Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мэри Кубика

Не плачь

Роман

Mary Kubica

Don’t You Cry

a novel

* * *


Все права на издание защищены, включая право воспроизведения полностью или частично в любой форме.
Это издание опубликовано с разрешения Harlequin Books S. A.
Товарные знаки Harlequin и Diamond принадлежат Harlequin Enterprises limited или его корпоративным аффилированным членам и могут быть использованы только на основании сублицензионного соглашения.
Эта книга является художественным произведением. Имена, характеры, места действия вымышлены или творчески переосмыслены. Все аналогии с действительными персонажами или событиями случайны.

Don’t You Cry Copyright © 2016 by Mary Kyrychenko
«Не плачь» © «Центрполиграф», 2018
© Перевод и издание на русском языке, «Центрполиграф», 2018
© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2018


Не плачь

Роман

Посвящается Питу


Воскресенье

Куин

Вспоминая тот день, я сама себе удивляюсь. Почему я сразу не поняла: что-то не так? Назойливое верещание будильника под утро, распахнутое окно, пустая постель… Позже я объясняла собственную беспечность множеством самых разных причин, от головной боли и усталости до откровенной глупости. И все же…

Я должна была сразу понять: что-то не так.

Я просыпаюсь от звука будильника. Узнаю будильник Эстер, который издает характерное верещание из ее комнаты через две двери.

– Сейчас же выключи! – ворчу я, накрывая голову подушкой. Переворачиваюсь на живот и заползаю под вторую подушку, чтобы приглушить звук, накрываю голову одеялом. Но не тут-то было. Я по-прежнему слышу противные звуки. – Эстер, какого дьявола! – кричу я, отшвыривая одеяло, и с трудом встаю.

Слышу рядом с собой жалобный стон, потом досадливый вздох. Чья-то рука тянется за одеялом. Голова у меня раскалывается. Сколько же я вчера выпила? Запоздало жалею о том, что заказала не только клюквенный смэш, но и «Бурбон Сауэр», а потом еще холодный чай по-токийски. Комната вокруг меня вращается, как хулахуп, и я внезапно вспоминаю, как крутилась на грязном танцполе с каким-то парнем по имени Аарон, Даррен… или Лэндон, а может, Брэндон. По пути домой партнер по танцам напросился ко мне в такси, а сейчас еще валяется в моей постели. Расталкиваю его и велю немедленно уходить. Сдергиваю с него одеяло.

– Соседка проснулась, – шепчу я, толкая его в бок. – Тебе пора уходить.

– У тебя есть соседка? – бормочет он.

Он сел, но еще не до конца проснулся. Трет глаза; на него падает свет уличного фонаря, который стоит напротив окна. Неожиданно я понимаю, что он по меньшей мере вдвое старше меня. Вижу, что волосы у него не русые, как мне показалось в полутемном баре, а седые, с оловянным отливом. И его ямочки на щеках, которые мне вчера в подпитии так понравились, вовсе не ямочки, а морщины.

– Дьявол тебя побери, Эстер, – бурчу я себе под нос, боясь, что верещание разбудило старую миссис Бадни с нижнего этажа. Сейчас она начнет молотить в потолок концом швабры, чтобы мы прекратили шуметь. – Тебе пора уходить, – повторяю я, и он уходит.

Бреду на звук в комнату Эстер. Будильник верещит, как цикада. Чтобы не споткнуться в темноте, держусь рукой за стену, но все равно несколько раз спотыкаюсь и ругаюсь себе под нос. Солнце взойдет через час, не раньше.

Еще нет и шести утра, но по воскресеньям Эстер встает очень рано и идет в церковь. Сколько я себя помню, Эстер каждое воскресенье поет в хоре в католической церкви на Катальпа-авеню. Голос у нее нежный, серебристый, умиротворяющий. Иногда я называю ее «святая Эстер».

Войдя к ней, я вздрагиваю от холода. Окно распахнуто настежь. Раннее ноябрьское утро… На письменном столе стопка тетрадей и распечаток, придавленная сверху тяжелым учебником: «Введение в трудотерапию». Бумаги неприятно шелестят на ветру. Подоконник заиндевел, стекла помутнели от конденсата. Комната промерзла насквозь. На полу валяется оторванная москитная сетка из стекловолокна.

Я высовываюсь из окна – может быть, Эстер на площадке пожарной лестницы? Снаружи темно. Мы живем в тихом квартале Чикаго. Вдоль улицы стоят припаркованные машины, засыпанные последними желтыми листьями, облетевшими с ближайших деревьев. Машины и пожухлая трава в инее. Трава вянет; скоро она умрет. Из вентиляционных труб на крышах соседних домов к утреннему небу поднимаются столбики дыма. На Фаррагут-авеню спят все, кроме меня. На площадке пожарной лестницы пусто – Эстер там нет.

Отвернувшись от окна, я замечаю, что постельные принадлежности Эстер валяются на полу; вижу ее ярко-оранжевое пуховое одеяло и покрывало цвета морской волны.

– Эстер! – зову я, с трудом пробираясь по тесной квадратной комнатке, в которой едва умещается двуспальная кровать. Спотыкаюсь о груду одежды, сброшенную на пол; нога запутывается в джинсах. – Проснись и пой! – говорю я, с силой ударяя по будильнику, чтобы выключить его. Правда, вместо того, чтобы выключить устройство, я включаю радио, и комнату заполняет какофония: бодрые голоса дикторов на фоне прежнего мерзкого верещания. Ну все, с меня хватит! – Эстер! – кричу я во весь голос.

Глаза привыкают к темноте, и я вижу, что в постели святой Эстер нет.

Наконец мне удается отключить будильник и нащупать настенный выключатель. От яркого света болит голова, и я морщусь – вчера слишком много себе позволила. Медленно озираюсь по сторонам. Куда подевалась Эстер? Отгибаю край одеяла, лежащего на полу. Прекрасно понимаю, что веду себя нелепо, и все же заглядываю под него. Раздвигаю дверцы встроенного стенного шкафа; захожу в единственную в нашей квартире ванну. На туалетном столике в беспорядке расставлена наша общая косметика, пожалуй, слишком дорогая для нас.

Эстер нигде нет.

Сообразительность – не моя сильная сторона. Из нас двоих самая умная Эстер. Может быть, именно поэтому мне не приходит в голову сразу позвонить в полицию. Наверное, будь Эстер рядом, она бы тут же набрала нужный номер. Впрочем, сначала мне вовсе не показалось, что с Эстер что-то случилось. Ни тогда, ни позже я ничего плохого не заподозрила. Меня мучает похмелье, поэтому я закрываю окно и возвращаюсь в свою постель.

Во второй раз я просыпаюсь в начале одиннадцатого. Солнце уже взошло, и на нашей Фаррагут-авеню полно народу. Все заходят в кофейни и пекарни, завтракают, обедают – или что там положено делать в одиннадцатом часу утра? На прохожих дутые куртки или шерстяные пальто, на головах шапки, руки засунуты в карманы. Не нужно быть Эйнштейном, чтобы сообразить: на улице холодно.

Я же сижу в гостиной на двухместном диване цвета лепестков розы и жду, когда придет святая Эстер и принесет мне кофе с ореховым сиропом и бейглом. Так она делает каждое воскресенье, после того как попоет в церковном хоре. Она приносит мне кофе с бейглом; мы сидим на кухне за маленьким столом, едим и болтаем обо всем на свете. Надеюсь, что Эстер повеселит меня историями о том, как какой-то младенец не переставая вопил на протяжении всей службы, а регент церковного хора перепутал ноты. Я же поделюсь с ней тем, что случилось накануне: я перебрала, привела домой едва знакомого типа, какого-то безликого мужика, которого Эстер не видела, но наверняка слышала, потому что стены в нашей квартире тонкие, как бумага.

Вчера вечером я собралась в бар, но Эстер со мной не пошла. Она предпочла остаться дома и отдохнуть. Сказала, что простудилась, но, вспоминая вчерашний день, я вдруг понимаю, что не заметила у нее никаких симптомов простуды – она не кашляла, у нее не текло из носа и не слезились глаза. Эстер сидела на диване в байковой пижаме, укрывшись пледом. «Пошли со мной», – уговаривала я. На Балморал-стрит как раз открылся новый бар, из тех, где любят сидеть девушки и подают только мартини. «Пошли со мной», – уговаривала я, но она отказалась. «Куин, я только испорчу тебе настроение, – сказала она. – Иди без меня, тебе будет веселее».

«Хочешь, я побуду дома, с тобой? – спросила я для очистки совести. – Закажем китайскую еду…» Откровенно говоря, ужинать дома мне совсем не хотелось. Я надела новое платье и туфли на высоких каблуках, уложила волосы, накрасилась. Я даже ноги побрила; в общем, совсем не рассчитывала остаться дома. И все-таки я это предложила.

Эстер отказалась, велела идти без нее и развлекаться.

Так я и поступила. Пошла без нее и развлекалась. Только пошла я не в тот бар, где подавали мартини. Тот бар я приберегла для следующего раза, когда Эстер сможет пойти со мной. А сама отправилась в какую-то убогую дыру с караоке; там я напилась и притащила домой незнакомца.

Когда я вернулась, Эстер уже лежала в постели и дверь в ее комнату была закрыта. Во всяком случае, тогда я так думала.

Сидя на диване и вспоминая утренний визит в комнату Эстер, я гадаю: с чего вдруг моя подруга решила вылезти в окно и уйти по пожарной лестнице?

Я думаю и думаю, но мысли упорно возвращаются к «Ромео и Джульетте», к знаменитой сцене, когда Джульетта признается Ромео в любви, стоя на балконе своего дома (пожалуй, это единственное, что я запомнила из средней школы, кроме того, что из баллончика для перьевой ручки удобнее всего стрелять бумажными шариками).

Неужели Эстер среди ночи вылезла в окно из-за какого-то парня?!

Конечно, в конце той пьесы Ромео выпивает яд, а Джульетта закалывается кинжалом. Да-да, я читала книжку. Более того, я видела фильм, который сняли в девяностых, с Клэр Дейнс и Леонардо Ди Каприо. Я знаю, чем все кончается в кино: Ромео выпивает яд, а Джульетта стреляет себе в сердце из пистолета. Надеюсь, что у Эстер все закончится лучше, чем у Ромео с Джульеттой.

Пока мне остается только одно: ждать. Поэтому я сижу на розовом диванчике, смотрю на пустой кухонный стол и жду, когда Эстер вернется домой, независимо от того, провела она ночь в своей постели или вылезла в окно и спустилась с третьего этажа по пожарной лестнице. Как она ушла – совершенно не важно. Я по-прежнему в пижаме – верх из вафельной ткани и фланелевые шорты. Ноги мои украшают толстые шерстяные носки. Я жду, когда мне принесут кофе с бейглом. Поняв, что их не будет, я злюсь на Эстер. По ее вине сегодня мне придется обойтись без завтрака и кофеина.

* * *

К полудню я делаю то, на что способен любой уважающий себя взрослый человек: звоню в ресторан сети «Джимми Джонс». На то, чтобы мне принесли заказанный большой сэндвич с грудкой индейки, салатом, помидорами и майонезом, уходит целых сорок пять минут; за такой срок, как мне кажется, мой желудок начал переваривать сам себя. Целых четырнадцать часов у меня маковой росинки во рту не было… точнее, росинка была, но алкогольная. В общем, такое чувство, будто живот у меня раздулся, как у голодающих детей, которых показывают по телевизору. Сил не осталось. Смерть неминуема. Наверное, я скоро умру.

Но жужжит домофон, я проворно вскакиваю и бегу открывать. Наконец-то доставка! Я здороваюсь с курьером из «Джимми Джонса», беру заказ и даю курьеру чаевые, несколько жалких долларов, найденных в конверте с надписью «За квартиру». Конверт Эстер хранит в кухонном шкафчике.

Обедаю я, склонившись над унылым металлическим кофейным столиком, а затем делаю то, что на моем месте сделал бы каждый уважающий себя гражданин, у которого пропала соседка. Я вламываюсь в комнату Эстер без тени раскаяния, без малейшего чувства вины.

Эстер взяла себе меньшую из двух спален. Ее комната по размеру чуть больше отделения морозилки. Почти все пространство спальни занимает широкая кровать – от одной крупнопористой стены до другой. Мимо кровати приходится протискиваться боком. И за такие роскошные условия – стены из крупнопористого бетона и комнату размером с отделение морозилки – в Чикаго приходится платить тысячу сто долларов в месяц.

Я протискиваюсь мимо изножья кровати, спотыкаясь об одеяло с покрывалом, которые так и валяются на поцарапанном деревянном полу. Смотрю на пожарную лестницу – площадка как раз под окном у Эстер. Несколько лет назад, когда я сюда въехала, мы еще шутили: мол, Эстер специально выбрала себе комнату поменьше. Зато благодаря тому, что под ее окном пожарная лестница, именно она останется в живых, если наш дом когда-нибудь загорится. Тогда я ничего не имела против. И сейчас не имею – ведь в моей комнате умещаются не только кровать, письменный стол и комод; у меня есть даже кресло из ротанга. А пожара в нашем доме никогда не было.

Я снова думаю о том, какая муха укусила Эстер. С чего вдруг она вылезла в окно среди ночи? Почему не вышла через дверь? Правда, я не слишком беспокоюсь, точнее, совсем не беспокоюсь. Эстер уже случалось вылезать из дому по пожарной лестнице.

Мы постоянно сидели на металлической площадке у нее за окном, как на балконе. Мы пили коктейли и смотрели на луну и звезды, болтая ногами над отвратительным чикагским переулком. Сидеть на площадке пожарной лестницы вошло у нас в привычку. Сидя на «нашей» площадке спиной к неудобной решетке, мы делились своими тайнами и мечтами, пока от железных прутьев не немели спины.

Но даже если Эстер ночью и побывала на площадке, сейчас ее там нет.

Куда она подевалась?

Я открываю ее стенной шкаф. Пропали ее любимые сапожки. Похоже, она обулась, открыла окно и покинула дом с какой-то целью.

Да, внушаю я себе, иначе и быть не может. На душе у меня становится легче. Ничего с Эстер не случилось. С ней ничего не случилось, твержу я себе. И все же… Почему?

Я смотрю в окно. День тихий. Утреннее «кофейное оживление» сменилось тихой кофеиновой дремотой; на улице ни души. Наверное, половина чикагцев сейчас сидит перед телевизором, переживая за «Медведей», которые столкнулись с очередным сокрушительным поражением.

Заставив себя на время забыть о пожарной лестнице, приступаю к осмотру комнаты. Нахожу рыбку, которую давно не кормили. Из пластмассовой корзины, стоящей в стенном шкафу, вываливается грязное белье. Нахожу узкие джинсы. Легинсы. Спортивные штаны для бега. Бюстгальтеры и старомодное нижнее белье. На полке аккуратно сложенная стопка белых блузок. Флакон ибупрофена. Бутылка воды. Университетские учебники – их так много, что груда доходит до столешницы письменного стола из «Икеи», который мы собрали сами. Какие-то книги лежат на столе, придавливая бумаги. Я выдвигаю один ящик, но внутрь не заглядываю. По-моему, рыться в ящиках неприлично, гораздо неприличнее, чем осматривать то, что лежит сверху: ноутбук, айпод, наушники и кое-что еще.

К стене приколота фотография. Мы с Эстер снимались в прошлом году, на Рождество. Тогда мы сделали селфи с нашей искусственной елкой. Вспоминая тот день, я не могу удержаться от улыбки. Чтобы добыть елку, нам с Эстер пришлось лезть по сугробам. На фото мы с Эстер прижимаемся друг к другу, чтобы войти в кадр, и искусственные вечнозеленые ветки лежат у нас на головах, а мишура липнет к одежде. Мы смеемся. У меня вид самодовольный, а Эстер обаятельна, как всегда. Елка принадлежит Эстер; она хранит ее на арендуемом складе в конце квартала, в боксе размером три метра на полтора. За аренду она платит шестьдесят баксов в месяц. На складе она хранит старые гитары, лютню и все остальное, что не помещается в ее комнатушку, в том числе велосипед. И конечно, искусственную елку. В декабре прошлого года мы отправились на склад вместе, потому что решили во что бы то ни стало разыскать дерево. Мы пробирались сквозь свежевыросшие сугробы, и ноги вязли в снегу, как в зыбучем песке. Снег продолжал идти; снежинки падали с неба, похожие на большие, толстые, пушистые ватные шарики. Машины, припаркованные по обочинам дороги, накрыло словно пуховым одеялом; владельцам оставалось либо откапывать их, либо ждать оттепели. Из-за снегопада полгорода оказалось отрезанным от остального мира, и улицы – редкий случай – были пустынными. Мы с Эстер брели по снегу, во всю глотку распевая рождественские песни – все равно нас никто не слышал. По дорогам в тот день ездили только снегоочистители, да и они пробирались с трудом. Работу отменили – и у Эстер, и у меня.

Итак, мы шли на склад, где рассчитывали найти маленькое пластмассовое деревце, которое должно было украсить нашу квартиру в праздники. По пути к боксу, в коридоре, мы остановились перед камерой видеонаблюдения и исполнили для охранника головокружительный танец. При этом мы обе истерически хохотали. Мы живо представляли себе охранника – вызывающего дрожь тихого интроверта, который сидит в своей каморке и наблюдает по монитору, как мы отплясываем ирландскую джигу. Мы хохотали до упаду, а когда наконец отсмеялись, Эстер отперла своим ключом навесной замок, и мы принялись рыться в ее боксе номер двести три. Я еще заметила, как странно: мои родители живут в доме двести три по Дэвид-Драйв. Судьба, заметила Эстер, но я возразила: нет, не судьба, а просто дурацкое совпадение.

Поскольку разобранная елка хранилась в коробке, найти ее оказалось нелегко. Коробок в боксе было много. Целая куча. Я нечаянно споткнулась о какую-то коробку, как оказалось, совсем не ту, что надо. Я сняла крышку – в коробке лежали фотографии. Какие-то люди сидели у невысокого дома. Я вытащила одну наугад и спросила у Эстер: «Кто это?» Она поспешно выхватила у меня снимок и резко ответила: «Никто!» И хотя я толком не рассмотрела фотографию, мне вовсе не показалось, что на ней никого не было. Но я не настаивала. Я сразу поняла, что Эстер не любит рассказывать о своей семье. В то время как я без конца ныла и жаловалась на своих близких, Эстер держала свои чувства при себе. Она бросила снимок назад в коробку и закрыла крышку. Вскоре мы нашли елку и вместе оттащили ее домой, а по дороге зашли в нашу любимую закусочную, где, кроме нас, почти никого не было. Мы ели блинчики и пили кофе в пустом зале среди бела дня. Смотрели, как падает снег. Мы смеялись над соседями, которые с трудом пробирались по сугробам или выкапывали свои машины из снежных завалов. Везунчики, которым удавалось откопать машины, спешили застолбить расчищенные места за собой. Они заставляли их тем, что попадалось под руку, – ведром, стулом, – чтобы там больше никто не парковался. Свободные парковочные места у нас на вес золота, особенно зимой. В тот день мы с Эстер сидели в закусочной, смотрели, как наши соседи тащат из домов стулья и другие вещи, чтобы застолбить за собой расчищенные парковочные места, которые скоро вновь засыплет снег, – и смеялись. Мы радовались, что у нас нет машины. А потом мы с Эстер отнесли елку домой и весь вечер украшали ее игрушками и гирляндами. А когда закончили, Эстер села по-турецки на розовый диванчик и стала перебирать гитарные струны, а я мурлыкала себе под нос «Тихую ночь» и «Колокольчики звенят». Это было в прошлом году. На Новый год она подарила мне шерстяные носки на толстой подошве, чтобы у меня не мерзли ноги. Я без конца жаловалась, как мне холодно; я не могла согреться. Подарок свидетельствовал о ее заботе и внимании; он доказывал, что она слушала меня, когда я жаловалась на холодные ноги. Я смотрю на свои ноги: вот они, шерстяные носки. А где Эстер?

Поиски продолжаются. Я сама не знаю, что ищу, но нахожу только разрозненные ручки и автоматические карандаши. Любимая с детства мягкая игрушка, выцветшая и потертая, лежит на полке неглубокого стенного шкафа. Старые раздвижные дверцы плохо ходят по направляющим. Вдоль дверцы выстроились обувные коробки. Заглянув в них, я понимаю, что красивой обуви у Эстер нет. Практичные туфли без каблука, мокасины, кеды – черные, белые и коричневые. Ни одной пары на каблуках. И ни одной пары другого цвета…

И еще письмо.

Оно лежит на столе из «Икеи», в стопке бумаги под учебником по основам трудотерапии, среди счетов за мобильную связь и домашних заданий.

Письмо не запечатано; листок сложен втрое, как будто она собиралась сунуть его в конверт и послать по почте, а потом ее отвлекли.

Я завинчиваю крышку на бутылке с водой, собираю упавшие ручки. Как это я до сих пор не замечала, какая Эстер неряха? Чего еще я не знала о своей соседке?

Конечно, я читаю письмо, потому что… как теперь его не прочесть? От письма меня бросает в дрожь. Оно напечатано на машинке – вполне в духе такой дотошной особы, как святая Эстер, – и подписано: «С любовью, Э. В.». Эстер Вон…

До меня с опозданием доходит: может быть, святая Эстер вовсе не такая уж и святая.

Алекс

Сразу должен пояснить вот что: в привидения я не верю.

Для всего можно найти логическое объяснение, и иногда оно оказывается совсем простым, вроде лампочки, которая вот-вот перегорит. Или неработающего выключателя. Или неисправной проводки.

Я стою на кухне в одном ботинке, допиваю остатки газировки. Надеваю второй ботинок и замечаю вспышку света в доме напротив, через дорогу. Есть – нет. Есть – нет. Как непроизвольные сокращения мышц, тик, подергивание. Есть – нет.

Потом свет гаснет, и я уже не понимаю, на самом ли деле он включался, или у меня просто разыгралась фантазия.

Когда я выхожу, отец ничком лежит на диване, раскинув ноги и руки. Рядом, на кофейном столике, початая бутылка канадского виски, «Гибсонс Файнест». Крышка потерялась где-то среди подушек или зажата в его потной ладони. Отец храпит, из груди вырывается сухой хрип, как у гремучника. Рот у него открыт, голова на подлокотнике. Он наверняка отлежит шею и, проснувшись, почувствует это вдобавок к головной боли от похмелья. Воздух в комнате спертый. Дыхание у отца несвежее, как будто старый выхлоп. Азот, угарный газ и оксид серы наполняют комнату. Словно гостиную заволакивает черный дым. Конечно, мне это только кажется, но я невольно зажимаю нос.

Отец не снял ботинок – темно-коричневых, кожаных. Один развязан, и шнурки свисают с дивана.

Куртку он тоже не снял, нейлоновую куртку темно-зеленого цвета. Она застегнута на молнию. Судя по запаху старомодного одеколона, вчера у него было очередное свидание. Очередное неудачное свидание. Оно прошло бы куда успешнее, если бы он снял обручальное кольцо. Шевелюра у него гуще, чем у многих его ровесников; он стрижется коротко, и все же волосы на макушке и по бокам уже отросли. Рыжеватые волосы неплохо выглядят на фоне дубленой кожи. Многие его одногодки уже лысые и толстые. Мой отец не такой. Он выглядит молодцом.

И все же, даже когда отец спит, сразу видно, что он потерпел в жизни поражение. Он пораженец, что гораздо более серьезная беда для сорокапятилетних мужчин, чем животик или редеющая шевелюра.

А еще он пьяница.

Телевизор работает со вчерашнего вечера; сейчас показывают мультики, как всегда рано утром. Я выключаю его и выхожу на крыльцо. Смотрю на заброшенный дом через дорогу, где всего несколько минут назад то включался, то выключался свет. Есть – нет. Дом очень маленький, старый, желтый, как школьный автобус. Бетонное крыльцо, алюминиевый сайдинг, провалившаяся крыша…

В доме напротив никто не живет. Жить в таком доме хочется не больше, чем лечить зубной канал или ложиться на операцию по удалению аппендикса. Много зим назад водопроводная труба замерзла и лопнула – во всяком случае, так мы слышали – и все внутри залито водой. Некоторые окна забиты досками, их иногда отдирают будущие гангстеры. Двор зарос бурьяном, газон погиб. Водосточная труба прохудилась, раструб валяется на земле. Скоро его завалит снегом.

Это не единственный заброшенный дом на нашей улице, но единственный, о котором столько говорят. В том, что гниют и разрушаются другие дома, виноваты экономика и рынок жилья, спад, который свел на нет ценность остальных наших домов и превратил некогда идиллический район в позорное пятно.

Но с домом напротив нашего история совсем другая.

Я засовываю руки в карманы серой куртки и быстро шагаю по улице.

Утром озеро сердится. Волны плещут о берег, вода набегает на песок. Холодная вода, не больше двух градусов. Хотя и выше нуля, потому что пока не замерзает. Прошлой зимой, когда ударил мороз, озеро Мичиган замерзло, и льдины терлись о деревянный пирс. Правда, то было прошлой зимой. Сейчас еще осень. У озера будет время, чтобы покрыться льдом.

Я отхожу на пару метров от воды, чтобы не промочить ботинки. Но они все равно промокают. Сейчас прилив, волны докатываются до середины пляжа. Будь сейчас лето, туристический сезон, пляж наверняка закрыли бы: из-за отбойных волн купаться опасно. Но сейчас не лето. И туристов нет.

В городке тихо; многие магазины закрылись до весны. Над головой серое небо. Светает все позже, а темнеет все раньше. Я задираю голову. Звезд нет; не видно и луны. Они спрятаны за плотным слоем облаков.

Громко кричат чайки. Они кружат над головой; их можно различить лишь в тусклом луче из световой камеры маяка. Свищет ветер, поднимая на озере рябь, и чайкам трудно летать, во всяком случае, по прямой. Их уносит в сторону. Они упрямо хлопают крыльями и все же зависают на одном месте – они никуда не двигаются, совершенно никуда, как и я.

Я натягиваю на голову капюшон, чтобы в глаза и волосы не попадал песок.

Пересекаю парк, удаляясь от озера, и прохожу мимо старинной карусели. Смотрю в нарисованные глаза лошади, жирафа, зебры. Прохожу мимо кабинки в виде морского змея – шесть лет назад в ней я впервые в жизни целовался. Ли Форни теперь первокурсница в Мичиганском университете; изучает биофизику или что-то молекулярное – во всяком случае, так я слышал. Нет, не только Ли. Ник Бауэр и Адам Готт тоже уехали. Ник учится в Калифорнийском технологическом, а Адам – в Университете Уэйна, он разыгрывающий в баскетбольной команде. Ну и Персивал Аллард, он же Перси, поступил в какой-то колледж Лиги плюща в Нью-Гемпшире.

Все уехали. Все, кроме меня.

– Опаздываешь, – говорит Придди после того, как меня выдает звон колокольчика над дверью.

Придди стоит за стойкой и пересчитывает долларовые купюры в кассовом ящике. Двенадцать, тринадцать, четырнадцать… Она даже не поднимает на меня глаза, когда я вхожу. Длинная челка закрывает ей лицо; тугие серебристые кудряшки достают до плеч накрахмаленной строгой блузки.

Только Придди можно ходить с распущенными волосами. У официанток, которые снуют вокруг в своей черно-белой форме, расставляют по столам солонки, перечницы и миски с заменителями сливок, волосы стянуты в конские хвосты или заплетены в косы. Миссис Придди не такая, как все.

Вначале я попробовал было звать ее Бронуин. В конце концов, так ее зовут. Имя написано на ее бейджике: «Бронуин Придди». Однако ей это не понравилось.

– Пробки, – говорю я, и она хмыкает. На безымянном пальце у нее обручальное кольцо, которое подарил ей покойный муж, мистер Придди.

Говорят, он и умер потому, что не вынес ее постоянного хмыканья. Так это или нет, могу только гадать. У Придди родинка на лице, в ложбинке между ртом и носом. Родинка выпуклая, темно-коричневая и идеально круглая; из нее торчит седой волос. Почти все мы считаем Придди ведьмой. Не только из-за родинки, конечно, еще из-за ее злобности. Ходят слухи, что метлу свою она держит в запертом чулане за кухней. Метлу, котел и что там еще требуется ведьме – летучую мышь, кошку, ворону? Она прячет свои вещи за металлической дверью, хотя иногда кажется, будто оттуда доносится кошачье мяуканье и карканье. И будто летучая мышь хлопает крыльями.

– Пробки? Это сейчас-то? – переспрашивает Придди.

Она улыбается. Над верхней губой у нее светлый пушок – его не мешало бы свести. Наверное, чтобы он был не так заметен, она красит брови. Они у нее темно-русые, хотя им уже положено поседеть. Может быть, она считает, что брови отвлекают внимание от ее усиков.

Придди ненадолго перестает считать деньги и, глядя, как я стаскиваю бежевую куртку, язвительно замечает:

– К твоему сведению, Алекс, посуда сама не помоется. Ну-ка, за работу!

По-моему, в глубине души она меня любит.



Утро проходит как всегда. Каждый новый день похож на предыдущий. Одни и те же посетители, одни и те же разговоры. Только одежда меняется в зависимости от погоды. Само собой разумеется, первым придет мистер Паркер; в обеденный перерыв он выгуливает двух своих собак – бордер-колли и бернского зенненхунда. Собак он привяжет к уличному фонарю у входа; после него на полу останутся грязные следы с обрывками палых листьев; потом мне велят вымыть грязь. Мистер Паркер закажет черный кофе («с собой»), а чуть позже позволит Придди уговорить себя на какое-нибудь печенье, которое ошибочно называют «домашним». Сначала он два раза откажется, а на третий раз согласится и понюхает печенье, словно надеется найти в нем несуществующие дрожжи и масло.

Само собой разумеется, по крайней мере одна официантка перевернет на пол полный поднос еды. Почти все они будут досадовать на скудные чаевые. И на посетителей – в выходные утренние клиенты засиживаются в зале, без конца пьют кофе и болтают ни о чем. Потом время завтрака плавно перетечет в обеденное и они наконец уйдут. Но в будние дни около девяти утра в кафе болтаются только пенсионеры или водители школьных автобусов. Они ставят свои машины вторым рядом на парковке сзади и все утро жалуются на своих грубиянов-подопечных, то есть на всех детей в возрасте от пяти до восемнадцати лет.

В такое время года, как сейчас, чужаков у нас не бывает. Каждый день похож на предыдущий, чего нельзя сказать о летних месяцах, когда к нам иногда заглядывают туристы. Туристы – это лотерея. Бывает, что у нас в самый неподходящий момент заканчивается бекон. Какой-нибудь умник непременно поинтересуется, из чего на самом деле делают начинку в шоколадных круассанах. Придди посылает кого-нибудь из нас посмотреть в мусоре коробку и прочесть. Отпускники фотографируют вывеску над входом; они делают селфи с официантками, как будто здесь какая-то достопримечательность, известное место. Многие говорят: мол, в каком-то путеводителе по Мичигану наше кафе названо лучшим в городе. Туристы интересуются, можно ли купить наши фирменные кружки – название кафе напечатано на них старинным шрифтом. Придди продает им эти кружки втридорога, по девять долларов девяносто девять центов – сама-то покупает их оптом, и каждая обходится ей всего в полтора доллара. Обдираловка!

Но сейчас, в мертвый сезон, никаких туристов нет, и каждый день повторяется одно и то же. Так же пройдет и сегодняшний день. И завтрашний. И прошел вчерашний. По крайней мере, день начинается как обычно. Заходит мистер Паркер с двумя своими псами и заказывает кофе («черный, с собой»). Придди предлагает ему круассан, и мистер Паркер, прежде чем согласиться, два раза отказывается.

Но ближе к полудню кое-что происходит, кое-что необычное, из-за чего день становится не похожим на предыдущие.


«Любовь моя,
Вот одно из моих последних воспоминаний о тебе – как твои руки обнимают ее за шею, и ее мягкая грудь прижимается к тебе сквозь тонкую ткань прозрачной белой блузки. Да, она была настоящей красавицей, и это еще мягко сказано, и все же я не могла оторвать глаз от тебя – я любовалась твоей великолепной кожей, твоими сияющими глазами, изгибом твоих губ, когда она проводила по ним подушечками пальцев, а потом прижималась к ним своими губами. Целовала тебя.
Я смотрела на вас в окно. Я стояла посреди улицы, не пряталась в тени или за деревьями. Да, я стояла посреди улицы, не обращая внимания на поток машин. Странно, что она не видела меня, не слышала рева клаксона, который нажали, чтобы я отошла. На меня кричали, но я не двигалась с места. Меня невозможно было сдвинуть с места. Я была поглощена наблюдением за вами. Вы так крепко обнялись! Я не могла отвести от вас взгляд – и злилась. Может быть, вы и видели меня. Видели, но притворились, будто ничего не видите и не слышите.
Наступил вечер, сгустились сумерки; я прижалась носом к стеклу, чтобы лучше видеть, что происходит внутри. Шторы не были задернуты, в комнате горел свет. Вы как будто хотели, чтобы я все видела. Вы упивались, наслаждались, радовались своей победе. А может быть, все придумала она и нарочно оставила свет включенным, чтобы я все видела. В конце концов, она ведь победила! Вы были словно актеры на сцене в лучах софитов. Вы улыбались, смеялись. А меня никто не замечал. Меня ведь уже вытеснили, заменили. Меня как будто вообще никогда не было. Только вы были не на сцене, а в гостиной того дома, в котором должна была жить и я.
Мне очень нужно знать: вы меня тогда видели? Вы нарочно хотели меня разозлить?
С любовью, Э. В.».


Алекс

Волосы у нее темно-русые. Но не везде. У корней они темнее, а к кончикам светлее, почти платиновые. Это называется колорирование, или омбре. Постепенный переход оттенков от темных к светлым. Иногда трудно понять, крашеные волосы или просто выгорели на солнце. Волосы у нее до плеч. С ними хорошо сочетаются карие глаза; они, как и волосы, как будто меняют цвет, если долго смотреть. Она входит одна, пропустив вперед двух стариков и придержав для них дверь. На ногах у нее сапожки-угги – наверное, дорогие. Она отходит в сторону и ждет, когда старики займут столик, хотя ясно, что она пришла раньше. Стоя у входа, она почему-то выглядит одновременно уверенной в себе и робкой. Она не сутулится, не суетится и не нервничает, а спокойно ждет своей очереди.

Но глаза у нее пустые.

Хотя никогда ее здесь раньше не видел, я уже много лет представляю, что она придет.

Когда подходит очередь, ее усаживают за столик у окна. Оттуда удобно наблюдать за предсказуемыми посетителями. Одни приходят, другие уходят. Зато в ней ничего предсказуемого нет. Она снимает пальто в черно-белую клетку. Потом стаскивает черную вязаную шапочку, плотно облегающую голову. Шапочку она бросает на пустую коричневую банкетку, рядом со своей холщовой сумкой. Разматывает вязаный шарф и его тоже кладет на банкетку.

Она миниатюрная, хотя и не такая, как те худосочные модели, на чьи фото можно поглазеть в модных журналах, пока стоишь в очереди в кассу в супермаркете. Нет, она совсем не такая. Она не тощая, как иголка, но телосложение у нее хрупкое. Ее можно назвать невысокой, но не миниатюрной; худенькой, но не тощей. Скорее, она среднего роста и нормального телосложения… правда, к ней и такие слова не подходят.

Под пальто на ней джинсы и толстовка – синяя, с карманами.

Снаружи занялся день. Еще один день без солнца. Тротуар завален палой листвой – пожухлой и засохшей. Те листья, что остаются на деревьях, к концу дня тоже опадут, если западный ветер не утихнет. Он неожиданно налетает из-за углов зданий из красного кирпича, заползает под пестрые маркизы, где только и ждет, как бы стащить у кого-нибудь шляпу с головы или вырвать газету из рук, утепленных перчатками. Дождя можно не опасаться – во всяком случае, пока. Но холод и ветер сулят скорую зиму. Поэтому многие сегодня стараются не выходить на улицу.

Она заказывает кофе. Сидит за столиком у окна, пьет кофе из дешевой керамической кружки, купленной с оптовой скидкой, и смотрит в окно, хотя смотреть-то особенно не на что: кирпичные здания, разноцветные маркизы, палая листва.

Из нашего кафе не видно озера Мичиган. Но посетители все равно любят сидеть за столиками у окон и представлять себе, что озеро совсем рядом. Восточный берег озера действительно недалеко. Нас называют «прибрежным округом»: несколько маленьких городков на берегу озера километрах в ста – ста пятидесяти от Чикаго. Вроде бы не так далеко, а для меня сто километров – все равно что три штата или целый мир. Чикаго! Во всяком случае, оттуда приезжают почти все наши посетители. Попадаются приезжие из Детройта, Кливленда или Индианаполиса. Но чаще всего из Чикаго. Наш городок – хорошее место, где можно провести выходные. Во всяком случае, дольше, чем на два дня, у нас почти никто не задерживается.

И даже такое случается главным образом летом, когда к нам в самом деле кто-то приезжает.

Сейчас не приезжает никто. Никто, кроме нее.

Наше кафе довольно далеко от Главной улицы; после нас магазины и рестораны уже сменяются жилыми домами. А рядом с нами всего понемножку – с одной стороны сувенирный магазин, с другой – маленький отель. На той стороне улицы, мощенной брусчаткой, приемная психотерапевта. Она находится в ряду домов на одну семью. Кондоминиумы. Автозаправка. Еще одна сувенирная лавка, закрытая до весны.

Мимо меня проходит официантка и щелкает пальцами у меня перед глазами.

– Второй столик, – говорит девушка, которую я прозвал Рыжиком. У меня для всех есть клички: Рыжик, Косичка, Скобка. – Второй столик нужно убрать.

Я не двигаюсь с места. По-прежнему глазею. Я и гостье даю прозвище, которое, по-моему, очень ей подходит. Она смотрит в окно и о чем-то мечтает. Строит замки на песке. Большое событие – наконец-то у нас что-то происходит. Наконец-то день не похож на другие дни. Здесь, у нас, где вообще ничего не происходит. Если бы Ник или Адам остались, а не уехали в колледж, я бы позвонил им и рассказал о девушке, которая сегодня зашла в кафе. О ее глазах и волосах. И они захотели бы узнать подробности: в самом ли деле она отличается от тех безликих, одинаковых девушек, которых мы видим каждый день, девушек, которых знаем с первого класса? И я сказал бы им: да, она другая.

Мой дед обычно называл бабушку – в молодости она была брюнеткой, хотя я запомнил ее с копной седых волос – Капучеттой. Видимо, прозвище имеет какое-то отношение к монахам-капуцинам, во всяком случае, так утверждал мой дед-итальянец; капюшоны, которые носили монахи, вроде бы напоминали шапку пены на кофе, который поэтому тоже стали называть капучино. Во всяком случае, так утверждал дедушка, когда смотрел бабушке в глаза и называл ее Капучеттой.

Ну а мне просто нравится само звучание слова. По-моему, такое прозвище тоже подошло бы этой девушке, хотя волосы у нее совсем не темные, а переливчатые. Она окутана таинственностью, словно скрыта под капюшоном монашеской рясы. Но я не люблю кофе… Потом я замечаю на ее тонком запястье жемчужный браслет – он кажется слишком маленьким даже для ее узкой руки. Эластичный шнурок, на который нанизаны молочно-белые жемчужины, туго натянулся и врезается в кожу – наверное, если снять его, можно будет увидеть красный след.

Жемчужины потускнели и стерлись по краям.

Она то и дело машинально дергает шнурок, но потом отпускает, и браслет снова врезается в кожу. Ее простой жест завораживает. Дерг. Дерг. Дерг. Я какое-то время наблюдаю за ней, не в силах оторвать взгляд от браслета и ее гибких рук.

Жемчуг решает дело. Никакая она не Капучетта, решаю я. Буду звать ее Перл – Жемчужиной!

В кафе входит группа прихожан; они бывают у нас каждую неделю в одно и то же время. Они занимают свой обычный большой стол, за которым умещается десять человек. Хотя они ничего не заказывают, им сразу приносят два кофейника. В одном обычный кофе, в другом – с пониженным содержанием кофеина. Им ничего и не нужно заказывать, все и так известно. Они бывают у нас каждое воскресное утро: теснятся за одним и тем же столом, страстно обсуждают такие вопросы, как проповеди, священники и Священное Писание.

Официантка Косичка три раза подряд выходит на перекур. Когда она наконец возвращается, от нее воняет табачной фабрикой. Я вижу ее желтые зубы, когда она убирает в карман передника скудные чаевые и тяжело вздыхает. Полтора доллара, причем четвертаками.

Она извиняется и говорит, что ей нужно в туалет.

Обстановка в кафе приближается к нормальной. Правда, сейчас в зале Перл – девушка с переливчатыми волосами. Она смотрит в окно на разноцветные дома и пестрые маркизы. С ней кафе словно преображается. Она что-то ест. Присмотревшись, вижу, что ей принесли яичницу-болтунью с английским маффином, который она намазала маслом и клубничным джемом. Ей подливают кофе. Во вторую чашку она высыпает два пакетика сухих сливок и розовый пакетик сахарозаменителя, который даже не размешивает. Неожиданно ловлю себя на том, что не могу оторвать взгляда от ее рук. Слежу, как она подносит кружку к губам и делает глоток.

И тут в мои мысли врывается тоненький металлический голосок Придди.

– Алекс! – зовет она, я оборачиваюсь и вижу, что она манит меня к себе скрюченным пальцем. Ногти у нее выкрашены в ярко-оранжевый цвет. На стойке перед Придди картонная коробка и пластиковый стакан с газировкой из автомата. В коробке лежат сэндвич с беконом, салатом и помидорами, гора жареной картошки и маринованные огурчики. Все как всегда. Доставки у нас нет, но для Ингрид Добе мы делаем исключение. И сегодня моя очередь нести ей обед. Обычно я с нетерпением жду походов домой к Ингрид – хоть какое-то разнообразие, – но сегодня не такой день. Сегодня я предпочел бы остаться.

– Я? – спрашиваю как идиот, глядя на коробку, и Придди отвечает:

– Да, Алекс. Ты.

Я вздыхаю.

– Отнеси это Ингрид, – обращается ко мне Придди. Никаких «пожалуйста», никаких «спасибо», просто приказ: – Иди!

Я медлю долю секунды, не сводя взгляда с девушки с переливчатыми волосами – Перл. К ее столику подходит Рыжик и в третий раз подливает ей кофе.

Перл сидит у нас уже час, а может, и два. С едой покончено, но она не уходит. Со стола убрали. Прошло добрых полчаса с тех пор, как Рыжик положила на стол чек рядом с кофейной кружкой. Она раза три спрашивала, не хочет ли Перл что-нибудь еще, но та лишь качает головой и отвечает, что ей ничего не нужно. Рыжик все больше досадует; ей не терпится получить очередные скудные чаевые, на которые она начнет жаловаться, как только Перл уйдет. Но пока она никуда не уходит. Сидит за столиком у окна, смотрит на улицу, мелкими глотками тянет свой кофе. Она явно не спешит.

Я обещаю себе поторопиться. Может быть, успею вернуться до того, как она уйдет.

Почему? Сам не знаю. По какой-то причине мне хочется быть здесь, когда она встанет из-за стола. Мне хочется видеть, как она снова натянет на голову черную вязаную шапочку, скрывающую переливчатые, колорированные волосы. Посмотреть, как она обмотает шею шарфом, закинет на плечо холщовую сумку. Наденет пальто в черно-белую клетку. Я хочу видеть, в какую сторону она пойдет.

Обещаю себе поторопиться; я вернусь до того, как она уйдет. Повторяю одно и то же снова и снова. Если я правильно рассчитаю время, может быть, когда я доставлю Ингрид заказ и вернусь, мы с ней столкнемся в дверях. Может быть.

Я придержу ей дверь. И скажу: «До свидания, приятного вам дня».

Спрошу, как ее зовут. «Вы недавно приехали к нам?» – спрошу я.

Может быть. Если я правильно рассчитаю время.

И если не буду трусить, как последнее дерьмо, – что, скорее всего, и произойдет.

Ради быстрой пробежки через дорогу куртку можно не надевать. Хватаю коробку, стакан и, пятясь, выхожу в застекленную заднюю дверь, толкнув ее спиной.

На улице ветер норовит вырвать коробку у меня из рук. В такие минуты я жалею, что у меня нет волос. То есть они есть, но их мало. Хочется, чтобы их было гораздо больше, чем мой ежик, который совсем не согревает ни кожу на голове, ни уши. Конечно, можно было надеть шапку и куртку. Но на мне форма, обязательная для всех служащих кафе: дешевые клетчатые брюки, белая рубашка, застегнутая сверху донизу, и черный галстук-бабочка. Словом, выгляжу я ужасно; предпочитаю не появляться на публике в таком виде. Правда, Придди не оставляет мне другого выхода. Рукава рубашки хлопают на ветру, ветер забирается под полиэстер, и он раздувается, как парашют или воздушный шар. На улице холодно, не выше пяти градусов. И ветер – какой сильный ветер! Следующие четыре месяца все только о нем и будут говорить. На дворе еще только ноябрь, а метеорологи уже предрекают холодную зиму, одну из самых холодных в истории, с двадцатиградусными морозами, сильными ветрами и обильными снегопадами.

Зима в Мичигане, ну кто бы мог подумать?!

Ингрид Добе живет в деревянном коттедже под двускатной крышей – такой стиль называется кейп-код. Ее домик построили в сороковых или пятидесятых годах прошлого века. Дом выкрашен в голубой цвет, а ставни на окнах синие. Крыша довольно высокая. Дом выглядит крепким и симпатичным. Он старомодный, но милый, какой-то идиллический. Летом, конечно, на улице шумно, но в такое время, как сейчас, шума почти нет. У нас тихо.

Если Ингрид стоит у слухового окна в мансарде, она отлично видит сверху все, что происходит в кафе. Я замечаю ее – она стоит у окна, как призрак, не сводя с меня взгляда, пока я пропускаю машину, а потом перебегаю дорогу. Она машет мне рукой из-за стекла. Я машу в ответ и вижу, что она отходит от окна. Я поднимаюсь по ступенькам на широкое белое парадное крыльцо и тут же слышу громкий скрип дверных петель. Потом хлопает сетчатая дверь соседнего синего дома, в котором доктор Джайлс, городской мозгоправ, устроил свою приемную. Он появился у нас меньше года назад. Кошусь в его сторону – он стоит в дверях и прощается с пациенткой, а потом, сунув руки в карманы, озирается по сторонам, как будто ждет еще кого-то. Интересно, обнимает ли он пациентку на прощание до того, как она выходит на крыльцо? Я почти уверен, что да; неловко обнимает одной рукой, на что не решился бы на публике. И вот что странно. Он смотрит на часы. Потом озирается по сторонам. Налево, направо, прямо. Следующий пациент опаздывает, а доктор Джайлс не хочет ждать. Похоже, он обиделся на то, что приходится ждать. Я понимаю это по его косящим глазам, по чересчур прямой спине, по тому, как он скрещивает руки на груди.

Он мне нисколько не нравится.

Вышедшая от него пациентка накидывает на голову капюшон, отороченный мехом капюшон на толстой черной парке. Непонятно, для чего ей нужен капюшон – для тепла или чтобы почувствовать себя уединенно. Не знаю. Лица ее я не вижу – она семенит прочь по другой стороне улицы. Я ее не вижу, но слышу. Думаю, что ее слышит полгорода или, во всяком случае, половина нашего квартала. Она громко, со всхлипами плачет.

Это он заставил ее плакать. Доктор Джайлс заставил эту девушку плакать. Лишний повод не любить его.

Когда доктор Джайлс устроил свою приемную в крохотном синем домике, в городе разгорелся настоящий скандал. Дело в том, что здешние дамы начали рыскать вокруг кафе, прогуливаться туда-сюда по улице, чтобы увидеть, кто входит к доктору Джайлсу или выходит от него. Всем было интересно, кто из местных жителей посещает мозгоправа и почему. Вот что самое ужасное в маленьком городке: здесь, похоже, не догадываются о праве человека на личную жизнь.

Наш городок – поистине образец маленького городка. У нас всего один светофор; есть городской пьяница, которого все знают. Этот пьяница – мой отец. Все сплетничают. Как будто озабочены только одним: как бы подставить друг друга. И подставляют.

Ингрид открывает, не дожидаясь моего звонка. Она открывает дверь, я вхожу и вытираю ноги о плетеный придверный коврик. Она улыбается. Ингрид примерно столько же лет, сколько было бы моей матери, живи она по-прежнему с нами. Не поймите меня превратно, моя мать вовсе не умерла (о чем я иногда жалею). Просто она не здесь, не с нами. Стрижется Ингрид коротко; такие стрижки я часто вижу у сорока-пятидесятилетних женщин. Волосы цвета мокрого песка. У нее приветливые глаза. Улыбка милая, но грустная. Во всем городке нет ни одного человека, способного сказать о ней что-то плохое. Зато говорят о том плохом, что с ней случилось. Жизнь Ингрид – настоящая трагедия. Ясно одно: ей страшно не повезло. И из-за этого все заботятся о ней. Она боится выходить из дому. Всякий раз, как она пробует переступить порог, на нее накатывает паническая атака, сжимается грудь, ей трудно дышать. Я видел это собственными глазами, хотя и не знаю всех подробностей. Стараюсь не совать нос в чужие дела, но однажды я видел, как Ингрид усадили в машину скорой помощи и увезли в больницу, когда ей показалось, что она умирает. К счастью, ее опасения не подтвердились. У нее, как говорят, обычный случай агорафобии, как будто для пятидесятилетней женщины обычное дело сидеть в доме и до смерти бояться окружающего мира.

Она вообще никогда не выходит из дому, даже для того, чтобы, например, забрать письма из почтового ящика, полить цветы или выполоть сорняки. В своих гипсокартонных стенах она чувствует себя неплохо, но за пределами этих стен все обстоит наоборот.

При этом Ингрид не сумасшедшая. Она примерно так же нормальна, как и все окружающие.

– Привет, Алекс, – говорит она.

– Здрасте, – отвечаю я.

Ингрид одета как и подобает пятидесятилетней женщине: на ней нечто ярко-оранжевое вроде свитера и черные трикотажные брюки. На шее цепочка с медальоном. В ушах серьги-гвоздики. На ногах туфли без каблука.

Прежде чем Ингрид закрывает за мной входную дверь, я успеваю быстро оглянуться и увидеть Перл, хотя ее лицо почти заслоняется отражением противоположной стороны улицы. Стеклянная перегородка осложняет восприятие того, что внутри, и того, что снаружи; ничего удивительного, что птицы иногда врезаются в стекло и разбиваются насмерть.

И все же сквозь шатер деревьев и в отражении половины мира в стеклянной панели я вижу ее.

Перл.

Она смотрит в окно, но не на меня. Проследив за взглядом Перл, вижу вывеску на крыльце соседнего дома: «Доктор Джайлс. Дипломированный психолог».

На крыльце соседнего дома стоит доктор Джайлс собственной персоной. Брюнет с модной стрижкой и холеным лицом нетерпеливо ждет, когда появится следующий пациент.

Вот это да! Она за ним наблюдает.

Неужели она записалась на прием к доктору Джайлсу? Может быть. Наверное, в том и дело. Мысли мои принимают другой оборот, но не настолько, чтобы я перестал думать о ее волосах или глазах, потому что я не перестаю думать о них. Более того, они возникают передо мной всякий раз, стоит мне моргнуть.

Ингрид закрывает дверь и просит меня:

– Запри, пожалуйста!

Дом у Ингрид очень маленький, но ей вполне подходит, потому что она живет одна. Я задвигаю засов и несу ее обед на кухню. Там на рабочем столе стоит открытая картонная коробка, рядом лежит небольшой запас романов. Все, что нужно, чтобы скоротать время. Рядом подставка с ножами; в их числе профессиональный разделочный нож, которым Ингрид обычно разрезает упаковочную ленту.

Работает телевизор, маленький плоскоэкранный телевизор, который Ингрид не смотрит, хотя наверняка слушает; по-моему, благодаря голосам актеров на экране у нее создается впечатление, будто она не одна. Ей кажется, что в доме, кроме нее, есть еще кто-то, хотя все это сплошная фантазия. Она сама себя обманывает. Должно быть, человеку, который никогда не покидает собственного дома, очень одиноко.

Во всем доме тишина. Наверное, когда-то, очень давно, здесь слышался топот ног и детский смех, а сейчас ничего нет. Все звуки ушли.

– Алекс, надеюсь, ты окажешь мне одну услугу, – говорит Ингрид, и я нехотя отрываюсь от созерцания девушки в кафе.

Кухня у нее вся белая: белые стены, белые шкафчики. Зато грязный дощатый пол очень темный, почти черный. Он составляет резкий контраст с окружением. Обстановка аскетическая: все выдержано в нейтральных серых тонах, безделушек или аксессуаров почти нет, в отличие от моего дома. Мой отец – тот еще барахольщик. Он ничего не выбрасывает. Нет, он не копит мусор годами, не наваливает его кучами посреди гостиной, бродячие кошки не рожают у нас во всех углах, и по дому не носятся дикие котята – в общем, он не похож на тех патологических нерях, каких показывают по телевизору. Просто отец сентиментален; никак не может расстаться с моими дневниками из средней школы и молочными зубами. Наверное, это должно мне нравиться. Может быть, мне и нравится… в глубине души.

Но, помимо всего прочего, такая сентиментальность говорит о том, что у отца в целом свете нет никого, кроме меня. Если я уеду, что с ним будет?

– Я составила список покупок, – говорит Ингрид, и, не дожидаясь, пока она спросит: «Ты не сходишь?», я отвечаю:

– Конечно. Завтра, хорошо?

Конечно, хорошо, кивает она.

Из кухонного окна мне прекрасно видно крыльцо доктора Джайлса. Домик Ингрид стоит чуть выше; окно кухни – просто идеальный наблюдательный пункт, чтобы смотреть на дом напротив. Вид не потрясающий, и тем не менее все же какой-то вид. Пока Ингрид роется в сумочке в поисках двух двадцатидолларовых купюр и вручает их мне, я кое-что замечаю, нечто темное и смутное – просто тени за стеклом. В домике напротив кто-то есть. Я вглядываюсь, но недостаточно долго. Так нельзя. Не хочу, чтобы Ингрид считала меня любителем совать нос в чужие дела. Я кладу деньги в карман и обещаю сходить для нее в магазин. Завтра утром куплю ей продукты. Как ходил уже много раз. Беру список покупок и прощаюсь.

Выйдя из дома, я спускаюсь с широкого крыльца на тротуар.

И тут вижу: в окне кафе уже никого нет.

Та девушка ушла.

Куин

Я часто думала о том, что Эстер прозрачная, как оконное стекло. Что видишь, то и есть. Но сейчас, сидя на корточках на полу в ее крошечной комнате – ноги онемели – и держа в руках письмо, которое начинается словами «Любовь моя», думаю: выходит, я ошибалась. Ох, как я ошибалась!

Выходит, Эстер все-таки не прозрачная. Теперь она кажется мне не оконным стеклом, а игрушечным калейдоскопом, где сложные мозаичные узоры меняются всякий раз, стоит чуть повернуть трубку.

Мы с Эстер познакомились, когда я прочла объявление в «Ридере».

– Ты что, шутишь? – спросила моя сестра Мэдисон, когда я показала ей объявление: «Девушка ищет соседку для совместного проживания в 2-к. квартире. Отличное место, рядом с автобусной остановкой и ж/д вокзалом». – Ты ведь видела кино «Одинокая белая женщина»? – продолжала Мэдисон, сидя на краю своей узкой кровати. Перед ней валялись карточки с текстами и картинками по естествознанию; они напомнили мне кроликов на покрывале.

Я взяла карточку.

– Ты ведь понимаешь, что эта дрянь тебе никогда в жизни не понадобится? – спросила я, прочитав неправильное определение на обороте. – Во всяком случае, в реальном мире.

Мэдисон наградила меня своим фирменным взглядом и ответила:

– Завтра у меня контрольная.

А то я не знала!

– Ты серьезно, Шерлок? – Я бросила карточку назад в кучу. – А после школы? Эта дрянь тебе никогда не пригодится.

Конечно, уж мне-то не стоило давать кому-нибудь советы, тем более по поводу образования. К тому времени я пять месяцев как окончила колледж, довольно второразрядный – он не входит в рейтинг лучших колледжей Соединенных Штатов. Зато плата за обучение там невысокая – куда ниже, чем в других местах. Кроме того, меня туда приняли, чего нельзя сказать о других высших учебных заведениях, куда я рассылала заявки. Все дело в одной мелочи под названием «необучаемость». Это нечто среднее между СДВГ и дислексией. Меня не воспринимали всерьез, свидетельством чему были многочисленные письма с отказами, которые я получала из одного колледжа за другим. Поперек моего заявления стояли большие красные штампы со словом «Отклонено».

Такой опыт, наверное, хорошо сказывается на самооценке… Или наоборот.

Первые два из восьми семестров я провела на испытательном сроке. Но после того как декан пригрозил исключить меня, я взяла себя в руки и раскрыла учебник. Кроме того, я не забывала время от времени принимать риталин и нехотя призналась в своем диагнозе. До сих пор считаю настоящим чудом то, что мне удалось окончить колледж со средним баллом 3,0. Разумеется, мои советы по поводу образования никому не нужны, и меньше всего Мэдисон, моей младшей сестре, которая, судя по всему, окончит школу лучшей ученицей. В общем, вскоре я заткнулась. Во всяком случае, на эту тему.

Кстати, фильм «Одинокая белая женщина» я посмотрела. Конечно, посмотрела. Но отчаянные времена требуют отчаянных мер, а я была в отчаянии. Мне было двадцать два года, я пять месяцев назад окончила колледж, и мне отчаянно нужно было сбежать из дома в пригороде, где я жила с родителями, гениальной младшей сестрой и ее вонючей морской свинкой. Мэдисон оканчивает школу. Она настоящий гений – ее ждет карьера врача. А может быть, бальзамировщика, потому что ее отличает нездоровое пристрастие ко всему неживому. В свое время она купила на свои карманные деньги чучело белки; то же самое она хочет сделать с морской свинкой, когда та наконец отбросит копыта. Набьет из несчастного зверька чучело, чтобы его можно было поставить на полку.

Мэдисон была всем довольна в родительском доме и совершенно не понимала моего желания сбежать оттуда. Мне же было невообразимо скучно; более того, меня ужасно раздражало, что мама в своем минивэне всегда встречала меня после работы на пригородной станции Баррингтон-Метра. Сидя за рулем, мама допытывалась, как прошел у меня день.

«Ты сегодня с кем-нибудь подружилась?» – спросила она меня в первый день новой работы референтом в солидной юридической фирме в центре Чикаго, как будто я провела первый день в детском саду, а не на работе.

Я устроилась на работу, слегка покривив душой; сказала, что потом планирую поступать на юридический, хотя право меня совсем не интересует.

«Ты научилась чему-нибудь новому?» – спросила мама чуть позже по дороге домой.


«Нет, мама. Ничему».


Конечно, кое-что я все-таки поняла. Я поняла, что моя работа – полный отстой. А когда мы с мамой приехали домой, я вынуждена была слушать, как родители наперебой расхваливают Мэдисон. Они прямо соловьями разливались. Ах, какая Мэдисон умная, как она блистательно сдала очередной экзамен! Ее заранее приняли в какой-то пижонский колледж, ну а мне пришлось выбирать колледж по принципу дешевизны и еще потому, что меня брали. Пришлось поступить туда после многочисленных отказов, которые я получила из-за того, что плохо сдала тест на проверку академических способностей.

Я должна была вырваться из родительского дома. Там я задыхалась, на меня все давило.

И тогда произошло вот что. По пути домой я открыла раздел объявлений в «Ридере» и увидела объявление Эстер. Оно стало для меня маяком в темном ночном небе.

Я и раньше пробовала искать себе жилье, но на работе мне, как новичку, платили чуть больше минимальной зарплаты, и, хотя я пыталась экономить на всем – искала студии, комнаты, квартирки на дешевой южной стороне, мне попросту было не по карману жить в Чикаго самостоятельно. О квартирах за пределами Чикаго не могло быть и речи, потому что тогда мне, кроме жилья, понадобилась бы еще и машина, какое-нибудь средство передвижения, чтобы добираться до вокзала и обратно не с маминой помощью.


«Девушка ищет соседку для совместного проживания в 2-к. квартире. Отличное место, рядом с автобусной остановкой и ж/д вокзалом».


Отлично! Я тут же перезвонила, и мы договорились встретиться.

В тот день, когда мы с Эстер должны были познакомиться, я мысленно готовилась к встрече с кем-то вроде Дженнифер Джейсон Ли. По правде говоря, Мэдисон здорово меня завела с этим фильмом «Одинокая белая женщина». Хуже того, я посмотрела фильм прямо перед нашей встречей; Дженнифер Джейсон Ли в роли Хэди оказалась опасной психопаткой. Успокаивало меня только то, что у нас ситуация обратная. Поскольку в квартиру к Эстер въезжала я, мне и предстояло находиться в положении героини Дженнифер Джейсон Ли, а сама Эстер олицетворяла очаровательную Бриджит Фонду. И она в самом деле оказалась очаровательной.

В тот день Эстер опоздала; ее задержали из-за сотрудницы, которая взяла больничный. Она позвонила, когда я ехала смотреть квартиру, и мы договорились встретиться в книжном магазине на Кларк-стрит, где, как я вскоре узнала, она и работала. Эстер сообщила, что устроилась на полставки на время учебы в магистратуре. Она хочет стать специалистом по трудотерапии. Кроме того, она поет – время от времени выступает в одном из местных баров.

– Чтобы легче было платить по счетам, – объяснила она, хотя со временем я поняла, что дело не только в этом. Эстер втайне мечтала стать следующей Джони Митчелл.

– Что такое специалист по трудотерапии? – спросила я, пока она вела меня мимо многочисленных книжных полок в тихую подсобку.

Мы устроились на ярко-оранжевых пуфах, на которых обычно сидят дети в «Час чтения». Эстер извинилась за то, что затащила меня в книжный, отказавшись от первоначальной договоренности. Была суббота; в магазине было полно завсегдатаев, которые рылись на полках и выбирали себе книги.

Все они показались мне умниками, все до одного, и Эстер тоже, хотя и в спокойном, современном смысле. Несмотря на оленьи глаза и вежливость, в Эстер заметны были признаки внутреннего бесенка – они проявлялись и в серебряном пирсинге в носу, и в колорированных волосах. Эстер сразу мне понравилась. Понравилось и то, как она была одета – в уютном кардигане и брюках карго. Я решила, что она крутая.

– Мы учим людей заботиться о себе. Помогаем инвалидам, людям с задержкой развития, травмами. Пожилым. Это как реабилитация, самопомощь и психиатрия, вместе взятые.

Мне понравились ее зубы, идеально ровные и ослепительно-белые. Глаза у нее оказались разного цвета – один карий, другой голубой. Такого я раньше никогда не видела. В тот день она была в очках, хотя позже я узнала, что она носит их только для виду, считая подходящим реквизитом для роли продавщицы в книжном магазине. Она уверяла, что в очках выглядит умнее. А по-моему, Эстер не нужны фальшивые очки, чтобы выглядеть умной; она и без того умная. В тот день, когда мы познакомились, она спросила, где я работаю и по карману ли мне половина квартирной платы. Она предъявила мне единственное требование: чтобы я платила свою часть.

– Я смогу, – обещала я, подтвердив свои слова последним чеком с работы. Пятьсот пятьдесят долларов в месяц – такая сумма была мне по карману. Пятьсот пятьдесят долларов в месяц за комнату в квартире с отдельным входом на северной окраине Чикаго! Позже мы пошли туда; квартира находилась всего через улицу от книжного магазина. Эстер повела меня туда после «Часа чтения». Она читала вслух малышам, которые сидели на оранжевых пуфах. Эстер отлично читала – то за медведя, то за корову, то за утку; ее голос умиротворял и звучал приятно. Кроме того, она успевала приглядывать за своими подопечными, следя, чтобы все вели себя хорошо и слушали внимательно. Она так переворачивала страницы огромной книги, что завидно делалось. Даже я невольно заслушалась ее. Она буквально завораживала.

Потом мы отправились смотреть квартиру. Эстер показала мне мою будущую комнату – если, конечно, я пожелаю в ней поселиться.

Она так и не сказала, что случилось с ее прежней соседкой, хотя в следующие недели я находила следы ее пребывания. Так, в узком стенном шкафу я увидела ее имя, нацарапанное на стене карандашом, и нашла на полу обрывок старой фотографии; на нем я различила лишь прядь разноцветных волос, принадлежащих Эстер.

Обрывок фото я отдала Эстер сразу после того, как въехала, а имя на стенке стенного шкафа замазывать не стала. Я поняла, что на фото волосы Эстер, потому что таких волос, как у нее, я ни у кого больше не видела. Они так же уникальны, как гетерохромные глаза. От корней к кончикам ее волосы постепенно светлеют – она сказала, что это называется омбре. Темно-русые на макушке, на кончиках они почти платиновые. Фото было разорвано пополам; человек, изображенный на другой половине, исчез бесследно.

Я не выкинула фото, а отдала его Эстер, когда привезла свои вещи и обустраивалась на новом месте – почти год назад. Сказала: «Кажется, это твое». Она выхватила обрывок у меня из рук и выкинула его; в то время ее поступок не вызвал у меня вопросов.

Но теперь я вспоминаю ее поведение и понимаю: это что-то значило. Только вот что?

Алекс

Несколько часов я жду, что та девушка вернется; то и дело смотрю на приемную доктора Джайлса, пытаясь различить, что творится за шторами. Но девушка не показывается. Я подумываю тайком проскользнуть в проулок между домами Ингрид и доктора Джайлса, встать на цыпочки – и, может быть, мне удастся заглянуть внутрь. Или, может быть, еще раз сходить к Ингрид? Сделаю вид, будто я что-то у нее забыл или мне что-то нужно. Может быть, мне удастся разглядеть Перл в окно кухни. Я представляю, что Перл там, в домике доктора Джайлса, и занимается тем, чем обычно занимаются люди в кабинете мозгоправа: сидит на кушетке и изливает душу человеку, который получает кайф от чужих проблем. Но идет время – полчаса, час, два часа… и я говорю себе, что она что-то долго там сидит, рассказывая о себе все доктору Джайлсу. Прием у психиатра не может продолжаться два часа. Или может? Понятия не имею.

Проходит еще сколько-то времени, и я сдаюсь. Внушаю себе: ее там нет. Но я, конечно, ни в чем не уверен. Могу только гадать.

Под вечер я иду домой. Возвращаюсь той же дорогой, которой шел утром, по улицам городка, мимо магазинчиков, которые закрываются на ночь. Владельцы переворачивают таблички с «Открыто» на «Закрыто», запирают двери. Я устал; у меня гудят ноги и кружится голова. Перед глазами все время мелькает лицо той девушки: вот она здесь, и вот ее уже нет.

Улицы вымощены брусчаткой, вернее, прямоугольными гранитными блоками, похожими на булыжники. Два ресторана еще открыты, но бутики – один с дорогущими вещами для младенцев в витрине, и второй, где торгуют всякими мелочами, сувенирами и чересчур дорогими открытками, – скоро закроются. Улицы пустеют, низкое серое небо предвещает дождь. На обочине большой черный ворон доедает скелет кролика, сбитого машиной. В такое время года наваливается чувство безысходности. По телефонному столбу скачет белка, надеясь, что ворон ее не заметит. Впереди меня идут мальчишки в одних шортах и футболках; они не спешат, как будто холод им нипочем. На пустой улице их смех кажется особенно звонким. Один из них затягивается сигаретой, хотя на вид ему не больше двенадцати-тринадцати лет.

Я натягиваю на голову капюшон, глубже засовываю руки в карманы и ускоряю шаг. Прохожу мимо карусели и оказываюсь на берегу озера. Мне одиноко и грустно.

Я думаю о моих приятелях, Нике, Адаме и Перси. Они уехали в колледжи и наслаждаются жизнью. А еще я думаю о девушке, с которой даже незнаком и которую, скорее всего, больше никогда не увижу. Вероятно, у нее не в порядке с головой.

Волны набегают на берег, совершенно так же, как утром. Только сейчас видно дальше. Вдали образуются белые барашки; волны выбрасывают их на песок, как полки конных рыцарей. Кавалерия в атаке. Песок тускло-бурого цвета. У озера есть свой запах; его нельзя назвать неприятным. От него пахнет болотом, сыростью и холодом.

Песок липнет к подошвам моих черных спортивных туфель. Я обхожу заросли осоки; густые кустики пробиваются сквозь песок. Трава сейчас не зеленая, а бурая и жесткая. Скоро она совсем пропадет от холода, ветра и снега. По привычке обшариваю взглядом берег в поисках морских лилий – крошечных дисков, которые попадаются в гравии и на песке. Для меня поиск морских лилий – одержимость, навязчивая идея, слабость, дурная привычка. Морские лилии, или четки святого Кутберта. Для меня они все одинаково ценны – окаменелые доисторические существа, которые когда-то населяли озеро Мичиган. Я собираю морские лилии в песке и любуюсь ими, чуть поворачивая ладонь. По-моему, они красивее, чем глинистый сланец или базальт; гораздо выразительнее, чем гранит или шлак, хотя на самом деле смотреть-то особенно не на что. Кое-кто делает из них бусы и браслеты, ну а я просто храню в пластиковом пакете на застежке. Пока я складываю находки в брючный карман и крепко сжимаю, чтобы не выпали.

На пирсе парочка – мужчина и женщина; они отошли не слишком далеко от берега, чтобы их не снесло в воду, и все же достаточно далеко, чтобы насладиться свежим воздухом. Они держатся за руки – не дают друг другу упасть на сильном ветру. Парочка любуется штормовым озером и апокалипсическим небом. Потом они разворачиваются и бредут к машине, оставленной на парковке. Мне уходить некуда. Я стою на месте и размышляю о том о сем. И только после того, как их черная машина покидает парковку и устремляется прочь из городка, я вижу ее. Она сидит совершенно одна на детской площадке, на качелях, и возит ногами по песку. Руками она вцепилась в цепи, но отталкивается не сильно – качели вместо нее раскачивает ветер. Она качается размеренно, если вообще качается; просто отклоняется туда-сюда, рассеянно и лениво, а сама думает о чем-то своем.

Перл.

Она в пальто; и шапочка тоже на ней. Руки без перчаток; мне кажется, что они замерзли. Шея обмотана шарфом, хотя ветер поднимает его концы и дергает то туда, то сюда. Начался дождь – пока он лишь слегка моросит. Похоже, Перл ничего не замечает, как будто водонепроницаемая. А может, она любит дождь. Вода попадает мне в глаза; я весь пропитываюсь ею. Терпеть не могу дождь. Мне лучше поспешить домой; более того, я должен спешить домой. Поскорее убежать отсюда.

Но я никуда не бегу. Наоборот, я иду под крышу, на летнюю площадку для пикников, где стоят деревянные столы. Самое главное, там есть навес. Сажусь на деревянную столешницу в полусотне шагов от того места, где сидит Перл. Она меня не видит.

Зато я вижу ее.

Куин

Я дочитываю письмо до конца, и в голове у меня возникает одна простая, но назойливая мысль: кто это «Любовь моя»? Надо спросить об этом Эстер, очень надо. Последняя строчка словно кричит, снова и снова повторяя: «…вы меня тогда видели? Вы нарочно хотели меня разозлить?»

Мне хочется спросить у Эстер: «Кто это – „вы“?»

Я выхожу в гостиную проверить, не вернулась ли она – может, вошла тихонько, пока я была в ее комнате. Я почти ожидаю увидеть ее на розовом диване – она в моих мыслях сидит по-турецки, как обычно, когда читает малышам в книжном магазине. Я представляю, как спрашиваю Эстер, протягивая ей письмо: «Кто это – „Любовь моя“?» В моих мыслях она сокрушенно смотрит на меня, когда я допытываюсь: «Кто он?»

В голове всплывают строчки из письма: «А может быть, все придумала она и нарочно оставила свет включенным, чтобы я все видела. В конце концов, она ведь победила!»

В мыслях я трясу Эстер за плечи и снова и снова спрашиваю: «Кто она такая? Кто она такая, Эстер?» – и вот на лице Эстер появляется раскаяние, и она начинает плакать.

Но нет. Я не могу так поступить с Эстер. Не вынесу, если она заплачет.

И все же я хочу знать: кто такая «она»?

Конечно, ничего не выходит, потому что, когда я выбегаю из комнаты Эстер, не застаю ее в гостиной. Ее там нет. Конечно, ее нет. Я одна в пустой квартире. Телевизор выключен, поэтому в квартире тихо, если не считать шипения в радиаторе. Все в гостиной напоминает об Эстер, особенно разрозненные предметы мебели, которые она приобрела до того, как с ней поселилась я: розовый диван, унылый металлический кофейный столик, ультрасовременное кресло в черную и белую клетку, диванные подушки болотного, желтого и синего цвета. И конечно, ворсистый коврик, который мы вместе притащили домой с какой-то дворовой распродажи в Саммердейле – мой единственный вклад в обстановку квартиры, если, конечно, не считать меня самой. Мы с этим ковром прошагали пешком не меньше трех кварталов, Эстер впереди, я сзади. Почему-то всю дорогу мы хохотали. Нам было смешно из-за того, какой он тяжеленный, из-за того, что он желтовато-зеленоватого цвета. Я думаю о стенах квартиры, ослепительно-белых, которые миссис Бадни строго-настрого запретила нам красить.

Миссис Бадни, восьмидесятидевятилетняя старая полька, которая живет в квартире под нами, – владелица нашей квартиры. В некрашеные стены вкручены многочисленные крючки для одежды, подсвечники и доска, на которой пишут мелом, – мы с Эстер оставляем на ней друг другу важные сообщения и короткие послания:


«Купи молока».
«Это ты съела мой сыр?»
«Если жизнь дает тебе лимоны, делай из них лимонад».
«Убежала. Скоро буду».


В очередной раз понимаю, как здесь одиноко. Как одиноко в квартире, если Эстер нет дома.

Я хватаю телефон, собираясь позвонить Бену, моему коллеге и другу. Бен – почти единственный человек, с которым я общаюсь на работе. С другими тоже приходится общаться, но только потому, что мне за это платят. С юристами, которые манят меня пальцами и приказывают отнести куда-нибудь документы или сделать копии, я разговариваю только по необходимости. Так надо. Это входит в мои служебные обязанности.

Но с Беном я разговариваю, потому что хочу. Кроме того, он мне нравится.

Потому что он милый.

А еще он очень хорош собой, ему двадцать три года, и он трудится референтом, как и я, хотя, в отличие от меня, позже в самом деле собирается поступать на юридический.

К сожалению, у Бена есть подружка. Они вместе учились в колледже, и она, как и он, готовится к поступлению на юридический факультет. Как только она получит диплом помощника юриста в Иллинойском университете в Чикаго, они вместе поступят на юридический факультет в Вашингтоне. Как романтично! Его подружку зовут Прия… Даже имя у нее необычное и красивое.