Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да, да, вижу, — отозвался Андрей Александрович, готовый согласиться со всем, в чем его упрекала супруга, хотя, кроме храпящего сына, ничего не видел.

– Она точно думает, что вы ее мама, – отмечает Грэйси. – Слушайте, по-моему, сейчас это не главное. Эти… штуки подходят.

А когда, некоторое время спустя, он вновь сидел над расчетами и чертежами, дверь кабинета опять раскрылась, и за спиной раздался властный голос жены:

Мона выглядывает из машины: реки ужастиков уже дотекли до половины склона. Она понятия не имеет, что они станут делать, добравшись до Винка, но предпочла бы при том не присутствовать.

— Обо всем этом побеспокойся завтра.

– Надо уезжать, вот что, – говорит она.

Войдя неслышными шагами в комнату сына, Виктория Леопольдовна нежно потрепала Виктора по щеке:

– Из Винка?

– Ну да.

— Витенька, проснись. Перейди в кроватку, сынуля.

– Никак! Из Винка никто не уезжает!

– Я раз выехала. Когда черным ходом пробиралась в Кобурнскую. Пришлось покинуть город и вернуться обратно.

Виктор открыл глаза.

Она, подтянувшись за дверцу, выбирается из машины, прижимая к груди малышку.

– Пошли в «чарджер». Надо просто ехать к…

— Ложись в постель, глупенький. Устал?

Отдающийся по Винку гул перекрывается новым звуком. Невероятно, неправдоподобно громким, таким громким, что, минуя барабанные перепонки, сотрясает мозг. Будто кто-то ударил по басовой струне длиной в милю или включился гигантский мотор, заурчал, залязгал…

Похоже, думает Мона, на жужжание этих, из Винка, только намного, намного громче.

Виктория Леопольдовна разобрала постель и вышла.

– Что это? – спрашивает Грэйси.

– Не знаю.

Когда Виктор уже лежал под белым шелковым покрывалом, мать снова подошла к нему и поцеловала в лоб нежно, как целовала его на ночь все двадцать два года.

Но Мона уже видит, как изменился ландшафт. Неуловимо, пальцем не укажешь, но она ловит себя на том, что смотрит на юг, туда, откуда впервые въезжала в долину, за плакат с башней-антенной над плато. Взгляд останавливается на одной из гор, и теперь она видит.

16

«Не бывает», – думает она.

– Что? – недоумевает Грэйси.

– Ш-ш-ш, – вскидывает ладонь Мона.

Уже двое суток провел Захаров в поисках кондукторши. Часами ему приходилось томиться в проходных будках и диспетчерских комнатах первого и второго трамвайных парков. Детально были изучены графики работ кондукторов, поднята вся необходимая документация в отделах кадров, проведены десятки бесед с пожилыми кондукторами, которые в ночь ограбления Северцева находились на линии. И все бесполезно. Ни в одной из кондукторш Северцев не признал той, что везла его без билета в ночь ограбления.

Грэйси подходит, останавливается рядом.

Во втором часу ночи Захаров и Северцев, усталые и удрученные, вернулись на вокзал. Транспорт не работал, а добираться до дому пешком было далеко.

– Что там? – уже тише повторяет она.

Поток детей редеет. Все вышли, догадывается Мона. А вот не показалось ли ей?…

На голом дубовом диване время для Захарова тянулось необычайно медленно. Плохо спал и Северцев. Переворачиваясь с боку на бок, он глубоко вздыхал и, причмокивая губами, делал вид, что спит. Эту наивную хитрость Захаров понял: Северцев просто не хотел показать, что и ночь ему не несет покоя.

Опять! И Грэйси тоже увидела, ахает.

Заснул Захаров перед самым рассветом, заснул тяжело, с головной болью. А когда проснулся, было уже четыре часа утра — время, когда Москва еще спит и только дворники да милиционеры, если не считать транзитных пассажиров и засидевшихся гостей, наслаждаются ее рассветной прохладой.

– Это что… гора шевельнулась?

Неловко закинутая левая рука онемела. Захаров попробовал поднять ее, но она висела безжизненной плетью. Так было у него уже два раза и оба раза это пугало его. Испугался Захаров и сейчас. Ущипнув онемевшую руку, он не почувствовал боли. Вспомнились слова врача из военного госпиталя: «Вы, молодой человек, хорошо скроены, но плохо сшиты. Бросайте курить, иначе кровеносно–сосудистая система вас может подвести». Через несколько минут Николай стал слабо ощущать в руке холодноватое пощипывание, напоминавшее муравьиное щекотание. Вскоре рука совсем отошла.

– Да, – медленно отвечает Мона, – шевельнулась.

Молоденький белобрысый сержант Зайчик, облокотившись на столик с двумя телефонными аппаратами, клевал носом. Непривычный к ночному дежурству, он с трудом выдерживал рассветные часы, когда сон бывает особенно сладок.

Глаз отказывается признавать движение такого масштаба, но это не обман зрения: прямо перед ними верхняя половина горы самую чуточку приподнимается и падает на место. Сдвиг неровный, скособоченный: левый склон кренится и съезжает сильнее правого. Вывернутые с корнем деревья спичками ссыпаются вниз. Огромная туча пыли заслоняет небо.

Северцев лежал у окна. Заложив руки под голову и вытянувшись во всю длину дубовой скамьи, он показался Захарову очень большим.

– Землетрясение? – спрашивает Грэйси.

«Спит или не спит?» — подумал сержант и стал пристально всматриваться в его лицо.

– Нет, – отвечает Мона. – Нет, не думаю.

Не прошло и десяти секунд, как Северцев поднял веки, но поднял их не так, как это делает только что проснувшийся: постепенно, щурясь и моргая, а как человек, который закрыл глаза всего лишь на минуту.

Опять, еще сильнее. Моне приходит в голову, как кто-то вслепую бьется в дверь, рвется наружу во что бы то ни стало, и…

— Не спится? — мягко спросил Захаров и, не дожидаясь ответа, выругался: — Дьявольски гудят бока!

Гора не взрывается, как ждала Мона: это не выброс, не прорыв. В какой-то момент вершина снова приподнимается, но не падает на место, а опрокидывается, медленно, как крышка ящика на петлях, откидывается все дальше и дальше – целая гора заваливается назад, тонны, тонны земли и камня. Пыль наполняет воздух, волной цунами несется на городок. Как будто вся горная цепь стояла на ковре, и кто-то его выдернул…

Клюнув носом о стол, Зайчик испуганно вскинул голову и растерянно заморгал.

Нет. Нет, не выдернул. Приподнял, вытолкнул вверх. Будто горы стояли на чьей-то спине…

— Доброе утро, Зайчик, — поприветствовал его Захаров.

Теперь Мона кое-как различает: темная, сгорбленная фигура в грибовидном облаке пыли. Не просто большая: один взгляд на нее заставляет пересмотреть все представления о величине.

Зайчик быстро вскочил и начал расправлять под ремнем гимнастерку. В эту минуту он был особенно смешон и казался еще мальчиком, который хочет скрыть свою детскую сонливость.

Оно встает. Его так много, что встает оно целую вечность. И гул вокруг усиливается, словно аудитория аплодирует.

Зайчиком сержанта однажды назвал майор Григорьев. С тех пор все в отделении милиции называли его так, хотя фамилия сержанта была Холодилов. К этому прозвищу он настолько привык, что удивлялся, когда кто–нибудь из сослуживцев обращался к нему по фамилии.

– Господи, – вырывается у Грэйси.

К Захарову Зайчик относился с уважением. Он видел, что майор Григорьев особо ценит его и как работника, и как человека. А эта оценка для него была определяющей: Григорьева Зайчик любил и считал самым справедливым из начальников.

Это занимает собой все небо, весь горизонт. Продолжает подниматься и уже заслоняет солнце, тень его поглощает весь город, а потом оно поднимает руки, протягивает их из пыльной тучи и жутко гудит низким, как из бездны, голосом, сотрясая сами небеса в обретенной свободе…

На стычки Захарова с Гусенициным Зайчик реагировал по–своему и просто: как только проходили слухи о новой «потасовке» между сержантом и лейтенантом, Зайчик тайком выводил мелом на диване, на столе или писал на книге дежурной службы неизменное «хв».

– Да уж, – говорит Мона.

Так мстил Зайчик Гусеницину. Больше всего в людях он любил справедливость, а отношение Гусеницина к Захарову считал помыканием, верхом несправедливости.

Она всего раз наблюдала это – в видении столовой горы севернее Винка, давным-давно. В тот раз она не сумела толком рассмотреть, зато теперь ей выпал шанс.

Спустившись вниз, в дежурную комнату, Захаров увидел Гусеницина. Тот сидел за столом и рылся в папке с бумагами. Глаза его были воспалены: видно, что последнее время лейтенант мало спал.

Это немного напоминает человека: есть руки, ноги, туловище, только оно гораздо больше, массивнее – циклопическая туша свыше шестисот футов ростом. Кожа темная, в рябинах, как у кита-горбача, – в самый раз для погружения в темные глубины. На ней выделяются жилы и черные жгуты мышц. Плечи, руки, дельтовидные чудовищно раздуты, мышцы бедер подергивает исполинская судорога. Брюхо свисает жирными складками, колеблется при каждом движении.

А голова… голова в сравнении с телом крошечная. Сероватая, поблескивающая жемчужина над горой плеч, бицепсов, брюха. Рта нет: просто на шее есть место, покрытое влажными пластинками китового уса и розоватой мякотью.

«Чего он пришел в такую рань? Неужели опять завал в работе?» — подумал Захаров и громко поздоровался со всеми.

А хуже всего глаза. Огромные, круглые, они светятся как маяки, золотистое сияние пробивает даже тучу пыли. И хотя разум Моны воспринимает это как чудовищное, абсолютное насилие над всеми ее понятиями красоты, симметрии, законов биологии, но все же почему-то воспринимает. Этот образ, эта фигура запечатлены в ней, впечатаны в пространство между глазами. Это было с Моной всегда, отбрасывало безмерную тень на каждую секунду, каждый миг ее сознательной жизни.

Старшина Карпенко ответил своим неизменным «доброе здоровьице»; он стоял опершись плечом о косяк двери и курил. Гусеницин, не поднимая глаз, еще сосредоточеннее углубился в бумаги.

Мона об этом знает. Знает, как знает себя.

— Как дела, сержант? — подкручивая кончики усов, спросил Карпенко.

– Привет, мама, – тихо шепчет она.

— Как сажа бела! — отозвался Захаров и, заметив, что лицо лейтенанта стало настороженным, подумал: «Вижу, вижу. Ждешь моего провала?»

— Ну как, уцепился за что–нибудь? — допытывался Карпенко, в душе желавший Захарову только добра.

— За воздух, — нехотя процедил Захаров, не спуская глаз с Гусеницина.

Глава 58

— Так ничего и не наклевывается?

— Пока нет.

Жители Винка – истинные, коренные жители – до сих пор не выходили из домов, послушно отводили взгляды от окон. Потому что, когда в Винке что-то происходит, вы сидите дома и помалкиваете. Так всегда было, и, если держаться этого правила, думают они, все будет хорошо, как всегда, – хоть кое-кто и поворчит, что, право же, это смешно, им что, ночей не хватает для таких дел?

— Да–а–а… — В протяжном «да» Карпенко, в его вздохе звучало и товарищеское сочувствие, и легкий упрек за то, что Захаров взялся за слишком уж сложное дело.

Но потом местные чувствуют, как дрожит земля и воздух становится бурым от пыли, и, выглянув из окон, они замечают, как выцвело бледно-красное небо, как истончились тени…

По лицу лейтенанта пробежала желчная улыбка. Закусив тонкие губы, он весь превратился в слух, хотя делал вид, что занят только своими делами.

Захаров, кивнув Северцеву, вышел из дежурной комнаты.

Это уже другое дело. Так не положено. Это не нормально.

Вокзальный гул, монотонный и ровный, даже в этот ранний час напоминал гигантский улей. Гул этот Северцева угнетал. Трое суток, которые он провел в отделении милиции, показались годом. Бесконечные допросы, утомительные поиски кондукторши, нескончаемая вокзальная толчея, назойливо всплывающие в памяти картины ограбления — все это так измучило Алексея, что, будь у него деньги на билет, он, не раздумывая ни минуты, махнул бы на все рукой и уехал в деревню.

И тогда, один за другим, они Видят.

Может быть, Северцев уехал бы и без билета, если б не Захаров, который с первого же дня отнесся к беде его сердечно, дружески.

Начинается это с южного конца Винка. Понятно, там ближе всего к Явлению: никуда не денешься от возвышающейся над горами фигуры, раскинувшей руки, словно хочет обнять всю долину. Марку Хьюи из дома 124 по Литтлридж-лэйн выпадает сомнительно почетное первенство: он зарабатывает ремонтом газонокосилок и, когда земля вздрагивает впервые, отвлекается от работы, поднимает глаза. В мастерскую врывается обезумевшая жена, она допытывается, что происходит, и Марк, как мужчина и все такое, берет на себя ответственность выглянуть из-за штор.

И он Видит.

Алексей знал, что сегодня предстоит делать то же самое, что делали вчера и позавчера, — искать кондукторшу.

Он смотрит десять секунд. Потом, ни слова не говоря, не отвечая жене, возвращается к верстаку, открывает ящик, достает лезвие газонокосилки, которую только что чинил, и вгоняет его себе в горло.

Он умирает почти мгновенно – кровь просто выплескивается из его черепа. Жена с визгом вылетает из мастерской. Очутившись на улице, оглядывается. И Видит.

Первый и второй трамвайные парки были изучены. Оставался третий трамвайный парк.

Она больше не визжит. Она возвращается к мастерской, шарит в цветочной клумбе перед крыльцом, находит булыжник подходящего размера и целеустремленно колотит им себя по виску. Ее метод не так эффективен, как у мужа: проходит не меньше минуты, пока край глазницы не проламывается, за ним поддается венечный шов черепа, и мозг начинает быстро набухать кровью. Женщина валится наземь, дрожит и умирает, зато, к счастью для себя, ничего не Видит.

Шофер синей с малиновой полоской через весь продолговатый корпус милицейской «Победы» только что заступил на работу и еще полудремал за баранкой. Когда Захаров резко распахнул дверцу кабины, он вздрогнул, его рука машинально опустилась на кнопку сигнала.

Анжела Кларри выбирает несколько более эффективный подход: она выходит в задний дворик, чтобы разобраться, откуда столько пыли, а разобравшись, возвращается в дом, подходит к мойке, включает измельчитель отходов и медленно проталкивает в него правую руку до локтя, а потом и вторую.

Она истекает кровью всего за три минуты. И это, конечно, лучше, чем Видеть.

Дорогой в трамвайный парк Захаров снова расспрашивал Северцева о кондукторше, но сведения по–прежнему были куцы: пожилая, с громким голосом, в платке. На такие приметы ухмыльнулся даже шофер: почти вез кондукторши в ночную смену повязывают платки, а остановки выкрикивают громко.

Эшли и Дэвид Кромптоны три года как поженились, и Увидеть им выпадает вместе. Не сговариваясь, они поднимаются наверх, где спят дети, и относят их в гараж. Пристегнув к сиденьям в машине, родители вручают каждому любимую игрушку для засыпания (Майклу тряпочку, Дане мишку), включают оба мотора и терпеливо ждут, пока выхлопные газы сделают свое дело.

В голову Захарова лезли тревожные мысли: «А что, если и здесь впустую? Что, если Северцев ее не признает?» У трамвайного парка он отпустил машину и вместе с Северцевым направился к проходной будке.

Детям приходится ждать не так долго, они маленькие. И это намного лучше, чем позволить детям Увидеть.

Семилетней Меган Тухи повезло: она пряталась в доме леди Рыбки. Она не желает выходить – никогда не выйдет, никогда! – но, услышав рокот и ощутив, как дрожит земля, она забивается еще глубже (в доме леди Рыбки места хватает). Она не знает, что ее отец, Увидев, выпил пинту отбеливателя и в корчах рухнул на кухонный пол, а мать вообще не Увидела – как раз в эту ночь она упилась до смерти.

Вахтером в проходной был седобородый жилистый старикашка в стеганой фуфайке, быстрый и словоохотливый. Лицо его Захарову показалось очень знакомым. Пристально всматриваясь в него, он старался вспомнить, где же видел этого человека? Но чем сильнее напрягал он память, тем туманнее и расплывчатее становился образ того, похожего старичка, которого когда–то, где–то встречал. «Таких стариков в России тысячи», — решил Захаров, стараясь подавить в себе безотчетное, назойливое желание припомнить двойника вахтера.

Не замечать Явления становится все труднее, и коренные жители Винка один за другим проделывают одно и то же: одни с помощью лезвий, другие – ядов, более хладнокровные выбирают автомобили, а владельцы огнестрельного оружия используют его с хирургической точностью: если бы не гул, хлопки слышались бы по всему городу, словно у кого-то перегрелось вино в винном погребе. Иной раз грохнет дробовик: Джули Хатчинс, например, применила дробовик к своему мужу: тот еще не Видел, зато она нашла его в странном состоянии – он стоял посреди гаража, а пол и стены вокруг почернели и дымились как после удара молнии. Муж растерянно разглядывал свои руки, а когда она вошла, поднял голову и заговорил:

Документы, предъявленные Захаровым, старичок изучал внимательно и с какой–то хмурой опаской. А когда уяснил, что перед ним человек из уголовного розыска, то заговорил с таким почтением, что сержант подумал: «Этот расскажет, этот поможет!»

– Вы кто? А, помню… кажется, в этот раз я мужчина. Скажите, как попасть в центр города… это что, ружье? Постойте, не надо!

Она стреляет ему в живот. Он падает на пол с весьма разочарованным видом, и Джули, уже тыча стволом себе под подбородок, слышит его слова: «Ох, как надоело-то!»

Михаил Иванович — так звали старичка — долго тряс руку Захарова.

Джозеф Грэдлинг, несостоявшаяся любовь Грэйси Зуэлы, заходит в гостиную на оклик отца. Джозеф ждет от отца объяснения происходящему – отец всегда понимал в этих делах, – но, едва входит в гостиную, отец, стоявший у самой двери, поднимает маленький револьвер и дважды стреляет сыну в голову. Джозеф умирает мгновенно, что, в сущности, очень удачно, потому что он не видит ожидавшего его зрелища: мать и маленькая сестренка лежат на диване, а накрывшие их головы подушки дымятся от заглушенного выстрела и пропитываются кровью.

— Э–э, сынок! Да я, ечмит–твою двадцать, поседел в этой будке, тридцатый годок уже машет, как я здесь стою. Всех знаю, как свои пять пальцев. Явится новичок — биографию сразу не пытаю оптом, а потихоньку–помаленечку за недельку, за две он у меня как на ладони. И кто такой, и откудова, и про семью закинешь…

Несчастная Маргарет Боф – одна из немногих, кто сопротивляется дольше (а вот ее муж не из тех: он лежит мертвым на крыльце с пистолетом-молотком в руке и гвоздями в правом виске), а она вываливается из передней двери и идет к соседнему дому, к Хелен. Дом тихий, как будто пустой. Маргарет обходит комнаты, догадываясь (а может быть, и надеясь), что все ушли, а потом видит мужа Хелен, Фрэнка, или то, что от него осталось, сидящего на полу, подпершись помповым ружьем.

Захаров спросил у Михаила Ивановича, не помнит ли он, кто из пожилых женщин работал в ночь на двадцать шестое?

Маргарет видит, что задняя дверь открыта. И медленно, медленно выходит в нее.

Михаил Иванович с минуту помешкал, достал из кармана большой носовой платок и громко, с аппетитом, высморкался.

Хелен там, словно ждала ее. Лежит ничком на траве, вытянувшись всем телом в сторону забора. Спина и шея в дырах от выстрела, и Маргарет гадает, хотел ли Фрэнк избавить жену от страданий или отчаяние толкнуло Хелен открыть ему тайну отношений с Маргарет, и он…

Не важно. Теперь все кончено. И Маргарет знает, куда пыталась добраться Хелен – ее Хелен.

— Не помню, так вспомню. Говорите, на двадцать шестое? Из пожилых? — старик смотрел в пол, что–то припоминая, и качал головой. — Только пожилых–то у нас порядком.

Она садится на траву, кладет ее голову себе на колени. Гладит Хелен руку и сплетает указательный палец с ее пальцем. Потом заглядывает в дырочку в заборе и вспоминает, что у них было, чего казалось почти достаточно.

— А кто из них работает на прицепе из двух вагонов?

– Все хорошо, – приговаривает Маргарет. – Я здесь. Я здесь, с тобой. Мы увидим вместе.

Она не ошибается.

— Это смотря на каком номере. — Лицо старика стало еще строже.

Один за другим все жители города, так удачно выторговавшие себе невеликое свое достояние, так охотно согласившиеся не замечать, что творится за порогом, ради жизни в мире и гармонии, гаснут огоньками свечей на ветру – с южной окраины к северной словно волна прокатывается.

— Номер трамвая не установлен.

Потому что, бывает, в ваш мир вторгается что-то столь огромное, столь ужасное, столь чуждое, что с ним невозможно сосуществовать: приходится так или иначе освободить территорию, уступить место. Одно сознание, что это существует, выбивает опору из-под всего, что вы знали, во что верили: устоявшийся мир рушится вам на головы цирковым шатром, когда подрубят центральный шест.

И вы вынуждены уйти. Освободить место. Ничего не поделаешь, на выход.

— Это уже хуже, — протянул Михаил Иванович и, загибая пальцы и не обращая внимания на Захарова, стал называть фамилии пожилых кондукторш, работающих на прицепе из двух вагонов. Захаров быстро записывал. Их набралось шестнадцать.

Глава 59

— А не помните ли, кто из них в ночную смену повязывается цветным платком? — осторожно выспрашивал Захаров.

Михаил Иванович приложил прокуренный палец к жидкой бороденке и хитровато прищурился одним глазом, точно о чем–то догадываясь.

Мона с Грэйси не сводят глаз с гиганта на горе. Мона еще не справилась с сознанием, что это – вот это – всю ее жизнь смотрело на нее глазами матери. Это срежиссировало все устройство городка и ее возвращение в Винк, это невозможное чудовище выстроило и спланировало всю ее жизнь: зачатие, детство и остальное до этой минуты, и все ради этой минуты, ради шанса прорваться целиком и полностью.

— Говорите, платок? Случайно не клетчатый?

Они следят за мечущимся в пыльном облаке взглядом желтых глаз.

Захаров посмотрел на Северцева: тот утвердительно кивнул головой. Михаил Иванович этого не заметил.

Малышка на руках у Моны кашляет. И тогда Мона понимает: оно ищет ее. Ищет ее дочь.

— Да, да, клетчатый, — ответил Захаров внешне спокойно и почувствовал, как сердце в его груди опустилось и несколько раз ударило с перебоями.

Гигант высвобождает одну мастодонтову ногу из груды земли, в которую обратилась гора, выбрасывает колено вперед и находит опору на склоне ниже. Он огромен, его малый шаг как вход в гавань океанского лайнера, и он сразу оставляет позади текущий к городку поток детей.

— Ну, ечмит–твою двадцать, опять неладно, — махнул рукой Михаил Иванович. — Опять Настя в карусель попала.

– Идет, – выговаривает Мона, – господи Иисусе, оно идет за ней.

Михаил Иванович начал рассказывать о том, что знает Настю уже двадцать лет, и не было такого года, чтоб у нее чего–нибудь не случилось такого, за что ее не таскали бы по судам и прокуратурам.

– За малышкой? – недоверчиво спрашивает Грэйси.

Захаров слушал, а сам думал: «Ну где, же я тебя видел, где?»

Мона не тратит времени на объяснения. Она бросается к «чарджеру», чтобы вскочить в него и… черт, что дальше? Лишь бы умчаться отсюда. Куда угодно.

Но до машины она не доходит – навстречу из переулка выбегает мальчишка. Мона останавливается: у нее на руках ребенок, но винтовка так и осталась висеть на плече. Она прикидывает, как бы ее снять и выстрелить, когда мальчишка кричит:

Старик разошелся и углубился в подробности Настиных бед. Захаров, выбрав момент, мягко перебил Михаила Ивановича и спросил фамилию Насти.

– Нет. Мисс Брайт, подождите!

— Фамилия ее Ермакова. — И видя, как внимательно его слушают, Михаил Иванович начал рассказывать, что живет Настя вдвоем с мужем, что сын в армии, а дочь уехала на Север, что Настя женщина хорошая, старательная, а все ей как–то не везет.

Мона одной рукой срывает винтовку с плеча, но не наводит ее. В голосе слышится что-то знакомое, только откуда? – вблизи, рассмотрев получше, она уверена, что в жизни не видела этого мальчугана в пижаме с кроликами и огромных очках.

— Кто зазевается по пьянке, обязательно лезет под ее вагон. Обрезали сумочку с деньгами — Настю в свидетели. Летось новый начальник чуть было не перевел ее в подсобные, да спасибо на собрании отстояли. А то ходить бы Насте по территории с метелкой.

– Вы меня не узнали, – выдыхает, остановившись перед ней, мальчуган.

Взглянув на часы, Михаил Иванович спохватился. Было уже без двадцати пять.

– Нет… – Но, когда мальчик поднимает голову и поправляет на носу очки, ее осеняет дикая мысль. – Минутку… Парсон?

— Сейчас того гляди закатится сама, сегодня она в первую смену.

– Да.

Захаров понимающе кивнул головой и вышел из проходной.

– В этом… мальчике?

— Я на минутку, — сказал он в дверях и взглядом позвал Северцева.

– Да. С той ночи. Вы не знали, но я пытался вам помочь с самой… смерти? – Он с головы до пят оглядывает Мону. Та вспоминает, что вся в крови. – Возможно, без большого успеха…

Темный гигант высвобождает из земли вторую ногу. Мона прикидывает расстояние: это покроет долину до Винка в три-четыре шага.

Этот немой язык следователя Северцев начинал понимать. У маленькой клумбы цветов, разбитой у самого входа в парк, Захаров и Северцев присели на скамейке.

– Какого черта вам надо, Парсон? – спрашивает Мона. – Ни минуты на долбаные разговорчики!

– Найдите минуту! – заявляет мальчуган («Парсон», – напоминает себе Мона). – Ее задержат. Вы, полагаю, хотели бежать?

— Следите внимательно за всеми, кто будет проходить в парк. Признаете ту, которую ищем, идите за ней через будку. Идите до тех пор, пока я не окликну.

– Еще бы, черт возьми, – огрызается Мона.

Северцев кивнул головой. Когда Захаров скрылся в будке, он поднял с земли оброненный кем–то цветок. Знакомые запахи цветка на мгновение унесли его на родину, в покосы, в тихие деревенские вечера, напоенные сиренью и акацией, облитые лунной голубизной.

Следующий великанский шаг чуть заметно замедляется на крутизне, но задержкой, как выразился Парсон, это не назовешь.

– Не выйдет, – заявляет Парсон. – Ребенок с Ней связан. Она его видит. Она всегда будет знать, где он. И не позволит ему покинуть Винк. Вам от Нее не убежать.

Тем временем Захаров вернулся к Михаилу Ивановичу и попросил его, чтобы он подал знак, когда войдет Ермакова.

Следующий шаг к городку гигант делает беспрепятственно, тяжеленная подошва опускается так стремительно, что даже здесь слышно, как с шумом раздается воздух. Это похоже на слабый громовой раскат.

– Так что делать-то, черт возьми? – вскрикивает Мона.

Михаил Иванович, гордый и точно подросший от того, что ему, как ровне, доверяют свои тайные дела люди из уголовного розыска, важно крякнул и понимающе — дескать, нам все ясно — провел ладонью по бороде.

– Есть другой способ, – говорит Парсон. – Вы должны Ее дождаться. И встретиться с Ней.

Вскоре потянулась утренняя смена.

Мона с Грэйси в один голос возмущаются:

– Что?

Каждому, проходившему будку, Михаил Иванович находил свой знак внимания. Одному с почтением и молча поклонился, у другого спросил о здоровье жены, третью, молоденькую рыжую девушку с озорными глазами, назвал вертихвосткой, а когда та стала оправдываться, он замахал рукой: «Иди, иди, не хочу и слушать». Четвертую, тоже молоденькую девушку, поманил к себе пальцем и на ухо сказал: «Видел, сам все видел. Кто вчера по Оленьим прудам с другим под ручку разгуливал? Все расскажу твоему Санечке. Ох, девка, влетит тебе…»

– Не все в Винке Ей подвластно, – объясняет Парсон. – Не все здесь происходило согласно Ее замыслу. Были неудачи. В частности, одна.

Подошва гиганта сокрушает шоссе. В воздух взлетают куски асфальта. Желтые глаза устремлены на троих, стоящих перед «чарджером».

Минут через пять народ повалил валом. Захаров уже устал всматриваться в лица и одежду проходящих. А Михаил Иванович все сыпал и сыпал не уставая. Свое излюбленное «ечмит–твою двадцать» он так ловко вворачивал при подходящем случае, что казалось: выбрось из его речи это не то междометие, не то поговорку, и все сказанное им лишится крепости, смысла и рассыпется.

Малышка на руках плачет. Мона чуть не падает в обморок от нетерпения.

– Будьте любезны, ближе к делу! – торопит она. – Мы здесь и сдохнем.

— Ну как, Настенька, что дочка–то пишет? — спросил старик вошедшую женщину и многозначительно взглянул на Захарова.

Спокойствие Парсона ее просто бесит.

– Нет, не сдохнем.

— Ой, Михаил Иванович, у кого детки — у того и забота. Уехала и как в воду канула. Ведь это нужно — за два месяца только одно письмо!

– Какого хрена?… – орет Мона.

На следующем шаге гигант вдруг теряет равновесие: как будто что-то невидимое толкнуло его, отбросило назад и сбило с ног (падает это, как падал бы рухнувший с неба «Титаник»). Повалившись на разрушенный склон горы, оно невзначай давит собой немало детей. Тоненькие голоса визжат, мелкие ужастики спешат убраться подальше от своей производительницы.

— Да, что и говорить, — сочувственно поддержал Михаил Иванович, — с малыми детками горе, с большими — вдвое.

По-видимому, гигант больше всех поражен случившимся: ошеломленно шарит глазами, потом поднимает их к чему-то на окраине городка.

За спиной Ермаковой стоял Северцев.

Там дрожит марево, рябь в воздухе. Если взглянуть под определенным углом, можно различить огромное… что-то огромное, невероятно высокое, хотя до роста гиганта оно и вполовину не дотягивает: в сравнении с растянувшимся на склоне левиафаном это малый ребенок. Мона как будто различает длинные тонкие руки и множество извивающихся… кажется, вся верхняя половина того создания поросла щупальцами.

И теперь она слышит звук флейты. Пугающе прекрасный и все же такой чуждый.

Рядом ахает Грэйси.

«Она, она!» — пронеслось в голове Захарова. Почти не дыша, слушал он разговор женщины с вахтером. «Держись, Гусеницин Хведор. Рано ты записал меня в пораженцы. Конец клубка в моих руках», — думал сержант. И вдруг эти мысли оборвались. На смену им пришли другие. Перед ним была не ехидная и хитроватая улыбка Гусеницина, а вставало властное и по–отцовски строгое лицо майора Григорьева: «Работай не из чувства мести к Гусеницину, а для пользы дела. Помни свой долг». — Как он смел забыть об этих словах? Как он смел ликовать только из–за того, что покажет Гусеницину, как нужно работать? «Неужели только месть? Неужели только оскорбленное самолюбие говорит во мне?» — сам себя спрашивал Захаров. Посмотрев на Северцева, он увидел, что лицо у него было напряженное и бледное. С такими лицами на иконах рисуют великомучеников.

– Как? – шепчет она. – Нет. Нет!

Гул над Винком затихает. Дети, отчаянно пытавшиеся спастись от собственной Матери (которая, между тем, их и не замечала), окаменев, глядят туда.

«Нет, не месть, не самолюбие, а долг… Только долг», — твердо решил Захаров и почувствовал прилив новых сил.

Гигант мотает головой и медленно начинает подниматься.

Дальше все шло так, как намечалось по плану. Согласовав с дежурным диспетчером подмену Ермаковой, Захаров допросил ее и был очень доволен, что та спокойно и подробно рассказала, как двое суток назад, уже во втором часу ночи, когда трамвай возвращался в парк, к ней на повороте у Оленьего вала на ходу заскочил в вагон высокий молодой человек с окровавленным лицом. Сошел он у вокзала.

Грэйси разражается плачем. Она бы рванулась туда, если бы Парсон не поймал ее за руку.

Закончив допрос, Захаров устроил очную ставку, в которой Северцев и Ермакова опознали друг друга. А через двадцать минут все трое; Захаров, Северцев и Ермакова, уже ехали на милицейской «Победе» к трамвайной остановке Большая оленья.

– Нельзя ее отпускать! – кричит он.

В голове у Моны черт знает что творится, но она высвобождает одну руку и хватает Грэйси за другое плечо.

Дорогой вспомнилось лицо вахтера. Снова мучал неотвязчивый вопрос: «Где же я его видел?» И вдруг, в какое–то мгновение, в памяти всплыл другой старик: в начищенных яловых сапогах, в белой льняной рубашке с красным поясом. «Молодцы! Молодцы, ечмит–твою двадцать!.. По–нашему, по–россейски!.. Гулять, так гулять!..» — лихо звенел голос старичка, обращавшегося сразу ко всем: и к стриженым призывникам, и к голосистым девушкам, и к завороженной коломенскими частушками толпе. «Вспомнил», — облегченно вздохнул Захаров, почувствовав, что он вырвался из каких–то клещей, сковывавших его мысли.

– Постой! – кричит она. – Постой!

Грэйси, побившись в их руках, быстро сдается и оседает на землю, захлебываясь ужасом.

Место, где Северцев прыгнул в трамвай, Ермакова указала сразу. Большего сообщить она не могла.

Мона смотрит на девушку, потом на мерцающее создание перед городом.

– Это что за черт?

Захаров поблагодарил кондукторшу за помощь и предупредил, что ее могут вызвать, если в этом будет необходимость. Шофер отвез ее на работу.

– Это, – объясняет ей Парсон, – бунт послушного сына.

Северцеву все давалось труднее. Местность он признал далеко не сразу. Тогда ему все здесь казалось другим. В памяти неотвязчиво стояли зловещие картины дальних огней и ночь, душная, звездная ночь… А сейчас было солнечное, свежее утро.

Глава 60

— Нет, не узнаю. А может быть, и здесь. — Алексею становилось жалко Захарова. «Сколько труда и нервов будут стоить ему эти поиски», — думал он, идя следом за сержантом.

Начинается бой.

Захаров остановился, присел на пенек и закурил.

Этот бой незаметен почти никому и ничему в долине, только двум сражающимся: он происходит на множестве невидимых фронтов, его ходы и приемы недоступны почти никому, и лишь изредка он вырывается в материальный мир с его примитивными измерениями. Почти для всех зрителей каждый удар, каждая малая победа выглядят случайными катастрофами в том или ином месте Винка, между тем как Первый и его Мать стоят почти неподвижно, уставившись друг на друга поверх южной оконечности долины.

«При осмотре местности должна быть система. Бессистемными поисками, рысканьем можно испортить все дело», — вспомнилась ему грубоватая, но ясная установка профессора Ефимова, старого криминалиста, лекции которого проходили при гробовой тишине аудитории.

Первый результат боя – предупредительный выстрел, скользящий удар? – появление в небе реки, протянувшейся с юга на север. Непомерной величины водяной жгут зависает в семистах футах над головами – рухни он, утопит всех.

После перекура осмотр продолжался.

Выпад.

Обогнув рощу от шоссе до грунтовой дороги, сержант решил вести осмотр по квадратам. Северцеву было приказано следовать в двух шагах позади.

Первый переступает ногами. Река в небе растворяется, и внезапный потоп, водяной блицкриг, с воем обрушивается с безоблачных небес. Через шесть секунд ливень прекращается так же внезапно, как начался.

Шаг за шагом, от дерева к дереву, Захаров и Алексей прочесывали березовую рощу. Двигались медленно, зорко всматриваясь в каждый камешек, в каждую сухую веточку, валявшуюся в росистой траве.

Едва дождь перестает, так же вдруг, беспричинно, наступает ночь: над ними мерцают звезды и, как всегда, розовая луна.

Встречный выпад.

Дойдя до грунтовой дороги (Северцев не помни как трое суток назад он шел по ней), они возвращались назад, и так же медленно, так же молча, подавшись чуть в сторону, снова двигались к шоссе. И снова к грунтовой дороге…

Семь домов на Гриммсон-стрит взрываются пламенем. Оно окрашивается яркой зеленью и гаснет, не оставив ни малейшего следа на строениях. Едва пламя опадает, возвращается солнце. Снова день.

Чувство времени терялось. Были секунды, когда Захаров забывал, зачем он здесь, и продолжал поиски автоматически. Вспоминалась Наташа. Иногда из примятой травы лукаво подмигивали глаза Гусеницина, неприятные глаза цвета недозрелого крыжовника. Захаров останавливался, закуривал и, осмотревшись, снова двигался вперед. Северцев отставал. Бессонная ночь, напряженные поиски без завтрака положили под его глазами глубокие сероватые впадины.

Пожалуй, это ответный удар.

Захарову все чаще и чаще приходилось его подбадривать.

Дома, дороги и землю восточной части Винка словно рассекает гигантский клинок. Несколько членов семьи, собравшихся там поглазеть на бой, снесены, уничтожены и, поскольку в Винке не осталось носителей, пропадают отсюда навсегда.

Так прошло часов шесть. Солнце поднялось в зенит и палило нещадно, как оно только может палить в середине июля в полдень. Но Захаров не отчаивался. Бегло посматривая, на необследованный клин рощи, он верил, что заветное место, где будет раскрыто новое звено в цепи расследования, еще впереди, до него не дошли. «Рано ухмыляетесь, товарищ Гусеницин. Рано. Еще не все испытано», — подбадривал себя Захаров и упорно двигался вперед.

Прорыв… почти наверняка.

Мысленно рассуждая сам с собой, Захаров вдруг остановился и вздрогнул. Шагах в четырех от него лежали две скомканные и ссохшиеся от запекшейся крови тряпки. Рядом валялся грязный носовой платок с синими каемками. Здесь же лежала размочаленная белая бечева с окровавленной на концах бахромой.

В пространстве позади гиганта возникает булавочный прокол, он ширится, ширится, всасывает в себя материю вокруг: землю, поваленные деревья, куски асфальта и несколько дюжин детей, с тоненьким визгом опрокидывающихся в ничто.

Северцев медленно плелся позади, совсем не испытывая той уверенности, которая жила в Захарове. Если он о чем и думал в эти минуты, то только о доме, о больной матери, сочинял оправдание, которое придется ему высказать, когда на собрании будут разбирать вопрос об утере им комсомольского билета. «Эх, ресторан, ресторан подведет. Каждый может спросить: «Зачем ты пошел в ресторан? Почему с поезда, товарищ Северцев, вы подались не в университет, а в ресторан?» Об этом будут спрашивать везде: на собрании, в райкоме, товарищи… Эх, если б не ресторан…»

Определенно coup d’arrêt[7].

Поравнявшись с Захаровым, Северцев остановился и увидел скомканные окровавленные тряпки. В первую секунду он в страхе попятился назад.

Гигант клонит голову набок, и дыра внезапно съеживается, исчезает, выбросив в небо дугу розовой молнии. Первый вновь переступает с ноги на ногу, и дуга молнии пропадает, зато новое невидимое лезвие тяжело хлещет по городу, рассекая дома, деревья и несколько человек: словно огромная, непредставимая сила уловлена и преобразована в чистую энергию, что куда менее опасно, чем первоначальное ее состояние.

— Здесь! — выдохнул глухо Алексей и кинулся было вперед, но Захаров остановил его.

Быть может, это croisé[8]?

— Не троньте, нельзя!

Успешный ли? Удалось ли выбить противника из равновесия?

Северцев покорно замер. Захаров слышал его отрывистое, взволнованное дыхание. Лицо Алексея было бледное.

Небо содрогается, над городом повисают два солнца – одно большое и розовое, второе маленькое, кроваво-красное, как воспаленный глаз.

Волновался и Захаров. Раскрывая планшет, он опять на несколько секунд вспомнил Гусеницина. На этот раз лицо его было настороженное и злое.

Выпад.

Приблизительный, грубый план местности — три березки и тропинка, ведущая к шоссе, — был набросан за минуту.

Снова содрогаются небеса: опять ночь, в небе восемь лун разных цветов и размеров. У некоторых кольца, у других собственные крошечные спутники.

Ни к чему Захаров пока не притрагивался. Предварительно требовалось самым тщательным образом осмотреть место вокруг этих первых свидетелей преступления. Захаров не ошибся, полагая, что, кроме платков и бечевы, должны быть обнаружены и другие предметы. В примятой траве лежали светло–зеленая расческа и маленький, прокуренный мундштук янтарного цвета. Припав на колени, сержант двумя пальцами бережно взял мундштук. На его полированных гранях были заметны отпечатки пальцев. Расходясь веером, узоры замыкались в полукруг и обрывались у точеных ребер мундштука.

И новый выпад. Опять содрогаются небеса: теперь их наполняет холодный, ледяной туман, и вокруг города больше нет гор – только голубые стены льда, словно долина перенеслась в Антарктиду. Но среди ледяных плит – здания или колонии: тяжеловесные, серые, выглядящие древними постройки невиданной на земле архитектуры.

— Ваш? — Захаров повернулся к Северцеву, боясь, что тот ответит: «Да».

Отчаянный встречный выпад. Снова дрожат небеса. Льда больше нет, нет и тумана, над городом черно, непроглядно черно: ни лун, ни звезд, ни солнц, ни туч. Ничто. Бездна.

Но Северцев отрицательно покачал головой и с той же виноватостью, которая все эти дни сквозила в его голосе, тихо пояснил:

Выпад и – как будто – тушé?

— Я не курю.

Фонари Винка медленно загораются, словно кто-то повернул рубильник. Улицы заливает белое дрожащее сияние. От множества фигур, застывших во дворах, протягиваются длинные тени – как от столбов изгороди.

Возможно, это попытка выйти из боя?

Не понять было Северцеву, почему лицо Захарова после этого стало суровее и сосредоточеннее.

И тут же серия вспышек на юге городка – словно беззвучный фейерверк, и фонари гаснут, и мир погружается в темноту.

В планшете следователя оказался специальный зажим, которым Захаров закрепил мундштук. Он закрепил его так, чтобы не стерлись следы пальцев.

К расческе сержант подбирался, словно к спящей змее, которая может смертельно укусить, если ее взять не там, где полагается. В эти минуты Северцев не только разговаривать — дышать боялся громко. Он не представлял ясно, для чего Захаров делал все это, но понимал, что это нужно.

Рассматривая расческу на солнце, Захаров обнаружил на ее плоских боках серые извилистые узоры, оставленные чьими–то потными пальцами.

— Ваша? — обратился он снова к Алексею.

— Нет, — ответил Северцев, не подозревая, сколько радости и надежд доставил он сержанту и этим своим отрицательным ответом.

В планшете следователя нашлось место и для расчески. Как и мундштук, она была закреплена торцами в особом зажиме.

Захаров решил вызвать служебную машину и до ее прихода не прикасаться к платкам и бечеве. Опустившись еще ниже к земле, он заметил, что трава была в бурых накрапах.

— Кровь, — сказал Захаров и, сорвав несколько таких травинок, положил их в блокнот.

Закончив предварительный осмотр и сфотографировав место преступления, он написал на листке бумаги номер телефона майора Григорьева и подал его Северцеву.

— Звонить умеете?