Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сергей Юрский. Ближний взгляд. Тексты этих лет

От редакции

Сергей Юрский работает в русской прозе и поэзии уже более двадцати лет; за это время он выпустил восемнадцать книг — сборников повестей и рассказов, мемуарной прозы, стихотворений. По всем показателям Сергей Юрский входит в число успешных писателей новой России. Его любят издатели — книги его быстро и охотно раскупаются. Он — узнаваем. Но он — к тому же — и знаменитый артист, любимец театральной публики и кинозрителей не одного поколения, и к этой его огромной популярности ревнует проза — популярность накрывает тенью его писательское, литературное лицо.

Сергей Юрский — постоянный автор и лауреат нашего журнала (публикации его прозы читатель найдет в номерах «Знамени» начиная с 1998 года). В своей речи при вручении премии (в номинации «Рассказ года») Юрский пошутил — мол, получаю свою первую в жизни литературную премию в последний год двадцатого века… А в двадцать первом веке Юрский-прозаик стал финалистом премии Ивана Петровича Белкина (лучшая повесть года) за 2008 год («Выскочивший из круга»).

Вот вопрос, лишь отчасти риторический: насколько он, чья память, чье сознание, чьи «серые клеточки» мозга сверхнасыщены великими текстами великих писателей, от Александра Пушкина до Иосифа Бродского, — поэзии, прозы, драматургии (а он, ко всему прочему, обладает редчайшим чтецким даром), — насколько он свободен от звучаний и влияний, от чужих мелодий, тем, мотивов, ритмов и метров?

Сергею Юрскому удалось найти отчетливо индивидуальную интонацию и свой жанр. Даже во множественном числе — свои жанры. Он подчиняет себе формат, раздвигает и переформатирует исторически сложившиеся предложенные литературой рамки.

В новой подборке произведений (которой автор дал метафорическое название, предвосхищающее книжное, — «Ближний взгляд») Сергей Юрский разнообразен и неистощим. Здесь читатель обнаружит и сердечный юмор по отношению к театральному закулисью, и сарказм изображения телевизионного заэк-ранья, и флэш-бэки, оживляющие не столь далекое, но навсегда утраченное, просветительское ТВ-прошлое… И гнев — тоже. Очень эмоционально, с тоской и печалью, серьезно и весело.

Таков весь Юрский, несправедливо недооцененный русский писатель — в отличие от артиста, очень даже высоко (и справедливо) оцененного.

Мы помещаем предложенные Сергеем Юрским произведения в нашу традиционную рубрику «Бенефис» — за выслугой автором «знаменских» лет, а еще потому, что Юрский представлен здесь в разнообразных жанрах — от бурлеска до притчи. К его актерскому настоящему наш «Бенефис» отношения не имеет…

Редакция

рассказ очевидца

1

ЗРИТЕЛЕЙ ОПЯТЬ БЫЛО ПОЛНО. Уж на что вчера отвратительно играли. Двое подшофе, один практически в стельку, Маргарита Павловна Кашеварова впала в окончательное незнание текста и полную потерю ориентировки в пространстве. Финал первого акта, когда Гена Новавитов — единственное по-на-стоящему медийное лицо нашего спектакля, — не получив от Ушица нужной реплики, замер, напрягши скулы, так и не произнес ни звука, пока наконец не закрылся занавес, — этот странный финал казался провалом. Зал вяло шлепнул в ладоши. К концу антракта половина мест пустовала. Но когда начался второй акт, повалили валом. В буфете застряли или на улице курили — звонка не слышали, черт их знает?! А когда в прощальной мизансцене мы все выстроились вертикалью на лестнице и, помахивая правой рукой, мол, до свиданья, спели: «Потом был день и ночь была, бала-бала, бала-бала», зрители стали хлопать в ритм песне и кричать «Браво-о!». Долго кланялись. Расходились молча. Да, каждому же было ясно, что так продолжаться не может, что перелом близко, а может быть, перелом уже наступил. А СЕГОДНЯ ЗРИТЕЛЕЙ ОПЯТЬ БЫЛО ПОЛНО.



Я НЕ ХОТЕЛ К НИМ ИДТИ. Сидел у себя в номере и смотрел телевизор. На холодильнике стояла темная бутылка BELL\'S. Виски оставалось еще на полстакана, третий день никак допить не могу. Я купил его еще в Мариуполе, когда Катя заходила ко мне. Она тоже выпила, но немного, от силы две рюмки. Рядом с бутылкой на квадратной бумажной салфетке лежали два куска белого хлеба и вскрытая полупрозрачная вакуумная упаковка, из которой торчали кружочки твердокопченой колбасы. Смотреть на них было противно, раздражали и отталкивали вкрапленные в мясо белые слюдяные капли жира. Вот зачем я купил в баре эту упаковку? Она мне еще там не понравилась. Хотя ничего другого не было?! Нет, яблоки были. Вот и купил бы два яблока, сейчас бы и съел. Нет, яблоки тоже не понравились — какие-то жухлые, не круглые, как муляж. Правильно сделал, что не купил. Но и колбасу не надо было покупать. Скверная гостиница!

На экране шел старый советский фильм, дублированный на украинский язык с русскими титрами. Про шоферов. На самом неинтересном месте фильм прервался местной городской рекламой.

Приглашали в фитнес-клуб.

Предлагали коттеджи от застройщика в районе Змеевки, 500 метров от Та-лова озера.

Потом пошла реклама нашего спектакля. «Только три дня в нашем городе вы можете увидеть на сцене ДК имени Карпенко-Карого…» Мелькнуло лицо Гены Новавитова — лысая голова, черные очки… Маргарита Павловна сделала ручкой отрицательный жест и крикнула: «Не приплетайте меня к этому делу! Спросите у Конрада!». Потом появились все мы на лестнице. Мы махали ритмично руками и пели: «Потом был день, и ночь была, бала-бала, бала-бала». Появился титр — 11, 12, 13 мая, ДК Карпенко-Карого, начало в 19.30. Сегодня было двенадцатое.

Я выключил телевизор и пошел к ним. ХОТЯ НЕ ХОТЕЛОСЬ К НИМ ИДТИ.



Они всегда сидели после спектакля у Елизаветы, она жила в полулюксе. Там тоже работал телевизор. Без звука. На столе остатки ужина.

— Заходите, заходите! — вежливо встрепенулась Елизавета. — Водочки, виски? Рулетиков?

— Да нет, спасибо, может быть, потом, попозже.

— Видели нашу рекламу? — она кивнула головкой в сторону телевизора. — По-моему, очень прилично.

— Угу, видел.

— Солидно! — настаивала Елизавета Трифоновна. — Правда, Юрий Иванович?

Наш режиссер как раз в этот момент крупно кусанул толстый бутерброд с семгой. Поэтому сперва только утвердительно помычал, а потом, когда уже поработал челюстями, сказал сквозь семгу:

— Отлично! Не подвели, к сроку сделали. — Он еще немного пожевал. — Монтаж мог быть поярче, я им говорил. Но и так неплохо. Зря только реплику Маргариты Павловны так выпятили. Торчит. Я им говорил.

— При чем тут реклама, какая есть, такая и хорошо. Оправдывать надо эту рекламу, а не позориться, как мы вчера. — У широко раскрытого окна, широко расставив ноги в тапочках, сидел Андрюша Корецкий. Локти упирались в колени, а голова упиралась в ладони. Перед ним на полу стоял высокий бокал с темной жидкостью, и говорил он, не поднимая головы, обращаясь к этому бокалу. — Нельзя же так морочить людей, пусть даже они идиоты, но ведь порядочные деньги платят. Стыдно же!

Повисло молчание. Уже ночь, а из заоконной темноты несло жаром. Елизавета стала шумно обмахиваться веером.

— Ты неправ, Андрюша, — сказала она. — Публика была очень довольна. Ко мне после спектакля заходил заместитель мэра с весьма серьезными людьми. Благодарили. Там один был с женой, так она сказала, что здесь давно не видели такого уровня, все время привозят какую-то халтуру. Поставят три стула и думают, что это уже театр. А у нас…

— А у нас, — по-прежнему говорил со своим стаканом Корецкий, — а у нас лестница.

— Да, у нас двухэтажная декорация и лестница, перевозка и установка которой стоит больших денег. И мы оплачиваем эту лестницу.

— И с этой лестницы мы хором: «Бала-бала, бала-бала». Только для этого и нужна ваша лестница.

— Лестница — художественное решение спектакля, и я от нее не откажусь. — Юрий Иванович шагал по тесной гостиной взад-вперед, бумажной салфеткой утирал рот и руки от остатков семги. — Вы, Андрей, все время в оппозиции, постоянно. Мне это надоело. Постоянно подначиваете людей. Вам не нравится мой проект? А мне не нравится, что у вас на лице написано недовольство, и это видно из зала. Не надо делать мне одолжение, надо играть свою роль. У вас к самому себе нет никаких претензий? Игнасио весельчак и пройдоха, а не унылый статичный монумент.

— Снимите меня с роли, — буркнул Корецкий, по-прежнему разглядывая стоящий на полу стакан.

Елизавета всполошилась:

— Перестаньте! Совершенно неуместные разговоры. У нас большая успешная поездка. Везде были проданы полные залы, и в Днепропетровске, и в Мариуполе. И завтра, заметьте, третий день подряд играем, а у нас аншлаг. Не знаю, куда посадить начальника аэропорта. И еще утром прилетает на переговоры наш американский партнер Иван Досплю.

— В каком смысле? — я как-то рывком впрыгнул из отупения, в котором находился.

— Что значит, в каком смысле? Он приглашающая сторона, он везет нас в Канаду. Предлагает прекрасные условия, серьезный человек — специально едет познакомиться. В октябре у нас четыре спектакля в Канаде, я вам все это говорила.

— Нет, это я понимаю, а вы еще сказали…

— Что я сказала? Иван Досплю.

— Да, вот это.

— Это фамилия! — Елизавета повысила голос. — Он француз из Канады, молдавского происхождения, наш, русский. Украинец.

— А-а-а…

— Э-э-э! — подал голос из угла наш старый комик Ефим Ефимович Соткин. — Сталбыть, смотреть будет? И язык понимает? Это, стал быть, задачка. Не облажаться бы.

Юрий Иванович оскорбленно крякнул, вскочил со стула и двинулся к дверям. Обернулся и крикнул:

— Завтра в двенадцать репетиция!

— Юрий Иванович, Юрий Иванович, мы сейчас успокоимся и всё-всё решим. Если нужна репетиция, значит, будет репетиция. Только Маргарита Павловна не совсем здорова.

— Ну так репетируем без Маргариты Павловны.

Администраторша Катя захлопала глазами:

— Как же, Елизавета Трифоновна, Гена же отпущен, у него съемка в Москве.

— Это когда же он, сталбыть, успел? Мы ж только разгримировались и по паре рюмок приложились. Да я с ним трепался час назад.

— Не час назад, Ефим Ефимович, а час двадцать назад. А теперь он уже в самолете. У него ночная съемка, а в 14.30 он летит из Москвы обратно к нам.

— Тётеньки-митёньки, гвозди бы делать из этих людей.

— Что, Ефим Ефимович?

— Не было б в мире крепче гвоздей.

Атмосфера в полулюксе взорвалась вулканом. Елизавета неожиданно глубоким трубным голосом крикнула:

— Как в 14.30? Он вылетает в 11.30, это наша договоренность!

Она еще продолжала зычно гудеть, а Катя тонким флейтовым звуком щебетала:

— Рейс 11.30 только с первого июня, в мае его нет. Он сказал, что успеет, мы его встречаем в половине пятого.

— А если задержка? — ухал контрабасом Юрий Иванович. — Если задержка хоть на час?

Соткин подквакивал:

— Как же это, в день спектакля?! Тетеньки-митеньки, как же это?!

Кричали, что Новавитов «вообще позволяет себе», что «мы подвешены на нитке, и нитка эта вот-вот оборвется». Навалились даже на саму Елизавету, потому что «вы сами потакаете, и нельзя, чтобы одним было все можно, а другим нет».

Неловко было отмалчиваться в общей кутерьме, ну, я и подавал тоже помаленьку голос:

— Да подождите, заранее-то чего паниковать? Все равно он уже в воздухе.

Я думал, затеряюсь в общем хоре, но почему-то именно мой голос был услышан и возмутил всех. На меня набросились все разом:

— А вам всегда все равно!

— Что значит — в воздухе?

— Не паника, а попытка спасти спектакль!

— Вы как посторонний наблюдатель!

— Ты давно живешь вне!

— Вам чем хуже, тем лучше!

— Ты всегда…

— Вы в последнее время…

Я испугался. Просто по-настоящему испугался. Ощутил кожей их общую неприязнь ко мне. Почувствовал, что этот крик, этот гнев — вскрывшийся нарыв. Набухал он давно, и вот теперь по пустяковому проколу вся гадость рванула наружу под жутким давлением. Был шум и гам на тему, что «театр наш дом, и если хоть одна подпорка шатается, то крыша рухнет нам на голову».

Но тут вступил Корецкий, оторвав наконец взор от своего стакана:

— Да не рухнет на нас крыша, потому что подпорка у этого дома всего одна — Гена, на нем все стоит, — а если она рухнет, то туда нам и дорога.

Ну, само собой, про меня сразу забыли, и весь гвалт обрушился на Андрюшу Корецкого.

Время шло к полуночи. На столе появились еще бутылки и еще закуски. Мысли забродили зигзагами, и спор перешел в творческую плоскость. Если честно (а после опустошения очередной бутылки все речи начинались с этих слов — «если честно»), так вот, если честно, то действительно — интерес к нашему спектаклю определялся одним — в центре его стояла популярнейшая фигура Гены Новавитова. Он и в кино, он и в сериале, он и частный сыщик, он и бандит, он и певец, и секс-символ, он и загадка, он и душа нараспашку.



СЛАВА! Самое загадочное явление под небесами, опровергающее естественное течение жизни. Загадочнее, чем шаровая молния. Вот! Только с ней можно сравнить славу. Не то чтобы не было никаких разумных объяснений ее приходу, вовсе нет — объяснений полно.

Завихрение мощного потока электромагнитных волн, случайно возникшее равенство сил, несущих положительные заряды навстречу друг другу, внезапно образовавшийся вакуум в естественной колбе, прикрытой мембраной земной атмосферы, мгновенно ставшей непрозрачной для частиц, несущих эти заряды. И наконец, — творение из ничего субстанции, которая до сих пор названия даже не получила. Это НЕЧТО! Не то чтобы твердое, но основательное, не то чтобы движущееся, а скорее ДРОЖАЩЕЕ — при микроскопической амплитуде и скорости, приближающейся к абсолюту. И вот эта дрожащая субстанция, чудовищно сжимаясь, обретая силу в саморазрушении, всасывает энергию двух потоков, предотвращая взрыв их столкновения и заставляя двигаться параллельно и однонаправленно. Общий заряд при этом возрастает не в разы, а по экспоненте. При этом кинетика минимальна. Направление движения — внутрь, а не наружу. Непрерывно увеличивающаяся потенция при незначительных внешних проявлениях.

Это про шаровую молнию. (Я цитирую по памяти одну научную статью, скорее всего, много напутал, но, по-моему, автор статьи тоже неадекватен, а если вы что-нибудь поняли из этой цитаты, то вы гений.)

Итак, это про ШАРОВУЮ МОЛНИЮ.

И это про СЛАВУ.

Гена Новавитов хороший парень и актер хороший. Не гений, не Моцарт. Но я ведь тоже не Сальери, я с ним не соревнуюсь, свое место знаю. Просто я не слепой, смотрю и вижу — нормальный хороший актер. Но вот сложились два потока электронов, сработала отражающая мембрана: была у него маленькая, компрометирующая молодость лысинка, побрили его для одной роли в телеке наголо, таким его все запомнили. И стал Гена, как шаровая молния. Все видят, все наблюдают, все ахают. А сам он, как однажды засветился, так и светится, медленно двигаясь в направлении никому не известном, даже ему самому.

Да, конечно же, публика перла на наш спектакль, чтобы только поглядеть на живого Гену. А все остальное… и мы, все остальные… ну, мы как приложение. Как рамка.

— Это возмутительно! — говорил Юрий Иванович. — И непонятно. Он же знает, что его фраза — сигнал на свет и на закрытие занавеса, а он стоит и молчит. При этом он не пьян, он все соображает. Я к нему подскочил в антракте, хотел спросить, в чем дело, а потом махнул рукой и ушел. Все равно не пойму и не приму никаких объяснений.

— Ой, звиняйте, дядьку, пустые разговоры. Сталбыть, устал человек, изъездился, маленько зазвездился и впал в ступор. Не соображает, где он стоит и чего от него хотят. Бывает. Но все же обошлось — публика ничего не заметила. Публика же не знает, как должно быть. Молчит, значит, так и надо.

— Циничный разговор, Ефим Ефимович! — (Это Елизавета Трифоновна буркнула.)

Неожиданно за Гену вступился Андрюша Корецкий:

— В отключке не он, в отключке Маргарита Павловна. Простите, Юрий Иванович, но она ведь давно черт-те что плетет на сцене, а тут вообще не дала реплику. На что ему отвечать? Смысл должен быть? У нас все-таки детективная история.

— Маргарита Павловна нездорова, ей трудно. А сейчас у нее вообще 200 на 120. — (Это снова Елизавета.)

— Знаю, знаю, извините. У нее возраст, у нее заслуги, но тогда об этом надо специально зрителей предупреждать.

И мы вгрызлись во вчерашнюю белиберду с текстом. Стали вспоминать, на чем там заткнулась почтенная Маргарита Павловна, а за ней Гена.

Ну, Маргарита Павловна, потухшая звезда, просто не смогла сообразить, кого она сегодня играет, и вместо монолога развела пухлые ручки, потом развела пухлые губки в некогда знаменитой улыбке и, сверкнув кокетливо глазками, спросила в зрительный зал:

— И что же я теперь должна сказать?

Ушиц, будучи с бодуна и не получив реплику, остолбенел и потерял нить сюжета. Спасая положение, понес околесицу. Потом пробилась в его ахинее одна фраза из текста пьесы: «Женщины всегда хотят больше того, что мы способны им дать».

А затем должны идти слова, важные для дальнейшего сюжета: «Элиза еще утром была на грани нервного срыва. Искать ее бессмысленно, но я уверен, ничего она с собой не сделает. Она наверняка уехала на машине Конрада и теперь уже далеко».

И вот после этого Конрад, то есть Гена Новавитов: «А мой аппарат вообще не работает. В ремонте. На моем авто далеко не уедешь. Искать надо близко. И прежде всего проверить, не исчезли ли бриллианты из шкатулки Баронессы».

Публика заинтригована. Занавес. Антракт. (Текстик, конечно, тот еще, но что поделаешь, такая пьеса, и, хочу напомнить, сыграли мы ее почти сто раз, и залы битком набиты, и публика кричит «Бра-а-во!».) Но не в этом дело. А дело в том, что Ушиц, будучи, это надо помнить, с бодуна, вообще ничего не сказал про машину, ни слова! И получилось:

Ушиц (заплетающимся тенорком). «Женщины всегда хотят больше того, что мы способны им дать».

Гена (должен был врезать сочным баритоном). «А мой аппарат вообще не работает. В ремонте. На моем авто далеко не уедешь!».

Ну, и как это было бы? При чем тут его аппарат? В каком смысле «далеко не уедешь»? Какая-то низкопробная пошлятина. Да, наша пьеса порядочное дерьмо, но не настолько же?!

Вот Гена и молчал. И выкрутиться он не мог. Он! Кумир женщин, секс-символ! Этот Конрад, которого он играет, живет со всеми героинями пьесы! И вдруг: «Мой аппарат на ремонте!». Публике-то что делать? И про что дальше играть?

Мы кончали очередную бутылку, вспоминали, как это было, и всё спорили, кто виноват. Разошлись часа в два. Ночь была душная. Запоздало схватились убирать со стола, но Елизавета вытолкнула мужчин за дверь.

— Идите, идите, сами уберем, Катя мне поможет.

Юрий Иванович, слегка кренясь то вправо, то влево, удалялся по широкому гостиничному коридору.

— Так что, мы завтра репетируем в двенадцать? — крикнула вслед Елизавета.

— Видно будет, утром решу.

— Мне надо знать. Уже около двух, а мне вставать в семь, ехать в аэропорт. Надо встречать Ивана Досплю.

Корецкий у лифта захохотал.

2

Утро не было мудренее вечера. Утро было туманное и седое. Туманное в том смысле, что в голове был туман. А седое, потому что от происшедшего утром можно было сразу поседеть.

Мне снилось, что я в замкнутом пространстве без окон, без дверей, а в стену кто-то бухает. Проснулся — лежу в моем довольно убогом номере с окном и с дверью. В дверь стучат, и Катин голос кричит:

— Женя, открой! — (Меня зовут Женя.) — Открой, Женя!

Я открыл. Она шмякнула на стол нашу пьесу.

— Полдесятого, Женя. Учи роль. Учите роль Ушица, будете сегодня играть Рене. В двенадцать репетиция.

Под мышкой у Кати я увидел еще несколько экземпляров пьесы. Виляя бедрами, она ринулась к двери, но я сделал рывок, ухватил ее за эти бедра и вернул обратно на середину комнаты.

— Объяснись! Я не понял, что с Ушицем?

Катя затараторила и понесла что-то несусветное:

— С Ушицем ничего. Он уже учит роль Андрюши Корецкого. Корецкий будет играть Конрада вместо Гены Новавитова, но Корецкому я не могу достучаться. Или спит, или ушел на рынок.

— На рынок? — спросил я, слабо соображая.

— Ну, не на рынок, откуда я знаю. Елизаветы нет, она мне оставила записку, и его нет. И на завтраке его не было, я спрашивала. Может быть, в гости пошел.

— К кому в гости? Здесь? С утра?

— Откуда я знаю. Оставьте меня в покое. Учите Рене, репетиция в двенадцать.

Она опять скакнула к двери, а я опять ухватил ее за бедра. Глупейшая мизансцена! Я ведь в одних трусах, а она в полном прикиде — прическа, макияж и, как всегда, ослепительно подведенные глаза.

— Почему Новавитова нет? Самолет не пошел?

— Пошел самолет, но в другую сторону. У него еще одна съемка — в Марокко. Это связано с американцами, они отменить никак не могут. Они его забрали и предлагают, чтоб мы отменили спектакль, они оплатят аншлаг и неустойку.

— Ну так надо отменять.

— Пустите меня! — она вырвалась из моих рук, плечом шибанула полуоткрытую дверь и уже из коридора крикнула:

— Досплю приехал!



Хотелось бы продолжить рассказ, потому что, хочу надеяться, он вас заинтересовал. Но я должен остановить действие. Я должен порассуждать. Без рас-суждений, уверяю вас, то, что происходило, покажется плохим анекдотом. А ведь все это было на самом деле, и все участники этого почти фантастического бардака не чужие мне люди, и сам я тоже участник. И еще зрители — не забудем! В зале ДК 1500 мест, и все билеты проданы. Поэтому совсем выбросить рассуждения я никак не могу. Делали мы одно, думали другое, чувствовали третье. А в подсознании шевелилось еще что-то не сформулированное — четвертое.

Буду конкретен. К примеру, колбаса! (Извините, может, непонятно, но я продолжу, потом станет понятно.) Твердокопченая колбаса в вакуумной упаковке — вот она! Все знают, что это дерьмо. (Ну, почти все, потому что кто-то надеется, что не дерьмо, и покупает, иначе бы не продавали.) Значит, некий неопытный соблазнился и купил. Допустим, я. Купил. Вот она лежит на холодильнике. Я думал, ничего, со спиртным как-нибудь пройдет. Не проходит! Стало быть, я обманулся, и у меня от этого плохое настроение — я дурак. Тот, кто сделал эту колбасу, знает, сволочь, из чего он ее делал и как он ее делал. Он рад, что всучил ее мне, но в глубине души ему стыдно! (Я надеюсь на это!) Бармену, который торгует такой колбасой, плевать на все — не хочешь, не покупай! Ему приказали, вот он и выставил ее как единственную закуску перед голодным человеком. Но морда у него, однако, кислая — значит, тоже стыдно. То есть всем участникам затеи — плохо. Теперь вопрос — а самой колбасе каково? Вот если бы она могла соображать, как она всех морочит и какое она есть дерьмо?

Так происходит в торговле, хотя торговля — двигатель прогресса.

А в театре? Если касса продала билеты, дирекция потирает руки, но в глубине-то души знает, что продали дерьмо. Сегодня проскочило, а когда-нибудь крепко нарвутся. Зрители покричали «Браво!», а потом пошлепали домой и, чувствуют, под ложечкой что-то сосет, и начинают догадываться, что потребили дерьмо.

А мы, актеры? Мы кланяемся, посылаем воздушные поцелуи, а потом идем пить водку, чтобы утопить в ней мелькнувшую догадку: мы и есть та самая говенная колбаса, только мыслящая. Вот так я мыслил. Наверное, потому и ходил в тот день в настроении хуже некуда.



Ладно! Порассуждали, теперь к действию.

Напялив штаны, я побежал вон из номера и ткнулся в дверь к Елизавете. Мертво! Ни ответа, ни привета. Рванул к режиссеру, Юрию Ивановичу. Пусто! Горничная пылесосит коврик. Побежал в кафе. Завтрак на самом финале. Гости города все сожрали, а хозяева смотрят на меня неодобрительно — без пяти десять, баста! Я ел остатки какого-то ненатурального омлета, под названием SCRABLE (скрэбл?), запивая безвкусным чаем с печеньем из пачки. Передо мной лежала пьеса, и я учил роль Рене. Я ее почти знал, сто раз слышал в визгливом исполнении Ушица. Но одно дело знать ушами, а другое — все это произнести. В конце концов, актер — это все же профессия, а не карканье попугая — сто раз услышал, взял и передразнил?! Надо как-то и руками двигать, и мимику хоть какую на харе изобразить.

Я учил. Особо обратил внимание на проклятую реплику: «Женщины всегда хотят больше того, что мы способны им дать» и так далее.

Тут в кафе вошел Фима Соткин. Администраторша уперлась было в него со словами: «Все! Закрываемся!», но Фима, старый комик, тертый калач, построил на лице пять улыбок, семь ужимок, тоже уперся руками в администраторшу. (Вот я говорю, — старый комик. На самом деле не такой он старый, он чуть старше меня, но он классный комик, и стиль его комизма именно в такой возрастной задрипанности, это у него и на сцене, и в жизни.)

Фима пошамкал своим широким ртом, похожим на старый кошелек, шепнул что-то строгой даме на ушко, и администраторша сама проводила его к моему столу, сама даже принесла тарелку со SCRABLE (скрэблом?). Старый комик положил перед собой такой же, как у меня, экземпляр нашей пьесы.

— Фима, что происходит? — спросил я.

Соткин мимикой и жестом изобразил нечто похожее на фразу: «Что за вопрос? Происходит то, что происходит». Он постучал пальцем по моему экземпляру и выжидающе уставился на меня.

— Кого играешь? Ты за кого?

— За Ушица. Рене играю. А ты?

— Я за Маргариту Павловну.

Я подавился проклятым пересушенным скрэблом и долго кашлял. Как сообщил мне Соткин, у Маргариты Павловны давление 385 на 294, и она действительно на сцену выйти не может. Но отменять никак нельзя, поэтому Баронесса, вдова, у которой в шкатулке бриллианты, сегодня будет Барон, вдовец, у которого тоже в шкатулке бриллианты. Немного странно, но режиссер сказал, что ничего, сойдет, надо только немного подправить текст.

— Вот он подправил! — Фима лихо хлопнул рукой по своему экземпляру. — Юрий Иванович сказал, что все сходится. Чего таращишься? Ты мне веришь?

— Если поверю, сойду с ума.

— Сходи с ума.

— Значит, Новавитова точно не будет? С концами?

— Сто процентов.

— А Корецкий куда делся? Сбежал?

— Шутишь? Андрюша Корецкий ждал этой минуты три года. Уже и предположить не мог, но ждал. И дождался. Но я тебе прямо скажу, если так дождаться, то завидовать тут нечему.

— Стоп! Фима! А твою роль кто играет? Сам режиссер, что ли?

— Именно! Юрий Иванович, кто еще, он всю пьесу наизусть знает.

— У него юмора ноль! Должно же быть смешно.

— Ну, так не будет смешно! У меня Садовник был смешной, а у него будет, как банковский служащий, кому это важно?!

И только в этот момент мне шибануло в голову:

— Подожди! А вместо меня кто?

— Женя, тебе ничего не сказали? Никто ничего не сказал? Твою роль вообще вымарали. Юрий Иванович решил, что это непринципиально. Он там почеркал. Ты что, не посмотрел? У тебя же пьеса в руках.

Я со всех сил стиснул зубы и зажмурил глаза.



Мы шли во Дворец, я и Соткин. Соткин махал руками, я держал руки в карманах. Мы шли во Дворец! Елизавета должна быть там, больше ей негде быть. Она во Дворце, и нам надо поговорить немедленно! Это так! Мы оба кипели.

Я завидовал Соткину. Он размахивал руками, потому что у него было конкретное предложение. Я сжимал в карманах кулаки, во мне горело возмущение — и только! Гиря до полу дошла! Повторюсь — Соткин очень хороший комик, просто замечательный. Да, он не медийное лицо, так вышло, но он замечательный артист и любит играть, из любого дерьма делает конфетку. Режиссер ему сказал: с Маргаритой Павловной Кашеваровой дело закрыто, давление на пределе, выручай! Из Баронессы делаем Барона, играть будешь в своем костюме, подобрать другой негде, получишь большую премию. Фима сказал: ладно. Пьесу он взял, но даже заглядывать в нее не стал. Зачем? Сюжет у него на слуху, а слова… — да он и в своей-то роли за сто представлений так и не выучил слова. Что-то приблизительно помнил, что-то из-за кулис подсказывал помреж, но не в словах дело! Он играл междометиями и мимикой, и отлично все получалось, — абсолютная органика и очень смешно.

Теперь надо играть Барона? — говорил Фима Юрию Ивановичу. — Пусть! Дайте мне костюм Барона, я вам сыграю Барона, зал треснет от смеха. Но вы же идете на халтуру — играй Барона в костюме Садовника. Как это? Несолидно! Понимаю, у вас нет костюма Барона и взять негде? Пусть! Так я лучше надену костюм Маргариты Павловны и сыграю Баронессу. Будет смешно. Вы отвечаете за большую премию, я отвечаю за грим. Парик, шляпка с лентой, макияж, — будет дело, а не позориться Бароном в костюме Садовника. Юрий Иванович тогда зажал уши руками и убежал от него. Фима почти смирился, но теперь в разговоре со мной в нем снова взыграл азарт, и надо было уломать Елизавету, в конце концов, решение за ней.

Надеюсь, понятно теперь, почему Соткин шел, размахивая руками?

Теперь обо мне — почему я шел, сжимая кулаки. Наверное, я по природе не актер. Никогда мне не пришло бы в голову то, что пришло в голову Фиме. Никогда не рискнул бы я играть в женском платье, ни в зуб ногой не зная текста. И я завидовал Фиме белой завистью. Поздно я спохватился, но что поделаешь, как он, я не смогу. А жизнь уже на закате, еду с ярмарки. Сказать, что я обижен? Грех так говорить. Звание дали, роли дают, нечасто, но дают, на телевидении постоянно чего-нибудь лудим. Какие обиды? Хотя нет! Именно обида — вот что во мне бурлило. Звание дали? Ну, дали, когда уже неловко было не давать. Я двадцать пять лет в этой труппе, и уже все вокруг Народные, а я никто. Вот и дали, пустили на старости лет на первую ступеньку. Роли дают? Вы читали эти роли? Вы заметили когда-нибудь эти роли? Скажете, что у Фимы то же самое? Так ему и не нужно ролей, он сам на сцене целый театр. Фима — исключение. Мне с ним не равняться. Но и другим тоже! А среди других я, может быть, не лучше, но и не хуже многих. И сегодня, когда авария, катастрофа, когда все друг друга заменяют, я оказался крайним. Именно мою роль — только мою! — вообще выбросили. Значит, меня для них нет? Значит, я не существую? Одна видимость!

Мы шли во Дворец! Во Дворец культуры имени Карпенко-Карого, чтобы иметь окончательный разговор. На часах было четверть двенадцатого. И на фасаде Дворца громадная афиша — издали видать:

Джекоб Фосли

СПРОСИТЕ У КОНРАДА

В роли Конрада

ГЕНА НОВАВИТОВ

3

Мы громко постучали и сразу вошли. Елизавета Трифоновна взметнулась навстречу. Сияла улыбками, но глаза бегали тревожно.

— Мы только что о вас говорили и хорошо. Ефим Ефимович, Женя, у нас дорогой гость, мистер Досплю.

Из кресла поднялся, годов тридцати, очень иностранный человек и совсем чисто заговорил по-русски:

— Очень, очень рад! — Он схватил мою руку и не сразу выпустил, смотрел на меня с умилением. — У нас в Канаде теперь много русских, вас очень ждут, у вас будет большой успех, вас там хорошо знают.

Глаза у меня полезли на лоб.

— Послушайте, мистер… — промямлил я.

Но господин Досплю, видимо, не очень любил слушать, он любил говорить. Выяснилось, что он, Досплю, представляет здесь выдающегося мецената мистера Райфа Добкина. Замечательный Добкин финансирует замечательный же ежегодный фестиваль его, Добкина, имени. Фестиваль проходит сперва в Монреале, а затем — это главное! — в Торонто. Мистер Добкин обожает танцы народов, и каждый фестиваль посвящен одному танцу. В прошлом году это был «Доб-кин-вальс» и приезжали артисты из Вены. А раньше были «Добкин-танго», «Доб-кин-буги», «Добкин-фрейлехс». И вот теперь «Добкин-гопак», который поручено организовать ему, Ивану Досплю.

К основному блюду, вечеру танца, всегда в виде гарнира привозят еще какой-нибудь музыкальный вечер, или цирк, или театр. К гопаку Иван Досплю решил добавить наш спектакль.

— Иван, Иван! — плескала руками в воздухе Елизавета Трифоновна, — но мы говорим о солидных гастролях, мы играем четыре раза, мы пишем в договоре…

— Пишем, пишем! — перебил ее Досплю. — Все уже написали, да! Вы играете в Виннипеге и в Калгари, да! (В речи его вдруг стал проскакивать акцент.) Но главное Монреаль и Торонто — «Добкин-гопак».

Оказалось, что приезд самого Досплю связан именно с гопаком. Сегодня он смотрит местный гопак, а ночью выезжает в Киев, смотреть тамошний. Нет, нет, он непременно будет и у нас на спектакле, он посмотрит начало, но потом, — он очень сожалеет, но это его бизнес, — он должен видеть гопак. Спектаклем целиком он насладится уже в Монреале. Он уверен, что имя Гены Новавитова привлечет полный зал русских, у них у всех русское телевидение.

Он вежливо, но крепко стиснул мои плечи.

— Иван! Иван! — заклекотала Елизавета Трифоновна (она произносила «н» в нос, на французский манер). — Иван! Это не Гена, это Женя, наш чудесный актер. А Гена Новавитов сейчас готовится к спектаклю, он у себя в номере и просил ему не мешать.

Фима Соткин открыл и захлопнул свой широкий рот, похожий на мягкий старинный кошелек, звякнули искусственные зубы.

— Женя?! — крикнул Досплю, не выпуская меня из объятий. — Пардон! Я думал, это Гена. Ничего! Мы еще увидимся, в Монреале я всех буду знать, а сейчас уже знаю Женю! А? Ничего! Как дела? (Он говорил по-русски, но теперь как бы совсем в переводе с иностранного.)

Елизавета за спиной Досплю делала нам большие глаза и прикладывала палец к губам. Мы и молчали. Только улыбались и утвердительно трясли головами.

— Не спал ночь. Самолет. Надо силы. Увидимся. Немного сна, — говорил Досплю, пожимая нам руки.

Он вышел, и тогда мы накинулись на Елизавету.

— Где Гена? Прилетел? Он здесь?

— Не говорите мне о Новавитове, он поставил меня в немыслимое положение, но мы играем. Мы играем?

— Лиза, душка, мы, стал быть, играем, только кто кого? Я сказал Юре… — начал Соткин, но Елизавета его перебила.

— Знаю! Вернее, не знаю. Насчет женского костюма надо решать. Сейчас! Я вызвала женских костюмеров.

Тут я рванулся.

— Елизавета Трифоновна, если без моей роли можно обойтись, то зачем тогда вообще мне это нужно? И вам зачем это нужно?! Зачем?

— Это пьеса, Женя! Это театр! — крикнула Елизавета. — Такая пьеса, такая жизнь, и у нас закрытие гастролей. Хотите поставить жирную кляксу на финал? Хотите обидеть полторы тысячи зрителей? У нас аншлаг. Сейчас привезут Ко-рецкого, и если его правильно побрили…

— В каком смысле?

— Если его правильно побрили, мы будем играть.

Стоп! В этот момент сверкнула молния в моей голове, и я прозрел. Значит, они решили не заменить Гену, они решили выпустить Корецкого, КАК БУДТО это Гена Новавитов???!!!

Вот это да! Чудовищно, но гениально. Андрюша с Геной не похожи, но возраст и рост примерно одинаковые. Фирменные знаки Новавитова — шляпа, под ней лысина и черные очки. Издалека, в большом зале, — может проскочить. Андрюша Корецкий всегда считал себя обиженным. С самого начала. Конечно, он должен был играть Конрада. ЕСЛИ БЫ! Да в том-то и дело! Если бы специально на эту роль не пригласили Новавитова. Да! Если бы Андрюша, а не Новавитов снимался во всех сериалах и числился секс-символом страны. Если бы! Но было так, как было. Играл Гена, а у Андрюши постоянно было плохое настроение и нарастающая злоба на всех и вся.

Ай-ай-ай! Андрюша так презирал коммерческий театр и любую показуху. Но вот трахнул гром, появился шанс. Ты хотел играть Конрада? На, играй! Только обрей наголо голову и забудь, как тебя зовут. На, играй! Ай-ай-ай! И Андрюша согласился?! Ай-ай-ай!

Мои обиды и претензии показались мне мелочными. А Соткин уже убежал примерять женский костюм, и ему было плевать, что в программке будет, как всегда, напечатано в списке действующих лиц: «Баронесса — нар. арт. М.П. Ка-шеварова».

4

Была репетиция. Заперли на ключ все двери в зрительный зал, чтоб свидетелей не было. Но все равно в кулисах стояли все техники и обслуживающие и всхлипывали от смеха. На сцене помреж громко суфлировал текст. Но все покрывал непрерывный визг Юрия Ивановича.

— Это я вымарал! Этого куска нет! Сразу вход Садовника. Садовник!

— Так это вы Садовник, Юрий Иванович!

— Да, да, да, я! Я вхожу. Пропускаем эту сцену, это я знаю. Дальше! Баронесса! Фима, появляйся в верхней двери.

Фима появился в верхней двери, и тут смеховые рыдания охватили всех.



И был спектакль.

С первым звонком впустили зрителей. По трансляции было слышно, как наполнялся зал. Переговаривались, кашляли, скрипели стульями. Всегда понятно по звуку, много народу или не очень. На этот раз было очевидно — переполнение. Океанский прибой. Я сидел перед зеркалом у себя в гримерной, вполголоса говорил своему отражению: «Женщины всегда хотят больше того, что мы способны им дать». Вроде органично. Взгляд такой холодный и насмешливый. Нормально. Я еще и еще раз подклеил уголочки новеньких усов, которые на меня напялили. Я волновался, это нормально. Важно другое. Не хочу показаться лучше, чем я есть на самом деле, но я думал о том, насколько больше волнуются мои товарищи. Особенно Андрюша Корецкий, особенно Фима, хотя Фима — исключение.

Мы начали. Артисты всегда СРАЗУ чувствуют, идет или нет, принимает зал или нет. В присутствии полутора тысяч зрителей, плюс полсотни на приставных стульях, плюс стоящие на ногах возле лож, могло быть всякое. Но случилось самое удивительное. Все шло как всегда! Никакой разницы. Где обычно слегка смеялись, и сегодня слегка смеялись. Кому обычно аплодировали на уход, тому и сегодня. Юрий Иванович в роли Садовника был не то чтобы плохой, нет, не плохой, а никакой. Но когда, скучно отговорив монолог, он поплелся к выходу, а в дверях обернулся, поднял над головой лопату и сказал: «Не надейтесь, я еще вернусь!», раздался аплодисмент. Фиме всегда в этом месте аплодировали, так Фима ж как играл! Юрий Иванович никак не играл, но аплодисмент был. Потом вышел сам Фима. И на сцене, и за кулисами все набрали полный рот воздуха и не выпускали. Ждали. И вышел Фима. В длинном платье с кружевами, в паричке гри де перль с завивочкой, в шляпке с вуалеткой, а также бровки, губки, ну и походочка, и ротик, вернее, пасть в виде старого кошелька! И что? И был обычный аплодисмент, как всегда на выход известной в прошлом нар. арт. М.П. Ка-шеваровой. Словом, все шло нормально.

Но ведь сегодня город прощался не со спектаклем, город прощался с Геной Новавитовым. Ждали выхода Конрада. И вот:

Элиза (бежит к дверям). Входите, входите, Конрад, мы вас ждем.

Конрад (входит, снимет шляпу). Я вас не обременю? Добрый вечер.

Вошел Андрюша Корецкий в черном костюме, в черных очках, на голове шляпа. Он сказал:

— Я вас не обременю? — И снял шляпу. И обнажилась лысина. И зал — нет, нет, не зааплодировал, — зал закричал единым голосом: «А-а-а-а!». А уже потом грохнула овация.

Акт шел на подъеме. Могу сказать (это очень личное, мог бы не говорить, но ладно, скажу), когда я (в роли Рене, с усиками на лице) произнес: «Женщины всегда хотят больше того, что мы способны им дать», тоже был аплодисмент. Не овация, не гром, просто аплодисмент, — заметили. А между прочим, Ушиц НИКОГДА не имел в этом месте аплодисмента. Это пустяк, но, чего лукавить, приятно.

В антракте прибежала Елизавета. Возбужденная, окрыленная. Жена шефа «Аэрофлота» в восторге, мэр прислал корзину цветов. Досплю немного опоздал к началу, но триумф в зале при выходе Конрада видел, был потрясен, сказал, что счастлив будет встречать нас в Канаде, и уехал глядеть гопак.

Во втором акте и игра актеров, и реакции зала — все немного пошло на спад.

Мои актерские способности можете оценивать как вам будет угодно, но опыта у меня не отнимешь. Большими ролями меня не баловали, все больше на подхвате, но в театре варюсь сильно давно. Так что было время понаблюдать и сделать кое-какие выводы. Уверяю вас, что я наблюдатель объективный. В начальные годы я все прошел. Были надежды, было самомнение, тщеславие. Обиды, зависть — все было. А потом… может, именно зависть сделала меня особенно зорким к более успешным коллегам (я откровенно говорю), а может, Бог дал склонность к обобщениям, но в театре я много такого знаю, о чем другие понятия не имеют. Если в моем рассказе я выгляжу иногда злым сатириком, то, поверьте, на самом деле я действительно злой и действительно вижу всю подноготную нашей до самой глубины фальшивой профессии — это во-первых. А во-вторых, плевать я хотел на все, что подумают обо мне другие, и вы в том числе. Я знаю, что я объективен, и точка. И довольно об этом!

Так вот, иногда сгоряча актер может без подготовки сыграть лучше, чем после долгих репетиций. Это бывает от возбужденных нервов и от внезапно возникшего сочетания двух чувств — ужаса и свободы. Ужас освобождает от ответственности, а свобода от тупой режиссуры и бездарных текстов дает легкость. И в результате победа! Все поздравляют, и сам считаешь себя героем. Но надо знать (я, по крайней мере, знаю!), что это обманчиво. Это как быстрее всех пробежать первые сто метров на десятикилометровой дистанции.

Возвращаюсь к сюжету. Второй акт шел очень так себе. Выдохлись, перегорели, устали. И публика устала. Всю свою любовь к Гене Новавитову (в исполнении Андрюши Корецкого) зрители отдали в овации на первый выход, а потом уже смотрели спокойно и без истерик. Андрюша играл нормально. Местами лучше, местами хуже. Но текст звучал немного по-новому, была некоторая свежесть. И от свежести интонаций особенно очевидно становилось, что текст плохой и пьеса яйца выеденного не стоит. Остальные, то есть все мы, не заврались, вполне пристойно разобрались с новыми ролями, но аплодисментов уже никто не сорвал. Так и шло — один сказал, другой сказал, один вошел, другая вышла. Про мою бывшую роль никто не вспомнил. И в публике не шептались: «А где же вот этот, который в программке назван Страховой Агент, когда он появится? Что ж это его все нет да нет, и кто же его, интересно, играет?» Никто не перешептывался, и никому это не было интересно. Акт шел на три с плюсом.

Исключением был Фима Соткин. Пожалуй, во втором акте он один и привлекал внимание. Текст он забыл целиком, суфлера не слышал. Но ведь и Маргарита Павловна отродясь не знала этого текста. Зато Фима так шамкал, выделывал такие гримасы, так уходил в верхнюю дверь, цокая высокими каблуками, что ему одному отвечали смехом и хлопали. Но вот он ушел со сцены, а действие все тянулось. Интрига перестала дергать зрителей за нервы. Все шло на довольно унылую коду.

НО! Когда мы все стали выстраиваться по вертикали на лестнице, когда зазвучали первые аккорды финальной песни, какая-то невидимая молния пронзила зал. Вдруг образовалось напряженное намагниченное поле. Музыкальная волна ополоснула воздух, кончилось инструментальное вступление, каждый из нас поднял правую руку вверх и…

ПОТОМ БЫЛ ДЕНЬ, И НОЧЬ БЫЛА,

БАЛА-БАЛА, БАЛА-БАЛА,

— запели мы.

Мы прощально махали правыми руками, а левые руки, отведенные в сторону, жестом изображали: «Как жаль, что мы расстаемся, но что поделаешь!»

«Браво-о!» — взвыла публика. Мы спели первый куплет, потом второй, и, наконец, третий, где повествовалось о том, что всему бывает конец, что в конце спектакля всегда закрывается занавес, и что:

ПОТОМ БЫЛ ДЕНЬ, И НОЧЬ БЫЛА,

БАЛА-БАЛА, БАЛА-БАЛА.

Полы занавеса стали сдвигаться. В зале хор женских голосов закричал, скандируя: «СПА-СИ-БО!».

Занавес снова открылся. Зал встал. Кричали, хлопали, несли цветы. На глазах были слезы.

5

Белые, пухлые, как бы надутые изнутри воздухом, слегка дрожащие руки, почему-то они маячили в памяти, когда я думал об уснувшем моем соседе по купе. Поезд шел ровно. Не было вот этого «ды-дым, ды-дак, ды-дэн, ды-дон…», как в старые времена. Колеса не стучали на стыках. Стыков, видимо, не было. Смотри-ка, и у нас, как в Европе, сплошная, длинная рельсина. Здорово! Не замечал. Нуда, я ж давно в поезде не ездил, все больше самолетом.

По правилам мне полагается полка в четырехместном купе, но Маргариту Павловну пришлось все-таки положить в больницу, а билет ей был уже куплен. На радостях успеха решили не мелочиться, и меня отправили в СВ. В тот вечер мы все заменяли друг друга, ну так еще одна подмена, не самая сложная. Попутчиком оказался пожилой, интеллигентный мужчина. Когда я ввалился в купе за минуту до отправления, сосед уже успел домовито расположиться. По традиции тридцатилетней давности он был уже в полосатой пижаме. Постель разостлана. На столике одноразовые прозрачные тарелочки, в них пара ног копченой курицы, пирожки, огурцы, сыр, ну и прочее, возглавляемое бутылкой водки «Хортица». Он как будто ждал соседа, даже рюмки стояли две.

Поздоровались, представились друг другу. Валерий Александрович (так его звали) тонко порезал помидор, наполнил рюмки. Я смотрел на его пухлые, слегка дрожащие руки. Он поднял голову, улыбнулся.

— Если не возражаете, милости прошу! С отбытием!

Мы выпили, и я подумал, что подобное испытывал только в бесконечно далеком прошлом веке. За второй рюмкой он рассказал, что его провожали жена и дочь, но он настоял, чтобы не ждали отхода поезда, и приказал шоферу везти их домой, дочка не очень здорова, и любой сквозняк, понимаете, может… Он налил по третьей. Белые руки немного тряслись. Я сказал, что сало просто потрясающее. Он сказал: «Ну, Украина есть Украина». Он член Международного Экспертного Совета по определенным специальным электронным системам. После переговоров в Москве все переместятся в Вену на пленарное заседание.

Укачивало. На меня надвигалась дремота. После спектакля мы все пили шампанское в честь окончания сезона. Была и водка, водку тоже пили, закусывать было некогда, всё наспех, а теперь вот закуска, сало замечательное и опять водка. Глаза мои смыкались. Я не сразу отметил, что мой vis a vis умолк. Я встряхнулся. Валерий Александрович смотрел на меня странным неподвижным взглядом, рот был приоткрыт, на лице застыла удивленная улыбка.

— Я вас узнал, — сказал Валерий Александрович. — Вы артист?! Мы сегодня были на вашем спектакле. Извините, я только сейчас вас узнал, вы играли этого… с усиками… Рене, да? Поразительно, как мы встретились. Я ведь до сих пор под впечатлением.

Он снова наполнил рюмки, и его пухлые белые руки больше прежнего подрагивали.

— У вас, конечно, замечательный театр. Я, может быть, не все понял, проще говоря, даже не все расслышал, что поделаешь, возраст, слух ухудшается, но общее ощущение удивительное. Какая культура, какая проработанность всех деталей.

Внутренняя поверхность двери купе была зеркальная. Я повернул голову и увидел свое отражение. Мне не понравилось мое лицо. То есть не само лицо, уж какое есть, такое есть, а выражение лица. Смесь тупости и притворства. Я полагаю, это вещи несовместные, либо одно, либо другое! Но в данном случае была именно смесь — и отупение, и хитренькая вежливая улыбочка.

— Я когда-то был большим театралом, — говорил Валерий Александрович, — ездил в Москву, в Ленинград специально смотреть спектакли. Теперь, конечно, многое изменилось. Публика изменилась, стала грубее, но все равно! Моя Лиза, это дочь, она, знаете, немного нездорова, у нее своеобразное восприятие мира, но как она была сегодня счастлива. Вот сегодня зрители больше всего ждали этого знаменитого Гену Новавитова, а Лизонька, она далека от общей моды, она, я это видел, в целом все воспринимала. От настоящего искусства каждый берет свое. Сегодня для меня чудом была Маргарита Кашеварова. Я ведь ее помню молодой. Она изменилась, это естественно, но то, что я ее снова вижу и в ней столько подвижности, столько комизма… Да, большое наслаждение. И музыка! Эта последняя песня — «Потом был день, и ночь была…». Незабываемо!



Не спалось. Сон куда-то улетучился. Я лежал на спине и смотрел в потолок. Поезд шел ровно. За незашторенным окном проносились огоньки, и светлые блики легко прыгали по потолку, по стенам, по зеркальной поверхности двери. Сосед спал. Я думал о нем, думал об этом человеке из прошлого века, который, сидя в зале, умудрился увидеть то, чего на самом деле не было. Смешно! Кому рассказать — обхохочется. Потом я думал о его больной дочке, о ее счастье присутствовать при апогее нашей бессмыслицы, и это уже было не смешно.

Я вдруг вспомнил, что у Елизаветы Трифоновны тоже болеет дочка, а с мужем она рассталась, и вот крутится между театром и бесконечными врачами, сиделками, няньками. А каково Андрюше Корецкому с его тайным триумфом?! Он достиг апогея своего творчества, свершилось то, о чем мечтал. И он не спасовал, сыграл, местами даже очень славно сыграл Конрада. Но далыие-то что? Как они разберутся с Геной, с ролью, с театром, с публикой? А Гена? Может, ему вовсе не в радость съемки в Марокко, он ведь жутко устал, почти до предела износился и сам это понимает. Но он обложен, обвязан контрактами, собственным успехом, собственным агентом, который давно уже ловко перевернул ситуацию, и теперь не он работает на Гену, а Гена на него. И обоим уже не остановиться. Маргарита Павловна смешная и невыносимая. Ей, конечно, давно пора бы на даче с внуками сидеть, но внуков-то нет. Да и дача есть ли? Оставили мы ее в больнице. Говорят, больница хорошая, по местным меркам высший класс. Но все-таки другая страна, чужой город. Хотя ее и здесь помнят, вот она действительно была звездой на весь СССР. Упустила момент выскочить из беличьего колеса актерской профессии и вот перебирает лапками, старается не отстать, а лапки уже слабенькие.

Фиму вчерашнего вспомнил в вуалетке и на каблучках. Фима силен! Интересно, он понимает, что, собственно говоря, происходит? Скорее всего, нет. Фима прочно защищен своим Божьим даром и, прости, Господи, глупостью.



Остановка. Светлый блик застрял в зеркальной двери. Неразборчивый голос неведомой станции что-то непонятное объявил по радио. Сосед спал. Я смотрел в потолок. Фима глупый? Да? А я умный? Я все понимаю, все могу разобрать, оценить? Да? Полторы тысячи человек кричали «Браво!», девочки протягивали букеты, кидали их под ноги, и цветы недешево стоят, а я вижу в этом всего лишь обман зрения? Валерий Александрович принял Фиму Соткина за Маргариту Кашеварову. Это он сослепа? А может, иначе? Может, та Марго, и тот фильм, и тот спектакль так сохранились в его памяти, что он теперь смотрит на сцену и видит свое, только ему дорогое, никому другому не доступное. Это магия, это вера в невидимое. В этом и есть чудо искусства.

Поезд тронулся. Очень осторожно, без рывка, только медленно, а потом быстрее поплыли светлые блики. Надо всех простить. За фальшь, за подмену, за слепоту, за глупость. Нет, нет, это тоже неправильно, прощать нельзя, надо судить. Но не мне! Кому-то другому. Катя, кажется, обиделась. Еще бы! Плохо я с ней простился, ужасно. «Позвоню, — сказал я, — посмотрим, как там, что». Ужасно. Она ж мне кусок молодости своей отдает, жизни своей. Прости меня, Господи. Не мне, не мне судить. Меня судить надо. За неблагодарность. Меня взяли! Судьба меня укутала в пыльные тряпки театральных кулис, столько лет я на сцене. Я рядом с этими талантливыми, безоглядными людьми. Так и нужно, в нашем деле нельзя оглядываться, с ума сойдешь, как я, кажется, свихну с ума этой ночью.

Ай! Слезы выступили у меня на глазах.

Благодарю, благодарю! Меня взяли. Благодарю за то, что я участник этого святого безобразия. Прости меня, благослови и сохрани моих товарищей! Как жаль, что я неверующий.

Ноябрь 2010 Москва

ДИВИДИ.Повесть времен высоких технологий

— Филипп хочет снимать кино, — сказал Рустам.

— Ну и чего делать?

— Работать, — сказал Рустам, и глаза его были задумчивы. — Он хочет, чтобы Светлана заснялась вместе с Альпачиной. Альпачине звонили, агент сказал, он, вроде, с женой разводится, времени совсем нет, и еще в другом кино снимается.

— Херово, — сказал Федор. — А какая Светлана? Светка, что ли?