Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Он кое-как перешел во второй класс, он вял и совершенно безлик.

— Мне скучно, — робко лепечет он, появляясь в дверях.

— Иди, иди.

Наконец они вспоминают, что его пора кормить и укладывать спать. Ест Сережа медленно и вяло: он вообще апатичный. И какой-то прибитый. Ни жизни в глазах, ни искорки.

— Ешь быстрее!

Сережа равнодушно жует. Они подгоняют его с неосознанной подростковой жестокостью:

— Ну ты — дите войны!.. Быстрее!

Для них это шутка, а смысл выражения далек. Сережа роняет ложку. Кажется, он спит над тарелкой.

— Ну ты посмотри на него! Его можно в цирке показывать! — говорит Валина подружка. Перед глазами у нее все льется сладкий мед читаемого романа. И Валя берет ложку и энергично «докармливает» — впихивает ему за ложкой ложку.

— Вот он всегда такой. Его в школе даже девчонки бьют, а он только нюнит… Плакса! И каким он только в жизни будет?! Дите войны, еще немножечко кашки?

Но каша изо рта Сережи вываливается опять в тарелку. Он как бы спит.

— Хватит! — решает Валя. Поит сладким чаем и быстро укладывает его в кровать.

Валя собирает ему на завтра портфель, затем они гасят в его комнате свет. А сами, прижавшись, опять утыкаются в золотистую книгу.

— Сейчас, — шепчет Валя, листая. — Сейчас я тебе прочитаю, что она ему ответила…

— А этот журналист ее еще встретит?

— Да. Такая любовь будет!

— Найди-ка, листай быстрее.

— Подожди. Гляну в комнату.

Валя идет к уснувшему братишке. Она подтыкает углы одеяла и возвращается, чтобы, отыскав, читать щемящую страницу. Барак полузанесен. За окнами долгая уральская зима, а мать работает в ночную смену.

— Сейчас, сейчас, — шепчет Валя, листая книгу.



В конце девятого класса Валя была влюблена. Она была влюблена и в десятом, вплоть до самых выпускных экзаменов. В преподавателя литературы. Самая подходящая личность.

Однажды поздним вечером она не сдержалась, заплакала и кинулась к матери. Уже ложились спать. И вот, худенькая, в ночной рубашке, заливаясь слезами, Валя кинулась. И шептала матери, что «сильно-сильно» любит.

Мать, утомленная работой, заспанная и плохо соображающая, восприняла это однопланово:

— Я ему покажу!.. Небось говорил о Пушкине, а сам глаз не сводил!

Валя так и затряслась:

— Ой, что ты, мамуля. Ради бога. Он совсем не такой!

Валя хватала мать за руки, сжимала и целовала ей руки:

— Мамуля, прошу… Я ж тебе призналась. Я ж от сердца.

И мать поняла: уложила ее спать, пообещала молчать. Однако она еще не вполне была уверена, что молчать — это правильно. А Валя была как больная: лепетала, объясняла — лицо, руки и все тело горели. Наконец она забылась. Мать отпустила ее горячую руку, укрыла худенькие плечи.

— Тошшая, — сказала мать тихо. С возрастом мать делалась грузной и все больше, как велось у пожилых людей в городке, нажимала на шипящие звуки. Тошшая. Нишшота. И тому подобное.

И тут же пошла к тетке — поделилась случившимся. И спросила, не нагрянуть ли все-таки к учителю?

— Мне только в глаза ему глянуть — и я все пойму.

— А нужно ли?

Мать пояснила:

— Я столько лет без мужа живу: насквозь мужиков вижу. Мне только один раз в глаза ему глянуть в таком разговоре…

Но тетка была против:

— Не ходи. Не обращай внимания. Я голову дам отрезать, что учитель за свою честь больше трясется, чем твоя Валя.

— И ничего, значит, не делать?

— Ни-ни.

— Я и сама не очень хочу идти — ведь шум-то будет, а будет ли толк?

— Именно. А Валечке объясни, что это бывает и проходит.

— Я точь-в-точь так и объяснила.

— Ну вот видишь!

Когда мать, уже частично успокоенная, заспешила опять домой, тетка сказала:

— А может, он и не заметил всего этого?

— Кто? — спросила мать.

— Как кто — учитель.

— Вальку не заметил?

— Ну да. — И тетка с легкой улыбкой и легким же шепотком заговорила: — Ты только моему не болтай… Лет десять назад я в нашего зубного врача влюбилась.

— В районного?.. В Галкина?

— А что тут такого?

— Нет, ничего. Просто смешно.

— А вот мне было не до смеха. Честно говорю… Но он, подлец, так и не заметил. Даже не сообразил, зачем баба к нему так часто ходит. Зубы мои, между прочим, не вылечил, а только попортил.

— Ну нет. Сейчас он хорошо лечит. Это ты на него зря!

— Сейчас да. За десять лет чему не научишься.

Но учитель заметил: Михайло Федорыч Новгородов относился к своей учительской профессии всерьез. И влюбленность девятиклассницы встревожила его и озаботила. Он рассказал жене — краснея, добавил, что речь идет «не о глупостях». Жена сказала:

— К матери ее сходи.

— Я?

— Конечно. Пусть мать хорошенько пристыдит девчонку.

— Эге, да я чувствую, ты сама не прочь сходить и пристыдить!

Тридцатилетний учитель заходил по комнате и, еще раз густо покраснев, сказал:

— Нет… У девочки это от большой чувствительности.

Он решительно подчеркнул:

— И ни от чего больше.

— А все же сходи к ее матери, — мягко сказала жена, припрятывая чувство, на котором ее было поймали.

— Нет!

Начитанность сделала Михайлу Федорыча мастером обобщающих фраз.

— Нет! — сказал он, подымая палец (перст) к потолку. — Нет. Учитель русской литературы не может быть доносчиком по природе.

И он заключил:

— У нее это пройдет в тот самый день, как она уедет поступать в институт.

И уже совсем как победитель в споре он улыбнулся:

— Ну, может, двумя днями позже!

И он угадал. Год спустя на выпускном вечере он пригласил Валю Чекину на танец. Учитель важно танцевал со своей выпускницей и, удерживая ее на строгом полуметровом расстоянии, вел разговор:

— Итак, Валя, вы трое едете в Москву… Ты, Тиховаров и еще этот, из класса «Б»… Кстати, когда вы выезжаете?

— Во вторник.

— Правильно. Заблаговременность приносит некую незаметную пользу…

— А вам не обидно, что мы в технический вуз поступаем?

— Если поступите, обидно не будет, — он улыбнулся. — Главное, чтоб поступили.

— Спасибо вам за учебники…

— Ну-ну, пустое… Я вот, Валя, все думаю и думаю. Ах, как хорошо в Москве будет Тиховарову. Спокойный. Волевой. Тихий. И в придачу такая замечательная провинциальная фамилия — Тиховаров.

Валя блеснула глазами:

— Мы тоже сумеем!

Танго кончилось, и в напутствие учитель что-то не успел досказать. Он только успел пробормотать:

— Дай бог. Дай бог. Дай бог…



Валя уехала; с ней уехали в Москву Тиховаров и я — из городка нас и было трое уехавших. Ехали мы поездом. Номер вагона уже не вспомнить.

Теми же или похожими поездами — «поездами пятьдесят четвертого года» — нас, юных, забросило в Москву, как волной. Очень и очень многих. И добрых. И недобрых. И напористых. И слабых. И всяких-всяких. Мы и сами не знали, какие мы. Это было скрыто и еще не проявлено внутри волны — заметна была лишь сама волна. «О боже ты мой! Сколько ж их приехало!» — сказала старушка на перроне, когда мы с Тиховаровым сошли с поезда, волоча чемоданы. В чемоданах были учебники. Моденов. Перышкин. И так далее.

С тех пор прошло много лет. Наша волна давно перестала быть волной, кончилась или, скажем, растеклась. И даже брызги этой волны давно опали… Гущин стал самым молодым академиком. Гребенников тоже фигура. Дягилев не доучился, а после, ныряя в воду, умер от разрыва сердца. Таня Исаева, которую выгнали со второго курса, стала фотографом на киностудии и очень счастливым человеком. Вот так… И в некотором, конечно абстрактном, смысле «нас» уже нет. И уже, дай бог им удачи, идут другие волны.



Волна за волной набегала,
Волна погоняла волну.



И вот мы сидим втроем — Дужин Олег, Тиховаров и я. Сидим у Дужина и разговариваем. Вспоминаем. И это, собственно, основа рассказа. Отправная точка. Время от времени я спохватываюсь, что уже поздно, жена, то да се, и прошусь домой.

— Да брось, — говорит Дужин. — Совсем ты обабился!

У Дужина есть некоторое право так говорить. Потому что он геолог и в Москве, в своей квартире, бывает редко. Кочевник. Затем начинает проситься домой и уже встает, чтоб уйти, Тиховаров. И мы оба ему говорим:

— Да брось. Совсем ты обабился!

И он, понятно, остается. Такая вот драматургия вечера. А до этого мы были в ресторане. И там тоже пытались уйти, но не ушли. А теперь мы сидим здесь, и вечер не хуже других. Даже лучше. А вот почему?

А потому, что мы вспоминаем.

— Да! — говорит Дужин с восклицанием. — Какая была волна!

Ему и принадлежит выражение — «июньские поезда пятьдесят четвертого года». То есть те поезда, что привезли нас и наши чемоданы из городков и поселков на приемные экзамены. Первенство оспаривает наш Нехорошее. Он кончал факультет журналистики и говорит, что про поезда это он придумал. На самом же деле был такой итальянский фильм «Долгая ночь сорок первого года», после чего это пошло по рукам.

Мы сидим и болтаем. Или смеемся. Дужин, как выяснилось, забыл Валю Чекину — только так, обнаруживая забытое, мы и понимаем, что времени прошла уйма.

— Не помнишь Чекину Валю? — переспросил я.

— Нет. Кто это?

— Училась с нами… Красивая.

— Ну уж нет. Красивых я всех помню.

— Ну пусть и не очень красивая. Все же в ней что-то было особенное.

Но и с пометкой «особенное» он не помнит. Вот жена Олега Дужина Валю, конечно, помнит, и помнит прекрасно — они жили в одной комнате. Но жены его сейчас нет. Она тоже геолог и сейчас в экспедиции. Дужин смеется, что уже много лет он воспринимает самого себя и свою жену как спаренные надписи, то есть на киоске написано: «ПИВО», а пониже: «ПИВА НЕТ». Он смеется и тут же говорит, что они все же ладят.

Где-то и начинается — о судьбе, о счастье. Слова все затасканные, и потому мы говорим о жизненной нитке. То есть у каждого есть своя нитка, которая тянется сквозь всю жизнь. С узелками. С запутанностями. Со странными переворотами и переходами, которые только кажутся запутанностью, а на деле закономерны или даже изящны, как петля Нестерова… Мы говорим о наших сотрудниках: о всех наших. И случайно — о Вале Чекиной.

Собственно, начал Тиховаров. Он всегда Валю недолюбливал. Он ее терпеть не мог. В каком-то человеческом плане они составляли пару: они как бы дополняли друг друга.

И вот Тиховарова понесло. Сидит и рассуждает. Да, дескать, Чекина — несчастный человек, то да се, пожалеть можно. Но я-то знаю, что она была счастливой.

А Тиховаров все дальше и дальше. Дескать, если человек поступает так-то и так-то, то у него и судьба, жизнь, результат жизни складываются именно такими-то, а не другими. Так сказать, причина и следствие. И у правильного человека — счастливая жизнь. А всех прочих он тут же зачисляет в разряд несчастных. Притом закономерно несчастных. Ну, думаю, паразит. (Но чувствую, что и я такой же, в сущности. И Олег Дужин такой же. И любой четвертый. Все мы такие. Ну, думаю, паразиты. Ведь будь мы в силах, мы же весь мир в ячейки позагоняем…)



Тиховаров все делал продуманно и серьезно: умный человек. Он хорошо работал и хорошо женился. У него двое детей. А если и бывали запутанности, то именно у него они бывали изящными, как нестеровские петли. На работе его ценили и ценят сейчас. Он ученый, кандидат наук. Все замечательно. Все прекрасно. Но он почему-то несчастлив… А Валя Чекина жила нелогично и несерьезно. Она и была замужем, и не была. На работе ее не всегда ценили и даже выгоняли. И она всегда была счастлива. Вот ведь как.

Из этого не делался вывод. Боже упаси. К примеру, другой мой приятель тоже жил нелогично и несерьезно, но счастлив не был. Его жизненная нитка тянулась, дергалась и вдруг запуталась в удивительно нелогичный узел.



Но это лишь небольшой спор о Валечке Чекиной. Это частности. Случайная такая минута.

А в общем-то, мы сидим и вспоминаем. Гущин стал самым молодым академиком. У Егорова и Цаплиной трое детей, все мальчики. Дягилев погиб, ныряя в воду. Ну и так далее.



Была такая девочка. Валя Чекина. Славная и милая. Жила она в маленьком городке, без отца — с матерью и с маленьким братом. Училась старательно, без троек. Читала запоем Бальзака. Вместе с Бальзаком был у нее томик Шекспира, но она его не осилила, хотя некоторые фразы запомнила. И даже умело вставляла в свою речь. Жили они бедно, но Валя всегда была чистенькая и опрятная. И решила ехать в Москву, поступать в институт. Провинциалочка.

В школе у нее были славные учителя. И она — поступила.

Валя любила рассказывать о таком вот забавном случае. Это случай со «вторым компотом».

Прямо с поезда она пришла в приемную комиссию. У нее приняли документы, все честь честью, и дали беленькую бумажку — направление. Валя захотела поесть. Дело было к обеду.

Она спустилась в столовую. У кассы была очередь. Она встала в хвосте и, приглядываясь, уже поняла, что такое «выбить чек» и как после по этому чеку получить еду.

Касса была уже в двух шагах.

— Что такое гуляш? — шепотом спросила Валя, увидев паренька из ее же городка и даже из ее же школы. Но юный провинциал лишь густо покраснел. На лоб выкатились капли пота. Он что-то буркнул, что можно было понять и так, и этак, и вообще никак. Этот провинциал был я. Мы все были такими.

И как раз Валя подступила к кассе. Она «выбила» понятный борщ, гуляш и компот. Заплатила деньги.

И вот тут-то, когда нужно отходить, она спросила у кассирши:

— А еще один компот можно?

Кассирша улыбнулась:

— Конечно, можно. Если есть деньги.

Глава 2

Жизненная нитка помедлила и на миг как бы задумалась, а затем поселила Валю в общежитии института, в комнате с номером 120. Все-таки круглая цифра. Заправлять и командовать в комнате с номером 120 — а жили они по четверо — стала Лариса Чубукова. Она была уже второкурсницей и, значит, имела некоторый опыт. Плюс властный характер. Крупная, крепкая, с чуть грубоватым лицом и толстой поэтичной косой. Такой вот тип студентки.

— Что это ты улыбаешься? — спросила Лариса появившуюся в комнате Валю Чекину.

Та, робея, вместо ответа сказала:

— Меня… Валечкой зовут…

Все остальные так и фыркнули, давясь смехом. Валя заалела, затем опомнилась и поправила себя и с этой минуты только так себя и называла:

— Валя.

Лариса Чубукова отметила поправку, чуть улыбнулась и спросила вторую девушку:

— А ты… Ну-ка представься теперь ты.

— Чечеткина.

— О господи. Да мы все на «ч»?

— Наверное, так и расселяли по комнатам. По алфавиту.

— Аты?

— А я — Цаплина.

— Тоже недалеко ушла.

— Конечно. Ведь «ц» и «ч» рядом, — охотно согласилась симпатичная Цаплина.

Так, вчетвером, девушки и стали жить. И весь первый месяц Лариса Чубукова звала их по фамилиям.

— Я не люблю всяких Машечек, Валечек, Женечек, — говорила она. — Во всяком случае, не с первого дня.

Разумеется, Ларисе было наплевать и на имена, и на фамилии — тут было важно нажать на новеньких, а как и чем нажать — для ее натуры было не так уж существенно. Через месяц Лариса сама удивилась своей причуде. И сама стала называть девушек по именам, а за ней и они все как бы получили разрешение на это.

Но Валя так и осталась для нее — просто Чекина.

— Извини, пожалуйста, Чекина. Что это ты развесила?

— Картинки. А что?

— Что за картинки? — Лариса гладила платье и будто бы даже не смотрела на развешанные над кроватью Вали репродукции. Они были простенькие, огоньковские, то есть вырезанные из вкладок журнала «Огонек». «Девятый вал». «Шоколадница». И всякое другое.

Валя улыбнулась:

— Разве нельзя?

И она заговорила восторженно:

— Девочки!.. Я люблю, чтобы было красиво! Приходишь — и глаз радуется. Да вы посмотрите-ка!

Но девушки смотрели только на Ларису. Молчали. А Лариса так же молча гладила платье.

Валя поникла:

— Но я правда люблю… чтоб все вокруг… было…

— Может быть, ты большая модница? — перебила Лариса.

— Нет, нет…

Ларисе было все равно, откуда атаковать непонравившуся первокурсницу. Пробуя пальцем утюг, Лариса как бы нехотя продолжала:

— Кстати, быть модницей — это совсем неплохо. Нельзя быть неряхой.

— Я не неряха, — сказала Валя тихим голосом.

— А я не уверена… — И Лариса заключила: — Ладно. Посмотрим. С этого понедельника будем считать, что началось твое дежурство.

И не только в это дежурство, но и в другие свои дежурства Валя убирала комнату по нескольку раз на день. Она убирала с особенной тщательностью, чувствуя, что за каждым шагом ее следят. Она ловила каждое слово Ларисы. Она всегда соглашалась с Ларисой и была как бы самой послушной. Но одно не переменилось.

— Висят!.. Ну вы подумайте! — сказала Лариса про картинки, вернувшись на следующий день с лекций.

Прикнопленные репродукции: медведи, сосны, лицо Незнакомки — все продолжало висеть большим цветовым пятном на стене. Лариса не допускала, что Вале не хочется снять их так уж сразу, так уж по-собачьи покорно, и что через неделю Валя их потихоньку снимет, улучив минуту, когда все уйдут и она будет одна. Но прошла неделя и две, а картинки были на прежнем месте.

— Вот она какая цаца, наша Валя!

И Лариса тут же строго спросила своим грудным и красивым голосом Чечеткину:

— У вас ведь на днях комсомольское собрание? Всего вашего курса, да?

— Да, — сказала маленькая Чечеткина, вся затрепетав.

Заканчивалась лекция по химии. Чечеткина шепнула Цаплиной — они сидели рядом:

— Я волнуюсь.

— А я, может быть, вообще не пойду на собрание, — сказала Цаплина.

— Что ты! Меня одну оставишь?

Хорошенькая Цаплина подумала, какую бы назвать причину.

— Я не ела, — сказала она. — Я хочу поесть.

— Ты обманываешь, — догадалась Чечеткина. — Ты не хочешь в это вмешиваться… Ой, десять минут осталось.

Цаплина тоже посмотрела на электрические часы, висевшие в аудитории:

— Собрание начнется сразу же?

— Да. После лекции.

— Ну вот видишь, а я не ела…

— Тише вы! — зашипел паренек с задней скамьи.

Но как раз лектор, заканчивая тему, пошутил, и довольно удачно — все засмеялись. Чечеткина под прикрытием этого общего смеха опять зашептала, шептала и показывала на сидящую впереди Валю:

— А она даже не подозревает…

— Если по-честному, тебе бы ее предупредить надо… Дескать, на собрании я собираюсь выступить, — сказала Цаплина.

— Я бы предупредила, но мне совестно.

— А выступать тебе не совестно?

— Тише. Вот разошлись, балаболки! — прикрикнул парень сзади.

— Скажите пожалуйста — отличник отыскался, — отмахнулась Чечеткина.

А хорошенькая Цаплина тихо, но вполне слышно поставила точку:

— Не связывайся, прошу тебя. Он глуповатый.

Прозвенел звонок. Цаплина сумела-таки выскользнуть потихоньку из аудитории. Оставшуюся в одиночестве Чечеткину била мелкая зябкая дрожь. Студенты складывали тетради и ручки, шумели, но не вставали — будет собрание. Перед самым началом в аудиторию успела забежать на минутку сама Лариса Чубукова.

— Ну как, готова? — подбадривающе спросила она Чечеткину.

— Д-да…

— Не робей… Все получится… Наш второй курс разделался бы с такой девицей запросто.

И Лариса ушла.

Собрание началось. Вопрос о близких праздниках. Затем — вопрос об успеваемости. И наконец, то самое «Разное».

Еле живая, наволновавшаяся, Чечеткина подняла руку, встала и дрожащим голосом заговорила:

— Вот если девушка… Если не сжилась с подругами по общежитию. Если вывешивает на стене всякие картинки — хорошо это или плохо?

— А какие картинки? — раздался любопытствующий голос парня.

— Тише! Тише! — заколотил карандашом по графину председательствующий. И уже в тишине сказал: — Кто хочет выступить?

Никто не понял, о чем речь. И желающих выступить не было. И тогда председательствующий спросил:

— У кого еще есть «разное»?.. Давайте.

— Я предлагаю всем курсом сходить на «Пармскую обитель», — сказала хроменькая студентка из первого ряда.

Вечером Лариса Чубукова спросила:

— Ну как?

— Я выступила… все как надо, — сказала Чечеткина.

— Ну и что?

— Ее, в общем, осудили.

Чечеткина умолчала, что на собрании она даже не назвала фамилию Вали. Она порозовела, перевела дух и сказала:

— Валя тихая…

— Таких и надо держать тихими. И ведь посмотри: не сняла свои картинки!

— Наверное, до нее очень медленно доходит, — робко предположила Чечеткина. И опять покраснела.



Однажды они были в комнате только двое — Лариса заплетала свою красивую косу. Такая минута. На столе тикал огромный будильник.

Отбросив косу за спину, Лариса решительно шагнула к Вале.

— Ты… ты, — у Ларисы неожиданно для нее самой заклокотало в горле, — ты выставлять себя стала, истории всякие рассказывать… «Ах, девочки, Валя Чекина так замечательно рассказывает! Истории прямо как сочиняет!..»

— Какие истории? — спросила Валя.

— Про то, как преподаватель пытался проскочить в кино без билета!

— A-а… Но я своими глазами видела.

— А как ветер уносит листья, да еще красивые листья, осенние, — тоже сама видела?

— Тоже видела.

— Видела, ну и держи при себе — видела!.. А зачем ты все это нам рассказываешь? Ах, девочки, я люблю, чтоб все было красиво, да?.. Зачем это ты миленькой щебетуньей себя выставляешь?

— Тебе жалко?

Лариса Чубукова надвинулась на Валю:

— Запомни, ласточка. В этой комнате один человек, которого все любят. Здесь только одного любят.

— Тебя?

— Да, меня. А ты не знала?

Валя не ответила. Лишь улыбнулась.

— И не строй из себя щебетунью, иначе мы тебя выживем из нашей комнаты. Заставим поменяться — понятно?

Вошли Чечеткина и Цаплина. В руках у них были аккуратные стопки белья — они гладили на общей кухне.

— Ур-ра! А нам удалось погладить без очереди! — И Чечеткина весело закрутилась на месте.

— Что это вы обе такие красные? — спросила Цаплина, внимательно вглядываясь.

Лариса Чубукова как бы нехотя бросила:

— Закон преломления света… Солнце в окна бьет, разве не видишь…



В тот же вечер, когда все четверо сидели в комнате, мучаясь над задачами, и выдалась минутка, — Валя опять рассказывала:

— …Иду я и вижу: в каком-то дворике задумчиво старичок бродит. Ну, старичок как старичок. Беленький. Вдруг оглянулся он по сторонам: никого нет — и как бросится к мячу… А мячик лежал на земле, мальчишки, видно, забыли. Старичок как врежет мяч меж кустов, как врежет еще… Бежит, ногами кренделя выделывает и кричит шепотом: «Пас!.. Пас!..» Я не удержалась и — в хохот… — Валя и сейчас засмеялась.

— Ну? — сказали девушки, улыбаясь. — Ну и что дальше?

— Ну и все. Я подошла, говорю: «Скучно, дедушка?» Разговорились. А сначала ворчал: «Не люблю девушек-студенток…» Я говорю: «Почему?..» — «Студентки, — говорит, — никогда матерям не пишут…» Вот чудак, да?



Я сблизился с Павлом Гребенниковым именно тогда, когда выяснилось, что мы оба идем в их девичью сто двадцатую комнату. Мы были с ним однокурсники. Но до этого только кивали друг Другу.

— Ты тоже к ним? — спросил Гребенников. Вопрос был в лоб, потому что мы оба заворачивали по коридору в их комнату.

— Да.

— К ним Полупроводники собираются прийти. Забито.

То есть студенты с отделения полупроводников.

— Точно? — спросил я.

— Да. Их вино у девчонок уже на столе стоит. — И тут же Гребенников, улыбаясь, добавил: — Но их самих пока нет…

Мы были очень молоды, И очень веселы. Мы приостановились на углу, и оставалось только выяснить последнее. Улыбаясь, я спросил:

— А между прочим, ты к кому?

— Ну, например, к Чекиной Вале.

— Это удачно. Не поссоримся. А я — к Цаплиной.

Мы засияли — получалось, что сама судьба делала нас товарищами, во всяком случае, на этот вечер.

— А ты Вале Чекиной, кажется, земляк?

— Точно, — сказал я. — Это что, так важно?

— Еще бы!

Придя в сто двадцатую, мы вдруг сглупили и устроили нелепый скандал:

— Зачем вы и нас пригласили, и их?.. Подлость!

Что-то подобное мы им мололи минут десять. Они обиделись. Они молчали. А мы повторяли:

— Зачем же давать авансы и вашим и нашим?

Они молчали. И не стали садиться к столу. Получилась неприятная пауза.

Наконец Валя Чекина сказала мне:

— Вот скажи-ка честно, кто тебе нравится на нашем курсе? Из девушек? Только честно скажи — мы же земляки.

— Ты и Цаплина! — выпалил я.

— Нет, ты честно скажи. Назови всех, кто тебе нравится.

— Ты и Цаплина, — упрямо твердил я, ни на шаг не отходя от золотой жилы.

И опять потянулась этакая постыдная пауза. Опять они молчали. Они сидели по углам. Особенно дулись не упомянутые среди «нравящихся» Лариса Чубукова и маленькая Чечеткина. Ожидалось, что парней будет шестеро, а сейчас вместо шести было лишь двое. И оба какие-то психи.