Старик ответил:
— Это оттого, что большинство казней происходит внутри этих стен, иногда даже узники не знают об этом до самого последнего момента. Приговоренного помещают в одну из камер так называемых Giardini Foschi
[66], окна в ней зарешечены. Мясник ждет снаружи, ждет терпеливо, когда человек в камере сделает движение, подойдет к окну и встанет к нему спиной. Тогда Мясник взмахивает своей garrotta
[67] и через решетку захлестывает ее вокруг горла жертвы, сжимая до тех пор, пока не сломает несчастному шею или не задушит. Туманные сады выходят на канал. Там в коридоре также есть подвижная каменная плита. Ночью тело жертвы спускают сквозь это тайное отверстие в поджидающую лодку и отвозят к Sepoltura Publica
[68]. Пока все это не завершено, о казни не сообщают. Все делается без суеты. Правители Венеции не хотят, чтобы стало широко известно о том, что старые римские legge
[69] о смертной казни до сих пор применяются здесь. Таким образом, публичные казни немногочисленны. Им подвергают только тех, кто обвинен действительно в гнусных преступлениях.
— Преступлениях какого рода? — спросил я.
— Помню, когда я был молодым, одного мужчину приговорили к этому за изнасилование монахини, а другого — за то, что выдал секрет получения муранского стекла чужеземцу. Надо думать, убийство человека, избранного дожем, относится к таким преступлениям, если это то, о чем ты беспокоишься.
Я сглотнул.
— Расскажи, а как проходит публичная казнь?
— Преступника ставят на колени у столбов, и Мясник отрубает ему голову. Однако прежде он отрубает ту часть тела, которая виновна в преступлении. Насильнику монахини, разумеется, отсекли член. Стеклодуву отрезали язык. После этого приговоренный отправляется к столбам, а виновная часть тела висит на веревке, повязанной вокруг его шеи. В твоем случае, полагаю, это будет всего лишь рука.
— И еще моя голова, — произнес я хриплым голосом.
— Вот смеху-то будет! — произнес Мордехай. — Голова на веревке, повязанной вокруг шеи.
— Смеху?! — издал я душераздирающий крик, а затем все же рассмеялся, настолько нелепыми показались мне его слова. — Все бы тебе шутить, старик.
Он пожал плечами:
— Каждый делает то, что умеет.
Однажды монотонность нашего заключения была нарушена. Дверь открылась, чтобы впустить незнакомца. Это был светловолосый молодой человек, одетый не в форму надзирателя, а в одеяние Братства Правосудия. Он представился мне как fratello
[70] Уго.
— Итак, — оживленно произнес он, — у нас есть довольно просторный casermagio
[71] и отдельные нары в Государственной тюрьме. Если вы бедны, то можете рассчитывать на помощь Братства. Оно будет оплачивать ваш casermagio, пока будет длиться ваше заточение. У меня есть разрешение заниматься адвокатской практикой, и я буду защищать ваши интересы по мере моих сил. Также я буду передавать послания с воли и на волю и добиваться для вас некоторых маленьких удобств — соль для пищи, масло для лампы и остальные подобные мелочи. Я могу договориться, — он бросил взгляд на старого Картафило и легонько вздохнул, — о том, чтобы вам предоставили отдельную камеру.
Я ответил:
— Сомневаюсь, что буду счастливее где-нибудь еще, брат Уго. Я, пожалуй, останусь в этой камере.
— Как пожелаете, — сказал он. — Я уже связался с Торговым домом Поло, титулованным главой которого, оказывается, номинально являетесь вы, хотя вы пока еще и несовершеннолетний. Если хотите, можете сами платить за тюремный casermagio, а также выбрать себе адвоката на свой вкус. Вам надо лишь выписать необходимый pagheri и приказать компании оплатить его.
Я сказал в нерешительности:
— Это станет для Торгового дома Поло публичным унижением. Не уверен, имею ли я хоть какое-то право транжирить понапрасну деньги…
— Да, ваше дело проиграно, — закончил он, кивнув в знак согласия. — Я вполне понимаю.
Встревоженный, я принялся протестовать:
— Я не имел в виду, надеюсь…
— Тогда у вас есть другая возможность — принять помощь Братства Правосудия. Для возмещения убытков Братству позднее разрешат отправить двоих бедняков собирать милостыню: они будут просить горожан подать им из жалости к несчастному Марко П…
— Amordei! — воскликнул я. — Это будет еще унизительней!
— В этом случае у вас не будет выбора. Давайте лучше обсудим ваше дело. Как вы собираетесь защищаться?
— Защищаться? — возмутился я. — Я не буду защищаться, я буду протестовать! Я невиновен!
Брат Уго снова бросил бесстрастный взгляд на иудея, словно подозревал, что я уже получил от него совет. Мордехай в ответ лишь изобразил на лице скептическое изумление.
Я продолжил:
— Своим первым свидетелем я назову донну Иларию. Когда эту женщину заставят рассказать о нашей…
— Ее не заставят, — прервал меня брат. — Signori della Notte не допустят этого. Эта знатная дама недавно овдовела и до сих пор не пришла в себя от горя.
Я усмехнулся:
— Вы пытаетесь убедить меня, что она скорбит о своем муже?
— Ну… — ответил он задумчиво, — если и не о нем, то можете быть уверенным, донна Илария действительно очень сильно расстроена из-за того, что не стала догарессой Венеции.
Старый Картафило издал звук, похожий на приглушенный смешок. Меня же заявление монаха сильно удивило — поскольку с этой точки зрения я ситуацию не рассматривал. Должно быть, Илария просто кипела от разочарования и злости. Да уж, коварная женщина наверняка даже и не мечтала о той чести, которой вскоре должны были удостоить ее мужа, а вместе с ним — и ее. Теперь Илария склонна была забыть о собственной причастности к гибели супруга, ее снедало желание отомстить за то, что она лишилась титула. Не имело значения, на кого падет ее месть, а кто же был самой легкой мишенью, как не я?
— Если вы невиновны, молодой мессир Марко, — сказал Уго, — то кто же тогда убил того человека?
Я ответил:
— Думаю, это был священник.
Брат Уго бросил на меня долгий взгляд, затем постучал по двери тюремщику, чтобы тот его выпустил. Когда дверь раскрылась на уровне его колен, монах сказал мне:
— Полагаю, вам все же следует нанять другого адвоката. Если вы намереваетесь обвинить святого отца в убийстве, а вдову убитого — в подстрекательстве, вам потребуется самый лучший адвокат в Республике. Ciao!
Когда он вышел, я сказал Мордехаю:
— Все уверены в том, что мое дело проиграно, не важно, виновен я или нет. Наверняка должен быть какой-то закон, защищающий невиновных от несправедливых обвинений.
— Почти наверняка. Но существует старая поговорка: «Законы Венеции самые справедливые, и им усердно следуют… неделю». Не позволяй своим надеждам вознестись слишком высоко.
— Тут не надеяться надо, а действовать, — заметил я. — Ты бы мог помочь нам обоим. Передай брату Уго те письма, которые хранятся у тебя, и пусть он предъявит их в качестве доказательства. В конце концов, они бросят тень подозрения на Иларию и ее любовника.
Мордехай уставился на меня своими глазами, похожими на ягоды черной смородины, инстинктивно погладил всклокоченную бороду и сказал:
— Думаешь, это будет по-христиански?
— А почему нет? Ты спасешь мне жизнь и сам выйдешь на свободу. Я не вижу в этом ничего, противоречащего христианской морали.
— Тогда прошу прощения, но я придерживаюсь другой морали и потому не могу так поступить. Я не использовал это, чтобы избежать frasta
[72], и не сделаю этого теперь, ради нас обоих.
Я уставился на него неверящим взглядом.
— Но почему, во имя всего на свете?
— Моя торговля основывается на доверии. Я единственный из всех ростовщиков, кто ссуживает деньги под залог такого рода. Я смогу делать это только в том случае, если клиенты будут мне доверять и возвращать ссуды с процентами. Клиенты отдают под залог подобные бумаги, потому что уверены — я сохраню их в неприкосновенности. Ты думаешь, в противном случае женщины закладывали бы мне любовные письма?
— Полно, старик. Посмотри, ведь Илария отплатила тебе предательством. Не доказывает ли это, что она считает тебя ненадежным, не верит иудею?
— Конечно, это кое-что доказывает, да, — согласился он, скривившись. — Однако если я хоть раз позволю утратить доверие к себе, даже при самых ужасных обстоятельствах, то должен буду забыть об избранном мною деле. Не потому, что другие сочтут меня достойным презрения, а потому, что я сам буду презирать себя.
— Да какое дело, ты, старый дурак! Ты, может, теперь останешься здесь до конца дней своих! Ты сам сказал об этом. Ты не можешь вести себя так…
— Я веду себя в соответствии со своей совестью. Возможно, это маленькое утешение, но оно у меня единственное. Сидеть здесь, расчесывать укусы блох и клопов и наблюдать, как моя когда-то пышная плоть становится изможденной, но при этом чувствовать себя превыше христиан, которые, руководствуясь своей моралью, засадили меня сюда.
Я прорычал:
— Ты смог бы с тем же успехом заниматься этим и на воле…
— Zitto!
[73] Достаточно! Советы дураков обычно глупы. В дальнейшем мы больше не будем это обсуждать. Посмотри-ка лучше на пол, мальчик, здесь есть два огромных паука. Давай устроим между ними гонки и заключим пари с капризной фортуной. Ну, кто, по-твоему, окажется победителем? Выбирай себе паука…
Глава 11
Прошло еще несколько дней, унылых и монотонных, и вот в камере снова, пробравшись через низкое дверное отверстие, появился брат Уго. Я с угрюмым видом дожидался, что он скажет еще что-нибудь столь же удручающее, как и в прошлый раз, но монах сообщил новость, которая привела меня в изумление.
— Ваши отец с дядей вернулись в Венецию!
— Что? — выдохнул я, не в силах осознать услышанное. — Вы имеете в виду, что доставили их тела? Чтобы захоронить на родине?
— Я имею в виду, что они здесь! Живые и здоровые!
— Живые? После почти десяти лет полного молчания?
— Да! Все их знакомые удивлены не меньше вас. В гильдии купцов только и разговоров, что об этом. Говорят, эти люди теперь являются послами из далекой Татарии
[74] к Папе Римскому. Но, к счастью — к вашему счастью, молодой мессир Марко, — они заехали домой, прежде чем отправиться в Рим.
— Почему это к моему счастью? — спросил я потрясенный.
— Просто удивительно, что им удалось приехать столь своевременно! Как раз теперь они отправились в Quarantia за разрешением увидеться с вами. Это не дозволяется никому, кроме адвоката. Может случиться, что ваши отец и дядя смогут заставить судей при рассмотрении вашего дела проявить к вам милосердие. Ну а если это им не удастся, то их присутствие на вашей казни послужит вам моральной поддержкой. И поможет вам достойно держаться, когда вы отправитесь к столбам.
И, сделав это оптимистическое заявление, адвокат отбыл. Мы с Мордехаем живо обсуждали его приход до глубокой ночи, до того времени, как прозвонили coprifuoco и тюремщик приказал нам через дверное отверстие погасить нашу тусклую лампу.
Прошло еще несколько дней — четыре или пять, — и все это время я просто сходил с ума от нетерпения. Но вот наконец дверь заскрипела, открываясь, и появился человек, такой здоровенный, что ему пришлось приложить немалые усилия, чтобы пролезть в нее. Внутри камеры он встал и начал выпрямляться. Каким же он был высоким! Я плохо помню нашу первую встречу. Мне лишь врезалось в память, что он был настолько же волосат, насколько и огромен; черные локоны его были растрепаны, так же как и щетинистая иссиня-черная борода. Великан взглянул на меня с высоты своего огромного роста, и его голос был полон презрения, когда он громко зарокотал:
— Хм! Это и есть тот парень, что успел вляпаться в дерьмо?
Я кротко произнес:
— Benvegnuo, caro padre
[75].
— Я не твой дорогой батюшка, ты, лягушонок! Я твой дядя Маттео.
— Benvegnuo, caro zio
[76]. А мой отец не пришел?
— Нет. Нам удалось добиться разрешения только для одного. Брату пришлось удалиться, чтобы предаться скорби по твоей матери.
— О да. Понимаю.
— По правде говоря, он сейчас занят тем, что ухаживает за своей будущей женой.
Это заставило меня возмутиться:
— Что? Да как он может так поступать?
— А кто ты такой, чтобы выражать свое недовольство, ты, scagaròn?
[77] Бедняга вернулся домой из дальних стран и обнаружил, что жена его давно похоронена, служанка исчезла, а ценный раб потерян. Дож, который являлся его другом, мертв, а сына, надежду всей семьи, заключили в тюрьму по обвинению в самом отвратительном убийстве в истории Венеции! — И громко, так, чтобы все в Вулкано могли слышать, он заорал: — Скажи мне правду! Ты это сделал?
— Нет, синьор дядюшка, — ответил я в страхе. — Но какое отношение все это имеет к повторной женитьбе отца?
Дядя ответил уже спокойней, но с ноткой осуждения:
— Твой отец — семейный человек. По какой-то причине ему нравится быть женатым.
— Он избрал странный способ доказать это моей матери, — заметил я, — уехав от нее.
— И он снова уедет от жены, — сказал дядя Маттео. — Именно поэтому ему и нужен кто-нибудь, чтобы с легким сердцем оставить этого человека блюсти семейные интересы. У него нет времени ждать, пока родится и вырастет другой сын. А стало быть, нужна другая жена.
— Зачем ему другой сын? — с жаром спросил я. — У него есть я!
Дядя не сказал в ответ на это ни слова. Он просто оглядел меня с ног до головы, прищурившись, а затем его взгляд скользнул вокруг, по тесной, тускло освещенной, зловонной камере.
Вновь смутившись, я заметил:
— А я надеялся, что он вытащит меня отсюда.
— Нет. Ты должен выбраться из этого сам, — ответил дядя, и мое сердце упало. Однако он продолжил рассматривать камеру и сказал, словно размышляя вслух: — Из всех стихий, которые могли бы уничтожить наш город, Венеция всегда больше всего боялась сильного пожара. Особенно, если он угрожает Дворцу дожей и ценностям, находящимся в нем, или базилике Сан Марко и ее уникальным сокровищам. Поскольку дворец находится по соседству с тюрьмой, это с одной стороны, а церковь примыкает к тюрьме с другой, то тюремщики здесь, в Вулкано, привыкли к особенным мерам безопасности — воображаю, как они следят за каждой масляной лампой в этих камерах.
— Почему? Да, они…
— Заткнись. Они делают так потому, что если ночью зажечь такую лампу и, скажем, поднести ее к деревянным нарам, то узника придется вывести из горящей камеры, чтобы огонь можно было погасить. Тюремщики сразу же начнут кричать и бегать с ведрами воды. А затем, если в дыму и суматохе этому узнику удастся добраться до коридора Giardini Foschi, где рядом с тюрьмой протекает канал, он может решиться ускользнуть с помощью подвижной каменной панели в стене, которая ведет наружу. И если узник ухитрится сделать это, скажем, завтра ночью, то вполне возможно, что он найдет прямо там, на воде, пустую лодку.
Наконец Маттео снова остановил на мне свой взгляд. Я был слишком занят, размышляя обо всех этих возможностях, чтобы хоть что-нибудь сказать, но тут совершенно непрошено вмешался старый Мордехай:
— Так уже поступали раньше. И поэтому теперь существует закон: узник, предпринявший попытку поджога, независимо от его происхождения, сам будет приговорен к сожжению. С тех пор как издали этот закон, желающих сбежать подобным способом не находилось.
Дядя Маттео сардонически ответил:
— Спасибо тебе, Мафусаил. — Мне же он сказал: — Ну, ты только что слышал еще один хороший резон, чтобы не просто попытаться, а добиться успеха.
Он постучал по двери, вызывая тюремщика.
— Пока, племянник! Встретимся завтра ночью!
Я не мог заснуть почти до рассвета. И не потому, что требовалось хорошенько обдумать побег. Я просто лежал и наслаждался перспективой снова оказаться на свободе. Старый Картафило тоже внезапно проснулся, перестал храпеть и сказал:
— Надеюсь, твои отец с дядей знают, что делают. Ведь другой закон гласит, что ближайшие родственники заключенного несут ответственность за его поведение. Отец отвечает за сына — khas vesholem
[78], — муж за жену, а хозяин за раба. Если заключенный сбежит, устроив поджог, тогда того, кто несет за него ответственность, сожгут вместо узника.
— Похоже, мой дядя не придает особого значения законам, — заметил я с гордостью, — и даже не боится быть сожженным. Но, Мордехай, я не могу проделать это один. Мы должны сбежать вместе. Что скажешь?
Какое-то время он хранил молчание, а затем пробормотал:
— Надо думать, сожжение предпочтительней медленной смерти от pettechie
[79] — болезни заключенных. А я давно уже пережил всех своих родственников.
Наступила следующая ночь. Когда колокола прозвонили coprifuoco и тюремщики приказали нам погасить лампу, мы только прикрыли ее свет с помощью крышки от pissota. Стоило тюремщикам удалиться, как я вылил б
ольшую часть рыбьего жира из лампы на доски лежанки. Мордехай пожертвовал своей верхней одеждой, которая была зеленой от плесени, и пламя зачадило; мы бросили сверток под мою койку и подожгли его с помощью фитиля, сделанного из тряпки. Камера сразу же наполнилась удушливым дымом, и дерево занялось огнем. Мы с Мордехаем стали махать руками, загоняя дым в дверное отверстие, и подняли крик:
— Fuoco!
[80] Al fuoco!
В коридоре послышался топот ног.
Затем, как и предсказывал дядя, начались смятение и толчея, нас с Мордехаем вывели из камеры для того, чтобы люди с ведрами воды могли залезть в нее. Дым вырвался следом, и тюремщики убрали нас с дороги. В проходе их толпилось множество, но на нас они не обращали внимания. Скрываясь в дыму и темноте, мы украдкой пробрались по коридору и свернули за угол.
— Теперь сюда! — сказал Мордехай и помчался со скоростью, неожиданной для его возраста.
Он пробыл в тюрьме достаточно долго, чтобы изучить все проходы, и теперь вел меня то одним путем, то другим, пока мы не увидели свет, мерцавший в конце большого помещения. Он остановился там за углом, огляделся и помахал мне. Мы свернули в короткий коридор, освещенный двумя или тремя настенными лампами, абсолютно пустой.
Мордехай упал на колени, призывая меня помочь ему, и я увидел, что на одном из больших камней внизу стены имеются прикрученные к нему железные ручки. Иудей схватился за одну, я — за другую, мы напряглись, и камень начал поддаваться, оказавшись не таким мощным, как остальные. Великолепный свежий воздух, влага и запах соли проникли через отверстие. Я выпрямился, чтобы перевести дыхание, и тут же был сбит с ног. Откуда-то выскочил тюремщик и принялся звать на помощь.
Замешательство мое на этот раз оказалось сильней, чем раньше. Тюремщик бросился на меня, и мы покатились по каменному полу, в то время как Мордехай, согнувшись в отверстии, смотрел на нас, открыв рот и вытаращив глаза. В какой-то момент я оказался сверху и тут же воспользовался этим преимуществом. Я прижал тюремщика всем весом своего тела, надавив ему на грудь, а коленями пригвоздив его руки к полу. Обеими руками я зажал его широко раскрытый рот и, повернувшись к Мордехаю, выдохнул:
— Я не смогу удерживать его долго.
— Сюда, парень, — сказал Мордехай, — я сам им займусь.
— Нет. Один из нас сумеет убежать. Сбежишь ты. — Я услышал в коридоре шум множества ног. — Торопись!
Мордехай просунул ноги в отверстие, а затем повернулся и спросил:
— Но почему я?
Между ударами по врагу и попытками удержать его я выдохнул из себя последние слова:
— Ты дал… мне шанс… тогда… с пауками. Уходи!
Иудей бросил на меня удивленный взгляд и медленно произнес:
— Вознаграждение mitzva
[81] — другая mitzva.
Он скользнул в отверстие и исчез. Я услышал далекий всплеск, раздавшийся из темной дыры, а затем получил удар по голове.
Меня грубо протащили по проходам и, словно кучу мусора, бросили в новую камеру. То есть, конечно, я оказался в старой камере, но просто в другой. В ней имелась лишь одна койка, не было отверстия в двери и свечи. Я уселся в темноте — все тело мое болело от ушибов — и принялся обдумывать свое положение. Из-за неудачной попытки сбежать я теперь распрощался с надеждой когда-нибудь доказать свою невиновность в прежних обвинениях. Провалив побег, я сам приговорил себя к сожжению. У меня была только одна причина радоваться: теперь я получил отдельную камеру. Не было товарища по камере, который мог бы увидеть, как я плачу.
Поскольку тюремщики, желая как следует наказать беглеца, от злости отказались кормить меня даже ужасной тюремной баландой, темнота и монотонность были такими беспросветными, что это даже трудно себе представить. Я не знал, как долго пробыл в камере в одиночестве, прежде чем ко мне пришел посетитель. Им снова оказался брат Уго.
— Я так понимаю, что разрешение, выданное моему дяде, аннулировано, — сказал я.
— Сомневаюсь, что он пришел бы сюда по своей воле, — ответил монах. — Только представьте, как он страшно разгневался и принялся богохульствовать, когда увидел, что племянник, которого он выловил из воды, превратился в старого иудея.
— И поскольку в дальнейшем не предвидится нужды в вашей защите, — произнес я, смирившись, — я полагаю, вы пришли к узнику с последним утешением.
— Во всяком случае, я принес вам новости, которые вы, должно быть, найдете утешительными. Сегодня утром Совет избрал нового дожа.
— Ах, да! Выборы отложили до тех пор, пока не найдут убийцу дожа Дзено. А теперь у них есть я. Но почему вы думаете, что я сочту эти новости утешительными?
— Возможно, вы забыли, но ваш отец и дядя тоже являются членами этого Совета. И поскольку оба недавно чудесным образом вернулись после долгого отсутствия, они сейчас самые популярные члены купеческой гильдии. Более того, во время выборов Поло могут оказать влияние на голосующих членов Совета из числа знатных купцов. Человек по имени Лоренцо Тьеполо жаждал стать дожем, и для того, чтобы заручиться голосами купцов, он готов принять на себя обязательства перед вашими отцом и дядей.
— Какие обязательства? — спросил я, все еще не смея надеяться.
— Существует традиция: новый дож при вступлении в должность объявляет о помиловании преступников. Serenito Тьеполо собирается простить вам преступную попытку поджога, который способствовал побегу некоего Мордехая Картафило из этой тюрьмы.
— Итак, меня не сожгут как поджигателя, — сказал я. — Мне просто отрубят руку и голову как убийце.
— Нет. Вы правильно заметили, что убийца схвачен, но ошибаетесь: убийца этот не вы. Другой человек сознался в assassinio
[82].
Хорошо, что камера была маленькой, иначе я бы упал. А так я лишь пошатнулся и прислонился к стене.
Монах продолжал в медленной манере, которая приводила меня в бешенство:
— Я говорил вам, что принес утешительные новости. У вас гораздо больше защитников, чем вы думаете, и все они озабочены вашим благополучием. Тот иудей, которого вы освободили, не сбежал и не отплыл на корабле в какую-нибудь далекую землю. Он даже не стал скрываться в лабиринте иудейских burgheto. Вместо этого он отправился навестить одного священника — нет, не раввина, а настоящего христианского священника, который служит в базилике Сан Марко.
— Но ведь я же пытался рассказать вам об этом священнике!
— Так вот, как выяснилось, этот священник был тайным любовником госпожи Иларии, но та отвернулась от него, узнав, что она могла стать догарессой, но из-за него не стала. Когда прекрасная дама лишила священника своей любви, он стал раскаиваться в том, что совершил столь гнусное дело, как убийство, которое вдобавок не принесло ему никакой выгоды. Конечно, он мог бы хранить молчание до сих пор и оставить все, как есть, между собой и Богом. Но тут к нему зашел Мордехай Картафило. Похоже, иудей говорил с ним о каких-то бумагах, которые отдали ему в качестве залога. Он даже не показал их, а только упомянул, но этого оказалось достаточно, чтобы угрызения совести священника превратились в раскаяние. Он пошел к своему начальству и во всем чистосердечно признался, получив при этом привилегию раскаявшегося. Теперь он находится под домашним арестом в своей canonica
[83] келье. Донна Илария тоже содержится в своем доме как соучастница преступления.
— Что будет дальше?
— Прежде всего следует дождаться, когда новый дож вступит в должность. Лоренцо Тьеполо не хотелось бы, чтобы самое начало его dogato
[84] получило печальную известность, так как в это дело вовлечены теперь гораздо более известные персоны, нежели глупый мальчик, который играл в bravo. Благородная дама — вдова убитого, которого хотели избрать следующим дожем, священник из Сан Марко… ну, словом, дожу Тьеполо придется делать все возможное, чтобы замять скандал. Не исключено, что он даже разрешит церковникам допрашивать священника в камере, вместо того чтобы делать это в Quarantia. Полагаю, священник будет выслан в какой-нибудь отдаленный приход на материке. Дож, наверное, прикажет, чтобы донна Илария приняла постриг где-нибудь в захолустном женском монастыре. Подобные случаи уже бывали. Лет сто назад или около того во Франции свершилось преступление, в которое были вовлечены священник и знатная дама.
— А что случится со мной?
— Как только дож наденет белую scufieta, он провозгласит амнистию, и вы будете в числе помилованных. Вам простят поджог, и к тому времени с вас уже снимут обвинения в убийстве. Вы будете освобождены из тюрьмы.
— Освобожден! — выдохнул я.
— Ну, может, вы при этом окажетесь даже чуть более свободным, чем хотели бы.
— Что?
— Я же сказал: дож хочет, чтобы все это гнусное дело было поскорее забыто. Если он просто освободит вас и оставит в Венеции, вы станете живым напоминанием о нем. Вас простят лишь при условии, что вы отправитесь в изгнание. Вы покинете Венецию навсегда.
Несколько последовавших за этим дней я оставался в камере, вспоминая обо всем, что со мной произошло. Было больно думать о том, что придется покинуть Венецию la serenisima, la clarissima — самую спокойную и светлую. Но это было все-таки лучше, чем быть казненным на площади или оставаться в Вулкано. Я даже чувствовал некоторую жалость к священнику, который своим ударом bravo сослужил мне хорошую службу. Будучи викарием в базилике, он, без сомнения, смотрел вперед, надеясь со временем занять в церкви высокое место, на которое он не сможет рассчитывать, находясь в ссылке в глуши. Иларии же выпала теперь еще более жалкая доля, ее красота и таланты больше никогда ей не понадобятся. Хотя, возможно, и нет. Ей удавалось щедро расточать их, когда она была замужней женщиной, может, она будет наслаждаться ими и сделавшись Христовой невестой. В конце концов, у коварной красавицы теперь будет предостаточно возможностей исполнять «монашеские гимны», как она их называла. Несмотря на бесповоротно измененные судьбы, мы трое еще легко отделались.
Все это я понял в тюрьме. И вот наконец наступил день, когда тюремщики открыли дверь камеры, сопроводили меня по коридорам и лестницам, провели через другие двери, отперли самую последнюю и выпустили меня во двор. Мне надо было лишь пройти через Пшеничные ворота на залитую солнцем Рива, выходившую на лагуну. Я стал свободным, подобно бесчисленным чайкам, кружившим над морем. Это было приятное чувство, но я чувствовал бы себя еще лучше, если бы смог, перед тем как выйти, почиститься и надеть свежее платье. Все это время я не мылся и не менял одежду, так что был покрыт рыбьим жиром и пропах миазмами из pissota. Мои кружева порвались, когда я боролся с тюремщиком в ночь неудавшегося побега, а то, что от них осталось, было грязным и мятым. Как раз в это время у меня появились первые признаки отросшей бороды, она была еще не очень заметна, но делала мой облик более неряшливым. Хотелось бы мне в первый раз на моей памяти встретиться с отцом при других обстоятельствах. Они с дядей Маттео дожидались меня на Рива: оба одетые в элегантные одежды, которые, по-видимому, надевали члены Совета на церемонию вступления в должность нового дожа.
— Ты только взгляни на него! — зарокотал дядя. — Arcistupendo-nazzisimo
[85] — и это твой сын! Взгляни на тезку нашего брата и нашего святого покровителя! Не от этого ли жалкого и хилого meschin
[86] исходит такая вонь?
— Отец? — спросил я боязливо другого мужчину.
— Мой мальчик? — ответил он так же нерешительно, но распахнул мне свои объятия.
Я ожидал увидеть человека, выглядевшего столь же устрашающе, как дядя, поскольку отец мой был старше. Но он оказался лишь бледной тенью своего брата: не таким высоким и здоровенным, да к тому же он обладал мягким голосом. Так же как и дядя, отец носил бородку путешественника, только она была опрятной. Его борода и волосы были не черными, как вороново крыло, а точно такого же русого цвета, как и у меня.
— Мой сын! Мой бедный мальчик-сирота! — сказал отец. Он обнял меня, но тут же отодвинул от себя на расстояние вытянутой руки и встревоженно спросил: — От тебя всегда так пахнет?
— Нет, отец. Я столько времени просидел взаперти…
— Ты забыл, Нико, ведь это же bravo и bonvivan, а также мошенник, которого чуть не казнили между столбов, — перечислял мой дядя. — Герой матрон, несчастных в замужестве, смельчак, таящийся в ночи и владеющий шпагой, освободитель иудеев!
— Ну, — сказал на это отец, потакая мне, — цыпленок и должен расправить свои крылья дальше гнезда. Ладно, пойдемте-ка лучше домой.
Глава 12
Дома все слуги пришли в такое движение и проявили такое рвение, какого я не видел со времени смерти матери. Казалось, они были рады видеть меня снова. Горничная поспешила нагреть воды, как только я попросил ее об этом, a maistro Аттилио, когда я обратился к нему с вежливой просьбой, одолжил мне свою бритву. Я несколько раз вымылся, неумело соскреб пух на своем лице, надел чистую тунику, чулки и присоединился к отцу и дяде в гостиной, где у нас была печь.
— Ну а теперь, — заявил я, — я хочу послушать о ваших путешествиях. Обо всех землях, где вы побывали.
— Великий Боже, опять! — простонал дядя Маттео. — Мы больше не будем ни о чем рассказывать.
— У нас достаточно времени, чтобы сделать это позже, Марко, — сказал отец. — Всему свое время. Лучше расскажи нам о твоем собственном приключении.
— Оно уже закончилось, — торопливо ответил я. — И я предпочел бы услышать что-нибудь новенькое.
Однако они не смягчились. Тогда я рассказал им обо всем откровенно — обо всем, что произошло с того момента, когда я бросил первый взгляд на Иларию в Сан Марко, пропустив лишь тот день любви, который мы с ней провели. В результате у слушателей сложилось впечатление, что просто телячье рыцарство заставило меня предпринять столь пагубную попытку стать bravo.
Когда я закончил, отец вздохнул:
— Любая женщина может довести до греха. Ну да ладно, ты сделал то, что казалось тебе самым лучшим. Тот, кто делает все, что может, делает много. Хотя обстоятельства, конечно же, были трагические. Я вынужден согласиться с условием дожа, что тебе надо покинуть Венецию, сынок. Он мог бы проявить по отношению к тебе большую жестокость.
— Я знаю, — ответил я покаянно. — Но куда же мне отправиться, отец? Где мне искать рай земной?
— У нас с Маттео дела в Риме. Ты отправишься с нами.
— И мне придется остаток жизни прожить в Риме? В приговоре говорилось о вечном изгнании.
И тут дядя повторил то, о чем уже однажды говорил мне Мордехай:
— «Законы Венеции самые справедливые, и им усердно следуют… неделю». И если дожа избирают навсегда, то это означает только, что он будет правителем лишь до конца своей жизни. Когда Тьеполо умрет, его преемник вряд ли станет препятствовать твоему возвращению. Не расстраивайся, что ни делается — все к лучшему.
А отец добавил:
— Мы с твоим дядей везем в Рим письмо от каана Хубилая…
[87]
Никогда еще прежде я не слышал таких странных сочетаний звуков и потому перебил отца, чтобы выразить ему свое недоумение.
— Слово «каан» — это титул, он означает «великий хан всех монгольских ханов», — объяснил отец. — Ты, наверное, слышал про Хубилая, его у нас почему-то ошибочно называют великий хан Катай.
Я в изумлении вытаращился на батюшку.
— Вы встречались с монголами? И выжили?
— Встречались и со многими подружились. Наиболее влиятельный наш друг, пожалуй, сам каан Хубилай, который управляет самой большой империей на земле. Он попросил нас отвезти Папе Клименту его послание…
Отец продолжил свои объяснения, но я уже не слушал. Я смотрел на него, открыв рот, выпучив глаза от изумления и восхищения, и думал: «И это мой отец, которого я уже давным-давно считал мертвым… Этот самый обычный с виду человек заявляет, что является посредником между правителем варваров и Святейшим Папой!»
В заключение он сказал:
— …Ну а потом, если Папа даст нам сотню священников, которых просит прислать Хубилай, мы отправимся с ними на Восток. Мы снова вернемся в Китай.
— А когда мы поедем в Рим? — спросил я.
— Ну… — сказал он застенчиво.
— После того, как твой отец женится на твоей новой матери, — ответил дядя. — Это значит, что придется подождать, пока священник сделает оглашение.
Но его брат возразил:
— Да нет, Маттео, так долго ждать вряд ли придется. Поскольку нас с Фьорделизой едва ли можно назвать молодыми, мы ведь оба вдовеем, padre Нунзиата, возможно, освободит нас от процедуры трех оглашений.
— Что еще за Фьорделиза? — спросил я. — И не слишком ли поспешно ты все решил, отец?
— Ты ее прекрасно знаешь, — сказал он. — Фьорделиза Тревани, наша соседка, владелица дома, который находится ниже по каналу.
— Да. Она приятная женщина. И между прочим, была лучшей маминой подругой.
— Если ты собираешься этим пристыдить меня, Марко, я напомню тебе, что твоя мать уже в могиле, так что нет нужды завидовать, ревновать или разбрасываться обвинениями.
— Это правда, — сказал я и дерзко добавил: — Но ты не носишь lutto vedovile
[88].
— Твоя мать уже восемь лет как мертва. И по-твоему, я должен теперь надеть траур и носить его в ближайшие двенадцать месяцев? Я не так молод, чтобы позволить себе скорбеть целый год. К тому же и донна Лиза не bambina
[89].
— Ты уже сделал ей предложение, отец?
— Да, и она приняла его. Завтра мы отправляемся с ней на встречу с padre Нунзиатой.
— Вряд ли донна Фьорделиза довольна тем, что ты сразу же после женитьбы уедешь?
Услышав это, дядя взорвался:
— Да как ты смеешь такое говорить, щенок?!
Но отец терпеливо пояснил:
— Я именно поэтому и женюсь на ней, Марко, что уезжаю. Слезами горю не поможешь. Я вернулся домой, ожидая найти твою мать живой и все еще стоящей во главе Торгового дома. Но она покинула сей мир. А вдобавок я еще теперь — по твоей собственной вине — не могу оставить сына заниматься делами. Старый Доро — хороший человек, и ему вполне можно доверять. Тем не менее я предпочитаю, чтобы во главе дела стоял кто-нибудь из нашей семьи. Донна Фьорделиза с удовольствием возглавит наш Торговый дом. К тому же у нее нет детей, так что никто не станет соперничать с тобой за наследство, если это тебя волнует…
— Наследство меня нисколько не волнует, — ответил я и вновь дерзко продолжил: — Я беспокоюсь из-за того, что моей матери выказано неуважение, и донне Тревани, похоже, тоже. Да вся Венеция будет над ней смеяться и сплетничать о твоей поспешной женитьбе из меркантильных интересов.
На это отец сказал мягко, но ставя в разговоре точку:
— Я — купец, она — вдова купца, а Венеция — купеческий город, где все знают, что нет ничего лучше, чем сделать что-либо из меркантильных интересов. Для венецианца деньги — это вторая кровь, а ты ведь и сам венецианец. Теперь, когда я выслушал все твои возражения, Марко, я отвергаю их. И больше ничего не хочу слушать. Запомни: слово — серебро, а молчание — золото.
Я закрыл рот и больше не заговаривал на эту тему, уж не знаю, правильно я сделал или нет. В день, когда отец женился на донне Лизе, я стоял в церкви Сан Феличе вместе со своим дядей и всеми свободными слугами из обоих домов, многочисленными соседями, купеческой знатью и их родней, в то время как древний padre Нунзиата, трясясь от старости, проводил свадебную церемонию. И вот наконец венчание закончилось и падре объявил их мужем и женой. Отец повел новобрачную в ее новое жилище, а за ними последовали и все приглашенные гости. Я же тем временем тихонько улизнул.
Хотя я был одет во все самое лучшее, ноги принесли меня к портовым ребятам, благо это было по соседству. После того как меня освободили из тюрьмы, я заходил к ним редко и ненадолго. Теперь, поскольку я был бывшим заключенным, мальчишки, казалось, стали относиться ко мне как к взрослому мужчине, даже как к знаменитости, во всяком случае, между нами образовалась некая дистанция, чего раньше не было.
В тот день я не застал на барже никого, кроме Дорис. Она стояла на коленях внутри трюма, одетая лишь в тесную рубашку, и перекладывала мокрую одежду из одного ведра в другое.
— Болдо с остальными отправились на рынок рыться в отбросах, — сказала она. — Они будут отсутствовать весь день. У меня появилась возможность выстирать все, что они не носят.
— Можно составить тебе компанию? — спросил я. — А заодно и переночевать сегодня ночью у вас на барже?
— Твоей одежде тоже понадобится стирка, если ты это сделаешь, — заметила девочка, критически оглядев меня.
— У меня было жилье и похуже, — ответил я. — Кроме того, есть ведь и другая одежда.
— Откуда ты сбежал на этот раз, Марко?
— Сегодня свадьба моего отца. Он привел в дом matrigna
[90] для меня, а мне совершенно никто не нужен. У меня ведь была родная мать.
— У меня, должно быть, тоже, но я бы не возражала и против matrigna. Иногда я сама себя ощущаю matrigna для толпы всех этих сирот, — рассудительно, словно взрослая женщина, заметила Дорис.
— Эта донна Лиза — вообще-то приятная женщина, — сказал я, садясь так, чтобы прислониться спиной к трюму. — Но мне почему-то не хочется находиться под одной крышей с отцом в его брачную ночь.
Дорис взглянула на меня с явным подозрением, уронила то, что было у нее в руках, подошла поближе и села рядом.
— Отлично, — прошептала она мне на ухо. — Оставайся здесь. И вообрази, что сегодня твоя брачная ночь.
— О! Дорис, ты снова за свое?
— Не понимаю, почему ты упорно отказываешься. Я теперь привыкла содержать себя в чистоте, как, ты говорил, и следует делать настоящей даме. Я везде чистая. Посмотри.
И, прежде чем я успел запротестовать, она одним движением скинула с себя одежонку. Действительно, девочка была чистой, на теле не было видно и следов волос. Даже донна Илария не была такой мягкой и лощеной. Конечно, у Дорис еще не хватало женских изгибов и округлостей. Ее груди только начали расти, а соски выглядели лишь слегка темней ее кожи, на боках и ягодицах тоже было маловато женской плоти.
— Ты еще zuzzerellóne
[91], — сказал я, стараясь говорить скучающим равнодушным тоном. — Тебе надо еще расти и расти, чтобы стать настоящей женщиной.
Это было правдой, но в самой ее юности, в том, что Дорис была такой маленькой и незрелой, имелась своя прелесть. Хотя все парни по натуре своей развратны, они всегда вожделеют настоящую женщину. И любую ровесницу они воспринимают как подругу по играм, девчонку-сорванца среди мальчишек, zuzzerellóne. Однако я был опытней большинства мальчишек. У меня уже имелся опыт общения с настоящей женщиной. Это привило мне вкус к музыкальным дуэтам, к тому же какое-то время мне пришлось обходиться без музыки, — передо мной же сейчас стояла неискушенная в любви девчонка, желавшая, чтобы ее познакомили с этим искусством.
— Но ведь это будет непорядочно с моей стороны, — сказал я, — даже если представить, что это брачная ночь. — Я больше убеждал себя, чем ее. — Я ведь говорил тебе, что собираюсь уехать в Рим через несколько дней.
— Так же, как и твой отец. Но это не помешало ему жениться по-настоящему.
— Да, хотя мы и поссорились из-за этого. Я не считаю это правильным. Однако его новая жена, похоже, всем довольна.
— То же самое будет и со мной. А теперь давай представим, Марко, что сегодня наша брачная ночь, а после этого я стану ждать, и ты вернешься. Ты же сам сказал: когда сменится дож.
— Ты выглядишь нелепо, малютка Дорис. Сидишь здесь голая и рассуждаешь о дожах и тому подобном.
Но она вовсе не выглядела нелепой, Дорис выглядела как одна из нимф, о которых рассказывают старинные легенды. Я честно пытался противостоять ее чарам.
— Твой брат так часто повторяет, какая неиспорченная девушка его сестра…
— Болдо не вернется до ночи, и он ничего не узнает о том, что произойдет между нами.
— Он придет в ярость, — продолжал я, словно она и не перебивала меня. — Нам снова придется драться, как мы подрались в тот день, когда он запустил в меня рыбиной.
Дорис надула губки.
— Ты не ценишь мою доброту. Удовольствие, которое ты мне доставишь, станет ценой за боль, которую ты мне причинишь.
— Боль? Как это?
— Для девственницы в первый раз все протекает болезненно. Она не испытывает удовольствия, это известно каждой девушке. Все женщины рассказывают об этом.
Я задумчиво сказал:
— Не знаю, почему это должно причинять боль. По-моему, боли не должно быть, если сделать все так, как я. — Я решил, что с моей стороны будет бестактно упоминать в этот момент об Иларии. — Я имею в виду, тем способом, которому я выучился.
— Если это действительно так, — заметила Дорис, — то ты за свою жизнь смог бы заслужить обожание многих девственниц. Ты покажешь мне тот способ, которому научился?
— Видишь ли, надо сперва подготовиться. Например, вот так. — Я коснулся одного из ее миниатюрных сосков — zizza.
— Zizza? Это всего лишь щекотно.
— Я полагаю, щекотку скоро сменит другое ощущение.
Вскоре она сказала:
— Да, ты прав.
— И твоему zizza это тоже понравилось. Он поднялся, словно прося о большем.
— Да, да, это так. — Дорис медленно легла на спину, прямо на палубу, и я последовал за ней.
Я продолжил:
— Еще больше zizza любит, когда его целуют.
— Да! — И, словно ленивая кошка, она сладострастно вытянула свое маленькое тело.
— А теперь этот, — сказал я.
— Опять щекотно.
— Это тоже станет приятней, чем щекотка.
— Да. Правда становится, я чувствую…
— Вот видишь, пока никакой боли.
Дорис покачала головой, глаза ее закрылись.
— Для таких вещей даже не требуется присутствия мужчины. Это называется монашеский гимн, потому что девушки сами могут проделывать это с собой. — Я был с ней до щепетильности честен, давая возможность прогнать меня.
Но она сказала только, затаив дыхание:
— Я даже не представляла… не знала, как я там выгляжу.
— Ты легко можешь рассмотреть свою mona с помощью зеркала.
Дорис честно призналась:
— Я не знаю никого, у кого было бы зеркало.
— Тогда посмотри, обычно она вся покрыта волосами. Твоя все еще голая, ее можно увидеть, и она мягкая. Такая хорошенькая. Она выглядит как… — Я попытался подыскать поэтическое сравнение. — Ты знаешь, некоторые виды макарон выглядят как маленькие ракушки? Что-то наподобие женских губок?
— Ты так говоришь, как будто их тоже можно целовать, — произнесла Дорис таким голосом, словно впала в полудрему. Ее глаза снова были закрыты, а маленькое тело медленно извивалось.
— Еще как можно!
Когда Дорис извивалась, ее тело то сжималось, то расслаблялось, и от удовольствия она издавала хныкающий звук. Поскольку я продолжал извлекать музыку из ее тела, девушку время от времени сотрясали легкие конвульсии, причем каждый раз они длились дольше, как будто Дорис на практике училась, как продлить удовольствие. Не отрываясь от нее, я использовал лишь рот. Мои руки были свободны, и я смог стянуть с себя собственную одежду. Когда я тоже разделся, то Дорис, казалось, стала наслаждаться нежными спазмами еще больше, а ее руки заскользили по моему телу. Слегка успокоившись, я продолжил извлекать из нее монашескую музыку, как учила меня Илария. Когда наконец Дорис покрылась легкой испариной, я остановился, чтобы дать девушке передохнуть.
Ее дыхание слегка замедлилось, девушка открыла глаза. Она выглядела так, словно пребывала в дурмане. Затем Дорис нахмурилась, потому что почувствовала, что член у меня еще твердый. Она без всякого стыда взяла его в руку и с удивлением сказала:
— Ты сделал все?.. Или ты только меня заставил?.. И ты никогда?..
— Нет, еще нет. Разве ты не заметила?
— Нет, конечно. — Она весело рассмеялась. — Откуда мне знать? Я была далеко отсюда. Где-то в облаках.
Все еще продолжая держать мой член одной рукой, другой она потрогала себя.
— Все это… а я все еще девственница. Просто чудесно. Как ты думаешь, Марко, именно так наша Пресвятая Дева?..
— Мы и так уже согрешили, Дорис, — быстро сказал я. — Давай не будем богохульствовать.
— Ладно. Давай лучше будем грешить дальше.
Мы так и сделали, и скоро я снова заставил Дорис ворковать и сотрясаться — где-то в облаках, как она говорила, — наслаждаясь монашеским гимном. Наконец я сделал то, чего не может сделать ни одна монахиня, и это произошло не грубо и с усилием, но просто и естественно. Дорис, вся скользкая от пота, двигалась в моих объятиях без малейшего усилия, а та ее часть была самой влажной. Она не почувствовала вторжения, а только испытала еще более сильное ощущение среди множества новых, которые она узнала сегодня. Когда все произошло, Дорис открыла глаза, и они были полны наслаждения, а тот хныкающий звук, который она издала, был просто иной тональности, чем предыдущие.
Для меня это ощущение тоже оказалось новым. Внутри Дорис я оказался зажат, как в нежно сжатой ладони, гораздо сильней, чем это было с двумя предыдущими женщинами, с которыми я имел дело. Даже в миг наивысшего экстаза я понял, что опроверг высказанное много однажды утверждение о том, что якобы интимные места у всех женщин одинаковы.