Как-то в шесть лет я вышел из дому и отправился на детскую площадку на другом конце городка. Отец валялся дома пьяный; он понятия не имел, что я ушел. На площадке я подружился с одним мальчиком примерно моего возраста; его мать сидела рядом, на скамейке, и смотрела, как мы играем. Позже, когда она позвала своего сына домой, я пошел с ними. Он подбежал к матери и схватил ее за руку, я тоже подбежал к ней и схватил ее за другую руку. Она не оттолкнула меня; она не сказала: «Не трогай меня!» Кажется, только тогда до нее дошло, что со мной нет взрослых. Я был совершенно один.
– Где ты живешь? – спросила она, а я, вместо ответа, спросил, нельзя ли пойти домой вместе с ними. Нет, ответила она, но ее глаза были добрыми и внимательными. Вместе с тем в них была и надежда на то, что я, как потерявшийся щенок, все же уйду к себе домой.
Нечто подобное повторялось еще несколько раз.
– Ешь, – просит Ингрид, глядя на стол, на стоящую перед нами еду, и добавляет: – Пожалуйста, ешь. Для меня одной здесь слишком много. Не люблю, когда еда пропадает. Ты ведь останешься, Алекс, да? – В ее голосе слышатся нотки мольбы, а я стою у стола, не сводя глаз с еды, которую она ставит передо мной. Мне кажется, что я исхожу слюной, как голодный пес. Глядя ей в глаза, я в очередной раз поражаюсь тому, какие они у нее грустные. Глаза у Ингрид грустные, одинокие. Она предлагает мне остаться под тем предлогом, что не хочет выбрасывать еду, но настоящая причина в другом: ей одиноко. Ей не с кем поговорить, не с кем поесть, кроме знаменитостей по телевизору, а разговаривать с телевизором – последнее дело.
Поэтому я остаюсь на ужин. Сначала ем макароны, за ними персиковый компот с ванильным мороженым. Потом мы играем в джин рамми. Ингрид трудно отказать. Пожалуй, мне вообще не хочется ей отказывать. Не хочется уходить. После еды мы смотрим телевизор, сидя за кухонным столом и сдвинув тарелки на край. Повторяют старый выпуск телевикторины «Своя игра», и мы хором выкрикиваем правильные ответы. Она отвечает на вопрос «Кто такой Берт Рейнолдс?», а я отвечаю на вопрос «Что такое Прованс?». Потом она берет колоду карт и начинает сдавать. Десять мне, десять ей. Вот что значит быть частью семьи.
Почти все вечера я провожу в одиночестве. Ну не совсем в одиночестве, с отцом, но это почти то же самое, что быть совершенно одному. Иногда мы сидим в одной комнате, но не разговариваем, а иногда даже и в одной комнате не сидим. Все мои друзья разъехались; подружек нет. Я, как и Ингрид, провожу вечера в обществе телевизора, если не слежу за городским мозгоправом или не проникаю тайком в заброшенный дом.
Я предлагаю помочь вымыть посуду после «Своей игры» и карт. Ингрид отказывается.
– Ты мой гость, – говорит она, но я настаиваю, подхожу к раковине из нержавейки, смотрю, как она заполняется полупрозрачной мыльной пеной. Я по одному лопаю мыльные пузыри указательным пальцем, потом погружаю в пену тарелки и начинаю мыть. На сушилке быстро накапливается башня из влажных тарелок – такая высокая, что кажется: еще одна – и тарелки с грохотом упадут и разобьются.
– Где кухонное полотенце? – спрашиваю я у Ингрид, роясь в шкафчике в поисках чего-то, чем можно вытереть посуду.
Но Ингрид качает головой.
– Оставь их, – говорит она. – За ночь высохнут… Ты слишком усердно работаешь, – продолжает она, а потом вдруг говорит: – Ты хороший парень, Алекс. Ты ведь это знаешь, да?
И тут я замечаю морщинки у нее под глазами; кожа там тонкая и припухшая. Вижу, какие тусклые у нее глаза, какие красные белки. Наверное, у нее конъюнктивит. Острый конъюнктивит. Аллергия. Или ей просто грустно.
Я киваю: да, знаю. Правда, я иногда сомневаюсь, так ли это. Хороший я или нет, чувствую я себя полным изгоем. Именно эта мысль преследует меня среди ночи. Она для меня очень важна. Самая важная в жизни – в той жизни, какую я знаю. Я думаю: мне никогда ничего не светит, кроме того, что есть. Наш городишко, жалкое существование. Кафе Придди. Всю жизнь мне придется убирать за кем-то грязную посуду. А потом я слышу, как девушка из моих снов зовет меня: «Пойдем…»
Появится ли у меня когда-нибудь такая возможность?
– Твоя мать… – говорит Ингрид, и голос ее утихает, прежде чем ей хватает смелости закончить фразу, сказать вслух то, что она думает. – Зря она ушла. – И она хлопает меня по плечу, когда я поворачиваю к выходу, неся с собой контейнер с остатками макарон.
Когда я выхожу, где-то вдали воет койот, через городок с грохотом проходит поезд, на сей раз товарняк. Для пассажирского сейчас уже поздно. Пассажирский прошел несколько часов назад. Интересно, села ли в него Перл? А может, она еще здесь и бродит по улицам…
Уже десятый час; местные жители впали в спячку до весны.
Когда я прихожу домой, отец крепко спит, лежа ничком на диване. Рядом с перевернутой пивной бутылкой – очередное уведомление, от которого пахнет спиртом. Бумага прилипла к столу; чуть не разорвав его, я читаю и громко ругаюсь:
– Отец, черт побери!
На сей раз электричество. Нам грозят отрубить свет. Я смотрю на телевизор, на лампу, на уродливую потолочную люстру со скрытой проводкой в гостиной, на открытую дверцу холодильника – все включено, все работает. Он ухитрился оставить все включенным, а счета растут! Чтобы заплатить за свет, придется работать сверхурочно; еще больше времени надрываться на Придди, в то время как отец сидит дома и надирается. И берет деньги на пиво. Вот где настоящая засада! Своих денег у отца нет. Как-то, еще давно, когда я был маленький, он разбил мою копилку. Потом стало известно, что он научился подделывать мои чеки, полученные от Придди; он шел в банк и пытался их обналичить. Когда все вскрылось, он стал тайком проникать ко мне в комнату и воровать мои вещи. Он унес все мои бейсбольные трофеи, мое выпускное кольцо – все, что можно продать в комиссионном магазине в центре городка.
Теперь я выдаю ему немного карманных денег, чтобы он не трогал мои вещи. И все же он снова взялся за старое. На прошлой неделе я обнаружил, что пропал телескоп – он пропил еще одно сокровище. Правда, это для меня только вещи. Материальные ценности. То, что для меня дороже денег, я храню под кроватью, куда отец не полезет. Там я храню свою коллекцию морских лилий. Иглокожих, найденных на берегу озера. Крошечные окаменелости, которые я держу в пакете на застежке. Пусть отец забирает телескоп, раз уж он ему так нужен, но морские лилии – мои.
Как и ожидалось, он оставил включенной единственную конфорку на плите. На кухне воняет гарью. На сковороде сгоревший сыр, а отец храпит себе и ничего не чувствует. Рот открыт, из угла вытекает слюна. Масло вынуто из холодильника, стоит на рабочем столе рядом с упаковкой американского сыра. По-моему, и масло, и сыр уже с душком; выкидываю их в мусор. Дверца холодильника распахнута;
еда внутри стала теплой. На полу лужа пролитого пива; оно просачивается сквозь половицы.
Пробую растолкать его – пусть убирает за собой. Он не шевелится. Прижимаюсь ухом к его груди; он дышит. Хоть это хорошо. Теперь я смогу убить его, когда он наконец проснется. Он ведь мог сжечь весь дом!
Я открываю окна, чтобы вонь выветрилась, и приступаю к уборке. Опять мне приходится выгребать за ним грязь! Мой гнев приглушает лишь то, что желудок у меня полон.
Сегодня мама накормила меня и позаботилась обо мне… да, мама, пусть и не моя.
Куин
К тому времени, как я выхожу от Николаса Келлера, на улице уже стемнело. Не просто сумерки, а кромешная тьма. Беззвездное ноябрьское небо черное, как сажа.
Я сажусь на пятьдесят пятый автобус. Район Гайд-Парк километрах в десяти южнее центра Чикаго. А я живу километрах в пятнадцати севернее центра. В общем, путь неблизкий. Мне кажется, что моя квартира находится совершенно в другом мире, на другой планете, в другой галактике, и, хотя мне хочется там оказаться, я сама не знаю, буду ли еще когда-нибудь чувствовать себя там как дома.
С самого начала я полна дурных предчувствий. Ехать мне больше часа; я возвращаюсь тем же путем, что добиралась в Гайд-Парк, – тогда солнце только начало заходить. Два автобуса, поезд надземки и около километра пешком.
Но то было раньше. До того, как Николас Келлер подтвердил, что Эстер убила его невесту, которую похоронили под бронзовой табличкой на идиллическом кладбище в пригороде Бостона.
Кое-чего я не понимаю. Что связывает несколько странных происшествий: исчезновение Эстер, желание найти новую соседку, прошение о смене имени, смерть Келси Беллами.
И еще одна мысль никак не выходит у меня из головы. Вдруг Эстер ищет новую соседку, потому что и мне желает смерти?
Неужели Эстер хочет убить меня?!
Холодок пробегает у меня по спине, и я представляю, как пауки карабкаются вверх по моему позвоночнику, словно по лестнице – тысячи членистоногих лезут по мне наверх, впиваясь в кожу когтями… Они плетут паутину под моей рубашкой. Неужели Эстер – убийца?
Вдруг мне становится страшно.
Кроме того, я так и не узнала, кого она называет «Любовь моя».
Кто такой «Любовь моя»? Кто, кто, кто? Мне очень нужно знать ответ, причем сейчас же.
Я напрягаю память, вспоминая всех мужчин, которых Эстер приводила домой в то время, пока мы жили в одной квартире. Уверена в одном: их было немного. Один ее поклонник любил готовить – красавчик с высокими скулами, волевым подбородком и большими льстивыми глазами. Был тайный обожатель, который посылал ей цветы, дюжину красных роз без карточки.
Может, «Любовь моя» – кто-то из них? Не знаю. И при чем здесь я?!
Одно я знаю наверняка: творится что-то странное.
В ушах у меня завывает пожарная сирена. Сирены предупреждают о неминуемой ядерной атаке. Куда бы я ни взглянула, вижу огромный красный флаг. «Опасность, Уилл Робинсон!»
Мне страшно.
Вечерний час пик настал и прошел. Автобус уже полупустой, что одновременно и хорошо и плохо. Сейчас я бы порадовалась тесноте и давке; я бы даже не возражала стоять в толпе, сдавленная другими дурно пахнущими пассажирами… Я бы порадовалась тесноте и давке по одной-единственной причине: среди людей безопасно.
Но не сегодня. Сегодня я одна.
Сажусь на продавленное сиденье и смотрю в окно. Наступила ночь. Плотнее запахиваюсь в пальто, чтобы не замерзнуть. Бесполезно. Из-за того, что в автобусе светло, снаружи почти ничего не видно. Огни большого города горят вдали, наше озеро, одно из Великих озер, кажется всего лишь темной пропастью. Бездонной ямой. Я гадаю, что находится на другой стороне этого большого, черного озера. Висконсин. Мичиган. А за ними – ничего. Только тьма.
Но это не мешает мне воображать то, что я не могу увидеть.
То и дело я вижу Эстер, которая стоит на краю Озерной тропы, спрятавшись за облетевшим деревом. Внезапно меня охватывает дурное предчувствие. Она где-то рядом… Эстер, моя дорогая подруга Эстер, хочет меня убить. Почти уверена, что мельком заметила ее на водительском сиденье красной двухместной машины, которая остановилась на перекрестке рядом с автобусом. Она смотрит прямо на меня, и взгляд у нее угрожающий, враждебный и злой. Я замечаю пальто Эстер на автобусной остановке, которую мы пролетаем по пути к станции красной линии надземки: ее пальто в черно-белую клетку и ее вязаную шапочку…
Тяну шею, во что бы то ни стало желая разглядеть обладательницу этих вещей, но, стоит мне обернуться, ее уже нет. На том месте, где я только что ее видела, маячат курчавые черные волосы какой-то девчонки. На ней толстовка в полоску и джинсы.
Я внимательно рассматриваю каждого из пассажиров автобуса – не Эстер, не Эстер, не Эстер. Мысленно вычеркиваю их из списка подозреваемых. Внимательно изучаю тех, кто входит в автобус и платит за проезд. Так приходится делать на всех остановках. Замечаю волосы, глаза, повсюду ищу признаки Эстер. Приказываю себе не терять бдительности – она может маскироваться. Какая-то женщина средних лет тоже пристально смотрит на меня и спрашивает:
– Девушка, на что вы так смотрите?
Я отворачиваюсь, и она, хмыкнув, садится за мной. Не найдя Эстер, я не испытываю никакого облегчения. А может быть, она наняла кого-то, чтобы прикончить меня? Сначала новая мысль кажется мне глупой, но, когда я вспоминаю все, что произошло недавно, нахожу все это не таким уж и глупым. Эстер убила Келси, а потом нашла меня. Келси с пищевой аллергией стала легкой добычей. Эстер могла убить ее с закрытыми глазами и руками, связанными за спиной. Шаг первый: выкинуть «Эпипен». Шаг второй: арахисовая мука. Легче не бывает.
Ну а я – другое дело. У меня нет аллергии.
И вот теперь Эстер ищет новую соседку. На ее объявление уже откликнулась Меган из Портейдж-Парк. Значит, мое время на исходе. Вот что я твержу себе, сидя в автобусе, почти парализованная страхом. Эстер хочет меня убить!
Я стараюсь все осмыслить, но прихожу к единственному выводу: Эстер наняла киллера. Она не может убить меня сама, поэтому наняла кого-то, кто сделает это вместо нее. Вот зачем она снимала деньги в банкомате! Три дня подряд снимала по пятьсот баксов, всего полторы тысячи долларов. Неужели моя жизнь стоит полторы тысячи долларов?
Интересно, как выглядит наемный убийца? Я думаю о нем, выходя из автобуса и пересаживаясь на красную линию надземки. На станции тусклое освещение и грязно; я почти не вижу лиц других пассажиров. Все куда-то спешат. Они проносятся мимо, и всем есть куда идти, кого увидеть.
Я стою как в тумане. Вместо того чтобы искать проездной, осматриваю своих спутников. Ноги словно примерзли к грязному бетону.
Кто-то врезается в меня сзади и рявкает:
– Вы перегородили дорогу!
Но я по-прежнему не могу сдвинуться с места. Интересно, как выглядит наемный убийца? Мне все страшнее и страшнее. Хрипатый здоровяк с гнусавым выговором? На ум сразу приходят чемпионы по реслингу. А может, он, наоборот, какой-нибудь мозгляк с пирсингами на лице и миллионом татуировок. Или изнуренный, чахлый наркоман. Или лысеющий очкастый толстяк. Я смотрю на других пассажиров. Похож ли наемный убийца на кого-то из них, а может, он сочетает в себе все эти черты? Кстати, почему он обязательно должен быть мужчиной? Может, иногда киллером бывает и женщина? Есть ли какие-то правила относительно того, как должен выглядеть или вести себя наемный убийца? Наверное, киллеру лучше выглядеть непритязательно, этаким занудой-ботаником, скучным, как посудомойка, от одного взгляда на которого сводит скулы; он читает газету посреди платформы, пока я оплачиваю проезд и спускаюсь на станцию.
Возможно, Эстер наняла именно его, чтобы он меня прикончил?
Когда появляюсь я, взгляд человека на платформе отрывается от газеты, и он улыбается мне, словно намекает: «Я тебя жду». Присматриваюсь, стараясь понять, где он прячет орудие убийства, пистолет или нож – в кармане или в руке. Вдруг меня осеняет: «Меня убьет поезд!» Не могу думать ни о чем другом, пока иду по платформе. Верчу головой, словно хамелеон, который обладает круговым обзором. Пытаюсь убедиться, что за мной никто не идет. Сердце бьется быстро. Я роняю проездной не один, не два, а целых три раза; с большим трудом мне удается убрать его в карман сумки.
Иногда в надземке бывают несчастные случаи: пассажир падает на рельсы или его сбивает поезд. Такое уже случалось не раз. Я видела сюжеты в новостях. Нечасто, но случается. А еще, если прикоснуться к контактному рельсу, убьет током… Нескольких человек задавило поездом.
Чаще всего причиной несчастных случаев становится самоубийство. Линию сразу же закрывают, начинается расследование, и все остальные пассажиры считают произошедшее страшным неудобством. Очень досадно и некстати, когда какой-то дурак решает покончить с собой в час пик, в главном городском средстве общественного транспорта!
Но сейчас я думаю о другом. Я думаю, что чувствуешь, когда падаешь на рельсы, когда через тебя проходит тысяча вольт или когда по тебе проносится тяжелый состав… Когда тебя убивают. На всякий случай стараюсь держаться подальше от типа с газетой, от типа с татуировками, от лысеющего толстяка в очках и от женщины за пятьдесят – да, и от женщины с седыми прядями. Лучше перестраховаться. Думаю только о том, что чувствуешь, когда умираешь.
Поезд красной линии подходит к станции, и я вхожу в вагон. Стою рядом с дверями, готовая бежать, если понадобится.
Я могла бы взять такси. Почему я не поймала такси? По правде говоря, мне кажется, что в толпе как-то безопаснее. Чем больше народу, тем лучше. Что-то в этом роде говорила моя мать. Может быть, она все-таки не такая глупая? Кстати, мама велела мне носить с собой баллончик со слезоточивым газом. Миллион раз напоминала. Я отвечала, что это нелепо. Я ругала ее за мнительность, когда она ахала и охала, не в силах представить, как я покину наш безопасный пригород. Она вообще всего боится: городских хулиганов, бандитов, высокого уровня преступности.
– Мам, расслабься, – говорила я. – Ты волнуешься напрасно. – Но теперь я уже ни в чем не уверена. Хочу газовый баллончик. А еще больше я хочу маму.
Я снова перебираю в голове одну улику за другой: то, что Эстер пропала, письма, адресованные «Любви моей», странный телефонный звонок на ее мобильник насчет пропущенного визита под вечер воскресенья, прошение о смене имени, чеки из банкомата, поиски новой соседки, которая заменит меня после того, как я уйду. Куда уйду? Но самое главное – смерть Келси Беллами. Остальные улики, возможно, обманки, призванные сбить меня со следа. Я уже ни в чем не уверена.
Наконец я подъезжаю к своей станции. Мне предстоит еще одна пересадка – на автобус. Спешу к автобусной остановке. Благодарю Всевышнего, что автобус подъезжает сразу же и мне не приходится ждать его холодной темной ночью. Занимаю место рядом с водителем. Наивно надеюсь, что в случае чего водитель меня защитит.
Автобус трогается с места до того, как я успеваю сесть, и я чуть не падаю. Едва устроившись, роюсь в сумочке в поисках подходящего средства самозащиты. Так, что тут у меня? Ключи, пилочка для ногтей, бальзам для губ, антисептик для рук. Заранее обдумываю следующие шаги. Выйдя на своей остановке, я поспешу домой. Взбегу на три этажа, к квартире триста четыре. Запрусь изнутри. Правда, у Эстер есть ключи, так что запираться бесполезно. Значит, решаю я, нужно забаррикадировать дверь. Придвину все стулья, какие найду. И клетчатое кресло из гостиной, и стулья из кухни, и рабочее кресло Эстер. И диван из гостиной тоже придвину к двери, и кофейный столик, и письменный стол. Всю мебель.
Потом я вспоминаю: нет у Эстер ключа от нашей квартиры! Уже нет. Техник-смотритель Джон сменил замок. Вздыхаю с облегчением, но решаю все равно забаррикадировать дверь стульями и столом. На всякий случай. Есть ничего не буду – вдруг все продукты отравлены рицином или цианистым калием?
Кстати, есть же еще пожарная лестница – вдруг Эстер решит вернуться так же, как она ушла? Поднимется по пожарной лестнице и через окно попадет в свою комнату. Окно закрыто и заперто, но это не значит, что она не сможет просунуть руку за сетку и разбить стекло кулаком.
А может быть, она вообще подожжет весь дом.
Живо представляю наш четырехквартирный дом, охваченный оранжевым пламенем.
И тут я понимаю: кто-то осторожно поглаживает мои длинные светлые волосы. И я визжу на весь автобус.
Алекс
Ночью я лежу в постели, но стоит мне начать проваливаться в сон, как я просыпаюсь. Испытываю толчок, какой обычно бывает перед тем, как заснуть, – тело готово отдыхать, а разум нет. А может, все наоборот? Гипнотический толчок, дрожь в ночи. Вот что меня будит – во всяком случае, я так думаю.
Все тихо, и вдруг я слышу какой-то звук, как будто стекло звякает о стекло. Целую минуту я соображаю, где нахожусь, а потом понимаю, что шум исходит от окна. Я встаю и, подойдя к окну, замечаю, как снизу летит камешек. Он ударяется о стекло и падает вниз, на черепичный навес над крыльцом.
Я открываю жалюзи и смотрю вниз, на заросшую лужайку. Там стоит она – Перл.
Она в своем черно-белом клетчатом пальто, на голове у нее вязаная шапочка. На улице темно, и я вижу ее неотчетливо. И все-таки вижу. Она стоит в ночи, похожая на размытую фотографию. Ее фигура одновременно расплывчатая и очень четкая. Когда я поднимаю жалюзи и высовываюсь в окно, совершенно обескураженный, она машет мне рукой. Зачем она здесь? Не знаю, но благодарю небеса за то, что она пришла.
Всю жизнь я мечтал, чтобы какая-нибудь девушка пришла ко мне среди ночи – и вот вам пожалуйста.
Я машу ей в ответ, машу вяло, хотя внутри у меня все пылает; я совершенно забываю, что уже засыпал, думая об отце и неоплаченном счете за электричество, о том, что отец пропил мой телескоп. Я жалел себя. Дулся. Мечтал о другой жизни, не похожей на теперешнюю.
Поднимаю указательный палец и одними губами произношу: «Одну секунду!» Правда, сомневаюсь, что она видит. Хватаю свитер, который висит на дверце шкафа, и выбегаю, не дожидаясь, пока она передумает и уйдет.
– Что ты здесь делаешь? – спрашиваю я еле слышно, спускаясь к ней на лужайку.
Трава мокрая, в росе. Подошвы спортивных туфель промокают, ногам сразу делается холодно. Волосы у нее мокрые, и мне очень хочется дотронуться до них, перебирать разноцветные пряди пальцами. Мне кажется, что их текстура меняется в зависимости от оттенка. Самые грубые волосы песочного цвета, а дальше они шелковистые и бархатистые. Наверное, шел дождь, думаю я, и поэтому у нее промокли волосы. Хотя никакого дождя я не слышал. На траве роса, но бетон на тротуарах и на улицах сухой. Может, она снова купалась, бродила по воде в озере Мичиган? Да, наверное, в этом все дело. Она плавала.
Но я ни о чем ее не спрашиваю.
– Мне было скучно, – признается Перл.
Так вот почему она пришла! Не знаю, что ей ответить и что думать. Неужели ей стало так скучно, что она решила навестить меня? Но я не даю сомнениям овладеть мной. Она здесь, а остальное не важно. Она здесь!
Перл разворачивается и идет вперед; я следую за ней, как потерявшийся щенок. Сегодня морозно, и наш городок странно тихий. Ночью ничего не слышно, кроме скрипа наших подошв по гравию. Ни машин, ни поездов, ни чаек, ни сов. Весь мир спит, кроме нас – меня и Перл.
Мы идем. Не знаю, куда мы направляемся; по-моему, она тоже не знает. Насколько я могу судить, никакой цели у нас нет. Мы почти не разговариваем. Мне это даже нравится. Меньше вероятности, что я ляпну какую-нибудь глупость и все испорчу. Но время от времени мы отпускаем какое-нибудь замечание, вроде: «Какой уродливый дом», или: «Похоже, уличный фонарь опять перегорел».
Болтаем о чем попало. Такие дела.
Когда мы обходим квартал по второму разу, она вдруг говорит:
– Мои предки от меня отказались. – Слова появляются словно из ниоткуда, хотя готов поспорить, что они находились у нее в подсознании долго и искали выхода, как лабораторные крысы ищут выход из лабиринта. – Когда я была маленькая, – добавляет она, и я складываю в голове ее слова, ее признание: «Предки отказались от меня, когда я была маленькая». Мне кажется, что такие признания гораздо проще даются в темноте, когда не заметны жалостливые взгляды на лице собеседника, взгляды, от которых тебе иногда даже хуже, хотя предполагается, что они должны утешать.
– Что значит «отказались»? – спрашиваю я. – Отдали на удочерение?
– Ага, – говорит она.
– Очень жаль, – говорю я, так как не могу придумать ничего лучше. Не похоже, что я имею право выспрашивать подробности. Так что я останавливаюсь на безличном «Очень жаль», надеясь, что она поймет: мне в самом деле жаль. Она не ребенок. Ей достаточно лет, и можно подумать, что за много лет можно преодолеть обиду. И все же я догадываюсь, что такие вещи не преодолеваешь до конца. Просто острая боль переходит в тупую, тянущую. И длится она вечно.
Перл пожимает плечами и говорит:
– Все нормально. Я это пережила.
Но мне не кажется, что она это пережила. По моим прикидкам, ей лет двадцать пять, может быть, двадцать восемь, но она по-прежнему злится на своих родителей, которые отдали ее в приемную семью. Да, в таком случае по-другому не бывает. Воспоминания очень болезненны; периодически они нарывают. В природе человека таить обиду. Трудно думать о будущем, когда с такой болью вспоминаешь о том, что осталось позади, – точнее, о тех, кто оставил тебя позади. Моя мать уже тринадцать лет как ушла, но не проходит ни дня, чтобы я не вспоминал ее с обидой… По правде говоря, я по сей день злюсь на нее. И все время думаю о ней. Я бы посоветовал Перл забыть прошлое и думать о будущем, но подозреваю, что она ответит: «Чья бы корова мычала». Я не лицемер. Иногда такие вещи проще сказать, чем сделать.
– Как это вышло? – спрашиваю я. – Почему твои предки тебя бросили?
В темноте я ее не вижу, но чувствую, как Перл пожимает плечами.
– Почему бросают детей? – равнодушно говорит она.
Вопрос риторический; она не ждет ответа. Конечно, я мог бы назвать много причин: финансовые проблемы, развод, молодая незамужняя мать, отсутствие поддержки… или просто женщина, которая не знала, что такое быть матерью… Не знала и не желала знать. Я совершенно уверен, что Перл не станет меня слушать. В ее голосе я очень ясно слышу обиду. Более того, она хочет, чтобы я сказал ей, что предки бросают детей, потому что они никудышные люди и ужасные родители. Потому что они просто плохие. Но я не успеваю ничего сказать. Перл не дает мне такой возможности.
– Плохая девочка, – вдруг шипит она, и от ее ярости я вздрагиваю. От нее исходит что-то мощное и злое, поток злой энергии. Потом она вдруг грозит пальцем, ни к кому конкретно не обращаясь, и повторяет: – Плохая девочка. Ты была плохой девочкой.
Я вздрагиваю. Мне делается не по себе. Что нашло на Перл? Она вспоминает прошлое? Конечно, я и раньше догадывался, что она немножечко не в себе, но ее слова дают дальнейший повод усомниться в ее психическом здоровье. Впрочем, я не спешу ее осуждать. Может быть, мне просто приятно находиться в обществе человека, который не обращает внимания на общественные нормы, которому все равно, что подумают другие. И все же ее слова в ночной тишине – «Плохая девочка!» – застревают у меня в голове. «Ты была плохой девочкой». Наверное, ей часто это повторяли, как мне: «Уходи, Алекс. Оставь меня в покое. Не трогай меня!»
Становится тихо. Я слушаю наши шаги, стараясь идти с ней в ногу. Мы бредем медленно и бесцельно, даже не рядом. Лучше сказать, плетемся. Мы плетемся ночью по улице, под покровом ночи. Над нами звезды и деревья.
Где-то вдали, в лесу или в поле, воют койоты. Стая испускает высокочастотный вой, когда готовится кого-то убить. Мы молча слушаем, представляя, как стая койотов окружает луговую собачку, кошку, белку.
– Вот что мне всегда говорили: «Ты была плохой девочкой», – повторяет Перл, но на сей раз тише, сдержаннее.
Я хочу спросить, правда ли это, в самом ли деле она была плохой девочкой. Может, правда, а может, и нет. Может быть, слова вырваны из контекста или чрезмерно раздуты. В самом деле, все дети когда-нибудь ведут себя плохо… Дети эгоцентричны. Это заложено в их природе. Догадываюсь, что и я, наверное, был таким; может быть, потому моя мать и ушла.
После того как Перл признается, что родители от нее отказались, мне уже не кажется, что моя мать хуже всех. Да, она меня бросила, но у меня, по крайней мере, остался отец. Она не забрала меня у отца.
– Ты только сейчас об этом узнала? – спрашиваю я. – О том, что от тебя отказались?
Нет, отвечает Перл; она знает об этом уже довольно давно.
– Тебе кто-то сказал?
– Нет, сама догадалась, – отвечает она.
Начала видеть сны, говорит она. Во сне появлялись они: другая мать, другой отец. Они грозили ей пальцем и снова и снова повторяли одно и то же, как испорченная пластинка: «Ты плохая девочка». Это началось много лет назад. Тогда она еще жила в родительском доме. Она рассказала приемным родителям о своих снах, хотя могла и промолчать – они и так слышали, как она кричит во сне. Они поняли, что ей снятся страшные сны. Вначале она считала, что ей просто снятся страшные сны. Оказалось, что это воспоминания. Во сне она вспоминала. И мало-помалу сложила все кусочки головоломки и все поняла. Да, и еще то, что она была совершенно не похожа на родителей; они были высокими, крепкого сложения, светловолосые и зеленоглазые. У них с ней не было совершенно ничего общего.
Перл тогда пришла в замешательство. Никак не могла справиться с тем, что ее бросили. Хотя у нее были близкие люди, которые ее любили, ей все время было грустно. И больно. Оказывается, мать и отец от нее отказались, бросили ее. А приемные родители ее обманывали и выставляли дурой.
Приемные родители раскаивались.
– Они были хорошими, – говорит Перл, когда мы идем по разбитой мостовой улицы. – То есть они и сейчас хорошие. – Теперь мы стали ближе друг к другу, идем почти рядом. Мы не держимся за руки, но время от времени, взмахивая рукой, она касается моего плеча. – Они хотели как лучше.
Перл не называет мне их имен, ничего о них не рассказывает, но признается, что они окружали ее любовью и заботой; они отвели ее к психотерапевту. При упоминании психотерапии в моей голове звучит сигнал тревоги.
Доктор Джайлс!
– Они, как могли, старались справиться с тем, что есть, понимаешь? Со мной всегда было непросто. Со мной и сейчас непросто. Ее… мать… я часто доводила до слез. А отца… выводила из себя. И все же они хорошие. Они не орали на меня и не били, когда я плохо себя вела. Во всяком случае, не собирались бросить меня, отдать чужим, незнакомым людям. Как можно назвать людей, которые так поступают? – Перл язвительно усмехается. Я молчу. Она и не ждет от меня никаких слов. – Им со мной досталось, понимаешь? Они меня удочерили. Подписали все нужные бумаги. А я устроила им адскую жизнь. Знаю, так и было. Ничего не могу с собой поделать, я такая, и все. И все-таки, когда мне исполнилось восемнадцать, я все поняла и решила уехать, – продолжает она. – Им больше не нужно было, чтобы я ошивалась рядом и мучила их семью. И вообще, то была их семья, а не моя… Я стала искать родных, – признается она. – Моих настоящих родителей. И я их нашла. – Она заметно мрачнеет. В ее рассказе зияет огромный пробел. Думаю, больше она ничего не хотела сказать. «Я стала искать родных… и я их нашла». Мне хочется узнать больше;
хочется расспросить ее, что же произошло. Но я ничего не говорю. Молчу, надеясь, что со временем она сама мне все расскажет.
Вместо слов я снимаю с себя ожерелье с акульими зубами и протягиваю ей. Для силы и защиты. Сейчас они нужны ей больше, чем мне.
– Не могу, – говорит она, но потом все же берет ожерелье из моих дрожащих рук.
Мы по-прежнему бредем куда-то в ночи, идем, пока мне не кажется, что больше я не пройду ни шагу. Мне совсем не хочется возвращаться домой.
– Я стала искать родных, – повторяет Перл спустя какое-то время, спустя долгое время – такое долгое, что мне кажется, будто она уже никогда ничего не расскажет, – и я их нашла. Выследила их. – Я слышу ее дыхание в сонной ночи; дыхание хриплое, тяжелое, как глина. Дышать ей тяжело. Последствия ходьбы – или стресса. А может, и горя. – Но они по-прежнему не желали меня знать, – продолжает она. – Прошло столько лет, а они по-прежнему не желали меня знать!
Сердце у меня сжимается; я помню, что было со мной после того, как мать меня бросила. Я слушаю, а она рассказывает, как нашла своих родственников, но они сразу же попытались отделаться от нее: не отвечали на телефонные звонки, предлагали заплатить, чтобы она уехала. Неожиданно я понимаю: моя мать просто сбежала, что вовсе не так плохо. Если бы я увидел мать снова и она во второй раз отказалась от меня… не знаю, как бы я реагировал. Скорее всего, смирился бы.
Куин
– А ну-ка, тихо! – рявкает на меня водитель, здоровяк с грубым голосом. Он почти не поворачивается ко мне, только косится, чтобы убедиться, что меня не насилуют на переднем сиденье. Но скорости не снижает. Он не жмет на тормоз, не вызывает по рации полицейских. – Все в порядке? – равнодушно спрашивает он, как будто интересуется, дать ли мне к мясу картошку фри.
За мной сидит какой-то бродяга, которому нравится трогать мои волосы. Почти сразу испытываю облегчение. Он не убийца, внушаю я себе. Просто дурак.
Но облегчение быстро проходит.
Когда бродяга улыбается, я вижу, что у него недостает половины зубов. Остальные желтые и кривые. Их он тоже скоро потеряет. Точно знаю.
Перед тем как заорать, я несколько раз просила: «Пожалуйста, не трогайте мои волосы».
Такой напугает кого угодно даже в хороший день, но у меня сегодня день не хороший. Бродяга способен напугать даже при ярком солнце, среди бела дня, но сейчас не день, а ночь; на улице пустыно и темно. И при одном взгляде на него меня бросает в дрожь.
У него много волос – на голове, на лице. Они вьются и жесткие на концах. Из-за волос почти не видно его прыщавого лица. На голове у него темно-синяя кепка, которая совсем не греет уши. С ним рюкзак, портупея и пояс, а еще туристическая палка. Куртка невыразительная, синтетическая, с капюшоном, тускло-коричневого цвета. На ногах у него разные кеды. Наверное, выдали в какой-нибудь благотворительной организации, например в Армии спасения, а может, он разжился обувью на помойке. Руки у него немытые. От него воняет. На шее у него шнурок с биркой, на которой написано «Сэм». Готова поспорить, что он не Сэм. Бирку он нашел, а скорее всего, украл.
Смотрю ему за спину и понимаю: если не считать пары расфуфыренных подростков на задней площадке, мы в автобусе единственные пассажиры. Подростки не обращают на нас никакого внимания. На них темные очки, хотя на улице ночь. Они сидят рядом, но шлют друг другу эсэмэски. На них наушники, и они роняют такие слова, как «годный», «верняк» и «прибор»; догадываюсь, что значения этих слов не совпадают со словарными. Один из мальчишек встает и говорит: «Ну я катапультируюсь». Второй отвечает: «Да пошел ты, дружище». Они не смогут меня спасти. Никак не смогут.
В автобусе только ряды пустых сидений. Некому помочь.
Бродяга говорит:
– Мне нравятся твои волосы. – Он снова наклоняется, чтобы потрогать их, и я резко отдергиваюсь, роняя сумочку. Половина ее содержимого оказывается на полу: бумажник, косметичка, телефон. Просовываю руку между грязными сиденьями, чтобы ничего не упустить, но рука возвращается пустой – если не считать чьей-то выплюнутой жвачки.
– Они красивые, – продолжает бродяга, и я обращаюсь к водителю:
– Выпустите меня. Мне нужно выйти из автобуса. Мне нужно выйти сейчас же! – К тому времени я уже собрала с пола свои вещи и перекладываю их в сумку.
И какова же реакция водителя?
– Следующая остановка через полквартала, – равнодушно бросает он. – Если дело не срочное, придется вам подождать.
Потом он все же рявкает на бродягу, чтобы тот оставил меня в покое. На следующие двадцать секунд тот действительно оставляет меня в покое. Он перестает трогать мои волосы. Откидывается на спинку сиденья и перестает со мной разговаривать.
Я хватаю свои пожитки и встаю. Дергаю веревку, радуясь, что сейчас моя остановка. Когда автобус останавливается, я не выхожу. Я бегу.
Слышу свои торопливые шаги. Хотя на улице есть и другие прохожие, мне очень одиноко. Понимая, что каждый прохожий может оказаться убийцей, я уже не знаю, кто хороший, а кто плохой.
Кому можно доверять, а кому нельзя.
Я обхожу людей, которые входят в двери ресторанов и выходят оттуда; женщин, которые выгуливают собак, и мужчин, которые болтают и смеются с другими мужчинами. Я наблюдаю за всеми. Наблюдаю и гадаю: это ты? Ты? Ты?
В голове крутится один и тот же вопрос: наняла ли Эстер кого-нибудь, чтобы убить меня?
Перед тем как перейти дорогу на перекрестке, я дважды, трижды смотрю во все стороны; обхожу решетки канализационных люков и ливневые стоки – их могли нарочно снять, чтобы я провалилась туда и сварилась заживо.
Можно ли умереть в ливневом стоке? Не знаю. Понятия не имею, какой несчастный случай мне приготовили. Стараюсь не идти слишком близко к домам с кондиционерами, чтобы они вдруг не рухнули мне на голову. Черепно-мозговая травма, несовместимая с жизнью. Да, они часто приводят к смерти. Кровоизлияние в мозг. Внутричерепное давление.
Когда я покидаю оживленный перекресток Кларк и Фостер и бреду по сонной Фаррагут-авеню, страх полностью завладевает мною. Меня бьет дрожь. Нервная дрожь. Возможно, я даже обмочилась со страху.
Я хочу домой. Хочу оказаться дома. Не в четырехквартирном доме, не в той квартире, которую делю с Эстер. Я хочу оказаться в доме мамы и папы, с родителями и сестрой Мэдисон. Я хочу три раза щелкнуть каблуками и сказать: «Лучше дома нет ничего».
Но туда я сейчас не попаду.
В деревьях свищет ветер, ероша мне волосы; он дует мне в глаза, и я ничего не вижу. Страх растет; ветер оставляет волосы в покое и забирается мне под пальто, как будто касается голой кожи. Меня передергивает; хочется закричать на ветер.
Вдали шумят машины. Какой-то человек в костюме-тройке спрашивает у меня дорогу.
– Подскажите, пожалуйста, как попасть на Катальпа-авеню? – спрашивает он, но я ему велю убираться.
– Не знаю, – отвечаю я. Три или четыре раза повторяю одно и тоже: «Не знаю… не знаю… не знаю». Слова смешиваются, сливаются в одно.
Мужчина злобно смотрит на меня и растворяется в воздухе.
И вдруг я слышу свое имя, которое словно шипит ветер. «Куин… Куин», – зовет ветер. По крайней мере, мне так слышится. А потом смех – выворачивающий душу смех. И вот он выходит из тени за деревом.
Это он!
Желтые кривые зубы, спутанные немытые патлы… Он совсем близко, тянет ко мне свою грязную руку, пытается дотронуться до моих волос. Я быстро отстраняюсь, спотыкаюсь, падаю на землю.
– Чего ты от меня хочешь? – кричу я, лежа на холодном бетоне.
Он молча тянет ко мне свою грязную руку, пытаясь помочь встать. Я сопротивляюсь. Не хочу прикасаться к его руке; не хочу прикасаться к нему. С трудом отталкиваюсь от земли, царапая ладонь о шершавую поверхность. В темноте видно, как из раны идет кровь. Растираю руку, снова взмолившись:
– Оставь меня в покое!
Я пытаюсь убежать, но он крепко хватает меня за плечо и не пускает. Он держит меня так крепко, что кровь стынет у меня в жилах.
– Пусти! – визжу я, но он не пускает. Конечно, не пускает. Извиваюсь, как червяк на крючке, лягаюсь и кричу во все горло.
И вдруг в его руке что-то появляется – оружие, в свете фонаря, стоящего шагах в двадцати, что-то тускло поблескивает – сталь, какой-то металл. Что там – пистолет, нож? Не знаю. Вырываюсь, плачу.
– Не обижай меня, – прошу я. – Пожалуйста, не делай мне больно! – Он крепко вцепился мне в плечо, и оно болит; сухожилия и мышцы натянулись. А он только смеется.
В Чикаго три миллиона человек, и ни один из них не в состоянии меня спасти! Надо кричать. Звать на помощь…
– На помощь! Спасите! – хочу я закричать, но с моих губ срывается еле слышный шепот. Я открываю рот, но звука нет.
– Не обижать? – говорит он. – Я вовсе не хочу тебя обидеть.
– Пусти, пусти, пусти! – повторяю я.
– Ты кое-что обронила в автобусе, – говорит он. – Вот и все. Кое-что обронила, а я подобрал.
И я вижу, что у него в руке. Слышу тихое звяканье. Оказывается, у него в руке не пистолет, не нож, а телефон. Телефон Эстер. Должно быть, он выпал из сумки и оказался под сиденьем. Я выхватываю у него телефон, и он выпускает мое плечо. Я поспешно отшатываюсь и снова спотыкаюсь. Правда, на этот раз не падаю.
Вижу, что на телефон Эстер только что пришло сообщение.
Мне не нужно знать пароль, чтобы прочесть его. Сообщение высвечивается на экране.
«Как аукнется, так и откликнется», – говорится в нем.
Алекс
Мы сидим на пыльном, грязном полу в старом типовом доме. В таких домах нет ничего уникального. Штук сто таких же домов возникли в нашем городке почти за одну ночь пятьдесят или шестьдесят лет назад; этот точно такой же, как соседний, и следующий, и тот, что дальше. Все они одинаковы, все до одного – разве что один коричневый, а другой синий. Но все они уродливые, нудные, откровенно нелепые. Совсем как мой собственный дом через дорогу. Он тоже уродливый.
На улице темно, еще ночь. Мы гуляли до тех пор, пока не поняли, что ноги больше не идут; и тогда, вместо того чтобы вернуться домой и лечь в постель, я пришел сюда. В дом напротив. В дом Перл.
– Расскажи о привидении, – просит Перл.
Она сидит рядом со мной на полу, подтянув колени к груди. Не помню, как я здесь очутился. Просто очутился, и все. Она обхватывает руками колени. Мерцающий свет, который проникает в щели заколоченного окна, высвечивает острый треугольный акулий зуб. Подаренное ожерелье висит у нее на шее поверх футболки. Здесь темно. Из-за забитых окон и полумрака я уже не понимаю, день сейчас или ночь. Я совершенно утратил чувство времени. Перл сидит совсем рядом, смотрит на меня; я уже не помню, как меня зовут и почему я здесь оказался.
– О каком привидении? – спрашиваю я, хотя, конечно, понимаю, что она имеет в виду.
Перл явно обессилела. Устала. Наверное, непросто спать на голом полу и целыми днями бродить по улицам маленького городка. «Я тут проездом», – сказала она, и я гадаю, когда же она уедет. Нет, я не хочу, чтобы она уезжала, совсем не хочу, просто представляю: придет день, когда я появлюсь в этом Богом забытом доме, а ее здесь уже не будет.
– Ты говорил, что в этом доме водится привидение, – напоминает Перл.
Она, конечно, не поверит в те сказки, которые рассказывают местные жители; в них не верю даже я. Но надо же поддерживать беседу. Светскую беседу. И потом, гораздо важнее привидения – точнее, дурацких баек о привидении, в которые верит половина нашего городка, – маленькая девочка, которой когда-то была она. Остальное – просто для забавы. Люди любят, когда их пугают. Им нравится рассказывать страшные сказки и пугать других. Но все это сплошное притворство.
Женевьева умерла давно, еще до моего рождения. Мне известны лишь слухи. Если верить соседям, она утонула в ванне, в каком-то отеле, пока ее мать отлучилась в соседнюю комнату, чтобы присмотреть за вторым ребенком, младенцем. В это время пятилетняя Женевьева ушла под воду и захлебнулась. Она не кричала, как кричат люди, когда им больно или они в опасности; смерть наступила быстро. Она наглоталась воды и просто уснула. Даже не вскрикнула ни разу… Так все рассказывают.
Со временем смерть Женевьевы обросла подробностями. Говорят, что девочка сидела в пенной ванне. Под шапкой пены можно было различить лишь прядку ее волос. Семья поехала в отпуск; они сняли номер в дорогом отеле. Описание сцены смерти было приятным: красновато-коричневые пузырьки с запахом малинового сорбета, сливочная кожа девочки, порозовевшая от теплой воды. Правда, никто из тех, кто рассказывал о смерти Женевьевы, не присутствовал на месте событий и ничего не видел собственными глазами: шапки пены, пузырьков в воздухе и на кафельных стенках. Женевьева утонула, забытая в ванне, потому что ее младшая сестренка, которой тогда был всего год, выпала из кроватки и заплакала. Мать, конечно, сразу поспешила к ней.
Было слишком дорого везти тело через границу штата – во всяком случае, так говорят соседи, которые еще помнят тот день, когда на дорожке перед желтым домом остановилась семейная машина. Крошечное тельце перевезли в багажнике, чтобы обойти формальности.
По словам соседей, они никогда не забудут, как толпились на потрескавшейся бетонной дорожке, а потом помогали нести маленький деревянный гробик. Его вытащили из багажника и отнесли в могилу, выкопанную на городском кладбище. Известие о смерти Женевьевы пришло в наш городок задолго до того, как привезли ее тело.
Все были потрясены. Маленькие девочки не умирают! Все, что от нее осталось, – призрак Женевьевы, который, как говорят, преследует людей во сне, и в их снах появляется вода, которая переливается через край ванны, и маленькая мертвая девочка, похожая на ангелочка. Кожа у нее белая как мел, на спине крылья. Мокрые волосы цвета воронова крыла.
Я ничему из этого не верю.
– Женевьева, – обращаюсь к я Перл. – Так ее звали, так звали девочку, которая умерла. Видимо, так же зовут и привидение.
– Красиво, – говорит она. – Красивое имя.
– Да.
– Значит, она умерла?
– Да, умерла.
– Здесь? – Перл обводит рукой комнату.
Я качаю головой. Слежу за ее тонкой рукой, разглядываю тени, которые затаились во всех углах, кружева паутины, свисающие с потолка. Очень хочется сбегать за шваброй и пылесосом, как следует здесь прибраться. Перл достойна лучших условий. Я бы сделал дом более пригодным для проживания и даже симпатичным. Конечно, всего я не исправлю, это невозможно. Но я мог бы подмести пол, убрать паутину и так далее. Ей не обязательно обитать в такой дыре.
Благодаря нагревателю стало жарко. Так жарко, что Перл сняла пальто и мою толстовку и сидит в тонкой хлопчатобумажной рубашке и джинсах.
Руки у нее двигаются изящно, как у балерины; они меняют положение в воздухе. Я хочу спросить, не занималась ли она танцами, может, ходила на уроки балета. Кроме того, мне любопытно, какие отношения связывают ее с доктором Джайлсом. Но я молчу. Я не имею права ни о чем ее спрашивать. Все это меня не касается. У всех есть свои тайны. Она не спрашивает меня о моих, а я не буду спрашивать ее. Хотя, если бы она спросила, я бы ничего от нее не утаил – рассказал бы ей все, что она пожелает узнать.
«Мы ведь друзья, да? Мы с тобой. Мы друзья».
– Нет, – говорю я, возвращаясь к предыдущей теме. – Она умерла не здесь. Женевьева умерла не здесь. – И я рассказываю, как семья поехала в отпуск в роскошный отель. О пенной ванне, мыльных пузырях и всем прочем. Я рассказываю о смерти маленькой Женевьевы, и Перл становится все печальнее.
– Девочка не умела плавать? – спрашивает она.
Я пожимаю плечами:
– Наверное, нет. – Конечно, если бы она умела плавать, то задержала бы дыхание и не наглоталась воды. Кто-то предположил, что Женевьева попыталась встать, но поскользнулась, ударилась головой и потеряла сознание. Но это всего лишь одна версия из многих. Там никого не было, и никто не может ничего знать наверняка. Никто не видел, как умерла Женевьева. Возможно, она баловалась в воде, хотела проверить, сколько секунд сможет не дышать, но в конце концов вода ее победила. Считается, что кислородное голодание усиливает дыхательный рефлекс, потребность вздохнуть, даже если человек с головой погружен в мыльную воду. Сначала вода заполняет желудок, а потом легкие. Сотни тысяч людей тонут каждый год. Из них многим пять лет или даже меньше, как Женевьеве. Утонуть можно везде: в ванне, в туалете, в луже. В голову мне приходит отец, который допился почти до смерти; когда-нибудь он утонет в собственной бутылке пива…
– Интересно, что чувствуешь, когда тонешь, – говорит Перл. – Интересно, это больно? – И она смотрит на меня; в ее печальных глазах я вижу любопытство.
– Не знаю, – отвечаю я, – наверное, больно. Наверное, страшно, когда не можешь дышать.
Я говорю не то, что Перл хочет услышать. Она хочет, чтобы я рассказал, что Женевьева просто закрыла глаза и погрузилась в сон. Что она ничего не успела понять; только что пускала пузыри в ванне, и вот уже умерла. Очутилась в загробной жизни. На небе. У жемчужных ворот и все такое. Она не поняла, что умирает. Вот что хочет услышать Перл. Но я почему-то говорю ей правду.
Может быть, потому, что думаю: ей достаточно лгали, и она заслуживает правды.
– Действительно страшно, – соглашается она. – Ты когда-нибудь видел ее после… ну, ты понимаешь… потом?
– Имеешь в виду – ее тело? После того, как она умерла? – уточняю я, и она кивает: да. Именно это она и имеет в виду. – Нет. – Я качаю головой. – Когда она умерла, я еще не родился. Знаю обо всем только с чужих слов.
– Вот как, – говорит она. Похоже, она немного подавлена; как будто ей хочется услышать что-нибудь еще. Наверное, она жалеет, что я не видел трупа Женевьевы. Но больше мне рассказать нечего. – Представляю, как горевали ее родные! – говорит она, и я киваю:
– Да. Они очень горевали. – Хотя я и этого не знаю. Я ничего не знаю о родных Женевьевы. Они уехали из нашего городка задолго до моего рождения.
А потом я начинаю гадать.
– Когда умрешь, как по-твоему, ты вернешься на землю в виде привидения? – спрашиваю я. Вопрос не имеет прямого отношения к нашему разговору; он всецело гипотетический. Теоретический, спекулятивный и совершенно надуманный. Конечно, я не верю в привидений, и все же спрашиваю – просто так, ради поддержания разговора.
– Нет, – решительно отвечает она. – Ни в коем случае! Никаких привидений не существует. И потом, если бы они существовали, думаю, меня вряд ли бы кто-нибудь испугался. – И она светит фонариком себе под подбородок, напускает на лицо загробное выражение и издает призрачные стоны: – О-о-о… О-о-ох…
Я смеюсь.
Она совсем не страшная, скорее наоборот. И ее голос, и теплая улыбка, и добрые глаза утешают. Оказывается, что я больше не нервничаю… Ну почти. Я по-прежнему до смерти боюсь сморозить какую-нибудь глупость и все испортить. Но ее саму я нисколько не боюсь. Есть в ней нечто такое, отчего рядом с ней чувствуешь себя непринужденно.
– Ну а ты? – спрашивает она, имея в виду, вернусь ли я из загробного мира и стану ли преследовать своих близких. Я отвечаю: да. Я бы кое-кого преследовал. Ну, не совсем близких, но некоторых людей – с удовольствием.
– Я бы разобрался со всеми парнями, которые цеплялись ко мне в школе. С девчонками, которые не обращали на меня внимания. С моей начальницей, миссис Придди, которая вечно ко мне придирается… Ну и так далее, – говорю я и на минуту лелею мысль о том, как мой призрак достает Придди из загробного мира. Я улыбаюсь. Идея мне нравится.
– Ты когда-нибудь думаешь об этом? – спрашивает она.
– О чем?
– О смерти, – говорит она. – Об умирании.
– Нет. – Я качаю головой. – Точнее… в общем, нет. О таких вещах стараюсь не думать. А ты?
– А я – да, – признается она. – Я думаю о таких вещах все время.
– Почему? – спрашиваю я, и она придвигается ближе. В самом деле или у меня разыгралась фантазия? Не знаю, но вдруг мне кажется, что она совсем рядом, и если я захочу, то могу дотронуться до ее руки. Я этого не делаю, но представляю, будто делаю, провожу пальцем по ее мягкой, гладкой коже. – Ведь тут вроде от тебя ничего не зависит. Знаешь, мы все когда-нибудь умрем.
– Да, знаю, – отвечает она. – Я все понимаю. Просто… что, если этот день настанет скоро?
– Не скоро, – уверяю я, но, конечно, понятия не имею, скоро ли настанет такой день. Через мгновение на нас сверху может упасть кусок потолка и раздавить обоих. – Постарайся не думать об этом, и все. Живи настоящим – или как там говорят? Наслаждайся жизнью и все такое.
– «Наслаждайся жизнью», – повторяет Перл. – Живи настоящим и наслаждайся жизнью… – Она поворачивается ко мне, и в полумраке мне кажется, что я вижу на ее лице лучезарную улыбку: – Ты очень умный, знаешь? – спрашивает она, и я киваю и говорю, что знаю. Я и в самом деле умный. Но оказывается, ум не всегда помогает попасть туда, где тебе следует быть. Иногда для этого требуется известная храбрость. Поэтому я делаю глубокий вдох, тянусь к ней и беру ее за руку. Я спешу взять ее за руку, пока внутренний голос не завопит: «Нет!!!» До того, как моя в высшей степени логичная и благоразумная половина приведет девяносто девять доводов в пользу того, что все кончится плохо: она посмеется надо мной, отдернет руку, даст мне пощечину, уйдет. Но подушечка моего холодного пальца гладит атласную поверхность ее кожи, и, когда она не отдергивает руку, я улыбаюсь. Тайно, про себя, лукаво улыбаюсь. Улыбаюсь вяло, робко – я не хочу, чтобы она видела такую улыбку, и все же она проникает во все потайные уголки моего существа.
Я счастлив, так счастлив, что и представить себе не мог.
Перл не произносит ни слова; она не смеется; она не уходит.
Мы сидим на полу в старом темном доме, молча держимся за руки и думаем о чем-то другом, чем привидения, смерть и умирание. По крайней мере, я думаю вовсе не о привидениях, смерти и умирании, хотя, конечно, понятия не имею, о чем думает она, пока она мне не скажет.
– Я хочу ее увидеть, – вдруг говорит Перл.
– Кого? – спрашиваю я.
– Женевьеву, – отвечает она.
– Имеешь в виду – привидение? Призрак Женевьевы?
Я чувствую полную нелепость таких слов. Странная просьба, чтобы не сказать больше… Неужели она хочет, чтобы я вызвал призрак Женевьевы? Когда-то, очень-очень давно, я участвовал в спиритическом сеансе… но я совершенно уверен, что сейчас речь не об игре. Мы могли бы устроить спиритический сеанс. Зажечь свечи, сидеть, держась за руки, и вызывать дух Женевьевы. По-моему, это полная ерунда. И все-таки мне кажется, Перл может попросить у меня что угодно, и я постараюсь выполнить ее просьбу.
И все же я испытываю немалое облегчение, когда она качает головой.
– Нет, – говорит Перл, – я хочу видеть ее могилу. Место, где ее похоронили.
– Сейчас ночь, – напоминаю я, даже не заикаясь о том, что ее предложение, мягко говоря, странное. Зачем ей нужно видеть могилу Женевьевы? И почему именно сейчас?
– Ты ведь не боишься, нет? – с улыбкой спрашивает Перл, выдергивает руку и встает. Потом она подбоченивается и смотрит мне в глаза. Она бросает мне вызов.
Я качаю головой. Конечно, я не боюсь. Встаю, отряхиваю брюки от пыли. Девушка приглашает меня на полуночное свидание на кладбище! Чтобы отказаться от такого, надо быть полным дураком!
– Живи сейчас, – напоминает мне она, когда мы по очереди вылезаем в окно. – Наслаждайся жизнью.
– Наслаждайся жизнью, – повторяю я как попугай.
Мы снова идем по улице. За то короткое время, что мы провели в доме, на улице похолодало; ветер усилился. Холодно, но Перл держится рядом со мной, ближе, чем раньше, и мне отчего-то тепло. Я снова беру ее за руку, на этот раз долго не раздумывая; просто беру, и все. Она не пытается высвободиться, и мы идем на старое кладбище, держась за руки. Мне совсем не кажется странным, что она лет на десять старше меня. Наоборот, все правильно. Мы не разговариваем, не болтаем о пустяках. Мы вообще ничего не говорим. Я веду Перл на кладбище, собираясь показать ей могилу Женевьевы. Правда, иногда у меня закрадывается подозрение, что именно Перл тащит меня туда. Она хочет посмотреть, где похоронена Женевьева.
В нашем городке два кладбища – старое и новое. Новое открыли лет десять назад. Я случайно знаю, что Женевьеву похоронили на старом кладбище, потому что раньше мы играли там в привидения. Не спорю, это не совсем та игра, в которую следует играть на кладбище, но там почему-то было смешнее. Старое кладбище устроили у церкви, небольшого, покосившегося строения. Могила Женевьевы не очень далеко.
На старом кладбище больше нельзя хоронить; да и здешние обитатели зарыты глубоко под землей, под крошащимися, замшелыми надгробными камнями. Здесь много заброшенных могил – потомки похоронены в другой стороне городка, куда обычно и ходят посетители. Я не был на старом кладбище лет с восьми; помню, тогда я читал полустертые надписи на старых памятниках и жалел, что под одним из них не похоронена моя мать.
Ах, как я хотел, чтобы она умерла! Так было бы лучше для всех. Умершей матери можно не стыдиться, как сбежавшей. Да, по-моему, лучше смерть, чем бегство.
Вот и могила Женевьевы. Мы останавливаемся перед небольшой табличкой, такой маленькой, что она скорее подошла бы мертвому домашнему животному. Табличка покосилась и местами почернела; она наполовину ушла в коричневую, пересохшую землю.
На могиле лежат цветы, рудбекии, сорванные с чьего-то чужого цветника; засохшие головки валяются на земле. Птичий корм, замаскированный под цветы. Интересно, кто принес сюда цветы? Насколько мне известно, никто не навещает здешние могилы, кроме шутников на Хеллоуин, но и тогда принято пугать народ, а не поминать мертвых… Странно!
Перл опускается на колени на раскисшую землю и перебирает завядшие цветы. Потом медленно и задумчиво проводит пальцами по вырезанным буквам, как будто запоминает изгибы «Ж», завитки «е», кружки «в»… Я стою в паре шагов позади, наблюдаю за ней, вижу, как она погрустнела, и думаю: смерть такой маленькой девочки – вот что на самом деле печально.
Да, смерть девочки – грустное событие, хотя мы ее не знали. Я только слышал рассказы о ней; их слышали почти все. Но я никогда не узнаю Женевьеву. И Перл никогда не узнает Женевьеву. И все же очень досадно думать, что она лежит под землей, под тем местом, где сейчас стоим мы. Досадно и странно.
Дальше все становится еще более странно.
Перл, которая до того стояла на коленях на мокрой земле, вдруг ложится. Поворачивается на бок, сворачивается клубком и лежит на могиле Женевьевы. Как будто обнимает мертвую девочку, прижимает ее к себе, утешает.
– Алекс! – зовет она. – Иди сюда.
Я подхожу ближе, но не могу себя заставить лечь на могилу. Я сажусь. Точнее, присаживаюсь на корточки. Сижу, пока у меня не начинают болеть икры, и слушаю, как Перл читает молитву по мертвой Женевьеве.
– Ну а теперь я посплю, – говорит она со слезами на глазах. Мне кажется, что это слезы сочувствия и сострадания. Хотя, возможно, за ними кроется нечто большее.
Может быть, она просто не в своем уме, хотя нравится мне от этого ничуть не меньше.
Наоборот, из-за этого она нравится мне даже больше.
Куин
– Успокойся, – повторяет Бен. Я сижу на модерновом кухонном стуле из металлических трубок, а он перевязывает мне руку. – Расскажи, что произошло. – Его лицо совсем близко; я чувствую, что от него пахнет соевым соусом.
У меня на щеках засохшие слезы. Рука в крови.
Меня бьет дрожь. Не только от холода, но и от страха.
В комнате холодно. У меня на коленях плед, толстый синий плед. Понятия не имею, как он туда попал. И еще я каким-то образом ухитрилась потерять туфлю. Рукав рубашки порван в том месте, где меня дернул бездомный; кожа покраснела – наверное, растяжение… Бен лезет в морозилку за льдом, набивает им целлофановый пакет. Кладет пакет мне на предплечье, и я бледнею. Холодно!
По моей просьбе Бен придвинул к входной двери три стула. Он ни разу не сказал, что это глупо, и не спросил, в чем дело. Просто выполнил мою просьбу. Кроме стульев, он придвинул к двери клетчатое кресло из гостиной и рабочее кресло Эстер. Он не спросил зачем. Просто выкатил его и приставил к двери.