Владимир Маканин
Неадекватен
рассказ
Человек думает и рассказывает о красоте. В конце-то концов!..
П. Валери.
Одежда его вечерами проста и всегдашня — темно-серый пиджак, темные брюки. Также темная беретка, придающая ему знаковую интеллигентность: он лишь слегка надвигает беретку на высокий лоб. Туфли как туфли, неприметные. В целом же — все для ночи, невидный, неброский. (Но в этом нет умысла. Так получилось. Другой одежонки просто нет.) В лунную ночь старикан Алабин собирается бродить по дачному поселку. (А лучше б спал!) Движущийся по дороге, он в профиль кажется вырезанным из черной бумаги.
Светлое пятно в нем тоже есть: в разлете пиджака белая рубашка. С старомодными уголками воротника — пристегнутыми на пуговички. Рубашкой он гордится, чистая, белая, — у него их две! Они надежно сменяют друг друга. Стирает их он сам. Одинокий.
Сняв с плечиков, надел рубашку. Брюки. Пиджачок...
— Мой вечерний костюм, а? — говорит старикан Алабин сам себе, по привычке всех одиноких. (И многих неодиноких.)
Он как бы посмеивается, однако же вдруг очень уважительно проводит по плечам и полам пиджака влажной тряпицей. Моль — известный недруг одиноких стариканов.
Пиджачок... теперь беретка... Он готов!
В окно (погасил свет) ударила сиянием ночная луна — старику кажется, что она его поторапливает.
— Да, да! — говорит он ей по-приятельски. — Уже иду.
Натягивая еще раз, поудачнее (да, да, покрасивше!) беретку на лоб, старикан выходит из своей скромной дачной пристройки в полную тьму.
Дачный поселок спит.
Нет-нет и подымая к небу глаза (луна вдруг спряталась), старик вышел на дорогу и поторапливается. Страдающий бессонницей идет, спешит на свидание к луне, почему бы и нет?.. Но идет он не к ней.
— Боже мой! — вздохнула во сне молодая женщина. Прозвучало лишь невнятное, утонувшее в подушке «бы-жи-мый...».
А заоконная луна, сбросив налипшую тучку, вдруг заново просияла.
Старикан Алабин, весь на свету, тотчас напрягся. На свету (если это внезапно) человеку хочется съежиться. Человеку некомфортно. Человеку даже хочется себя пожалеть. (Вроде как до света, человек в темноте только и делал, что жил полнокровной и правильной жизнью.) Свет с человека спрашивает.
Но заодно лунный свет дал увидеть себя со стороны: ночь... чужая темная спальня (чужая к тому же дача!), а он, пробравшийся, сидит рядом со спящей молодой женщиной... правда, на краешке постели...
Нет, нет, ничуть не бывало. Я не напрягся, когда луна засияла и меня в чужой спальне залило бледным светом, — я лишь на миг задержал дыхание. Я крепкий старик.
И я вовсе не собирался себя жалеть.
— Игорь? — позвала-спросила она.
Никак я не мог определить, спит ли она. (Надолго задержал дыхание.) Когда у женщины в постели голос сонлив и гундос, ясно, что она не спит. Но голос был неотличимо ровный.
Я еще выждал. Она могла протянуть сонную руку и тихо привлечь меня к себе. (Бывает же и такое!) Или, скажем, в полусне погладить... Тогда бы ясно, что спит. По мягкости ее руки. По мягкости ее ночного желания. Я ведь сидел совсем рядом.
Однако же вместо того, чтобы нечаянно и с ленивой лаской ко мне потянуться, она окликнула мужа по имени.
Я на случай уже отсел к ее ногам. Подальше. Вне отсвета луны.
И затаился.
— Игорюнчик! — звала она, обращаясь к отсутствующему мужу, словно бы он был близко, в другой комнате.
Она так ласково взывала к нему:
— Принеси мне анальгин. И воды немного...
Могло ли быть так, что муж и впрямь вернулся? Рановато ему. (Шума машины не было, это точно.) Но иногда обстоятельства против нас. Машина машиной, а он мог вдруг вернуться электричкой... и прийти пешим!
Мне стал слышаться шорох шагов.
Настрой был сбит. (Я уже уходил мягким-мягким шагом. Ни шумка.) Через сад и обойти дом — удобнее. У них здесь сплошь яблони и сливы. Ее звали Анна, какое имя! Мог бы звать ее Аня. Аня. Аня. (Я уже выбрался через калитку на улицу. Тихо.)
Был ли там, в доме, объявившийся муж Игорюнчик или, скорее всего, его не было? Звала ли Аня его въявь или со сна? — Я поразмышлял так и этак. Окна темны. Окна нигде не зажглись. Но муж, разумеется, и не включая света мог оказаться там. И отозваться. И принести ей сейчас анальгин.
Не зная, на что решиться (колеблясь), я остался стоять напротив их дома. Так и торчал на дороге, залитый насмешливым лунным светом. Я мог стоять здесь хоть до утра. Дорога — она ничья. Можно стоять, можно сесть на траву у обочины. Трава тоже ничья. И мне стало вдруг замечательно! Я все еще вглядывался в завораживающие темные окна.
Смотрел и на луну. Я даже высказал ей несколько слов упрека... Мол, как же так. Пообещать и не помочь — это нехорошо. Я усмехнулся. Это нехорошо и нечестно. Поманить — а потом оставить человека среди ночи ни с чем.
— Как же так, подруга! — повторил я со смешком (и легко вздохнул), не отрывая глаз от светила.
Вернулся в мой Осьмушник — таково прозвище этой пристройки дачного дома. (Раньше звали функционально: слесарка.) Хозяева — Крутовы, от одной фамилии уже веселеешь. Вдруг купили эту дачу, здоровенную, большую. А тот аппендикс, что выходит к забору (слесарню предыдущего хозяина), отдали мне.
Просто так отдали: живи. Со мной они добряки. Зимой (а также среди лета, если Крутовы вдруг на юга, к морю) я присматриваю за всем домом — это ясно.
Так что у меня отдельный клочок земли, отдельный вход сбоку: осьмушник, хотя, я думаю, здесь меньше одной восьмой. Вдвое меньше. То бишь шестнадцатая доля всего строения, если в дробях. Но мне хватает. Две комнатки, свой туалет. Правда, рядом с туалетом газовая плита — готовь себе еду, поглядывая на унитаз. Что-то вроде жрального мементо мори! Ешь, но знай и помни, куда и как это все уплывает с большой волной.
Вошел я и сразу, одним крупным шагом, — направо. Там моя комнатка, одна без дверей.
Вторая, конечно, тоже моя, но вторая комнатка сама по себе, она посветлее и с дверью — она получше. При случае она как бы для летних гостей, для родственников. Как раз гостит мой племянник Олежка. Приехал дня на три. Он меня любит. Самый теперь близкий мне родич. Так получилось по жизни. Есть, конечно, где-то взрослые мои дети. Есть и дети детей. Есть ведь и жены — вспомнил!.. Однако жены уже прошли. Жены как сезонный жизненный период. Жены как облака. Были — и нет.
То есть жены где-то, конечно, есть, они живые. Как облака, они и сейчас в порядке и где-то плывут высоким небом дальше и дальше; и даже (вполне возможно) кого-то других, терпеливых, осчастливливают дождичком своих слов. У меня все были говорливые. Давно было!
Олежка спал, молодой, недавно после армии, чего ж не спать!.. Ищет теперь хорошую работу в Москве, а сюда, за город, приехал меня проведать, заодно же негородским воздухом подышать! Полезное с приятным. И вдруг оказался с деньгами — так что меня, старого, подкармливает. Привез сыру, копченой колбасы две палки.
Пройдя к своей кровати, я рухнул. Успел только на миг подумать об Анне, об этой красавице дачнице, — и заснул. Был с ней рядом! Сидел!.. Но какой же у нее радующийся голос. Даже среди ночи радующийся. Даже со сна. Дрожащий в воздухе голос. Легко такую любить.
Утром — раненько! — я встал по нужде, но решил не будить шумом Олежку. У меня грохочущий унитаз. Крутов — хозяин, любит поутру, щуря глазки, меня расспрашивать, откуда такой шум и откуда булыжники... Нет? Неужели?.. — так с утреца он шутит. Ему (как и мне) по душе утренняя звуковая мощь, сам по себе могучий поток — плюс эхо.
Я прошагал в самый угол моего в пять деревьев сада, там летний сортир, скромный, зато весь в сирени. Забравшись туда, тихо-тихо сел на толчок. Все хорошо, и утро как утро, сидел не спешил. Еще и подумал, какая, мол, тишина. И вдруг голоса. Именно что вдруг. Похоже, что я заснул на толчке. Это точно, заснул. Потому что солнце, прорвавшись сквозь сирень и крохотный туз сортирного окошка, уже вовсю буравило мне темя.
— ...Это ничуть не смешно, Олег.
— Само собой, — отвечал мой племянник (однако опять засмеявшись).
А напевный, нет, дрожащий в воздухе голос повторил, стараясь быть голосом серьезным:
— Ничуть не смешно.
Разговаривали буквально рядом со мной, но территориально уже на улице — с той стороны сирени и забора. Они не знали, где я. Они легко общались, только-только познакомившись: красивая тридцатилетняя Аня и мой широкоплечий племянник.
Из осторожности (это сразу чувствовалось) они оба не хотели, чтобы я их услышал. Должно быть, нет-нет и посматривали в сторону забора и сада, чтобы сразу примолкнуть, если я появлюсь. Дрожал ее голос. Такие ее чистые гласные звуки. Сам летний воздух дрожал! Я бы слушал и млел, даже сидя на толчке, полусонный. Млел, если бы речь не обо мне. Аня меня ночью узнала. Новость, от которой мне стало жарко.
Лоб мой прошибло мелким липким потом (еще и от пригревшего темя солнечного луча).
Ночью она вполне разглядела — увидела (при луне) — сидящего на постели с ней рядом. Проснулась — но даже не вскрикнула. Смолчала. И оказывается, только чтобы разрядить ситуацию, она, умница, подала голос — вроде как просто позвала мужа: «Игорь!.. Анальгин...» — и еще про воду, запить. Потому что не надо было делать резких движений. Потому что не хотела меня напугать. И сама, торопливо она прибавила, не хотела в темноте ночи вдруг напугаться.
— А вот когда ваш дядя ушел, я поняла, что мне страшно.
— Еще бы!
— Я его не виню. Он стар. Он безопасен. Я, Олег, все понимаю... Не всякая женщина его так поймет.
— А он тихо ушел?
— Как тень.
Я слушал затаив дыхание. Все-таки я успел обидеться на это скользнувшее мелкой льдинкой «безопасен». Я бы тебе показал, милая, этой же ночью, пусти ты меня к себе поближе! Показал бы — стар или не стар! Я бы тебя аттестовал как следует!.. — хорохорился я, сидя на толчке, весь уже взмокший (от прямого солнечного луча). Еще и одуревший, одурманенный буйной в это лето сиренью.
Хорохорился, а меж тем их разговор за забором продолжался. Теперь они оба (с какой-то зловещей суровостью) рассуждали о том, что в ином таком случае перепуганная женщина могла криком поднять весь поселок... И уйти не уйдешь. Схватили бы. Сдали бы ментам! (Могли судить.) А уж сколько бы и каких слухов по округе наворотили!.. И, мол, еще очень-очень хорошо, если бы поимка и шум-гам кончились для меня лишь боем и заслуженным отдыхом в ближайшей психушке.
— Сказали, конечно, мужу, Анна Сергеевна?
— Конечно.
— А он?
— Он интеллигентный человек. Хотя рассвирепел.
— Еще бы!
— Сказал, что старика жаль, но жалеть стариков надо умеючи. Что еще?.. Что старика теперь не остановить. Старик повадился ходить ночами. Надо его своевременно показать врачам. Проверить его... и... и тем самым ненавязчиво ему помочь.
— Что значит — проверить?
— В какой-нибудь хорошей деликатной больнице. Это можно. Это сейчас делают... Так сказал мой муж.
Оба продолжали дружно охать и ахать. И всё сокрушались, что такого доброго (как я) и не вполне управляемого старика — не поняв его угасающих чувств (во как!) — иной муж просто бы забил ночью кулаками. Прибил бы. Мог и покалечить... При том, что мужа, с его кулаками, еще бы и всем хором оправдали!
Она, молодая, просто из кожи лезла, хотела показать, как здорово мне в жизни в эту ночь повезло. А каков на все согласный Олежка?..
Я встал с толчка. Сколько можно этот бред слушать! Я живой человек. Я вам не выживший из ума дедок... Если б меня заловили в десятый раз!.. Пожалуй, завело меня далеко. Пожалуй, что чувственный удар. Согласен. (Женщина слишком красива!) Да, был неосторожен. Да, не представился я перед ночным визитом. (Не расшаркался. Не предложил вместе выпить водочки.) Но и хватит, хватит об этом!..
Когда, озленный, я резко встал, деревянный кружок, прилипший к заднице, поднялся вместе со мной. Громыхнув, кружок упал на толчок. Звук был сейчас ни к чему. Звук был слышный. Оба переговорщика разом примолкли, насторожившись. Я тоже притих.
Но вот они постояли и оба пошли по дороге — похоже, что к даче, где Анна.
Я наконец вылез из сортира. Глядел им в спины, осторожный и совершенно очумевший от сирени. Не спать живому среди цветов. (Надо же, вздремнул, сидючи на толчке!) Меня душило. И еще полдня разламывалась голова.
Олежка вернулся и с наигранным восторгом мне рассказывал, как хорошо поутру он только что прогулялся! — а я тоже сыграл в хорошо выспавшегося и уже завтракавшего. Я завтракал яичницей. Глазунья!
— Не хочешь ли себе такую же, мой мальчик?
Я его зову «мой мальчик» — он меня просто «дядей».
Не напугало, что меня могли и впрямь поймать, потащить куда-то, ославить, — фиг им!.. Огорчило другое: меня выбило из той жизни, где Аня. Не увидеть мне ее больше. Так я чувствовал.
Я встретился с Петром Иванычем. Я не собирался с ним обговаривать случившееся (это лишнее) — я собирался с ним посидеть на скамейке. Я хотел просто расслабиться. Мы с ним любим общаться на воздухе. Петр Иваныч — мой здешний сверстник, тоже старикан, с которым мы приятельствуем и иной раз сидим вечером на скамейке, передавая друг другу бутылку с портвейном. (У нас есть и стаканы.) Петр Иваныч немного странный. Но у меня уже не бывает нестранных сверстников.
Разумеется, я мог упереться рогом и сказать, что ничего не было и что все это ее (Ани) ночной бред. Что это ее видения. Что «у красотки попросту глюки»!.. Я мог, непугливый старик, сказать им и третье, и пятое. Но тем определеннее я боялся, что она (Аня) теперь исчезнет. Уйдет из поля зрения. Уйдет как в никуда. Тут-то, на самом острие, и возникла мысль, что, если я на чуть поддамся, она (Аня) тоже, пожалуй, придет и станет меня уговаривать «лечь на обследование». Дрожащим в воздухе голосом...
Получилось неплохо, когда, опережая нажим, я дал понять, что я не против. Олежка, по-солдатски, только-только закручивал серьезный, очень серьезный, уж такой немыслимо серьезный разговор — а я как бы уже согласился. Да хоть завтра.
Но для вида (и дела) я поломался.
— Какая еще психика! — кричал я. — Чушь! Я здоров. Я мужчина. Какое такое расстройство, если она мне очень понравилась, мой мальчик.
— Важно, дядя, в вашем возрасте другое — важна взаимность чувства. Сами знаете! Важно, чтобы и вы ей понравились.
— Неужели еще и это? — Я сердился, но больше дурачился. И ничуть не боялся, что игра зайдет далеко. Я не пугаюсь больниц. Я в них побывал. Как и большинству мужчин моего поколения, больница напоминает мне общагу и молодость. Больница напоминает былую жизнь. Это так тонизирует! Мы там молодеем, под окрики медсестер. (А потом там умираем.)
Да и неплохо, пожалуй, побывать в некой такой больничке — в полупсихушке. Нет, не дурдом. А что-то вроде. Что-то интеллигентное. Чтобы еще и подстраховаться на подобный ночной лунный случай впредь. Жизнь есть жизнь, справочка не мешает, как подсказал Олег! (Эта суетная солдатская мысль тоже означилась. Суетные мысли, они же очень практичны!) Тем более, что психологи, психиатры! Я запросто смогу им задать свой вопросик открыто. Относительно тяги к женщине в лунную ночь — пусть-ка запишут и поанализируют. Вопросик этот и впрямь щекотал! Философский вопросик. Лукавый.
— ...Анна Сергеевна.
— А?
— Анна Сергеевна тоже просит вас, дядя. Она вам советует... Если надо, она готова сама вам объяснить.
Этого и хотелось. Наконец-то.
— Анна Сергеевна?.. Это Аня, что ли? — я переспросил.
— Аня.
Я закрутил слегка башкой. Ну, мол, посмотрим. (Такой жест. Зачем, мол, человеку, если всерьез подумать, психушка!) Не знаю, мол. Успеется!.. Психушка — дело хорошее, но лето — это лето. Знает ли он, мой мальчик, что пропустить, просвистать лето — грех?
— Знаю, знаю! — сердился на мое многословие он, недавний солдат. — Так что передать Анне Сергеевне?
Очень он спешил.
Я же гнул свое — мол, колеблюсь. Важно, конечно, побеседовать с ней, с Аней, очень важно — но...
У меня на это чутье: когда и какой из набегающих (из мне обещающих) вариантов выбрать — приметить уже сейчас!
И беседа состоялась. Я был зван по-светски — к пяти. Намекалось, что у них на даче в это промежуточное и провисающее время — чай. Вернее сказать, кофе. Мы пили кофе. Аня сразу и очень мило провела меня не к запахам кухни, а в гостиную, этакую всю в спокойных обоях, салатовую гостиную. Мир во человецех.
За кофе я вполоборота мог видеть чуть приоткрытую дверь «лунной» спальни. (Днем это совсем другое, скучное место. Не узнать!) Мы беседовали. Аня заботливо, но и с улыбкой заливала мне про незадавшуюся любовь и что нас с ней развело само Время. (Старым психам наверняка нравится про Время.) В принципе, я ей нравлюсь, очень нравлюсь, но уж так случилось... разный возраст! Вот и разошлись...
— Как корабли, — кивнул я.
Я поддакивал. Тоже улыбался. Мне главное, что такая красавица — и вот ведь рядом, беседует со мной. Как-кая! И голос, голос ее! И кофе был со сливками.
Разок меж нашей (с Аней) гостиной и спальней (тоже ведь отчасти нашей) на нейтральном пространстве возник муж. Шел на кухню. (Игорюнчик, так она его окликнула ночью.)
— Игорь. Мы беседуем. Мы в порядке... — Она отсылала его подальше. — Покопайся, пожалуйста, в моем компьютере.
Он кивнул. Видно, и хотел только глянуть, в порядке ли? — тиха ли беседа и не притиснул ли старикашка его доверчивую Аню прямо здесь, в гостиной, к обоям — к салатовой стенке?
Солидный муж. Ответственный. Ушел, а Аня в его теплый след тотчас мне сообщила, сбавив голос, что эту будущую для меня больничку (полупсихушку, приличную и интеллигентную вполне, вполне!) Игорь уже добыл. Расстарался, просидев полдня у телефона. Добыл. Достал. (Но где же термины новейших хватких лет?.. Я был удивлен.) Устроил. Добыл. Организовал. Нашел ход. И ни разу — купил.
Старомоден этот Игорюнчик?..
Кофе бодрит, но думаю, что мне (перед скорым путешествием в полупсихушку) дали желудевого, дедушку не возбуждать. Я и не возбудился. Чего уж тут. Я вдруг загрустил. Нет, не из-за желудевого, а из-за той луны в той спальне... Подумать только! Какой случай! Она могла проснуться уже моей?.. Эта увядшая, но еще сладкая мысль бросила меня посреди задушевной и гладкой нашей беседы в такую печаль, в такое горькое горе, что Аня забеспокоилась. И срочно опять шутить... Смеялась... Чудесно смеялась! И, живо стреляя глазками, нарочито серьезничала (ах, ах!.. в счет несостоявшейся нашей любви), а нет ли у меня схожего сынка лет тридцати — для нее? или хоть скоровыросшего балбеса внука? Чтоб похож на меня лицом и чтоб был свободен вечером в ближайшую субботу. В театр сходить не с кем!
Но ведь так и задумывалось, чтобы согласиться на психушку только в конце концов и только по ее просьбе. Зато взамен и с ходу я обговорил, что она меня там навестит. Отчасти деликатное (и гротескное) продолжение нашего с Аней знакомства — отчасти мое условие. Это я талантливо придумал. Пришло же в голову угадать ту самую из житейских троп!
— И, конечно, без Игорюнчика, — сварливо заметил я, уже совершенно соглашаясь на обследование (и на то, что Аня там меня посетит).
А куда было деться?
Оба (Аня да плюс Игорюнчик) могли хоть сегодня, хоть завтра настрочить заявленьице и дать ему ход. Всю интеллигентскую перхоть сдуло бы как ветром. Олежка, племяш, мне так и сказал — соглашайтесь, дядя, пока просят. Пока без ментов. Пока без криков. Пока и больничку они вам обещают ласково и хорошую. Знаете ли, дядя, какая дорогущая больничка, ого-го!..
Обследование всего-то три недели, чем плохо, этакая, в сущности, профилактика здоровья дедушки.
Аня (по наводке Игорюнчика, конечно) тем еще мне польстила, что в деликатной полупсихушке, куда меня пристраивали, сам Башалаев ведет за большие деньги некоторых больных... ведет? или просто консультирует? — не уточнялось. Так что я (заодно с обследованием) могу и что-нибудь особо спросить у известного врача. У знаменитости.
Луна луной, но ведь той ночью у Ани (если честно) мне было опасливо — я сидел почти у изголовья. Слышал ее дыхание. Я балдел, это верно. Но я волновался и все, все, все понимал — что я в чужом доме, что возле чужой постели, возле чужой жены... Я не бесстрашный. Я и это понимал. (Быть бесстрашным шизом нехитро.) Но именно опаска, волнение и понимание ответа за приход к ней ночью (разве нет?) делали мое чувство к Ане человечным... Спросить, что ли, и впрямь у Башалаева при случае: почему? если я просто-напросто спятивший дедок, чего бы мне волноваться? И еще — почему луна?
Убеждая Олежку, Аня сильно перебирала в чувстве. (Но что я мог тогда возразить, сидя на толчке?)
— ...В какой-нибудь другой даче (но, конечно, не в нашей!) вашего дядю могут за вора счесть. И вы уже не заступитесь. Такое время. Люди сейчас так злы. Люди свирепы... А этим летом как раз уж-жасно воруют!
Красивая девчонка прихвастывала своей добротой и своей порядочностью. Своим заемным гуманизмом (явно от мужа). Она, тридцати лет от роду, выпендривалась, она почти пела, ах, ах, этот ее дрожащий в воздухе голос! — а мой Олежка, здоровенный, плечистый, только-только из «горячих точек» солдат, слабенько так, услужливо поддакивал:
— Ага. Ага... Понимаю.
Ей явно нравилось навязывать ему, что все мы люди, все мы человеки. Что нам надо жалеть стариков. Что неплохо бы жалеть и нищих... И бравый Олежка тут же:
— Ага. Ага.
А какая восхитительная (хотя и барская) интонация:
— Этим летом уж-жасно воруют!
— Я здесь мало что знаю. Я здесь редко, — произнес мой смущающийся племяш.
— Еще как воруют! А представьте, если ваш дядя что-нибудь, хоть мелкое... хоть книгу с собой прихватит. В руках у него окажется. Что тогда?..
— Книгу?
— Ну да. Он без конца морочит мне голову — читала ли я то? Читала это?.. Подойдет к нашему забору, штакетник прозрачный, поманит меня — и о чем хотите: о фигурном катании! об инопланетянах!
— Иногда с ним болтаете?
— Запросто!.. Он милый старик. Разговариваем. Но, конечно, я и думать не думала увидеть его ночью. Рядом. Сидел такой тихий...
— Испугались?
— Не очень! У меня уже был случай в жизни, после которого я научилась не вопить и не кричать чуть что.
— Могли бы и завопить.
— Знаете, Олег... Он чуткий. Он почувствовал, что я проснулась. И стал тихо-тихо отодвигаться.
Так они говорили. А я задыхался сиренью.
В палате шикарно. Телевизора, правда, нет (он в коридоре), но все остальное чудо — палата ровно на двоих. (Петр Петрович Алабин ликовал.) И чисто! И старательно прибрано! Больничка из кино!.. Я ликовал. Люблю, когда вокруг хорошо.
Сосед, что напротив, — туповатый угрюмец. Он покосился, когда я вошел в палату, но тут же отвел глаза — я или не я, ему все равно. «Петр Петрович», — все же назвал я себя, на что мой сосед только вздохнул. Пуганый жизнью. Лет сорока.
— Шиз? — Это я тихонько, это я спросил у медсестры нашего этажа. У Раечки. — Шиз? — спросил — и мотнул слегка башкой в сторону соседа.
— А вы кто? Не шиз?
— Нет.
— Интересно. — (С иронией.)
— Мы по другой части, Раечка, — лихо сказал я, весь из себя молодец.
— Это по какой?
Как-нибудь ей расскажем. Должен же (после пережитого) я чем-то занять воображение. Раечка молодая и толстенькая. Тридцатник откровенный. Глазки строгие, но живые. Я бы сказал, подмосковные. Главное — она сразу меня отличила.
И к тому же человечек она здесь основной. Куда ни шагни — Раечка на виду. Только и слышно:
— Раечка!
А этаж небольшой. Этажик. Всего-то пять двухместных палат. (Не надорваться ей на работе.) И еда приличная. Повезло этой Раечке. Нам всем здесь повезло.
— Раечка-аа!..
Я же расхаживал по коридору в этаком шикарно-спортивно-больничном халате. Теплый. Дивный на ощупь! Весь мой чувственный импульс, я думаю, был в этом халате. Это мог быть и боксерский халат. Халат отставного чемпиона по боксу. Или сытого министерского чиновника. Сказать проще, это был халат, в котором чувствуешь себя богатым и сильным! (У халата было некое прошлое. Это более всего пьянит стариков.) С красивым толстым шнуром, заменявшим пояс. Чудо, а не халат! (Аня и ее муж подбросили. Где теперь мой пиджачок. Где моя белая-белая рубашка с пристегивающимися уголками ворота!)
У меня и речь стала иной. Особенно для Раечки. Меня распирало! Я чувствовал себя поутру сытым бухарским котом. Я чувствовал себя блистательным (и лишь чуть пошловатым) малаховским Казановой. Я шел по коридору, пружиня ногами, — но одновременно, мысленно, я пританцовывал. Я давал распуститься витому шнуру-поясу и все его перевязывал. Вязал его играючи и очень ловко, хоть бы и в темноте!
В очередной вечер, за ужином (ужинаем в коридоре), я припозднился. Раечка чаи гоняла — со старшей медсестрой. Однако Старшей уже как раз уходить домой.
Раечка сама спустя минуту подсела рядом.
— Долго вы попиваете, Петр Петрович! Чаевник, а?
Голос строгий. Но свойский. С полуулыбкой женщины-заговорщицы. Мол, сейчас самое наше время. Мол, все дневные (врачи и Старшая) уже разошлись.
— Так по какой же вы части? И за какую немилость к нам попали?
Ответ напрашивался. Я засмеялся:
— За любовь.
За неспешным чаем, сидя вдвоем, напустить туману молодой медсестре нетрудно, — я лишь считался сколько-то с тем, что Рая из любопытства могла заглянуть в мое ДЕЛО загодя (еще вчера!).
И рассказал. И даже интересно получилось (мне тоже) в моем зачайном рассказе — в моей истории болезни, где я никакой не шиз, а настоящий мужчина (оплативший любовь самим собой). Старики легко придумывают. Это была всего лишь импровизация. Зато какая!
Получалось, я сам принес себя в жертву, когда муж застал нас с ней вдвоем. Получалось, сам и выставил себя подглядывающим шизоидным старикашкой. Хочешь не хочешь — надо же было выручить женщину в критическую минуту. (Жалко же вас, бабенок!) Надо или не надо уметь (мужчине!) принять вину на себя? Уметь смолчать. Дураком, шизом готов выглядеть, лишь бы замести ее, женщины, сладкий след...
Рассказывая, я лишь горделиво посмеивался. Сочувствия не искал. Жизнь как жизнь.
— Ее муж, что ли, вас застукал? — уточняла.
— Почти.
— А что дальше? А вы?.. А она?
— Я одинокий, стерплю, что мне! Но ее надо было как-то оберечь. У нее — семья.
Раечка заинтересовалась. Однако (неверующий белый халат!) свое любопытство притушила. Отхлебнула еще чаю из стакана. Карамелькой похрустела. И никакой спешки с расспросами. (Да и куда пациент от нее денется, когда весь и надолго в ее руках.)
— Не очень-то сегодня свежий чаек! — заметила она бабе Глаше, толкавшей тележку с чайником и уже убиравшей посуду.
Но взяла еще стакан.
И подсмеялась. Кто это, мол, верит старикам в таких делах?.. У нее вон в третьей палате Козюнин! Старикашка не умолкает о своих подвигах в чужих постелях... С врачами молчок, осторожничает. Скромняга. Зато уж все остальные вокруг — медсестры, тетка на почте, уборщицы, даже баба Глаша — все мы его женщины! И каждую, каждую!.. шепотком переспросит насчет где-нибудь нескрипучей кровати.
Но разве у Козюнина такой халат? А толстый, витой свисающий пояс-шнур? (Эти ее смешочки над стариками задели меня за живое.) Ёрничает, хихикает, а ведь доверчива, как рыбка. И, конечно, любопытствует. (И слегка проверяет!)
— Ладно, Раечка. Чего там! — говорю. — Это всё ваши сплетняки коридорные. Это, извини, болтовня. Вот ты, — (я на «ты»), — завтра увидишь, какая это женщина!
— Увижу — и что?
— Увидишь — и примолкнешь. — (Я неспешно увязывал толстенный шнур.)
Я-то знал, что Аня (Анна, Анна Сергеевна) завтра, в субботу, приедет, как было оговорено загодя.
Муж Игорюнчик хотел было сам отвезти меня прямиком в эту больничку. Но я сказал — нет. Звонить — пусть звонит, пусть устраивает, договаривается, но ехать с ним — нет. Почему?.. А потому. Вот если бы она, Аня, меня отвезла, то-то бы угодила, пощекотала стариковское тщеславие. Чтобы я, мол, почувствовал, что вокруг одни друзья. И что мне хотят сделать добро — а не запереть наспех в психушку... Аня так Аня! Они до такой степени жаждали меня поскорее сбыть, что не спорили ни минуты.
Но в назначенный день Аня была занята. Извинилась. И что-то там в ее голосе, робкое и нежное, скользнуло еще, оттенок! (Чего-то побаивалась — не меня ли рядышком, когда она за рулем?) В итоге сошлись на такси. Аня тотчас заказала. Не я же. Но зато, садясь в такси, тут-то я и оговорил надбавку. На милейших людях как не поездить!.. Я выпросил, чтобы не когда-нибудь, а в ближайшую же субботу Аня меня там навестила.
И вот она — в субботу после завтрака! Где-то в одиннадцать! Молодая!.. Сама за рулем!
Все как надо. (Выспалась на даче, утром чашечка кофе и не спеша, по хорошей погоде, красивая, — такой добралась Аня к нам из далекого загорода.) Раечка не удовлетворилась подглядываньем из окна. Раечка направилась вроде бы куда-то по делу (однако шагала со мной, встречающим, бок о бок).
Спустились с этажа вниз, Раечка вся уже на взводе и как-то сурово смолкшая. Зато и увидела Раечка все — больше, чем все.
— Ах! — сказала. Ахнула.
И каждую вторую секунду Раечка (со мной рядом) оправляла свой мятый сестринский халат.
Красавица женщина вышла к нам из машины. В изящном летнем платье. И чудесным летним утром! Все как надо. С легкой сумочкой через плечо.
Великолепные длинные ноги. И уверенная, слепящая улыбка (улыбка поверх всей этой зримой нам красоты). Раечку могло убить.
Я с ходу рванул туда — вперед к Ане. Мы легко, нежно поцеловались. То есть это я при встрече решительно потянулся к Анне лицом — а она ко мне. Да, она тоже. С усилившейся, чуть ироничной улыбкой (но и не отвергая) она качнулась лицом и улыбчивыми губами в мою сторону. Щедрая! Секунда — и наше объятье распалось.
Секунда — это немало. Мне и моей секунде — завидовали. И шизы, и персонал. (На нас оглядывались.) Мы походили с Аней по больничному саду. Были вразброс и скамейки, но мы не сели. Мы просто ходили.
Я повторял — неплохая, мол, больница, Аня, совсем неплохая, и дело свое вроде бы здесь знают. Видал больницы и похуже. Да, врачи мной занялись... Да, да, анализы. Что-то еще я блеял, но плохо помню. Был как пьяный. Был с ней. Был совершенно счастлив. И все вдруг кончилось... Ушла.
Зато Раечке (по ее алчной просьбе) я всю эту садово-тропиночную невнятицу изложил очень даже внятно — как некий важный наш с Аней разговор. Забавно вышло! Вроде как мы с Аней продолжали биться за наше правое дело. «За наше чувство», — сказал я, и Раечка (я видел) слегка затрепетала. Ее интересовала теперь всякая подробность. В третий раз она переспрашивала, как муж вдруг вернулся на дачу без машины, пешком, вернулся внезапно, и как было тогда с Аней и со мной у самой уже постели! И ведь ночью!.. Нет, муж не успокоился, когда увидел, что я староват. И только когда я признался, что псих... Мало ли какой больной проникнет к вам на дачу летней лунной ночью.
Раечка млела.
— Да уж, — согласилась. — За такую красавицу и в тюрьму сядешь!
Вечером чай вдвоем. Сначала я подзадержался (это легко), оставшись один за больничным столом. Скоро и Раечка подгребла туда мягким веслом. «Да, — повторяла за чаем. — За такую красавицу...» Нашему общению едва не помешал мой шиз: тоже подошел и норовил сесть рядом. Бедолага стоял около меня с тарелкой. Если мы делим с тобой палату, почему бы, мол, нам и не ужинать вместе?
Я покачал головой: нет! нет!.. Пришлось быть жестким. А шизы здесь нежные. Трогательные. (Я уже приметил парочку евших из одной тарелки. Складывали кашу из двух в одну — и ели.)
Но как же дальше? — волновалась за Аню и за меня Раечка, она уже была «с нами». Была участницей большой любви.
Я объяснял: мы с Аней будем видеться здесь хотя бы кратко. Но это сложно, сложно! Муж — большая шишка. Богатый...
— Богатый? — ахнула Раечка.
— Да.
И ничего, мол, в запасе — ничего лучшего, чем эта рисковая игра с больницей, у нас с Аней пока что нет. Но сгодится ли это хотя бы еще на раз? — дурил я Раечке голову. Поможет ли в будущем? Если, скажем, он опять нас на даче застукает — я опять в психушку?
— Как же она рискует!.. Она такая... такая...
У Раечки не было слов.
Зато в ее глазах — было. Я заметил. Там вспыхивали и гасли настороженные чувственные огоньки. Эти огоньки были мне.
Я сказал:
— Бывает по-разному, Рая.
— Что бывает?
Эти чувственные огоньки в ее глазах уже подсказывали. Огоньки уже ждали.
— Что, что бывает?
И тогда слова, как солдаты, перешли границу:
— Бывает же, что мужчина нравится не красотой, не молодостью.
— А чем?
Я отхлебнул чаю и помолчал.
Она тоже отхлебнула чаю, но как-то заторопилась. Молодая! Отхлебнула еще. И еще.
— А чем нравится?.. Умом, что ли? Деньгами?
— Не обязательно. Бывает, что и ум ни при чем, и деньги ни при чем.
— А как же?
Я еще помолчал.
И вот тут она стала медленно-медленно краснеть.
— Не умом и не деньгами, — повторил я. — Однако же факт...
— Так чем же? — спросила она настойчивее. Она даже перебила. (Чувственные огоньки погасли. Зато в голосе — накат честной прямоты и грубоватого любопытства.)
А я только развязывал и завязывал на поясе толстый шнур.
Так и сидели вдвоем. Вечер. Мужчина и женщина, невостребованные, как на острове. (Жизнь где-то. Жизнь от нас далеко-далеко за больничными стенами.) Впереди уйма времени. А вокруг опустевшие унылые столики.
Кто-то зашаркал шлепанцами в глубине больничного коридора.
— Раечка... Давайте-ка о другом. Сегодня меня ваш Башалаев достал.
— О-о! — Раечка (зная, что раскраснелась) охотно сошла с шаткой тропы в сторону. — Наш умеет. Гений. Кого хочешь достанет!
— Он всегда такой?
Ничуть он меня не достал — он мне понравился, этот их Башалаев. Гений с пронзительным взглядом, так они его меж собой называли. Ярлычок, как водится, льстив. Но что-то настоящее, похоже, там есть. И показалось (поверилось), что этот с взглядом не станет лгать или вредить старику (мне) за просто так.
У нас (с Анной и ее мужем) была джентльменская договоренность, что сам я пожалуюсь врачам на нервишки, ночной недосып, возрастную сварливость — вот и все, не более.
Башалаев, однако, скривил рот:
— Этак мы недалеко уедем. — И с места в галоп стал въедливо, долго, а то и нудно расспрашивать. Еще и посмеивался. Жизнь долгая — вот, мол, и спрос долгий. Все это у него, в кабинете Башалаева.
С нами третьим трудился врач Жгутов, молодой, крепкий, с густой черной шевелюрой. Этот жгучий Жгутов схватывал с полуслова: обрабатывал и с лету вносил в компьютер наши вопрос-ответ, вопрос-ответ...
Наконец из меня пар пошел.
— Всё? — спросил Жгутов (то ли меня, то ли своего Башалаева).
Они перемигнулись, и молодой поставил первую точку. Я увидел, что из них тоже шел пар. Молодой весь взмок. А Башалаев закурил (первую за три часа).
Вернувшись в палату, я от усталости пал на кровать. Я просто рухнул. Отчего шиз, мой сосед, взволновался и то подходил ко мне, распластанному, поближе, то стремительно удалялся к дверям. При этом он что-то ловил руками высоко в воздухе. Нет, он ничего не ловил. Он страдал за меня. (За соседа. За чужого ему старика.)
Не было даже сил прогнать его в его угол, так истощил спрос! Ни движения. Ни слова. Скосив полузакрытые глаза, я лежал и только следил за страдальческой пантомимой. А шиз продолжал немо заламывать тонкие руки, топчась теперь на месте. Мучительно раскачивался туда-сюда. Не знал, как помочь.
«Из темной воды прошлого», как пошучивал «рыбак» Жгутов, они теперь вылавливали, выуживали подробности моей жизни. Я, увы, плоховато помнил былых моих жен. (Путал имена.) Обмолвки профессору не нравились, да и компьютер нет-нет попискивал, протестуя. Им все казалось, я скрытничаю. А я не знал, чем им помочь.
Я рассказал, и они тотчас (прямо-таки впились) ухватились за случайную и безобразную драку в загородном ночном автобусе, в которую я недавно ввязался. Но выяснилось, что я никого не побил. И что меня, в общем, не побили. Меня и еще двоих, нас попросту выбросили на ходу. В снег. Нет, эти двое выброшенных были мне никто. Нас выбрасывали постепенно, время от времени, так что мы оказались метрах в ста друг от друга. Мы даже не познакомились.
Ловили «рыбаки» и с другого берега. Очень нацеленно они выбирали из своих сетей мои сны. Любая небывальщина во сне (мне объясняли) имеет отношение к былым житейским промашкам, ошибкам! Однако и сны мои на просвет, как и мои жены, оказались бесхитростны, милы и ничтожны, и потому оба «рыбака» как ни перемигивались, а заскучали. Улов был не густ.
Тем не менее каждый раз, прежде чем вогнать в компьютер очередное нехитрое мое признание, молодой Жгутов ласково-иронично меня заклинал:
— Пациент должен говорить правду, и исключительно правду.
Башалаев, посверливая глазами, добавлял:
— Если он хочет, чтобы ему и его психике помогли.
За уши мне (к вискам) Жгутов прицепил лейкопластырем датчики, меня посадили на стул в темной комнате, пустили микротоки, и — заново вопросы про жен, только вы уж, пожалуйста, их сегодня не путайте. Какая-то их иезуитская сверххитрость была в этом. (Не спутать жен в темноте.) С Галей, как в темноте обнаружилось, я жил раньше, чем с Машей. А попивала, не путайте, не Маша, а Марина. Микротоки должны были помочь мне не завираться, а моей психике выйти на чистую свежую воду — микротоки шли честно туда-обратно, как не понять, дело важное! Но у меня уже ум заходил за разум. И не нравилось, что каждый раз с меня стягивали мой шикарный халат. (В красивой одежде пациент особенно лжив. Не знал!)
Как-то, плотно зашторив окна и ни о чем не предупредив, привесили датчик к члену — и опять же в темноте спрашивали, спрашивали... Затея, возможно, неглупая — микротоки сами знают, куда проникнуть. Я уже не вникал. Я расслабился. Пусть их!.. На процедуру, что с зашторенными окнами, просилась ассистировать Раечка, хотела помочь, но ее изгнали. (Ее при мне и отчитали. Датчик на член привешивают очень ответственно и всегда без женщин. Чтобы пейшента не провоцировать.)
Они нет-нет и произносили «пациент» по-английски — пейшент.
Увешанный датчиками и мечущимися туда-сюда микротоками, я был озабочен, пожалуй, только одним: Аня... Она не может оставить меня здесь одного. Приедет ли она глянуть на старика хотя бы еще раз? Или хотя бы забрать меня отсюда...
Раечка, похоже, заскучала. А тут ей и случай. Мне прислали обновки — хорошее легкое белье. И тапки меховые, тигровые, теплые, коридором идти и тихо пришаркивать. «Твоя привезла», — шепнула мне Раечка. Отдавая должное чужой красоте, она звала Аню уважительным полным именем — приехала Анна рано-рано утром. И уехала Анна, не захотев меня будить.
И сразу же Раечка перешла на нормальный голос нормальной медсестры:
— Пошли мыться. Быстро.
— Это зачем?
— Как?!. Неужели такой в чистое белье полезешь? Ты чё! Ты чё! — Какой «такой», Раечка означила интонацией. И добавила резче: — Пошли!
У нее со всеми с какой-то минуты командный тон и на «ты». Что хочет, то и велит. И еще, как хлыст, это простецкое «Ты чё!». (А я был огорчен, что разминулся с Аней. Тапки привезла!..) Послушный, я шел, плелся за Раечкой следом, — она, командирша, выступала впереди белохалатным колобком. У нее зрела своя мысль. Еще и крутила ключи от душевой на пальце. Возможно, загодя хихикала.
Когда подходили, я заметил, что и она с полотенцем. Она объяснила, что присмотр и что заодно она тоже помоется.
— А что такого? Нормально... Ты же пейшент.
Дело в том, что помывочная для нас, придурков и пейшентов, была, прямо скажем, прохладная. И близкая к слепому окну. (Замазанному белилами.) А вот рядом, сбоку от нашей помывочной — сразу у входа и направо, была совсем другая душевая. Эта тепленькая. Уютная. С отдельными небольшими отсеками. Она отделялась от нашей душевой (и от нас) полупрозрачной стенкой. Как бы для персонала, для врачей, сестер. Ну и для присмотра за нами. А при случае разделяла, конечно, мужчин и женщин.
Милая Раечка собиралась не просто выставить меня в холодке голым себе на обозрение, но еще и собой поддразнить. Забава! Спровоцировать пейшента на волнение (в чем ей отказали, когда она рвалась лепить мне в темноте датчик). Посмотрим, мол, что с пейшентом станет. Ау, дедок-говорун. Голая — и совсем неподалеку!..
Я было осердился; а потом рассмеялся. Я вдруг повеселел. Задумка медсестры была достойна ее врачей. Не лучше, но и, ей-ей, не намного хуже микротоков и нудных тестов Жгутова-Башалаева!
К тому же (тест на тест) затея, если я не зазеваюсь, обещала быть взаимной... Ну пусть, пусть! Ситуация незамысловата. Будем-ка мыться. И после чистого душа наденем-ка на себя чистое, легкое белье. Белье, пахнущее свежестью и текстильной новизной (я уже такое забыл). Я пустил воду погорячее! Задвигал по телу намыленной и ласковой мочалкой. Надраивал плечи и бока. Ах, вода-водица! Я и Раечку, признаться, забыл. Душевая сверкала чистотой, белизной (и была наудачу теплая в этот день) — чудо! А Раечка разделась. За полупрозрачной перегородкой и всего-то в трех скользких шагах. Она напевала все громче. Принять душ и медсестре в радость. Но я, счастливый старик, весь в водных струях, о ней сейчас не помнил. Я блаженствовал. Как вдруг помог случай. Погас свет.
Раечка вскрикнула в испуге:
— Что это?
Она только-только разделась. Лучше (для теста) и быть не могло. Я, очнувшись, ходко прошел туда. (Теперь я для куража напевал. В темноте.) Шел, осторожно оскальзываясь на мокром полу. Шел мелким-мелким шагом. Уже трогая ее плечи, сказал коварным стариковским шепотком — не надо и некого, мол, здесь, Раечка, бояться. Я успокаивал, это ведь как наш долг. Женщины пугливы. Да и темно было по-настоящему. Черно. Мы ослепли.
— Что это? Что это? — повторяла она в растерянности. А это «что» был... я. Минута — и я ей уже вставил. На их топчанчике. Как следует вставил, хотя и бережно. (А что еще мог Петр Петрович? Что еще он мог сделать, кроме того единственного, что легко сделать в темноте на ощупь.) И ведь у них, за перегородкой, было так тепло! Топчанчик был сух, душ Рая еще не включила.
Но прошелся я раз пять-шесть. Сколько успел. Пять-шесть движений, пять-шесть секунд, не больше. Может быть, всего-то четыре, не так это важно. Важно, что вдруг врубили свет и захлопали двери... Я птицей взлетел и метнулся в свой край, в свой отсек для придурков. И вовремя. В дверях душевой возник врач Жгутов — молодой, перспективный, строго смотрел на меня.
А я (в мою пользу подробность) уже стоял на самом входе — из нашего прохладного отсека в их, теплый.
Стоял как поодаль. Стоял осторожно на скользком полу. Вроде как любопытствующий шиз заглядывает к собирающейся освежиться душем медсестре.
— Что это вы тут?! — повысил голос жгучий Жгутов.
Я развел руками:
— Я... я же пейшент.
Он продолжал высоким криком:
— А это что?! — и указывал рукой мне в пах. На мой стоящий.
Пациент должен говорить правду, и исключительно правду. Подумав, я так и сказал:
— Похоже, это член.
Он строго мне заметил:
— Слишком похоже.