корточках и мыли посуду.
— Ну, скажи мне, — шепнула Ивэнь, — что все-таки такое революция?
— Чего? — тихонько кашлянув, сказала Ай Мин.
— Ну ладно, ладно, — сказала Ивэнь, — шучу я. Думала, помогу тебе готовиться! Но если серьезно, тебе разве не кажется, что граждане должны быть сами себе хозяева, сами собой управлять? Разве самость не есть всего лишь тело, соединенное с системой мысли?
— Самость?
Пластиковая тарелка выскользнула у Ивэнь из мыльных пальцев и плюхнулась обратно в воду. На Ивэнь были кроссовки, белая футболка, служившая ей сейчас платьем, и розовая головная повязка. Недавно она ужасно коротко постриглась. Ай Мин заметила, что Ивэнь носит с собой распылитель и то и дело опрыскивает голые ноги самодельным средством от насекомых. Когда же ее все-таки кусали, Ивэнь грубо шлепала себя по икрам и ляжкам, словно те принадлежали не ей, а кому-то другому.
— Мой парень из Бэйда, — сказала Ивэнь, как будто в других университетах у нее были и другие парни, — говорит, что за последние сутки наклеили несколько тысяч дацзыбао, призывающих к реформам. А его лучший друг прошлым вечером транспарант на Площади нес. Знаешь, что там было написано? «Душа Китая», — она вздохнула и принялась отскребать принадлежавшую семейству Лу кастрюлю для риса. — А распределяют на работу теперь так, что сердце сжимается. Кто знает, куда нас сунут после диплома? У меня вот двоюродная сестра работает одна-одинешенька на закрытом заводе в Шэньси. Совсем одна! А должна была быть бухгалтером. Ну что это за жизнь?
— Ну, если учишься в Пекине, то распределение хорошее дают. Разве нет?
— В Пекине! — Ивэнь скорчила рожицу. — Всем нам надо ехать на Запад. Американцы хозяева прошлому — и будущему тоже. А у нас что? — она шлепнула рукой по воде. — Слушай, а рок-музыка тебе какая нравится? — футболка Ивэнь намокла на ляжках, и мыльная пена сползала у нее по колену.
— А что, она разная бывает?
Ивэнь хихикнула.
— Ну, например, стиль «северо-западный ветер». Такая тебе нравится? Давай споем, может. Знаешь что-нибудь из «Белого ангела»? Или «Первое мая»?
Ай Мин весь день читала «Да состязаются естественные науки!», и голова ее была забита геологическими возмущениями.
— Я слова песен плохо запоминаю.
— Ай Мин, селяночка, мне папа рассказывал, что твой отец раньше был музыкантом! Что, правда? Прямо типа рок-музыкантом? Ну чего ты, ну ты же не такая на самом деле стеснительная. Или такая?
Это было еще хуже вступительных. Ай Мин понятия не имела, как тут правильно отвечать. По счастью, это не имело значения, потому что Ивэнь в ответах не нуждалась. Теперь она сама же и запела:
— Я спросил тебя, спросил: ах, когда пойдешь со мною? Ты смеялась надо мною! Что я нищ, смеялась ты! Вот тебе моя свобода, вот тебе мои мечты.
Живший по соседству мальчонка по прозвищу Арбуз принялся подпевать. Он был совсем еще мал, но голос у него был сильный и влажный:
— Ах, держать твои бы руки! Ах, пойдем, пойдем со мною…
Ивэнь встала; ее коротенькое платьишко совершенно ничего не прикрывало.
— Ай Мин, хочешь пойти на Площадь?
— Не могу.
— Ну, тогда завтра, — Ивэнь вылила из ведра мыльную воду и сложила туда чистую посуду.
— А какой он, твой парень? — спросила Ай Мин.
Ивэнь снова поднялась на ноги, чуть покачиваясь; посуда бренчала, как бьющиеся в окно птицы. Она лукаво улыбнулась.
— Мне нравится, когда у тебя волосы распущенные.
Ай Мин окунула руки в собственную воду для посуды и сказала:
— Ивэнь, а где ты магнитофон достала?
— У Толстогубого на углу. Хочешь такой? Он мне всегда задешево продает.
— Хочу. Для папы.
— Да не вопрос. Стукнись мне в окно, вместе пойдем.
— Мы не хунвейбины! Мы последние из поколения Четвертого Мая. Ты что, разницы не понимаешь?
Будильник Ай Мин еще не прозвенел — значит, было еще рано. Или, может быть, поздно — глухая ночь; но голос Ивэнь нельзя было ни с чем спутать.
— Си-ван-му пресветлая! Мы во всем себе ради тебя отказывали, и такой кошмар вырос!
Ай Мин села в постели. Отец Ивэнь уже явно выдохся, голос у него, когда он кричал, словно расщеплялся натрое.
— Среди ночи протестовать против правительства у Чжуннаньхай! В милицию попасть! Ты чья вообще дочь? Точно не моя!
Мать Ивэнь все повторяла одни и те же слова:
— Как можно вождей называть по имени!
— Ну и что, если я Ли Пэна по имени назову? Они же просто люди! — заорала Ивэнь. — А у людей есть имена! Ну как вы этого не понимаете? Вы-то верили в революцию, а нам во что верить?
С грохотом захлопнулась дверь. Кто-то плакал — должно быть, Ивэнь. Но, может, и ее отец.
Ай Мин села. Никто обычно так не разговаривал, поэтому ей, наверное, все это приснилось. Она терпеливо ждала, пока очнется. По простыням волнами бежали тени, и все в комнате будто постоянно колыхалось. Она обняла простыню и стала думать про розовое платье Ивэнь, про то, как оно раскрывалось, облекая ее и источая аромат жасмина — а ссора, наполовину не слышная, гневно продолжалась, невольно ее баюкая.
— Если умеешь решать задачки по физике, то и это сумеешь. — Позже тем же утром Тихая Птичка стоял у нее за плечом и изучал билеты у Ай Мин на столе. — В этом вопросе тебе всего-то и надо — показать верное понимание линии партии. Я думаю, надо тебе внимательнее изучить марксистко-ленинско-маоистскую мысль, особенно эту вот главу по методологии и вопросы материализма как объективной реальности…
К руке у него прилипли два дынных семечка, и у себя на левой руке Ай Мин тоже пару заметила. Эти четыре семечка заслонили все, что говорил Воробушек.
Стоило двери за отцом закрыться, как Ай Мин вновь принялась смотреть в окно. Само собой, людям снаружи — соседским тетушкам, Ивэнь и Арбузу — ее было так же видно, как Ай Мин — их. Они снимали с веревок белье, пока не начался дождь, и никто не обращал ни малейшего внимания на то, как она с несчастным видом сидит за книгами. Глаза Ивэнь опухли. Она скорбно напевала себе под нос:
Я вырос под красным флагом,Принес присягу,Я не боюсь мыслей, слов и дела,Отдаю себя революции до предела.
В воздухе чувствовалось ледяное лобзание зимы — для похорон, в самом деле, лучше некуда. Ху Яобану бы понравилось. С тех пор как объявили о его смерти, прошла уже неделя, и сегодня, в субботу, весь город отправился на проспект Чанъаньцзе выказать свое почтение. Воробушек, впрочем, сказал, что они не пойдут, вход на площадь Тяньаньмэнь закрыли, так что лучше они посмотрят все у соседей по телевизору. Телевидение лучше, сказал он. Отец позволил товарищу по службе себя подстричь, Ай Мин понятия не имела, сколько товарищ выпил байцзю, но стрижка вышла несколько косоватой. Спорить с ним было сложно — больно уж жалостно выглядела эта неудачная стрижка. Между тем мама неожиданно объявила, что она на похороны пойдет, потому что так будет правильно.
— Ай Мин, можешь пойти со мной. Если хочешь.
Идти или не идти? В конце концов неудачная стрижка победила.
— Да все нормально. Побуду с папой.
Если Лин и была задета, она этого никак не показала; надела свои лучшие туфли и со всем изяществом вышла из дому. Мать всегда была безупречно элегантна, будто чужак в собственном доме — каковым она и была. Ай Мин с трех лет не жила с ней под одной крышей, и хоть вины Лин в этом не было, все равно у нее было чувство, что Лин лишь притворяется матерью. Ай Мин всегда было проще с двоюродной бабушкой Старой Кошкой — собирательницей редких книг, что держала передвижную библиотеку. Она возила книги по окрестностям в кузове грузовичка, прежде доставлявшего овощи. Старая Кошка жила в Шанхае сама по себе — «Я свободная современная женщина!» — и было ей уже под семьдесят.
Похороны должны были начаться в десять утра, так что Ай Мин с Воробушком неспешно завтракали. Он читал газету, а она переключалась между собранием писем Чайковского и «Искусством войны» Сунь-Цзы, и тишину нарушали разве что шелест страниц и негромкое ворчание отца в ответ на какую-нибудь статью — или просто на объявление. По «Радио Пекина» передавали то, что все и так знали, а потом повторяли это еще раз. Из соображений безопасности вход на площадь Тяньаньмэнь перекрыли, и людям приходилось собираться на близлежащих бульварах. Ай Мин поняла, что ждет не дождется нескольких секунд молчания на похоронах — потому что тогда радио наконец придется ненадолго умолкнуть.
Воробушек налил ей грушевого сока.
— Очень странно, что власти перекрыли Тяньаньмэнь. Кажется, товарищ Ху Яобан пользовался большой любовью…
Ох, бедный Ху! — подумала она. Она всю свою жизнь смотрела на портреты Ху Яобана, на его голову безупречно яйцеобразной формы, на человека, который считал, будто сможет изменить Китай изнутри, шаг за шагом ввести экономические свободы, по глоточку подносить процветание. Ай Мин все гадала: может ли такой способ вообще сработать? Кто на свете способен отведать нечто столь упоительное — экономические свободы и политические реформы — соленое и сытное, сладкое и полное обещаний — и удовольствоваться лишь одним кусочком? Кто смог бы терпеливо ждать, пока еще почти целый миллиард людей тоже этого отведает? Нет, всякий постарался бы откусить еще, и еще, и всю миску себе загрести. Конечно же, Ху Яобан потерпел поражение, и конечно же, его подвергли чистке! Собственные мысли ее тревожили. Одного вида розового платья Ивэнь оказалось достаточно, чтобы пробудить всевозможные помыслы. Даже в нынешнюю, современную эпоху розовое мало кто носил, и Ай Мин подозревала, что Ивэнь выкрасила платье сама. А как же тот парень со сползающими очками? Ей хотелось протянуть руку, коснуться его стройной талии и спросить… а что спросить? Тебе не кажется, что все это бред какой-то? Почему у нас нет слов, чтобы выразить наши подлинные чувства? Что с нашими родителями не так?
Она ушла к себе в спальню и, потому что замерзла, залезла переодеваться под одеяла, пытаясь просунуть в джинсы сперва левую ногу, а потом правую. Она лежала в кровати, одетая в штаны и только, скользя рукой меж гладкой кожей своего живота и толстой джинсовой тканью. Она представила себе, будто весь мир заключен меж этими двумя ощущениями — обнаженности и одетости, мягкости и грубости, внутреннего и внешнего. Каково было бы вовсе уехать из страны? А ведь тут стоило политике партии измениться, как тебя выслали бы в пустыню. Она натянула рубашку, а затем — свитер. Ее обнаженная кожа словно ожидала чего-то, чему никогда не суждено было случиться. Все сидело вкривь и вкось; ей явно придется перешить всю одежду и все перекроить по-новому. Я хочу жить, подумала она, вот только никто тут не знает — как.
Отец вдруг объявил, что тоже хочет пойти на площадь Тяньаньмэнь почтить память Ху Яобана и что как раз лучше идти сейчас, когда улицы уже не запружены народом. Он будто только что проснулся и до него дошло, кто именно умер.
— Ну хорошо, — сказала Ай Мин. — Я с тобой.
Тихая Птичка тут же сел складывать пару бумажных гвоздик. Закончив, он аккуратно приколол одну на пальто Ай Мин, а вторую — на свое.
Они обулись, сели на велосипеды и медленно выехали из переулка. Какой же ее отец был длинный и тощий. Может, человек, всю жизнь паявший провода, и должен был наконец с неизбежностью начать сам походить на провод. Улицы оказались почти пусты. Кучка подростков сидела на клумбе у моста Мусиди, но никто из них не мог сравниться красотой с Ивэнь, чья кожа была бела и ароматна, как мякоть груши. Ай Мин ехала вровень с Воробушком, который, словно чтобы развлечь ее, начал напевать Пятую симфонию Бетховена.
— Пап, давай я тебе стрижку подправлю.
Он улыбнулся, забирая к обочине.
— Старый Би сказал, что она меня будет молодить.
— Да просто она чуть-чуть набок, и все, — война, подумала она, это путь обмана, и успех тут зависит от эффекта неожиданности. — Да, кстати, а что, если б я подала документы в университеты в Канаде?
Отец, как показалось Ай Мин, как ехал, так и ехал — разве что его велосипед чуть накренился в сторону тротуара, что тут же было выправлено. Она решила не отставать.
— Ивэнь говорит, что почти все ее знакомые в педагогическом подавали документы в Америку. Канада, правда, дешевле. Представляешь, вот я бы стипендию выиграла! Ты мог бы поехать со мной. Потому что… Ну, одной ехать мне бы не хотелось.
Казалось, сами улицы заразили ее этой отчаянной смелостью. Вот что бывает, когда политики вдруг помирают ни с того ни с сего, подумала она. Как будто ножка у стола подломилась, и все сползает на пол.
— Все говорят, что в Канаде очень холодно, — сказал Воробушек, летя вперед. — И разве с английским у тебя не хуже всего?
— Если твоя дочь возьмется, в чем угодно будет хороша.
На это у Воробушка не было припасено ответа. К счастью для него, дорога вдруг оказалась запружена народом. Он свернул в объезд на юг, в переулки поуже внутри Второй кольцевой дороги. Срезая угол, он чуть не врезался в колонну коммунальщиков, подметавших улицу, но те продолжали трудиться, словно Воробушка вовсе не было на свете и никогда и не будет. Некоторые казались лет на пятьдесят старше, чем Большая Матушка Нож.
— Ай Мин, — сказал он, когда та снова с ним поравнялась. — Сперва ты хотела в Пекин. Теперь в Канаду. А когда мы приедем в Канаду, ты, может, на Луну захочешь.
— А другие туда попадали. Даже на Луну.
— Я раньше тоже думал, что уеду на Запад и заберу родных с собой.
Она ждала, что он продолжит, но мысль отца так и осталась полумыслью. На улице становилось все больше народу, но он так и ехал вперед прямо в гущу скорбящих, проталкиваясь между людьми, как пельмень в лапше. Небо было таким белым, как будто все цвета с него срезали, бумажные цветы усеивали и деревья, и землю, и одежду людей вокруг, и воздух пах не пылью, а крепкой похлебкой, такой ароматной, что слюнки текли. Вдоль дороги семьи рассаживались обедать. Уперевшись в толпу вплотную, Воробушек наконец спешился, и они пошли пешком, явно бросаясь в глаза тем, что шагали против людского потока. Ай Мин шла, опустив голову; серая пристойность Пекина, его охряная доброта принадлежали тем, кто знал, когда приходить на похороны и во сколько обедать.
Она поняла, что подходит новая толпа. Там скандировали лозунги, и сперва она не могла разобрать слов — мегафон был слабенький и дребезжащий. В конце концов она разглядела двух юношей в красных нарукавных повязках, которые несли транспарант: «Мы молоды. Мы нужны Родине». Эти двое были необыкновенно высоки, и их транспарант раскачивался высоко в воздухе. За ними потели студенты, чьи строгие рубашки выбились из брюк; некоторые выглядели так, будто им пришлось подраться. И они плакали. Их преданность Ху Яобану была искренна, вдруг подумала Ай Мин, в то время как ее собственная всегда была безлична.
— Любим ли мы Родину?
— Да!
— Готовы ли мы пожертвовать собственным будущим ради китайского народа?
— Да!
— Сделали ли мы что плохое?
Рыдая:
— Нет! Нет!
Теперь они шли мимо, сцепившись за руки, как бумажные куклы.
Обедающие семьи поднимали на них за столиками глаза. Кое-кто поднялся на ноги. Воробушек тоже остановился и таращился на студенческую процессию. Что случилось, что стряслось, перескакивали от одного к другому слова. От длинной колонны отделился юноша, и его тут же окружили. Он рассказал, что представители студентов из разных университетов пытались подать правительству прошение. Трое молодых людей встали на колени на ступенях Дома народных собраний и стояли так сорок пять минут, а потом студенты и жители Пекина вокруг стали орать, велели им встать, запрещали стоять на коленях. И все же они так и стояли, держа петицию в воздухе, словно дети перед отцом или рабы пред лицом императора. Но от правительства к ним никто не вышел. Между толпой и Домом собраний стояли милицейские кордоны — по двадцать шеренг подряд. Прошлой ночью сто тысяч студентов пришли на Тяньаньмэнь и там и заночевали, чтобы, когда площадь утром перекроют, уже очутиться внутри.
— Мы хотели только почтить память Ху Яобана, как до нас все и всегда выказывали почтение в час траура.
Даже милиция призывала студентов встать.
— Они спрашивали, почему мы обращаемся к властям, преклонив колени, но никто им не мог ответить.
Чиновники таращились на них из-за стеклянных дверей, и только один, профессор из Бэйда, в конце концов вышел и попытался парней поднять.
— Но насилия не было, — сказал юноша. — Не было. Милиция с нами соглашалась. Некоторые из них тоже плакали. Все мы братья.
Он выглядел совершенно ошарашенным. Он развернулся и вновь присоединился к процессии, заново пристегнувшись к ряду сцепленных рук.
— Бойкотировать занятия!
— Надо иметь смелость защитить свои права!
Мимо проплыл плакат: «Согласно Статье 35 Конституции Китая все граждане имеют право на свободу слова и собраний». По бульвару рябью прокатились аплодисменты. Ай Мин попала пыль в глаза, она попыталась их протереть, но от этого стало еще хуже. Студенты выглядели подавленными, бумажные гвоздики у них на груди сплющились. На самом деле, подумала она, они как будто из другой страны прибыли — хоть и пришли буквально из соседнего квартала. Отвлекшись, она выпустила велосипед, и тот больно ударил кого-то по колену. Ай Мин опустила голову и принялась извиняться, ожидая, что ее вот-вот назовут «дурой деревенской»; но вместо того велосипед выправился и вплыл ей обратно в руки.
— Молодцы вы, студенты, — скрипуче произнесла женщина, потиравшая колено. — Вы смелее, чем были мы. Намного смелее. Когда мое поколение собиралось на Тяньаньмэнь, то был совсем другой мир.
Ай Мин подняла глаза, но то ли женщина растаяла в толпе, то ли Ай Мин не могла соотнести голос с лицом. Повсюду вокруг люди постарше смотрели на нее так, будто она дала им монеток наудачу. Ай Мин толком ничего не видела. Ей казалось, словно тротуары, стулья и столики все чуть сдвигаются, но сама она застыла на месте.
— Извините, — прошептала она.
Все перед глазами плыло, толпа стала теснее, а затем постепенно рассеялась. И только когда они почти уже дошли до площади, Ай Мин смогла вновь ощутить свой вес, обе ноги, твердость велосипеда.
Воробушек тоже молчал. Он потерял свой бумажный цветок, и пальто теперь казалось голым. Велосипед его скрипел. Ай Мин отстегнула собственный цветок, заставила Воробушка остановиться и пристегнула цветок ему. За спиной у него последние остатки студенческой процессии повернули направо, на север — к университетскому кварталу. Из какого мира они пришли и в какой возвращались?
— Ай Мин, о чем ты думаешь?
На что была утром похожа площадь, когда взошедшее солнце осветило сто тысяч молодых людей, свернувшихся на бетоне? Ей стало неловко, потому что в качестве ответа ей, молодому ученому, пришла на ум только любимая песенка Ивэнь: Это не я не понимаю, в чем дело. Это все меняется так быстро и смело.
— О чем эти студенты думали? — перефразировал Воробушек.
Они уже вошли на площадь. Там на страже Дома народных собраний по-прежнему стояли милицейские фаланги, хоть здание, вероятно, и опустело. День быстро разгорался. Несколько сознательных студентов методично собирали мусор, но бумажные цветы не трогали — и те кружились, словно пыльца, при каждом порыве ветерка. Гигантский Ху Яобан скорбно глядел на них с Памятника.
— Я тут был, когда был совсем маленький, — сказал Воробушек. — Большая Матушка меня привела. Она мне сказала, что площадь — микрокосм человеческого тела. Голова, сердце, легкие… И велела мне не заблудиться.
— А ты заблудился? — спросила Ай Мин.
— Естественно. Тут же столько места. Больше миллиона людей нужно, чтобы его заполнить. Даже в шестьдесят шестом хунвейбинам это не удалось.
— Пап, — сказала Ай Мин. — Я хочу уехать за границу.
Какая-то ее часть оставалась нетронута, подумала она; она никогда бы не ожила, если бы ей не дали места.
— Чтобы уехать за границу, нужны деньги. Таких денег у нас с твоей матерью нет.
— Те, у кого нет денег, пытаются найти, кто им их даст.
Воробушек молчал.
«Искусство войны», пристыженно подумала Ай Мин. Действуй тоньше! тоньше! и для всего используй шпионов.
— Если бы у тебя в Канаде нашлись знакомые, чтобы заплатить за меня, я бы могла поехать.
Отец поглядел на нее словно бы откуда-то совсем издали. Не выразилась ли она слишком прямо? Не было ли очевидно, что она вторглась в его частную жизнь?
— Ивэнь мне рассказывала, — поспешно сказала она, сочиняя напропалую. — Она говорит, у нее в Америке дядя. Поэтому она и подала документы на выезд. Я подумала, может, мы кого-нибудь знаем.
— Откуда мне знать кого-то в Канаде? — сказал папа.
Голос его был пронзительно нежен и впился в Ай Мин, как зубочистка.
— Не знаю… ты наверняка должен знать кого-нибудь из музыкантов, кто уехал, — жалобно сказала она. — С моими отметками, если б я хорошо готовилась, я бы…
— Бэйда — лучший университет страны. Мы с твоей матерью не хотим, чтобы ты училась в Канаде, это слишком далеко.
— Но ты бы мог поехать со мной!
Воробушек покачал головой — но не так, словно хотел сказать «нет».
— Однажды, — сказала Ай Мин, — ты мне рассказывал, что в молодости хотел уехать за границу. Чтобы писать музыку. Чтобы испытать новые влияния. Так почему же сейчас слишком поздно? Пап, ты двадцать лет проработал на заводе, и для человеческой жизни это вообще-то долго. Я думаю… У меня такое чувство, что все меняется. Весь смысл реформ Ху Яобана был в том, чтобы дать возможности таким людям, как ты, людям, с которыми обошлись несправедливо.
— Так ты, Ай Мин, думаешь, что со мной обошлись несправедливо?
Он коснулся цветка, который она приколола к его пальто, словно только что его заметил.
Ай Мин захотелось лечь и свернуться клубком. Хоть ее намерения и были благими, прямота собственных слов заставляла ее чувствовать себя так, точно она тычет и тычет в него острой заостренной палкой.
Помолчав немного, Воробушек сказал:
— А как же твоя мать?
— Мама почти двадцать лет жила без нас. Ей-то какая разница?
— Она жила без нас потому, что на работу и на место жительства нас распределяет правительство.
— Но почему? Почему мы сами за себя выбирать-то не можем?
Напротив них, в пустоте площади, плакаты задавались тем же вопросом. Ай Мин была не одинока в своих мыслях, ей нечего было бояться. Папа сам не понимает, до чего он боится, подумала она. Его поколение так к этому привыкло, что они даже не понимают, что страх — их основное чувство.
— Я выбрал свою жизнь, Ай Мин, — сказал он. — Я выбрал жизнь, с которой я смог бы жить. Может, со стороны оно так не выглядит.
Интересно, подумала Ай Мин, а сам-то он себе верит?
— Я знаю, пап, — сказала она.
Они стояли вместе на площади, пустоту которой смягчали траурные венки. Здешняя архитектура была задумана так, чтобы человек чувствовал себя ничтожным и крошечным, но Ай Мин ощущала себя до странности большой — тут было так много места, что ребенок мог бегать как угодно, выписывать какие угодно фигуры, и никого и ничего не встретить.
— Я хочу узнать, как это — жить в молодой стране, где много места, — сказала она. — Когда говоришь что-нибудь вслух, сам слышишь себя по-другому.
Воробушек кивнул.
Ай Мин сказала:
— Канада.
На ум Воробушку непрошеными пришли строки Председателя Мао:
Много нужно нам было сделатьИ споро.Небо с землей кружатся,Времени нет у нас.Десять тысяч лет — долгий срок;И утренний час, и вечерний оттого на вес золота.
Рядом, перед Домом народных собраний, первая шеренга милиционеров тоже вроде бы таяла. Возможно, подумал Воробушек, человек иногда даже не понимает, что замолчал. Ку могла, как материя, начинаться с силы — и исподволь преображаться в потерю.
Они дошли до южного края площади.
Теперь Ай Мин спрашивала:
— А почему студенты встали на колени?
— Я полагаю… они хотели выказать почтение. Приближались к власть имущим именно так, как по обычаю полагается просителям.
— А почему из чиновников тогда никто не вышел?
— Потому что… несмотря на то что они стояли на коленях, если бы к ним вышел член правительства и ответил на их требования, студенты оказались бы в положении сильного.
Солнце светило ярко, но ветер был холодный. Дочь крепко обхватила себя руками. Бумажные цветы кучами валялись на земле, на деревьях росли бумажные гвоздики — хотя некоторые свалились и были раздавлены непрерывным потоком велосипедов. Он слышал перезвон их колокольчиков — и вырвавшуюся на волю музыку в голове, Двенадцатую Гольдберг-вариацию, два голоса, сплетающиеся в чуть запыхавшемся каноне — словно узел, который так никогда и не затянули. Он мог бы снова писать музыку. Сама эта мысль его потрясла. Может быть, удалось бы добыть рояль, он мог бы сходить в Центральную консерваторию и попросить попользоваться репетиционной. Но затем Воробушку вспомнился он сам, ожидающий под вращающимися вентиляторами, и улыбнулся при мысли о том, как пришел бы в форме Третьего Пекинского проволочного завода и синей рабочей кепке. Он поразился нелепости такой картины. Возраст вдруг с силой обрушился на него, словно какая-то повязка на глазах вдруг ослабла и позволила ему увидеть вещи как есть.
Ему хотелось взять Ай Мин за руку. Порой, когда Ай Мин разбивала коленку о стол или страдала какой-нибудь душевной меланхолией, ее боль словно поселялась и в нем. Где пролегала граница между родителем и ребенком? Он всегда старался не подталкивать ее в какую-либо сторону, всегда боясь, что вдруг толкнет ее к партии, но что, если его молчание ее как раз и подвело — или повредило ей в чем-нибудь важном? Но быть может, подумал он, родитель всегда должен в чем-нибудь ошибаться — давать ребенку, куда вонзить зубы, потому что только так ребенок способен себя познать. Он подумал об этих студентиках, стоявших на коленях со своей петицией. В конце концов их арестуют. Этого не избежать.
— Пап, что стало со всей той музыкой? А что, если… Я бы очень хотела, чтобы ты смог уехать, на Запад или еще куда-нибудь. Я думаю, если б не я, ты, может, попытался бы прожить более честную жизнь.
Был ли он нечестен, подивился Воробушек. Но по отношению к кому? Разве он говорил не то, что нужно было?
— Пап, прости, что я так в лоб это говорю. Просто… ты меня растил так, чтобы я думала своей головой, даже если вслух я этого высказать не могу, разве нет? Наверное, настало время искренне сказать, что я думаю.
Детская жестокость никогда не переставала его удивлять.
Ему пришлось остановиться и передохнуть. Сердце Воробушка билось странно, а на руках как будто было полно порезов от бумаги, хотя никаких повреждений он на себе не видел. Ай Мин подхватила его под локоть. Вид у нее вдруг стал встревоженный, и ему захотелось стереть ужас с ее лица. Большая Матушка Нож и тетя Завиток обычно проводили ему пальцами по лбу и бровям; в детстве ему это помогало уснуть. Но то было почти пятьдесят лет назад, во время оккупации. Забавно, подумал Воробушек, сознавать, что он чадо ушедшего мира. Когда же именно он перестал им быть? Ай Мин отвела его на скамью на обочине и побежала наполнить термос чаем. Она принесла еще и рыбные шарики на палочке — такие гадкие на вид, что Воробушек скривился от отвращения. Ай Мин с облегчением рассмеялась. Он пил чай, а она ела рыбные шарики, наслаждаясь их соленостью так, как могут лишь молодые. Воробушек подавил желание ее обнять. Он сам не знал, почему этого хочет — чтобы защитить ее или просто чтобы самому спастись от одиночества? Ай Мин было восемнадцать, и она была готова обрести новое начало, совершенно не схожее с его собственным. Осознание этого его потрясло: Ай Мин еще так юна и уже его осудила.
На выходных площадь Тяньаньмэнь посещала мысли Воробушка, как непрерывный звук. Он слышал от сослуживцев, что там продолжали собираться сотни тысяч людей, писали открытые обращения, использовали похороны Ху Яобана как повод оплакать других — тех, кто так и не был похоронен по-человечески.
Во вторник, когда Воробушек пришел домой с работы, Ай Мин и Лин увлеченно ели абрикосы и едва его заметили. Он сменил рабочую одежду на обычную. Прошлой ночью, пока жена и дочь спали, Воробушек написал плакат, чтобы отнести его на площадь, и теперь сунул узкий рулон бумаги под пальто.
К тому времени, как Воробушек дошел до Тяньаньмэнь, уже смеркалось; сотни тысяч ему подобных пришли насладиться свежим ветерком. Он шел по бесконечной серой Тяньаньмэнь, будто изгнанный на какую-нибудь дальнюю луну. Мемориал в честь Ху Яобана был на месте, появилось еще больше цветов и плакатов. В 1976-м, когда умер премьер Чжоу Эньлай, было похожее. Пекинцы пришли на Тяньаньмэнь и открыто, демонстративно скорбели; его смерть позволила людям продемонстрировать верность исчезнувшим — людям вроде Чжу Ли. Властям следовало бы понимать, что верность мертвым — верность упрямая, и никакой милицией ее не вытравить.
Он вынул из-под пальто плакат. Рядом две девушки смешивали клей, и он попросил их помочь. «Да без проблем, дедушка! — с шанхайским акцентом отозвалась одна из них. — Давайте я вам его наклею». Она прочитала его плакат, кивнула с одобрением, с каким мог бы кивнуть бюрократ, и прилепила плакат на первый план. Воробушек переписал цитату из Кан Ювэя, чьи трактаты когда-то читал в комнате Кая с Профессором, Сань Ли, Лин и Старой Кошкой, и до сих пор ее помнил: «И все же по всему миру, в прошлом и в наши дни, на протяжении тысяч лет те, кого мы зовем хорошими людьми, праведниками, привыкали к подобным зрелищам, сидели и смотрели и полагали это нормальным положением дел; не требовали справедливости для жертв и не предлагали им помощи. Таково самое отвратительное и несправедливое, таково главное неравенство на свете, самое необъяснимое в Поднебесной».
Контуры Ху Яобана на портрете мало-помалу исчезали. На открытом пространстве Тяньаньмэнь Воробушек позволил себе вспомнить — впервые за многие годы. Чжу Ли в сто третьей играла Прокофьева. Воробушек мысленно уже тысячу раз закончил свою Симфонию № 3, но так пока и не слышал коду. Быть может, те части нашей души, что кажутся пустыми, лишь дремлют, недостижимые до поры.
Чжу Ли, подумал он. Прости, что я опоздал. Конечно же он знал, что она давным-давно его простила, так зачем же он все цеплялся за эту вину? Чего же он больше всего боялся?
На следующий день Воробушек вновь разглядывал шасси радио 3812-й модели. На соседней рабочей станции Старый Би и госпожа Лю ругались из-за продолжавшихся демонстраций; те успели перейти в забастовку шестидесяти тысяч студентов в тридцати девяти университетах. Несмотря на то что студентам теперь запрещен был вход на заводскую территорию, кто-то умудрился протащить в столовую листовки: «Десять вежливых вопросов к Коммунистической партии Китая».
Би пинал ножку стола в такт своим словами и, казалось, не обращался ни к кому в отдельности:
— Ослы! Ослы! Ослы!
— Да только в прошлом месяце пятьдесят человек вывели в резерв, — спокойно сказала госпожа Лю. — У них теперь ни пайков, ни работы. Модернизация — смердит.
— Но нужно же быть практичными! — Би отвесил столу тройной пинок. — Не нужен нам миллион ребятишек на Тяньаньмэнь. Что нам нужно, так это несколько сметливых больших шишек, которые знают, что к чему.
— На хер эту проволоку! — заорала стоявшая за Воробушком девушка. — Дерьмо эти новые тыща четыреста тридцать вторые, — ее звали Фань, и характер у нее был не сахар. — Старый Би, еще раз пнешь стол, я тебе оба глаза выколю.
— Дайте мне, — сказал Воробушек.
Он взял шасси, поправил покосившийся конденсатор фильтра, подсоединил его к шасси напрямую, припаял железом, проверил заземление и полярность и передал шасси обратно. Ему это всегда напоминало электрическую скрипку.
— У товарища Воробушка пальчики, как у девушки, — пошутила Дао-жэнь.
По «Радио Пекина» передавали Концерт для скрипки ре-мажор Чайковского. С тех пор как объявили о майском визите в Пекин Михаила Горбачева, их постоянно долбили Чайковским и Александром Глазуновым.
— Суть в том, — сказала Фань, указывая на Старого Би паяльником, — что эти ребятишки в Пекине только взглянули на нашу жизнь и решили, что такое не для них. Я-то думала, что поступлю в Фудань и стану врачом, и так поглядите, где я сейчас; не подумайте, конечно, товарищи, что я не рада вас каждый день видеть! Я точно знаю, что вот товарищ Воробушек, например, братьев своих не видел с тех пор, как те были детьми! Нынче чем обругать не того, лучше уж застрелиться! Племянник мой жаловался, что начальник его взятки берет. Так бедного говнюка вывели в резерв и вот уже третий год как не распределяют! Да он на площадь ходит каждый день!
Воробушек повернул шасси и принялся трудиться над ним с другого конца.
Пока остальные спорили, тройные конструкции и двойные паузы Чайковского лились из колонок, как биение тысячи крыл. Когда наконец смена закончилась и все побрели к выходу, Воробушку казалось, что сто лет прошло. По дороге домой он чуть не заснул в набитом битком трамвае, где его зажало между окном и чьим-то мешком сушеных бобов. Пальцы у него совершенно онемели. Когда он наконец выбрался из трамвая на остановке «Западный вокзал», то увидел, что перед почтамтом собралась большая толпа. Под локтями у него хрустели жестянки для обедов. Воробушек попытался было протолкаться, но уперся в тележку карамельщика.
— Если оставить эти беспорядки без внимания, светлое будущее Китая станет Китаем без будущего, полным хаоса!
Репродукторы передавали семичасовые новости, что значило, что домой он добрался позже обычного.
— Эта детвора что, беспорядки устраивает? — бормотали вокруг. — Контрреволюционеры? Это что, так решили?
Вещание продолжалось:
— Ни при каких обстоятельствах недопустимо создание каких бы то ни было незаконных организаций!
Придется ему… Руки Воробушка вспыхнули болью, словно пальцы его обвязали струнами, и те теперь медленно затягивались. Разве не так хунвейбины делали с… Додумать он не мог. Люди рядом злобно глядели на репродукторы.
— Они что, издеваются? — осведомился кто-то. — Они серьезно собираются пустить танки на горсточку студентов мехмата?
Толпа недовольно зашевелилась.
— Это что, беспорядки? Это что, как культурная революция? Да я в супе у себя больше политических волнений вижу.
Воробушек протолкался мимо карамельщика. Торговец пытался заинтересовать людей фантастическими фигурами, которые выделывал из застывающего сахарного сиропа — слова и даже головы знаменитостей. В детстве Воробушек обожал такие сласти. Он купил три: одну вроде бы в форме Председателя Мао, другую — явно изображавшую Бетховена, и третью, чей прототип оставался загадкой. И принялся пробивать себе путь через толпу.
Когда он наконец добрался домой, то учуял крахмалистую сладость приготовленного Ай Мин риса. Дочь уже выложила на тарелки маринованную репу и острый баклажан. Повсюду в хутуне радио и репродукторы повторяли приговор властей студенческим демонстрациям: «Мы имеем дело с серьезной политической борьбой против партии и всего народа…» Диктор уведомлял, что на следующее утро, 26 апреля, в «Жэньминь жибао» выйдет передовица и партия призывает всех граждан внимательно ее изучить. Воробушек подумал, что надо бы попросить Ай Мин сделать устройство, что исподтишка выключало бы радио всем остальным.
На телевизоре лежало собрание писем Чайковского в китайском переводе. Зачем вообще Ай Мин это читала? Он полистал тоненькие страницы. На словах сосредоточиться он не мог, но заметил, что на фото у Чайковского объемистый живот преуспевающего человека. Композитор выглядел упитанным и со вкусом одетым.
Он принялся листать книгу так громко, как только мог, надеясь, что вдруг зайдет Ай Мин — он скучал по ее обществу. Письма Чайковского были полны пустой болтовни; у него, кажется, было несколько братьев. Вот Чайковский писал одному из них про то, как сочинял свой знаменитый Концерт для скрипки ре-мажор, соч. 35: «Не могу сказать, чтоб моя любовь была совсем чиста. Когда он ласкает меня рукой, когда он лежит, склонивши голову на мою грудь, а я перебираю рукой его волосы и тайно целую их… страсть бушует во мне с невообразимой силой…»
[17]
Воробушек уставился на страницу.
Да где же проигрыватель? Руки и ноги у него горели, как в лихорадке, и из-за этого мысли Воробушка вдруг взбаламутились. Он испытал вдруг такую страстную жажду музыки, что как будто вновь вернулся в детство, когда слушал, сидя под чайным столиком, как поют мать и Завиток. А где письма Кая? В конверте от пластинки, где он обычно их хранил, их не было. Он ничего не слышал о Кае много лет, но в 1985-м, когда набрали ход реформы, как гром с ясного неба пришло письмо. Только тогда он и узнал, что Кай уехал из страны. В 1978-м, навестив Воробушка в Холодной Канаве, он перешел гонконгскую границу и там попросил политического убежища. Не прошло и года, как он женился, уехал в Канаду, и там у него родилась дочь. Первые письма сочились в Холодную Канаву по письму раз в полгода. Теперь в Пекин письма из Канады приходили через каждые несколько недель. Кай писал, что бросил играть на рояле. Это отречение от музыки было невозможно объяснить, его преследовали события и лица; он чувствовал себя так, словно все эти годы провел во сне. Он отчаянно хотел вернуться в Китай, пусть хоть ненадолго, но невозвращенцу нечего было об этом и думать. Правительство отказалось выдать ему въездную визу. Не мог бы Воробушек приехать в Гонконг повидаться с ним? Он уже обо всем позаботился. Кай мог бы перевести деньги, которые обеспечат Воробушку выездную визу. Эта деталь была упомянута в письме небрежно, как заурядная беглая мысль. Воробушек не вполне понимал почему, но сам вид писем Кая и то, что невозможно представить кого бы то ни было из них двоих в чужой стране, невозможно — в сущности — вообще представить себе внешний мир, его смущали. Воробушек написал нерешительный ответ. А потом, в прошлом месяце, Кай ему ответил. Давным-давно ты велел мне не возвращаться, но теперь-то я понимаю — ты был неправ, Воробушек, я и тогда это понимал, но слишком боялся это признать. Я был слишком себялюбив. И какое вообще право я имел тебя о чем-то просить? Но, Воробушек, наше будущее зависит от того, знаем ли мы, что любили и чем стали… Пожалуйста, если можешь, прошу тебя, приезжай в Гонконг. Между нами столько всего. Целая жизнь. Я тут узнал недавно, что Профессор сидел в тюрьме и пережил беспорядки. Он умер в 1981-м. Мы так и не помирились. Как я мог до сих пор не знать о его смерти?
Даже когда он пытался вспомнить, то вспоминал это как другую жизнь. Любовь была преданностью родителям, Лин, Ай Мин, этой жизни. Но если это была любовь, то чем было то, другое?
— Пап, что случилось?
Да где же письма? Он всего несколько недель назад их пересматривал — и спрятал в конверт от Гленна Гульда.
— Ты что на полу делаешь? — сказала Ай Мин.
— Ищу пластинку, — сказал он.
— Какую?
По вечерам, до того как зажигался свет, можно было принять ее за Чжу Ли. Те же испытующие глаза. Та же упорная наблюдательность. Оставь меня, подумал он. Неужели Чжу Ли никогда меня не оставит? Но тут же устыдился этой мысли.
— Руки болят? Опять, да? Иди, посиди на диване.
У Кая тоже была дочь.
Как же человеку понять, задумался он, что есть любовь, а что — ее подобие? И имело ли это значение? Разве не важнее было то, что делалось — или не делалось — во имя этого чувства?
— Пап, скажи мне, что за пластинка.
Радио на улице продолжали предостерегать: «Это умышленный заговор и хаос. Его цель — раз и навсегда уничтожить руководство партии и социалистический строй».
Ай Мин опустилась рядом с ним на колени.
Дочь выбрала пластинку — Скарлатти, сонаты ре-мажор и ре-минор. Воробушек испытывал болезненное желание заползти в машинку. В 1977-м он, помнится, услышал, как во время протестов «Стены демократии» человек его примерно лет по имени Хуан Сян приклеил на стену стихи, которые написал еще в культурную революцию. В семидесятых, когда он их сочинил, он завернул каждый лист в полиэтилен, обернул им свечу, а затем добавил поверх еще слой воска. Когда культурная революция закончилась, он растопил воск и достал все девяносто четыре страницы своей поэмы. Было ли такое на самом деле, гадал тогда Воробушек, или это было что-то вроде Книги записей, воображаемое спасение? Как могло быть, что люди его поколения такое творили — и все же эти деяния были отчаянно скрываемы? Что происходило, если растапливать человека, как воск, слой за слоем? Что, если между слоями бы ничего не оказалось, и в сердцевине тоже ничего, лишь тишина?
…пользуются скорбью по товарищу Ху Яобану, чтобы смущать и отравлять умы людей.
Да, подумал он. Вот что такое скорбь. Смущение, возможно, отрава, что разламывает нас на части, пока мы не станем чем-то новым. Или же он все это время себе лгал? Что, если он так и не сумел создать кого-то нового?
— Отец…
Ай Мин вложила ему в руку стакан, и Воробушек отпил байцзю. Каким сладким оказалось спиртное — несколько быстрых глотков, и тело, возможно, онемеет, выпустив его на волю, как в старой поговорке: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке».
— Ай Мин, — сказал он. — Что бы ни случилось, ты должна написать эти вступительные. И написать их хорошо.
Университет, подумал он, единственный способ распахнуть двери.
— Пап, — сказала она, — тебе еще не поздно уехать за границу. Разве тебе не надо писать музыку?
Да что все прицепились к его музыке? Неужели нельзя было уже просто оставить его в покое на эту тему? Он залпом осушил бокал, притворяясь, что не расслышал. Под испытующим взглядом Ай Мин он чувствовал себя уязвимым и выставленным на всеобщее обозрение, словно в нем угнездилась вековая слабость и перемалывала все, что только было в нем уникального и его собственного — потому что он это ей позволил.
К его огромному облегчению, Ай Мин встала и ушла.
Он сел перед проигрывателем. Композитор внутри замолчал, потому что Воробушек это ему позволил.
— Всей революционной интеллигенции время идти в бой! Объединимся, высоко держа великое красное знамя маоистской мысли, объединимся вокруг Центрального Комитета партии…
Но нет — эти слова, эта передовица были родом из другой эпохи, другого движения. То было всего лишь воспоминание.
В конверте от бетховенского концерта «Император» (дирижер — Леопольд Стоковский, солирует Гленн Гульд) хранилось — вместе с письмами Кая — фото их троих: Воробушка, Кая и Чжу Ли. Его двоюродная сестра стояла посередине — четырнадцатилетняя, единственная, кто смотрел прямо в камеру, единственная, кому нечего было скрывать. Она тогда разучивала Прокофьева, на носу были новогодние праздники, и Воробушек помнил, до чего она в этого композитора тогда влюбилась. «Воробушек, как думаешь, разве можно вообще что-то так сильно любить? — она чисто по-детски схватила его за руку. Тем летом 1966-го она еще и была ребенком. — Но каждая фраза там такая глубокая, если б я пыталась расслышать все тоны и обертоны, то до игры вообще бы не дошло!» И все же, подумал он, она научилась слышать очень много. Она слышала слишком много голосов — и каждому отдавала должное. Всех их учили, уроками Председателя Мао и исступлением революции, что смерть способна сохранить истину. Но смерть, подумал он, ничего не сохраняет. Она отнимает цельность у тех, кто остался, и истина, которую они когда-то знали, исчезает незаписанная, нереальная, как рассеивающийся звук. Он прожил только половину жизни. Не намереваясь этого делать, он принудил Чжу Ли к молчанию. Он вспомнил, сколько себя вложил в ту Симфонию № 3. Он мог бы оставить бумаги над балками, мог бы спрятать их вместе с Книгой записей. Почему он так не сделал? Почему уничтожил их собственными руками?
Он вспомнил вдруг строчку из последнего письма из Холодной Канавы, от Большой Матушки Нож: Нет пути через реку, кроме как нащупывать брод.
4
Ивэнь рассказала Ай Мин, что студенты всех пекинских университетов назавтра устроят демонстрацию против передовицы от 26 апреля.
— Я пойду, — сказала Ивэнь. Она как раз заплетала Ай Мин волосы и неосознанно зло дернула ее за косичку. — Плевать мне, что родители говорят. Мы пошли на похороны, а власти сказали, что мы преступники! Они что, ждут, что мы просто так заткнемся? Мы не такие, как они…
У себя в комнате Ай Мин закрыла глаза. Общества храпящей, грузной Большой Матушки ей не хватало. В воспоминаниях она все еще была в Холодной Канаве — все тот же любопытный ребенок, что вечно выглядывал что-то у Большой Матушки в книжном сундуке. Там были сорок две тетрадки Книги записей, девичье синее платье и брошюра в желтой обложке, а на обложке — надпись: «Боги и императоры».
Страницы ее заворожили. Позже она поняла, что это был политический трактат — ответ на прославленные «четыре модернизации» Дэн Сяопина. «Никаких богов и императоров нам больше не надо, — заявлял автор. — И никаких больше спасителей. Мы хотим быть хозяевами собственной страны. Демократия, свобода и счастье — вот единственные цели модернизации. Без этой пятой модернизации прочие четыре — не более чем очередная ложь».
Когда она открыла глаза, то, выглянув в окно, увидела, как мать Ивэнь сидит во дворе за стиркой. Розовое платье коротко вынырнуло из воды и было тут же заткнуто обратно, чтобы появиться вновь — запутавшись в объятьях рубашки.
Как только родители ушли на работу, Ай Мин захлопнула книги. Она вышла на улицы, спокойно подошла к северной калитке переулка, взяла свой велосипед и запрыгнула в седло. Уезжая прочь от книг, она вдруг почувствовала себя свободной и окрыленной. У Китайской академии наук она свернула на перекрестке, увернулась от тележки с цистернами с водой и поехала дальше под высокими кронами парка Юйюаньтань.
Перед ней расстилались боковые улочки и повороты, и она летела на север, пока не добралась до Третьей кольцевой дороги. Шум здесь так и лупил по зданиям. Сперва Ай Мин видела лишь сотни милиционеров в зеленых фуражках. Но за ними, едва различимые по ту сторону, мелькали края бесчисленных транспарантов, в большинстве своем красно-золотых, как свадебные. Из громкоговорителей вразнобой неслись искаженные голоса: «Несогласованные демонстрации незаконны и будут запрещены! Несогласованные демонстрации…»
Рядом с Ай Мин два старика в белых жилетах, напомнившие ей Папашу Лютню, держали аккуратно выписанный транспарант:«Дорога вперед далека и трудна, но для меня не прервется она», хотя сами уже не вполне твердо держались на костлявых старческих ножках.
Ай Мин пристегнула велосипед к решетке и влезла на эстакаду. Сверху ей было видно студентов, теснивших кордон. Милиционеры стояли, сцепившись локтями в плотную шеренгу. Студенты же брали числом, медленно выдавливая милиционеров прочь. То была тяжелая физическая работа.
Какая же я была дурында, что надеялась отыскать тут Ивэнь, сказала она себе, краснея от неожиданной мысли. Ряды молодежи терялись на горизонте, словно толпа простиралась до самого Пекинского университета.
Юноша, взобравшийся на фонарь, закричал, что товарищи из Университета политики и права собрались вместе и прорвались через кордон на Второй кольцевой дороге. От всплеска шума эстакада задрожала. Ай Мин смотрела, как женщины, что шли на службу или со службы — в синей рабочей одежде, розовых фартуках, зеленых халатах, — пытались улестить милиционеров, чтобы те дали студентам пройти. Старики сидели на балконах, точно в опере, и орали людям на улице, чтобы те пошевеливались. Несмотря на то что ситуация становилась все напряженнее, Ай Мин было очевидно, что милиция не собирается обнажать оружие. Они просто загораживали дорогу собой.
Прошло несколько минут, потом еще полчаса, а мучительная давка все продолжалась.
Студенты, все аккуратно одетые — придававшие серьезности очки им очень шли, — принялись выкрикивать слова самого товарища Дэна: «Революционное правительство должно прислушиваться к голосу народа! Ничто не должно быть для него страшнее молчания!»
На той стороне, где была Ай Мин, к противостоянию подключились местные жители, так что милиция оказалась зажата между двумя приливными волнами шума. Так продолжалось примерно полчаса, после чего все остановились передохнуть. Тем временем на эстакаде, куда народ все прибывал, все стояли плечом к плечу, как сельди в бочке. Ай Мин так вспотела, что боялась, что ее вот-вот выжмет с моста вниз, как скользкую рыбу.
Студенты перестраивались. Всех девушек отправили во главу колонны. Несколько мужчин рядом с Ай Мин сально рассмеялись. Раздался успокаивающий хор женских голосов:
— Поднять зарплату милиционерам!