Джорджо Фалетти
Я — Господь Бог
Для Мауро, на остаток пути Чувствую себя как человек, голосующий на дороге в Техасе, на которого внезапно обрушился град. Негде укрыться. Некуда спрятаться. И не остановить его.
Линдон Б. Джонсон, президент Соединенных Штатов Америки
Восемь минут
Начинаю свой путь.
Иду медленно, потому что незачем бежать. Медленно, потому что не хочу бежать. Все просчитано, и время тоже согласовано с моими шагами. Точно знаю — мне достаточно восьми минут. На руке у меня дешевые часы, в кармане куртки — некий тяжелый предмет. Куртка зеленая, полотняная, над карманом, слева на груди, когда-то имелась нашивка с именем и званием. Она принадлежала человеку, воспоминания которого стерты, словно хранились в слабеющей старческой памяти. На ткани остался лишь легкий след — тонкая светлая полоска, пережившая тысячи стирок после того, как кто-то
кто?
почему?
сорвал нашивку и превратил имя сначала в могилу, а потом в ничто.
Теперь это просто куртка, и все.
Моя куртка.
Стану надевать ее всякий раз, решил я, отправляясь на свою короткую восьмиминутную прогулку. Шаги мои заглушит шум миллионов других ног, движущихся каждый день в этом городе. Минуты затеряются, как шутка времени, словно мерцающие бесцветные звезды или снежные хлопья на гребне горы — только они и умеют отличаться от всего прочего.
Мне следует идти спокойным шагом ровно восемь минут — тогда я уверен, что радиосигнал прозвучит достаточно громко и совершит свое дело.
Я читал где-то, что если солнце внезапно погаснет, его свет будет освещать землю еще восемь минут, прежде чем все погрузится во мрак и прощальный холод.
Неожиданно вспоминаю об этом и не могу не рассмеяться. Стою на тротуаре в Нью-Йорке среди оживленной толпы и потока машин, задрав голову и открыв рот, смотрю в небо, словно обнаружил там спутник, и смеюсь. Люди, что проходят мимо, видят во мне странного типа — встал на углу и хохочет как сумасшедший.
Кто-то, наверное, думает, будто я и в самом деле сошел с ума.
А кто-то останавливается и начинает смеяться вместе со мной, но потом вдруг соображает, что не знает, почему смеется. Мне же до слез смешна неимоверная издевательская низость судьбы. Одни люди живут, чтобы мыслить, у других оказалась лишь одна цель — выжить.
А иным предстоит умереть.
Беспрестанная тревога, задыхающееся, натужное хрипение и знак вопроса, который нужно нести на себе, подобно тяжелому кресту, потому что восхождение — это болезнь, которая не излечивается. Никто не нашел спасения от нее, просто потому что спасения нет.
У меня же простое предложение: восемь минут.
Вокруг множество озабоченных, занятых, к чему-то стремящихся людей, но никому из них не ведомо, в какой именно момент начнется отсчет этих восьми минут.
Мне же он известен.
Я нередко держу в руках солнце и могу погасить его, когда вздумаю. Подхожу к дому, куда ведут меня мои шаги и часы — это здесь, — опускаю руку в карман и нахожу небольшой твердый, давно знакомый предмет.
Мои гибкие пальцы — надежный проводник с хорошей памятью — ведут меня по нужной тропинке.
Нащупываю кнопку и легко нажимаю на нее.
И на другую.
И еще на одну.
И спустя мгновение, и через тысячи лет взрыв — это гром без грозы, земля, принимающая на себя рушащееся небо, мгновенное высвобождение.
Потом крики, пыль, грохот столкнувшихся машин и вой сирен сообщают мне, что для многих людей, оставшихся позади меня, восемь минут миновали.
Такова моя власть.
Таков мой долг.
Такова моя воля.
Я — Господь Бог.
Когда-то очень давно
Глава 1
Потолок сиял белизной, но человек, лежавший на узкой больничной кушетке, видел на нем множество картин и зеркал. Картины эти вот уже несколько месяцев терзали его по ночам. А зеркала отражали реальность и память, и в них он все время видел собственное лицо.
Свое теперешнее и свое прежнее лицо.
Два различных облика, трагическое, волшебное преображение одного в другое, две пешки, обозначающие своим движением начало и конец той длительной общественной игры, которая называется войной. В нее играли большими командами, слишком большими. Кто-то останавливался передохнуть после первого круга, а кто-то — навсегда.
Никто не победил. Никто, ни одна сторона, ни другая.
Тем не менее он вернулся. Живой, дышащий, зрячий, но навечно утративший желание, чтобы на него смотрели. Теперь его мир ограничивался пределами собственной тени, и в наказание ему суждено до конца жизни бежать от чего-то, что приклеено к нему, как плакат на стену.
За спиной у него сидел в кожаном кресле полковник Ленский, военный психиатр, — вроде бы исполнен расположения, но все же следует остерегаться. Месяцы, может быть, годы, а на самом деле уже века встречались они в этой комнате с едва ощутимым, но неистребимым запахом ржавчины, какой держится в любом армейском помещении. Даже если это не казарма, а госпиталь.
Волосы у полковника редкие, каштановые, голос спокойный, и всем своим обликом он больше походит на капеллана, чем на солдата. Иногда носит форму, но чаще — скромную гражданскую одежду неярких тонов. Лицо его ничем не запоминается — таких людей, раз встретив, тут же забываешь.
Таких людей хочется тут же забыть.
С другой стороны, все это время полковник больше слушал его голос, чем смотрел в лицо.
— Итак, завтра уходишь.
Эти слова означали, что пришла пора расстаться, испытать безграничное облегчение и ощутить неумолимое одиночество.
— Да.
— Ты готов?
«Нет! — хотелось заорать ему. — Я не готов, как не готов оказался, когда все это началось. Не готов сейчас и никогда не буду готов. Ни после того, что я видел и что пережил, ни после того, как мое тело и мое лицо…»
— Готов.
Голос прозвучал твердо. Или, по крайней мере, ему казалось, что он твердо произносит слово, обрекающее его на жизнь в этом мире. И даже если он заблуждался, то полковнику Ленскому, конечно, хотелось думать, будто звучит оно именно так. Как человек и как врач он определенно предпочитал верить, что его задача выполнена, а не признавать поражение.
Поэтому он готов был лгать полковнику, как лгал и самому себе.
— Очень хорошо. Я уже подписал документы.
Скрипнуло кресло, прошуршали полотняные брюки, когда полковник вставал. Капрал Уэнделл Джонсон поднялся на кушетке и некоторое время сидел не двигаясь. Напротив него за открытым окном виднелись в парке верхушки деревьев, обрамлявшие голубое небо. С кушетки он не видел больше ничего.
А там на скамейках или в инвалидных колясках сидели разные люди, кто-то стоял под деревьями, а кто-то с трудом, осторожно передвигался самостоятельно. И все — такие же, как он.
Когда их отправляли сюда, называли солдатами.
Теперь — ветеранами.
Бесславное слово, которое побуждало молчать, но не привлекало внимания.
Слово, которое означало только одно — они выжили, выкарабкались из адовой ямы Вьетнама, где никто не ведал, за какие расплачивается грехи, хотя все вокруг кричало, какова эта расплата. Они — ветераны, и каждый нес более или менее заметный груз своего личного избавления, которое начиналось и завершалось в пределах военного госпиталя.
Прежде чем подойти, полковник Ленский подождал, пока он поднимется и повернется. Протянул ему руку, глядя прямо в глаза. Капрал Джонсон заметил, как усердно врач старается не смотреть на шрамы, уродовавшие его лицо.
— Удачи, Уэнделл.
Ленский впервые обратился к нему по имени.
Имя не означает человек, подумал он.
Имен столько вокруг — вырезаны на могильных плитах под белыми крестами, выведены ровнехонькой линией, словно часовщик старался. Это ничего не меняло. Ничто не могло вернуть к жизни этих ребят, снять с их бездыханной груди номер, который нанесли на нее, словно медаль по случаю проигранной войны.
Он тоже мог навсегда остаться одним из них. Он знал многих таких же, как он, солдат, которые легко двигались, смеялись, и покуривали травку, и кололи героин, лишь бы забыть, что навечно поместили у себя на груди мишень. Все различие между ними состояло в том, что он еще жив, хотя на самом деле чувствовал себя под одним из этих крестов. Он еще жив, а цена, которую он заплатил за эту несущественную разницу, — чудовищное уродство.
— Спасибо, сэр.
Он повернулся и направился к двери, затылком ощущая взгляд врача. Он уже давно не отдавал честь по-военному. Этого не требуется от тех, чье тело и психику собрали по кусочкам с одной-единственной целью — чтобы они сохранили память о случившемся на всю оставшуюся жизнь. Остальная часть миссии выполнена.
Удачи, Уэнделл.
Что на самом деле означало: «Пошел ты на …, капрал».
Он направился по коридору, стены которого метра на два в высоту были выкрашены светло-зеленой блестящей краской, а выше — краской матовой. При слабом свете, проникавшем из слухового окна, они напомнили ему ливень в лесу, когда листья сверкают, словно зеркальные, а под ними темнота. Темнота, из которой в любую минуту может появиться ружейный ствол.
Он вышел во двор.
Тут сияло солнце и голубело небо, зеленели разные деревья. Нормальные деревья, про которые легко забыть. Тут не росли кустарники, бамбук, не было мангровых зарослей и рисовых полей.
Это не dat-nuoc.
Он будто услышал это слово, произносимое правильно, слегка в нос. В разговорном вьетнамском языке оно означает деревня, хотя буквально переводится как земля-вода и удивительно точно отражает характер местности. Это счастливое место для любого человека, если только он не должен трудиться тут не разгибая спины или перемещаться с рюкзаком и штурмовой винтовкой М-16 на плечах.
Сейчас растительность, которую он видел вокруг, означала дом. Хотя теперь он не знал точно, какое место на земле может назвать своим домом.
Капрал улыбнулся, потому что не нашел другого способа выразить горечь. Улыбнулся потому, что теперь это движение губ уже не вызывало боли. Морфин и капельницы стали почти стершимся воспоминанием. А боль — нет, она желтым пятном вспыхивает в памяти всякий раз, когда он смотрит на себя раздетого в зеркало или проводит рукой по голове, ощущая грубые шрамы от ожогов.
Оставив полковника Ленского и все, что с ним связано, за спиной, он направился по асфальтовой дорожке в парк, где в одном из белых зданий находилась его палата.
Немало иронии было в том, что здесь соединялись начало и конец.
История завершалась там же, где начиналась. В нескольких милях отсюда, в Форт-Полке, располагался учебный полигон, где солдаты проходили обучение перед отправкой во Вьетнам.
Прибывали сюда простые парни, которых кто-то силой вырвал из обычной жизни под предлогом, будто их необходимо превратить в солдат. В большинстве своем эти ребята никогда не покидали штата, в котором жили, а некоторые — даже и округа, где родились.
Не спрашивай себя, что твоя страна может сделать для тебя…
Никто не спрашивал себя об этом, но никто и не готов был к тому, о чем его попросит страна.
На южной окраине Форт-Полка воспроизвели во всех деталях типичную вьетнамскую деревню. Соломенные крыши, древесина, бамбук, раттан. Старинная кухонная утварь, различные приспособления и азиатского облика инструкторы, которые на самом деле были по рождению более американцами, чем он сам.
Он не нашел здесь ни одного знакомого предмета или материала. И все же в этих сооружениях, в этом метафизическом отражении места, находящегося где-то за тысячи миль, ощущались одновременно и некая угроза, и что-то обыденное.
Вот как устроен дом чарли, — объяснил ему сержант.
Чарли — прозвище, которое американские солдаты дали врагу. На том обучение и заканчивалось. Их обучали всему, что следовало знать, но делали это в спешке и без особой убежденности, потому что почти ни у кого ее тогда и не было.
Каждому предстояло самостоятельно находить выход из любого положения и, главное, самому соображать, кто из окружающих его людей с совершенно одинаковыми лицами вьетконговец, а кто — южновьетнамский друг-крестьянин. Улыбались они, подходя иной раз, одинаково, но принести с собой могли совсем разные вещи.
Ручную гранату, например.
Как в случае с темнокожим человеком, который ехал сейчас ему навстречу, крутя сильными руками колеса инвалидной коляски. Среди ветеранов, находившихся в госпитале на излечении, это оказался единственный человек, с которым подружился Уэнделл.
Джефф Б. Андерсон, из Атланты. Он стал жертвой покушения, когда выходил из сайгонского борделя. В отличие от товарищей выжил, но остался наполовину парализованным. Никакой славы, никаких медалей не получил. Только лечение и проблемы. Но, с другой стороны, слава во Вьетнаме — дело случая, а медали порой не стоили даже металла, из которого отлиты.
Джефф остановил коляску.
— Привет, капрал. Странные вещи говорят про тебя.
— Тут немало болтают такого, что может оказаться правдой.
— Так, значит, это верно. Отправляешься домой?
— Да, отправляюсь домой.
Следующий вопрос прозвучал после секундной — нескончаемой — паузы, потому что Джефф, несомненно, уже не раз и сам задавался им.
— Справишься?
— А ты?
Оба предпочли не отвечать — пусть каждый решает про себя. Повисшее молчание как бы подвело итог всех предыдущих разговоров. Они о многом могли поговорить и многое проклясть, и теперь молчание словно вобрало в себя все это.
— Не знаю даже, завидовать тебе или нет.
— По правде говоря, я и сам не знаю.
Человек в инвалидной коляске стиснул челюсти.
— Разбомбили бы они эти проклятые плотины… — голос его дрожал от запоздалого и бесполезного гнева.
Он не закончил фразу. Его слова вызывали призраков, которых оба тщетно старались изгонять.
Капрал Уэнделл Джонсон покачал головой.
Что свершилось, принадлежало истории, а что не сделано, оставалось гипотезой, подтвердить которую невозможно.
Несмотря на массированные бомбардировки, которым подвергался северный Вьетнам, несмотря на то что во время воздушных налетов американцы сбросили втрое больше бомб, чем за всю Вторую мировую войну, никто так и не отдал приказа разрушить плотины на Красной реке.
Многие полагали, что тогда в военных действиях произошел бы решительный перелом. Вода затопила бы равнины, и мир назвал бы военным преступлением то, что, по всей вероятности, стало бы еще одним способом геноцида. Но, возможно, в таком случае конфликт имел бы иной исход.
Возможно.
— Тогда погибли бы сотни тысяч людей, Джефф.
Человек в инвалидной коляске поднял на него глаза. В его взгляде таилось что-то неопределенное. Может, последний призыв к состраданию, может, смятение — ведь он разрывался между сожалением и угрызениями совести из-за одолевавших его мыслей. Потом Джефф повернулся и посмотрел вдаль, поверх деревьев.
— Знаешь, бывает, иногда задумаюсь о чем-то и берусь за ручки кресла — хочу встать. И тут вспоминаю, что не могу, и проклинаю себя.
Он глубоко вздохнул, словно ему не хватало воздуха, чтобы произнести то, что подумал.
— Проклинаю себя за то, что я такой, и, самое главное, за то, что отдал бы миллионы жизней, лишь бы вернуть свои ноги.
И снова посмотрел ему в глаза:
— Что это было, Уэн? И самое главное, почему это было?
— Не знаю. Думаю, никто никогда не узнает этого.
Джефф слегка покатал кресло взад и вперед, словно напоминая себе этим движением, что еще жив. А может, возникла минутная рассеянность, и снова захотелось подняться и пройтись. Он что-то обдумывал и не сразу сумел облечь свои мысли в слова.
— Когда-то болтали, будто коммунисты едят детей.
Он смотрел на капрала невидящим взглядом, как будто и вправду представлял эту картину.
— Мы победили коммунистов, может, поэтому они не съели нас.
Помолчав еще немного, он совсем тихо добавил:
— Только пожевали и выплюнули.
Потом он как бы очнулся и протянул руку. Капрал пожал ее, почувствовав, какая она крепкая и сухая.
— Удачи, Джефф.
— Убирайся к черту, Уэн. И поскорее. Терпеть не могу плакаться белому. На моей коже даже слезы кажутся черными.
Уэнделл отошел с полным ощущением, будто что-то теряет. Будто оба что-то теряют. Помимо уже утраченного. Он сделал всего несколько шагов, когда Джефф окликнул его:
— Эй, Уэн.
Он обернулся и увидел на фоне заката силуэт человека в коляске.
— Трахни там кого-нибудь и за меня.
И сделал недвусмысленный жест.
В ответ Уэн улыбнулся:
— Ладно. Получится — будет от твоего имени.
Капрал Уэнделл Джонсон ушел, глядя прямо перед собой, невольно по-солдатски чеканя шаг. По дороге в казарму больше ни с кем не здоровался и не разговаривал.
Дверь в ванную была закрыта. Он всегда закрывал ее, потому что иначе прямо напротив входа оказывалось зеркало, а ему не хотелось встречаться с собственным отражением.
Он заставил себя вспомнить, что уже с завтрашнего дня ему придется привыкать к этому. Ведь не существует милосердных зеркал, все они точно отражают что видят — безжалостно, с невольным садистским равнодушием.
Он снял рубашку и бросил ее на стул, подальше от жестокой правды другого зеркала — в стенном шкафу. Снял ботинки и вытянулся на постели, заложив руки за голову, огрубевшие шрамы на ладонях соприкоснулись с такими же шрамами на голове — к этому ощущению он уже привык.
Из приоткрытого окна, за которым, предвещая сумерки, начинало темнеть синее небо, доносился ритмичный стук скрывавшегося где-то на дереве дятла.
тук-тук-тук-тук… тук-тук-тук-тук…
Память заложила коварный вираж, и стук превратился в глухой кашель автомата Калашникова, воссоздавая голоса и картины.
— Мэтт, где, блин, это дерьмо? Откуда они стреляют?
— Не знаю. Ничего не видно.
— У тебя же гранатомет, шарахни-ка туда, в кусты.
— А что с Корсини?
Хриплый от страха голос Фаррелла донесся откуда-то справа:
— Корсини кончился. Тоже на мине…
тук-тук-тук-тук…
Голос Фаррелла затих.
— Давай, Уэн, двигай! Надо спасать свою задницу. Они же сейчас мокрого места от нас не оставят…
тук-тук-тук-тук… тук-тук-тук-тук…
— Нет, не туда! Там все открыто!
— Господи, да они повсюду!
Он открыл глаза и позволил окружающим предметам вернуться на свои места. Шкаф, стул, стол, кровать, окна с необычайно чистыми стеклами. Здесь тоже держался запах ржавчины и дезинфекции. Это помещение долго служило ему убежищем после бесконечных месяцев, проведенных в палате, где врачи и медсестры хлопотали вокруг него, стараясь облегчить боль от ожогов. Здесь он позволил своей почти не пострадавшей памяти вернуться в свое опустошенное тело, обрел ясность мысли и дал самому себе одно обещание.
Дятел на время перестал терзать дерево. Это показалось хорошим знаком, завершением военных действий, части прошлого, которое он так или иначе мог оставить за плечами.
Которое должен был оставить за плечами.
Завтра он уйдет отсюда.
Он не представлял, что ждет его за стенами госпиталя, не знал, как встретит его этот мир. На самом деле ни то ни другое не имело никакого значения. Его интересовал лишь предстоящий долгий путь, потому что в конце ожидала встреча с двумя людьми. Они уставятся на него с ужасом и изумлением, как на что-то совершенно невероятное. И тогда он заговорит, обращаясь к этому ужасу и этому изумлению.
И наконец убьет их.
Он улыбнулся, не ощутив боли. И незаметно уснул. В ту ночь он спал спокойно — не слышал никаких голосов и впервые не видел во сне каучуковых деревьев.
Глава 2
В дороге его удивили пшеничные поля.
По мере продвижения на север и приближения к дому они волнистым ковром бежали по сторонам шоссе, а по ним скользила легкая тень летевшего стрелой междугородного автобуса «грейхаунд», которым двигали бензин и безразличие.
Порывы ветра и тени облаков словно оживляли и поля, и воспоминания — о каком-то случайном попутчике, теплом цвете свежего пива, гостеприимном сеновале.
Он помнил это ощущение. Когда-то он ел пшеничный хлеб.
Он испытывал эти чувства каждый раз, когда прежними своими руками гладил волосы Карен и вдыхал ее неповторимый женский аромат. И когда с болью в сердце покидал ее после месячного отпуска — этой жалкой иллюзии неуязвимости. Армия предоставляла его всем, кого впервые отправляла на фронт.
Ему дали тридцать дней рая и всех мыслимых мечтаний, прежде чем из военного терминала в Окленде отправить на Гавайи, а затем на авиабазу в Бьен Хоа — военный распределитель в двадцати милях от Сайгона.
А потом был Суан Лок — там-то все и началось, там он и заработал свой небольшой надел ада.
Он отвел взгляд от дороги и пониже натянул козырек бейсболки. Темные очки держались на шнурке — у него практически не осталось ушей, чтобы нацепить заушники. Он закрыл глаза и замкнулся в этой хрупкой тени. И вспомнил другие картины.
Во Вьетнаме не было пшеницы.
Вообще не было светловолосых женщин. Разве что какая-нибудь медсестра в госпитале, но руки его почти утратили чувствительность, да и не возникало желания приласкать кого-то. Но самое главное — он не сомневался, что ни одна женщина не захочет, чтобы он это сделал.
Никогда больше.
Длинноволосый парень в цветастой рубашке, сидевший справа от него по другую сторону прохода, проснулся. Протер глаза и широко зевнул. Пахнуло потом и травкой. Он повернулся и принялся что-то искать в полотняной сумке, лежавшей на соседнем кресле. Достал небольшой приемник, после недолгих поисков поймал какую-то радиостанцию. Обрывки песен «Айрон Мэйден» и «Барклай Джеймс Харвест» сливались с шумом колес, ревом двигателя и свистом ветра за окнами.
Капрал машинально обернулся. Когда парень, судя по всему, ровесник, случайно взглянул на него, последовала обычная реакция, всякий раз написанная на обращенных к нему лицах, — с ней он познакомился в первую очередь, как с ругательствами при изучении иностранного языка. Парень, у которого были своя жизнь и свое лицо, неважно, красивое или нет, уткнулся в сумку, притворившись, будто что-то ищет. Потом отвернулся, уселся чуть ли не спиной к нему и стал слушать музыку, глядя в окно.
Капрал прижался лбом к стеклу.
По сторонам дороги мелькали рекламные щиты. Иногда с какими-то незнакомыми вещами. Некоторые из автомобилей, обгонявших автобус, он видел впервые. Кабриолет «форд фэрлейн» 1966 года, ехавший навстречу, оказался единственной моделью, которую ему удалось распознать с ходу.
Время хоть и немного, но ушло вперед. А вместе с ним и жизнь со всеми сложными подсказками для тех, кому приходится день за днем одолевать свой путь.
Прошло два года. Мгновение ока, неразличимый шажок на циферблате вечности. Но этого хватило, чтобы перечеркнуть все. Теперь, глядя вперед, он видел перед собой лишь ровную стену, и только обида придавала ему силы двигаться дальше. Все эти месяцы, минута за минутой, он взращивал ее, питал, лелеял и превратил в крепкую злобу.
И теперь он возвращался домой.
Не будет ни распростертых объятий, ни славословий, ни фанфар по случаю прибытия героя. Никто никогда не назовет его так, к тому же герой для всех умер.
Он отправился в путь из Луизианы, где армейский пикап высадил его без всяких церемоний у автобусной станции. Он остался один, теперь уже как второстепенный персонаж, не главный. И оказался в мире в реальном мире, не ждавшем его. Больше не окружали его безликие, но надежные стены госпиталя.
Стоя в очереди за билетом, он почувствовал себя одним из тех, кто ожидал кастинга для участия в фильме «Уродцы» Тода Броунинга. Эта мысль заставила его улыбнуться — единственная альтернатива тому, что он делал ночи напролет и чего поклялся больше никогда не делать. Плакать нельзя.
Удачи, Уэнделл…
— Шестнадцать долларов.
Неожиданно прощальные слова полковника Ленского сменил голос кассира, положившего перед ним билет на первый отрезок пути. Из своего окошечка он не видел той части лица, которую капрал оставлял миру, и говорил с привычным равнодушием.
Когда же капрал протянул ему деньги, этот худощавый лысеющий человек с тонкими губами и тусклым взглядом обратил внимание на руку в белой нитяной перчатке и взглянул на него. Лишь на мгновение задержал взгляд и снова опустил голову. Голос его, казалось, прозвучал оттуда же, откуда приехал капрал.
— Вьетнам?
Уэнделл чуть помедлил, прежде чем ответить.
— Да.
Неожиданно кассир вернул деньги.
Даже не обратил внимания на его растерянность. Видимо, воспринял ее как должное. Добавил лишь несколько слов, все объяснивших. И для обоих это получился долгий разговор.
— Я потерял там сына два года назад. Держи. Думаю, тебе они больше пригодятся, чем фирме.
Капрал отошел от окошка с тем же чувством, с каким расставался с Джеффом Андерсоном. Два обреченных на одиночество человека — один в инвалидной коляске, другой в своей билетной кассе — закатным вечером, которому, казалось, суждено длиться вечно для обоих.
Размышляя обо всем этом, он менял автобусы, попутчиков и душевный настрой. Единственное, что не мог изменить, — свой облик.
Он чувствовал себя спокойно, нисколько не спешил, только приходилось считаться с тем, что организм быстро устает и потом долго восстанавливает силы.
Останавливался в дешевых мотелях, спал мало и плохо, порой стиснув зубы и сжимая челюсти. И видел все те же повторяющиеся сны. Синдром посттравматического шока, как сказал кто-то. Наука всегда придумывала, как превратить в статистику гибель человеческой плоти и крови. Но капрал по личному опыту знал, что тело никогда полностью не свыкается с болью. Только мозг иногда способен привыкнуть к ужасу. И вскоре он, капрал, сможет показать кое-кому все, что испытал на собственной шкуре.
Из штата Миссисипи он — миля за милей — перебрался в штат Теннесси, а тот по волшебству колес превратился в штат Кентукки, покинув который он увидит наконец знакомые с детства пейзажи Огайо.
Панорамы сменялись и вокруг, и в его сознании, словно какие-то заграничные картинки, будто цветной карандаш постепенно, по мере продвижения, линией отмечал на карте незнакомую территорию.
Вдоль дороги бежали электрические и телефонные провода. Они несли над его головой энергию и слова, помогая людям, похожим на марионеток в маленьком театрике, двигаться и питаться иллюзией подлинной жизни.
Он то и дело спрашивал себя, какая энергия и какие слова нужны в данный момент ему. Может, когда он лежал на больничной койке у полковника Ленского, все слова уже были сказаны и все силы призваны и исчерпаны. То была хирургическая литургия, которую его разум отверг, как верующий отвергает языческую службу, и доктор напрасно проводил ее.
А он спрятал свое неверие в надежном уголке сознания, где вряд ли что-либо могло поколебать его или уничтожить.
Пережитое нельзя ни изменить, ни забыть.
За него можно только мстить.
Автобус замедлил ход и привез его куда следовало точно по расписанию. Место обозначено на дорожном указателе, который подтверждал: Флоренция.
Если смотреть со стороны — город как город, к тому же нисколько не стремящийся как-либо походить на своего знаменитого итальянского тезку. Капрал видел его в туристическом буклете однажды вечером, когда они с Карен лежали на кровати в ее комнате. Вспомнил, с каким интересом они рассматривали фотографии.
Франция, Испания, Италия…
Именно Флоренция — итальянская — больше всего привлекла их внимание. Карен рассказала ему о ней много такого, чего он не знал, и пробудила в нем мечты, каких раньше и представить себе не мог. В то время он еще думал, будто надежды ничего не стоят, и лишь позже узнал, что, напротив, могут стоить очень дорого.
Жизни — порой.
По неистощимой иронии судьбы он так или иначе приехал во Флоренцию, только не в ту, и произошло это не так, как должно бы. Ему вспомнились слова Бена, человека, заменившего ему отца.
Время — это кораблекрушение, после которого очень трудно остаться на плаву.
Он цеплялся за плот, он с трудом возвращался к действительности после того, как пошел ко дну со своей маленькой личной утопией.
Водитель медленно подъехал к автобусной станции и остановился у обшарпанного навеса с выцветшими указателями.
Капрал остался на своем месте, ожидая, пока выйдут все пассажиры. Какая-то женщина, похоже, мексиканка, посадила на руку уснувшую девочку, в другую взяла чемодан. Ей трудно было вынести его, но никто и не подумал помочь. Парень, сидевший справа, подхватил свою сумку и, не удержавшись, взглянул на капрала еще раз.
Уэнделл решил приехать в Чилликот вечером и поэтому остановился тут, прежде чем пересечь границу штата. Здешняя Флоренция — такое же место, как и все прочие. А значит, подходящее. Сейчас годилось любое место. Из Чилликота он попробует добраться до своей цели автостопом, хотя это и непросто. Ясно, что не всякий водитель захочет пустить его к себе в машину.
Обычно люди напрямую связывают физическое уродство со склонностью к криминалу и не думают о том, что зло, дабы питаться, должно быть обольстительным, располагающим к себе, должно привлекать окружающих обещанием красоты и предваряться улыбкой. А он чувствовал себя сейчас как последняя картинка, которой недостает в альбоме с изображениями чудовищ.
Водитель, взглянув на него в зеркало заднего обзора, откуда виден весь автобус, обернулся. Капрал не стал задумываться, хотел ли он попросить его выйти или же только убедиться, что увиденное в зеркале не померещилось. В любом случае следовало действовать. Он достал из багажной сетки над креслом свой рюкзак, опустил его на плечо, придерживая матерчатую лямку рукой в перчатке, чтобы не растравить шрамы, и направился к выходу.
А водитель, удивительно похожий на Сэнди Куфакса, питчера бейсбольной команды «Доджерс», вдруг весьма заинтересовался чем-то на своем приборном щитке.
Капрал спустился из автобуса по четырем нескончаемым ступенькам и снова оказался один на вокзальной площади, залитой солнцем — тем же самым, что светит во всех уголках мира.
Осмотрелся.
По ту сторону дороги, разделявшей площадь, находилась станция технического обслуживания «Гульф», а при ней ресторанчик. Общая парковка объединяла их с «Оупен Инн», дешевым мотелем, который обещал свободные комнаты и золотые сны.
Он поправил рюкзак на плече и отправился туда, намереваясь купить себе, не торгуясь, немного гостеприимства.
И пока будет им пользоваться, сможет считать себя новым жителем Флоренции, штат Кентукки.
Глава 3
Мотель вопреки обещаниям оказался самой дешевой туристической гостиницей. Повсюду цвет нужды, а не хорошего вкуса.
Человек, встретивший его у стойки регистрации, — низенький, толстенький, с преждевременной лысиной, которую компенсировал длинными бакенами и усами, — никак не проявил своих чувств, когда капрал попросил комнату. Только ключи передал не сразу, а лишь получив задаток. Капрал не понял, так ли здесь принято или же к нему лично отнеслись с особым вниманием. В любом случае это не имело для него никакого значения.
В комнате с дешевой мебелью и затертым грязным паласом стоял запах сырости. Душ за пластиковой занавеской неуправляемо чередовал горячую и холодную воду.
Телевизор работал плохо, и он решил остановиться на местном канале с более четкой картинкой и терпимым звуком. Передавали фильм из старого сериала «Зеленый шершень» с Вэном Уильямсом и Брюсом Ли, который раньше шел всего один год.
Теперь, закрыв глаза, он лежал раздетый в постели. Разговоры персонажей в масках, кидающихся на борьбу с преступностью в неизменно безупречных костюмах, звучали далеким бормотанием. Он сбросил покрывало и накрылся простыней, чтобы не видеть своего тела сразу же, как откроет глаза.
Ему все время хотелось натянуть легкую ткань на голову, как накрывают трупы. Он столько видел их — лежащих точно так же, на земле, под окровавленными простынями, наброшенными не из жалости, а для того, чтобы выжившие не видели, что каждую минуту может случиться с любым из них. Слишком насмотрелся он на мертвых, столько видел, что и сам оказался в их числе — еще живой.
Война научила его убивать и позволила делать это без осуждения, без чувства вины — по той лишь причине, что на нем военная форма. Теперь от этой формы осталась только зеленая куртка в его рюкзаке. А жизненные правила снова пришли в норму.
Но не для него.
Сами того не сознавая, люди, отправившие его на войну с ее первобытными законами, подарили ему то, чем раньше он, оказывается, не обладал, — свободу.
В том числе и свободу убивать.
Он улыбнулся этой мысли и остался в постели, которая до него равнодушно принимала десятки других тел. Лежа долгие часы без сна с закрытыми глазами, он возвращался во времени назад, когда по ночам еще…
спал крепко, как только спят молодые парни после трудового дня. Внезапно его разбудил глухой стук, дверь в комнату распахнулась, в лицо ударили порыв ветра и яркая вспышка фонаря. В ней он увидел угрозу— прямо перед собой полированный ствол ружья. За ним, как и в его сознании, еще не отошедшем ото сна, маячили какие-то тени.
Одна из них обрела голос, резкий и четкий:
— Не двигаться, дерьмо, иначе это будет последнее, что ты делал в своей жизни.
Кто-то грубо перевернул его на кровати лицом вниз и решительно заломил руки за спину. Он услышал металлический щелчок наручников, и с этого момента его тело и его жизнь больше не принадлежали ему.
— Ты уже сидел в исправительной колонии. Знаешь все эти дела про твои права?
— Да.
Он еле выдохнул это короткое слово.
— Тогда считай, что тебе их прочли.
Голос обратился к другой тени в комнате, приказав:
— Уилл, глянь-ка вокруг.
Лицо вдавлено в подушку, он слышит только, как идет обыск. Выдвигаются ящики, что-то падает, летит одежда. Руки, рывшиеся в его скудных пожитках, может, и были умелыми, но уж точно не церемонились.
Наконец какой-то другой голос радостно произнес:
— Эй, шеф, а это у нас что?
Он услышал приближающиеся шаги, и давление на спину ослабло. Потом две пары грубых рук встряхнули его и усадили на кровати. В ярком свете фонаря он увидел перед собой прозрачный пластиковый мешочек с травой.
— Балуемся, значит, травкой иногда? Наверное, еще и продаешь это дерьмо. А знаешь, парень, ты крепко влип!
Тут в комнате зажегся свет, и фонарь остался ненужным дополнением.
Перед ним стоял сам шериф Дуэйн Уэстлейк. За его спиной, сухопарый, тощий, с жалкой бородкой на рябых щеках, злобно и насмешливо улыбался Уилл Фэрленд, один из его помощников.
Презирая себя, он торопливо пробормотал:
— Это не мое.
Шериф удивленно поднял бровь:
— Ах, не твое. Тогда чье же? Или тут какое-то волшебное место? И сама добрая фея приносит тебе марихуану в колыбельку?
Он приподнял голову и так посмотрел на них, что они поняли вызов.
— Это вы подложили, сволочи!
Удар он получил мгновенно, и весьма мощный. У грузного шерифа рука оказалась тяжелой, а реакция — неожиданно быстрой.
Он почувствовал во рту сладковатый привкус крови. Его охватил бешеный гнев, и он невольно рванулся вперед, стремясь ударить головой в живот стоящего перед ним человека. Возможно, шериф ожидал этого, а может, обладал необычным для своего сложения проворством.
Он рухнул на пол, снедаемый досадой и яростью.
И снова прозвучала издевка:
— У нашего молодого друга горячая кровь, Уилл. Он хочет быть героем. Может, ему требуется успокоительное?
Не особо церемонясь, его рывком поставили на ноги. И пока Фэрленд держал его, шериф так двинул ему кулаком в солнечное сплетение, что от кислорода в его легких не осталось и следа. Он рухнул на кровать как подкошенный и подумал, что уже никогда больше не глотнет воздуха.
Шериф обратился к своему помощнику тоном, каким спрашивают у ребенка, сделал ли он уроки:
— Уилл, ты уверен, что нашел все, что нужно?
— Наверное, нет, шеф. Стоит, пожалуй, еще разок заглянуть в это мышиное гнездо.
Фэрленд сунул руку во внутренний карман куртки, достал оттуда какой-то предмет, завернутый в прозрачный пластик, и смеясь провозгласил:
— Смотрите-ка, что я нашел, шеф! Вам не кажется это подозрительным?