Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эка Курниаван

Красота – это горе

© Марина Извекова, перевод, 2018

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2018

© “Фантом Пресс”, оформление, издание, 2018

* * *

Вычистив же доспехи, сделав из шишака настоящий шлем, выбрав имя для своей лошаденки и окрестив самого себя, он пришел к заключению, что ему остается лишь найти даму, в которую он мог бы влюбиться, ибо странствующий рыцарь без любви это все равно что дерево без плодов и листьев или же тело без души. Мигель де Сервантес, Дон Кихот[1]


1



Воскресным мартовским днем Деви Аю встала из могилы спустя двадцать один год после смерти. Пастушонок, спавший под плюмерией, со страху обмочился и поднял крик, а все четыре его овцы бросились врассыпную меж каменных и деревянных надгробий, будто за ними гнался тигр. Началось все с шума из заброшенной могилы – могила была безымянная, но все знали, что покоится там Деви Аю. Умерла она в пятьдесят два, а двадцать один год спустя воскресла, и с тех пор все потеряли счет ее годам.

На крик пастушонка сбежались жители соседних домов – кто с ребенком на руках, кто с метлой. Запыленные от работы в поле, подоткнув полы саронгов, сходились они под вишнями, ятрофами и бананами. Подойти близко никто не решался, просто слушали звуки из могилы, как слушали по понедельникам на рынке крики торговца снадобьями. Зрелище было страшное, но толпа от души наслаждалась, а ведь случись любому из них увидеть подобное в одиночку – пришли бы в ужас. Все даже ждали какого-нибудь чуда, не просто шума из могилы, ведь покойница в войну была подстилкой под японцами, а кьяи[2] всегда учил, что тех, кто запятнал себя грехом, в загробном мире непременно ждет кара. Наверняка это ангел-мститель бичевал свою жертву, но публика вскоре заскучала и стала ждать еще какого-нибудь чуда, хоть маленького.

А когда дождались, то изумлению не было предела. Содрогнулась и разверзлась земля, будто на дне ямы взорвалась бомба, вызвав небольшое землетрясение, а заодно смерч – и пригнулась трава, попадали могильные камни, а из-за пыльной завесы вышла старуха с лицом застывшим и негодующим, одетая в саван, будто вчера похоронили. Люди в ужасе разбежались, точь-в-точь как незадолго до того овцы, и крики отзывались эхом в далеких горах. Одна женщина со страху швырнула в кусты младенца, а отец стал вместо ребенка укачивать связку бананов. Двое залегли в придорожной канаве, несколько человек рухнули без чувств на обочину, а остальные бросились прочь, да так и бежали пятнадцать километров без передышки.

Деви Аю, удивленно озираясь посреди кладбища, лишь откашлялась тихонько. Верхнюю пару узлов савана она уже развязала и взялась за нижние, чтобы освободить ноги. Волосы у нее отросли до земли, как у сказочной девы; тряхнула головой – заструились на ветру, поблескивая, будто черные водоросли в толще речной воды. Кожа ее, хоть и изрезанная морщинами, сияла белизной, а ожившие глаза наблюдали с любопытством, как понемногу выходят из укрытий зеваки, – половина тут же опять разбежались, остальные попадали в обморок. Деви Аю посетовала про себя: вот злые люди, похоронили ее заживо!

Первая мысль ее была о ребенке – тот, конечно, давно уже вырос. Умерла она двадцать один год назад, спустя двенадцать дней после родов, родилась у нее безобразная девочка, до того безобразная, что повитуха сперва приняла ее за ком дерьма, ведь между двумя отверстиями расстояние меньше мизинца. Но младенец сморщился, заулыбался, и повитуха убедилась, что перед ней человек, и сказала матери, лежавшей без сил на кровати и не изъявлявшей ни малейшего желания взглянуть на ребенка, что родился он здоровым и жизнерадостным.

– Девочка, да? – спросила Деви Аю.

– Да, – кивнула повитуха, – как и три старшие.

– Четыре дочери, одна другой краше, – отвечала Деви Аю в крайнем недовольстве. – Мне впору публичный дом открывать. Скажи же, и эта красавица?

Туго запеленатая девочка пискнула, завозилась у повитухи на руках. Сновала туда-сюда служанка, выносила окровавленное тряпье, выбрасывала послед, и с минуту повитуха молчала, ведь не назовешь же красивым младенца, похожего на черный ком дерьма! Будто не услышав вопроса, сказала она:

– Лет вам уже немало, вряд ли вы сможете кормить грудью.

– Верно. Меня три старшие до дна высосали.

– Да еще сотни мужчин.

– Сто семьдесят два мужчины. Старшему девяносто, младшему двенадцать, свежеобрезанный. Всех как сейчас помню.

Девочка снова пискнула. Надо искать кормилицу, сказала повитуха. А если не найдем, то искать молоко – коровье, собачье, да хоть крысиное.

– Да, надо, – отвечала Деви Аю.

– Бедная крошка, – вздохнула повитуха, глядя в жалкое личико. Слов не было, чтобы его описать, но про себя она подумала: исчадие ада, про́клятое с рождения. Кожа черная, как у сгоревшего трупа, тело все искореженное. Нос не нос, а розетка электрическая. Рот будто щель у свиньи-копилки, уши как ручки у кастрюли. Пожалуй, не сыщешь на свете создания противней несчастной малютки; будь я на месте Бога, думала повитуха, лучше убила бы ребенка, чем оставлять в живых, жизнь будет глумиться над ней немилосердно.

– Бедная крошка, – повторила повитуха, собираясь на поиски кормилицы.

– Да, бедная крошка, – отозвалась Деви Аю, ворочаясь с боку на бок. – Как только я не старалась тебя убить! Разве что гранату не глотала – разнесло бы в клочки мою утробу, вот и весь сказ! Ах, бедное про́клятое дитя, – про́клятые, как и злодеи, страсть как живучи!

Повитуха вначале прятала лицо младенца от набежавших соседок. Но едва она сказала, что ребенку нужна кормилица, те, расталкивая друг друга, стали подбираться ближе – все, кто знал Деви Аю, любили поглядеть на ее красивых деток. Повитуха, не устояв перед натиском, дала-таки отдернуть с лица девочки пеленку, и когда все закричали в невыразимом ужасе, она улыбнулась: сами, мол, виноваты, я как могла прятала!

Когда страсти поулеглись и повитуха торопливо ушла, соседки так и остались торчать на месте с бессмысленными лицами, будто у всех разом память отшибло.

– Убить ее, и дело с концом, – сказала одна из женщин, та, что опомнилась первой.

– Я уже пыталась, – ответила Деви Аю, представ перед гостями в измятом домашнем платье, с тряпицей вокруг живота, растрепанная, будто чуть не угодила быку под копыта.

Соседки глядели на нее с жалостью.

– Правда, прелесть? – спросила Деви Аю.

– Ммм… да.

– Нет страшнее проклятия, чем дать жизнь красивой девочке среди похотливых кобелей.

Все молчали, только смотрели на нее сочувственно, зная, что это ложь. Розина, немая девушка-горянка, что давно прислуживала Деви Аю, повела ее в ванную, где уже приготовила горячую воду. Пока Деви Аю грелась в ванне с душистым желтым мылом, немая служанка умащивала ей волосы маслом алоэ. Среди хаоса лишь немая хранила спокойствие, притом что знала о маленьком чудовище, ведь когда повитуха принимала роды, Розина была на подхвате. Она потерла хозяйке спину, накинула ей на плечи полотенце, а когда та вышла, прибралась в ванной комнате.

Кто-то, пытаясь развеять мрачное настроение, сказал Деви Аю:

– Надо ей имя дать хорошее.

– Да, – кивнула Деви Аю. – Ее зовут Чантик, Красота.

Все заохали и ну ее отговаривать.

– А может, Язва?

– Или Рана?

– Боже сохрани!

– Ну ладно, Красота так Красота.

И Деви Аю ушла к себе в комнату одеваться, а все беспомощно смотрели ей вслед. А потом с грустью переглянулись: вы подумайте, черномазую уродину с носом-розеткой зовут Красота! Стыд, да и только!

Да, Деви Аю пыталась избавиться от ребенка, когда поняла, что, прожив на свете полвека, снова беременна. Кто отец, она не знала, как и у трех старших, однако на этот раз совсем не хотела, чтобы ребенок выжил. И приняла пять сверхмощных таблеток парацетамола, что дал ей сельский врач, и запила раствором соды – сама едва не померла, а ребенку хоть бы что. Задумалась она об ином средстве, позвала повитуху, и та ввела ей в матку лучинку, чтобы изгнать плод. Два дня и две ночи шла у нее кровь и выходили щепки, а ребенку опять хоть бы что. Еще полдюжины способов испробовала она, но тщетно, и наконец сдалась, горько сетуя:

– Эта девчонка – настоящий боец, куда матери с ней тягаться?

И Деви Аю смотрела, как наливается ее живот, и на исходе седьмого месяца устроила селаматан[3], а когда родила, то даже взглянуть на ребенка не пожелала. Три ее старшие дочери были как на подбор красавицы, под стать друг другу, будто тройняшки. До смерти надоело плодить таких детей – ну точно манекены в витрине, думала она – и не захотела видеть младшую, наверняка похожую на остальных. И разумеется, ошибалась, не зная, до чего уродлив ее последыш. Даже когда соседки шушукались, что девочка – помесь обезьяны, лягушки и варана, ей и в голову не приходило, что толкуют о ее ребенке. А когда судачили, что прошлой ночью в лесу выли дикие собаки, а совы на ночлег слетелись в город, она не приняла дурные приметы на свой счет.

Одевшись, снова легла она в постель; как же все-таки тяжко прожить на свете полвека с лишним и родить четверых, думала она. А затем с грустью осознала, что раз ребенок умирать не желает, значит, должна умереть мать, чтобы не увидеть, как девочка превратится в девушку. Она встала, заковыляла к дверям, глянула на соседок, что, сбившись в кучку, болтали о новорожденной. Вышла из ванной Розина и встала рядом, ожидая распоряжений.

– Купи мне саван, – велела Деви Аю. – Я уже выпустила в этот проклятый мир четырех девчонок. Настало время для моих похорон.

Женщины загалдели, вытаращились на Деви Аю. Стать матерью уродца – позор, но еще больший позор – бросить его на произвол судьбы. Но никто не сказал этого прямо, все лишь отговаривали ее от столь нелепого шага – мол, люди и до ста лет живут, и дольше, рано еще Деви Аю умирать.

– Если доживу до ста лет, – отвечала Деви Аю спокойно и веско, – то успею восьмерых наплодить. Многовато будет.

Розина купила для Деви Аю отрез белоснежного ситца, и та в него завернулась не мешкая – да разве от этого умирают? И пока повитуха сновала по округе в поисках кормящей женщины (впрочем, поиски ни к чему не привели, пришлось ребенку давать ополоски из-под риса), Деви Аю безмятежно лежала в саване на своем ложе и терпеливо ждала, когда слетит к ней ангел смерти.

Когда же время рисовых ополосков миновало и Розина стала кормить ребенка коровьим молоком (что продавалось в магазинах с этикеткой “Медвежье”), Деви Аю так и лежала в постели и никому не разрешала приносить ей девочку по имени Красота. Но весть о безобразном младенце и его матери, лежащей в саване, разнеслась как чума, и стекались люди не только из окрестных селений, но и из самых отдаленных деревень – посмотреть на чудо, чуть ли не рождение святой. Вой диких собак сравнивали с Вифлеемской звездой, а мать, облаченную в саван, – с измученной родами Девой Марией – сравнение, мягко говоря, далекое от истины.

С перекошенными испугом лицами, будто дети, ласкающие тигренка в зверинце, позировали гости уличному фотографу, взяв уродца на руки. А до этого точно так же фотографировались с Деви Аю, так и лежавшей в неизъяснимом покое, будто и нет ей дела до суеты вокруг. Потянулись больные с тяжкими, неизлечимыми недугами – в надежде коснуться ребенка и исцелиться, но Розина сразу же это пресекла, а взамен выносила им ведра с водой, в которой купали Красоту. Иные являлись с надеждой на удачу в сделке или лотерее. Для подобных случаев немая Розина, с самого начала взявшая на себя заботы о ребенке, припасла коробочки для пожертвований, и те быстро наполнились рупиями. Дальновидная девушка, опасаясь, что Деви Аю и в самом деле умрет, решила воспользоваться столь редким случаем и извлечь прибыль, чтобы не беспокоиться ни о “медвежьем молоке”, ни о том, на что жить ей вдвоем с малышкой, ведь трех старших сестер Красоты домой можно было не ждать.

Но конец шумихе вскоре положили полицейские, а с ними и кьяи, усмотревший тут ересь. Вне себя от ярости, кьяи приказал Деви Аю прекратить безобразие, даже саван велел снять.

– Про́сите проститутку раздеться, – презрительно бросила Деви Аю, – тогда гоните монету!

Кьяи, бормоча молитву, поспешил прочь и больше не возвращался.

И снова осталась с Деви Аю только юная Розина, терпеливо сносившая все хозяйкины чудачества, лишний раз доказав, что она одна по-настоящему понимает эту женщину Еще задолго до попыток избавиться от ребенка Деви Аю обронила, что наскучило ей рожать детей, так Розина и узнала о ее беременности. Вздумай Деви Аю заявить о таком соседкам, жадным до сплетен, – кинуть им кость, как собакам, – те усмехнулись бы презрительно и разразились пустой болтовней: мол, хватит собой торговать, вот и не страшна будет беременность. Но открою вам секрет: скажите это другой проститутке, только не Деви Аю. Никогда не считала она своих троих (а теперь уже четверых) детей наказанием за разврат; нет у девочек отцов, говорила она, значит, нет; не в том дело, что они неизвестны, и уж точно не в том, что ни разу она не стояла с каким-нибудь парнем перед деревенским старостой. Деви Аю верила, что дети ее – дьяволово отродье.

– Сатана ведь тоже любит тешиться, как и Бог или боги, – объясняла она. – Как Дева Мария родила Сына Божьего, а две жены Панду[4] зачали детей от богов, так и в мою утробу извергают семя демоны, и я рожаю демоново племя. Сил моих больше нет, Розина.

Розина, по обыкновению, только улыбнулась в ответ. Говорить она не умела, лишь невнятно мычала, зато умела улыбаться, и улыбалась охотно. Деви Аю души в ней не чаяла, особенно за улыбку. За это и прозвала она Розину слоненком, потому что слоны, как бы ни злились, всегда улыбаются – взять хоть балаганных, что привозят в город почти каждый год. Собственным языком жестов, которому не учат ни в одной школе для немых, девушка объяснила Деви Аю, что уставать той пока рановато – ей и до двадцати детей еще далеко, между тем Гандари[5] произвела на свет целую сотню кауравов![6] Деви Аю от души рассмеялась. Ей было по нраву детское чувство юмора Розины, и сквозь смех она ответила: Гандари не приходилось сто раз рожать, за один раз отмучилась – родила ком плоти, а из него и выросли сто кауравов!

Так и хлопотала Розина, весело, нисколько не выбитая из колеи. Нянчилась с ребенком, дважды в день стряпала, каждое утро затевала стирку, а Деви Аю лежала неподвижная, будто ждала, когда могилу выроют. Проголодавшись, вставала поесть, да и мылась дважды в день, утром и вечером. Но всякий раз возвращалась на ложе, облачалась в саван и лежала не шелохнувшись, вытянув ноги, скрестив руки на груди, со слабой улыбкой на губах. Кое-кто из соседей пытался за ней подглядывать в раскрытое окно. Каждый раз Розина гнала их, но зеваки не уходили и спрашивали, почему Деви Аю попросту руки на себя не наложит. Вместо того чтобы съязвить, как обычно, Деви Аю молчала и не шевелилась.

Долгожданная смерть настигла ее на двенадцатый день после рождения уродливой Красоты – так, по крайней мере, говорили люди. Предвестники скорой кончины появились утром, когда Деви Аю попросила Розину, чтобы на могильном камне не писали ее имя, а высекли эпитафию, одну-единственную фразу: “Родила четверых и умерла”. Слух у Розины был чуткий, читать и писать она умела и записала фразу слово в слово, но в просьбе ей наотрез отказал имам в мечети, который вел церемонии похорон, – счел просьбу блажью, лишь усугублявшей грех, и велел на могильном камне ничего не писать.

Обнаружила Деви Аю после обеда одна из соседок, что подглядывала в окно, – та лежала в тихом забытьи, какое бывает лишь незадолго до смерти. Но было и кое-что еще: в комнате пахло бурой. Розина купила ее в булочной, и Деви Аю окропила себя этим консервантом для трупов (иногда буру еще добавляют во фрикадельки баксо́[7], чтобы хранились подольше). Розина терпела любые сумасбродства помешавшейся на смерти хозяйки, и прикажи ей Деви Аю вырыть могилу и закопать ее живьем, она бы послушалась, списав все на своеобразное чувство юмора своей госпожи, – но совсем иное дело соседка, любопытная невежа. Та влезла в окно, решив, что Деви Аю спятила окончательно.

– Слушай же, шлюха, всем мужьям нашим подстилка! – сказала соседка со злобой. – Решила помереть, так помирай, только не вздумай себя бальзамировать – кому твой труп вонючий сдался? – И тряхнула Деви Аю, но та не проснулась, лишь набок перекатилась.

Вошла Розина и знаками показала: должно быть, умерла.

– Померла шлюха?

Розина кивнула.

– Померла?! – И тут она себя во всей красе показала, эта плакса, – убивалась, будто по родной матери, а между всхлипами приговаривала: – Восьмое января прошлого года – самый счастливый день для нашей семьи. Мой муж нашел под мостом несколько рупий, и отправился в бордель к мамаше Калонг, и переспал вот с этой шлюхой, что лежит сейчас подле меня мертвая. Вернулся домой, и это был единственный день, когда он с семьей обращался по-доброму. Никого из нас и пальцем не тронул!

Розина смерила ее презрительным взглядом – дескать, кто бы стал винить ее мужа, ведь руки так и чешутся отколотить такую липучку – и отослала ее прочь, поручив ей всем рассказать о смерти Деви Аю. Саван покупать не понадобилось – Деви Аю его купила двенадцать дней назад; обмывать ее тоже не требовалось – сама обмылась, даже сама себя забальзамировала. “Она бы и молитвы заупокойные по себе прочла, – призналась Розина имаму из ближайшей мечети, – если бы могла”. Имам, глядя с ненавистью на немую девушку, ответил, что и сам не станет читать молитвы над мертвой проституткой, он и хоронить-то ее не станет.

– Раз мертвая, – продолжала Розина (разумеется, на языке жестов), – значит, уже не проститутка.

Кьяи Джахро, имам мечети, сдался и согласился похоронить Деви Аю.

До самой смерти, скоропостижной, для всех неожиданной, Деви Аю так и не увидела ребенка. Это и к лучшему, говорили люди, ведь для любой матери неслыханное горе произвести на свет такое чудище. И не знать ей тогда покоя ни в смертный час, ни после смерти. Одна лишь Розина не считала, что Деви Аю так уж расстроилась бы, ведь не было для нее зрелища печальней хорошенькой девочки. Знай она, как безобразна ее младшая, была бы сама не своя от радости. Немая девушка всегда слушалась хозяйку беспрекословно, вот и накануне ее смерти не навязывала ей младенца, хоть и понимала, что Деви Аю, увидев малышку, возможно, повременила бы со смертью хотя бы год-другой.

– Вздор, только Бог решает, кому когда умереть, – отрезал кьяи Джахро.

– К смерти она готовилась двенадцать дней, и вот умерла, – знаками показала Розина с упорством, достойным своей госпожи.

По завещанию покойной Розина сделалась опекуншей несчастной девочки. Взяла на себя она и безнадежное дело – известить трех старших дочерей Деви Аю, что их мать умерла и будет похоронена на городском кладбище Буди Дхарма. Ни одна из дочерей не приехала, а похороны устроили на следующий день, такие пышные, каких не видели много лет и еще много лет не увидят. И все потому, что почти все, кто хоть раз переспал с Деви Аю, провожали ее воздушными поцелуями, а дорогу, по которой несли гроб, усыпали букетами жасмина. А вдоль дороги выстроились жены и любовницы, ревниво зыркая из-за мужниных спин – как бы эти кобели не перегрызлись за право снова обладать Деви Аю, даже мертвой.

Несли гроб четверо соседей, а следом шла Розина. Краешком черной вуали прикрывала она спящего ребенка. Рядом шагала соседка, та самая плакса, с корзинкой лепестков. Розина брала пригоршню и бросала в воздух вместе с монетками, которые тут же подбирали дети, шмыгавшие возле самого гроба, рискуя угодить в оросительный канал или под ноги скорбящим, певшим славу Пророку.

Похоронили Деви Аю в дальнем углу кладбища, рядом с другими несчастными, – на том порешили кьяи Джахро с могильщиком. Здесь были похоронены злодей-разбойник, живший еще в колониальную эпоху, да маньяк-убийца, да несколько коммунистов, а теперь еще и проститутка. Люди верили, что эти пропащие души на том свете обречены на вечную муку, вот пусть и лежат подальше от благочестивых сограждан, чтобы те покоились с миром, разлагались с миром, кормили себе с миром червей и спокойно вкушали ласки райских дев.

Едва завершился пышный обряд, люди забыли о Деви Аю. С того дня никто ни разу не навещал ее могилу, даже Розина с Красотой. Надгробный камень точили океанские ветра, заметали сухие листья плюмерий, скрывала буйная слоновая трава. У одной лишь Розины был веский повод не ухаживать за могилой. “Потому что убирают только могилы мертвых”, – растолковывала она девочке-уродцу (на языке жестов, которого та не понимала).



Как видно, Розина могла предвидеть будущее, скромный этот дар она унаследовала от мудрых предков. В город она приехала пять лет назад, с отцом, стариком-рудокопом, страдавшим от жестокого ревматизма, а было ей тогда всего четырнадцать. Зашли они в комнату Деви Аю в заведении мамаши Калонг. Вначале Деви Аю будто не замечала ни девочки, ни ее отца – нос крючком, как клюв у попугая, копна седых волос, морщинистая кожа отливает медью, походка осторожная – кажется, тронь его, и рассыплется. Но вскоре Деви Аю его узнала:

– А ты ненасытный, старик! Ты же у меня был всего две ночи назад!

Старик улыбнулся стыдливо, точно подросток при виде возлюбленной, и кивнул.

– Хочу умереть в твоих объятиях, – признался он. – Заплатить мне нечем, забирай вот эту немую девочку, мою дочь.

Розина стояла рядом и улыбалась приветливо. Худенькая, вышитое платье мешком висит, ноги босые, волнистые волосы стянуты резинкой. Кожа гладкая, как почти у всех горянок, личико простенькое, взгляд умный, нос чуть приплюснутый, а губы легко складываются в обаятельную улыбку.

Деви Аю вопросительно глянула на старика: на что ей девчонка?

– У меня у самой три дочери, куда мне еще и эту?

– Читать-писать она умеет, хоть и не говорит, – сказал отец девочки.

– Все мои дети и читать-писать умеют, и говорить, – усмехнулась лукаво Деви Аю. Да только старик любой ценой решил умереть в ее объятиях, а взамен отдать немую девочку Пусть Деви Аю что хочет, то с ней и делает.

– Можешь ею торговать, а заработок пусть отдает тебе всю жизнь, – продолжал старик. – А коли никто на нее не позарится, разруби ее на куски, а мясо продай на рынке.

– Вряд ли найдутся охотники есть ее мясо, – ответила Деви Аю.

Старику было невтерпеж – ну точь-в-точь малыш, готовый штанишки намочить. Нет, Деви Аю не жалко было подарить ему пару дивных часов на своем ложе, да только очень уж странной казалась ей сделка, и она поглядывала то на старика, то на немую, и девочка наконец указала на карандаш и бумагу и написала: “Быстрей, у него каждая минута на счету”.

И Деви Аю легла с ним, не потому что согласилась на сделку, а из-за слов девочки. Пока они возились на кровати, немая девочка ждала на стуле под дверью спальни, сжимая узелок с одеждой, что несколько минут назад держал в руках ее отец. Времени Деви Аю потеряла немного и, как сама же призналась, почти ничего и не почувствовала, лишь легкий зуд внутри. “Будто стрекоза пупок щекочет”, – описывала она. Старик налетел на нее с яростью, без лишних слов, как батальон голландцев, чья задача – разрушать; двигался он свободно, начисто забыв про ревматизм. Его поспешность быстро принесла плоды: он коротко застонал, по телу пробежала судорога. Деви Аю решила, что он испускает семя, – но нет, вместе с семенем старик испустил заодно и дух. Так он и умер, распластавшись на ней, с влажным, набухшим жезлом.

Похоронили его тихо, в том же углу кладбища, где скоро будет лежать и Деви Аю. За ее могилой Розина никогда не ухаживала, зато могилу отца навещала исправно, в конце каждого месяца поста, выдергивала сорняки и молилась, хоть и не была набожна. Деви Аю взяла ее в дом не в уплату за злосчастный вечер, а потому что у девочки никого не осталось – ни отца, ни матери, ни другой родни. С ней мне будет не так одиноко, решила Деви Аю, пусть ищет у меня в волосах да присматривает за домом, когда я ухожу в заведение.

Розина ожидала увидеть шумный дом, полный людей, но ее встретили тишина и нехитрая обстановка. Облупленные бежевые стены, пыльные зеркала, заплесневелые шторы. И на кухню хозяйка, казалось, почти не заглядывала, разве что кофе иногда сварит. Лишь просторная ванная да хозяйская спальня выглядели ухоженными. В первые же дни доказала Розина, что она сокровище. Пока Деви Аю дремала после обеда, девочка и стены перекрасила, и полы отдраила, вычистила оконные рамы опилками, что раздобыла у плотника, сменила занавески, а весь двор засадила цветами. Впервые за долгие годы Деви Аю разбудил аромат трав и пряностей из кухни, и перед ее уходом они поужинали вместе. Розину нисколько не пугало, что дом запущен и требует постоянного труда; странным казалось другое – дом такой большой, а живут они здесь вдвоем. Деви Аю тогда еще не успела выучить язык жестов, и Розина написала: “Вы сказали, у вас три дочери?”

– Да, – подтвердила Деви Аю. – Упорхнули отсюда, едва научились расстегивать мужскую ширинку.

Эти слова вспомнились Розине через годы, когда Деви Аю призналась, что не хочет снова забеременеть (при том, что уже была беременна) и что плодить детей ей до смерти надоело. Они любили поболтать после обеда. Глядя, как роются во дворе Розинины куры, Деви Аю, как Шахерезада, рассказывала диковинные истории, в основном о своих красавицах-дочках. Так они подружились и стали понимать друг друга с полуслова, и когда Деви Аю пыталась всеми способами избавиться от ребенка, Розина ей не препятствовала. Даже когда Деви Аю совсем отчаялась, Розина в который раз показала себя мудрой не по годам, дав хозяйке совет:

– Молитесь, чтобы ребенок родился уродом.

Деви Аю повернулась к ней и ответила:

– В молитвы я давным-давно не верю.

– Что ж, смотря кому молишься. – Розина улыбнулась. – Некоторые божества скуповаты, спору нет.

Деви Аю попробовала молиться. Молилась она всюду, где придет охота, – в ванной, на кухне, посреди улицы; даже если на ней пыхтел какой-нибудь толстяк, она, бывало, спохватится вдруг и попросит: эй, кто-нибудь – бог или демон, ангел или злой дух, – услышь мою молитву, сделай моего ребенка уродом! Даже стала воображать всякую мерзость. Представила черта рогатого, с кабаньими клыками – вот бы родить такое дитя! А однажды, взглянув на розетку, вообразила ребенка с таким носом. А заодно представила уши как ручки у кастрюли, рот как щель у свиньи-копилки, волосы как прутья у метлы. А увидев в уборной безобразную кучу дерьма, так и запрыгала от радости и взмолилась: хочу такого ребенка, пусть будет у него кожа как у варана, а лапы как у черепахи! Воображение у нее распалялось день ото дня, меж тем ребенок во чреве все рос и рос.

Самое удивительное случилось в седьмое полнолуние беременности, когда Розина купала хозяйку в цветочной воде. В эту ночь будущие матери загадывают, каким будет ребенок, и рисуют на кокосовой скорлупе его лицо. Женщины обычно рисуют Друпади, Ситу, Кунти[8] или самых красивых героинь ваянга[9], а те, кто мечтает о мальчике, рисуют Юдистиру, Арджуну или Биму[10]. А Деви Аю – возможно, никто на свете до нее так не делал, вот она и не знала наперед, чем все закончится, – нарисовала углем страшную образину. Пусть ребенок и вовсе не будет похож на человека – скорее, на дикую свинью или обезьяну. Вот и нарисовала мерзкое чудовище, подобного которому никогда не видела и не увидит до гробовой доски.

Но дочь свою она все же увидела спустя двадцать один год, в день, когда воскресла из мертвых.

Уже смеркалось, с неба лило – близился сезон дождей. Хрипло завывали в горах аджаки[11], заглушая призыв муэдзина к вечерней молитве, – впрочем, призывал он напрасно, ведь мало кому охота выходить из дома в сумерках, под проливным дождем, под волчий вой и стоны призрака в истлевшем саване.

От городского кладбища до дома Деви Аю путь был неблизкий, но любому водителю оджека[12] проще было удрать, бросив мотоцикл в кювет, чем подвезти Деви Аю. Ни один микроавтобус перед ней не остановился. Даже продуктовые киоски и придорожные магазинчики закрылись раньше времени, двери и окна на запор. Ни души не осталось на улице, даже бродяг и юродивых, одна воскресшая старуха. Лишь летучие мыши носились, шумно хлопая крыльями, да то и дело выглядывали из-за занавесок бледные от ужаса лица.

Деви Аю дрожала от холода, да и голод замучил. Несколько раз стучалась она в двери к тем, кто еще мог ее помнить, но никто не отзывался – то ли попрятались, то ли лежали без чувств. И Деви Аю возликовала, завидев наконец вдалеке свой дом. Со дня ее похорон он ничуть не изменился: ограда за пеленой дождя увитабугенвиллеей, под ней мирно цветут хризантемы, теплый свет струится с веранды. Деви Аю нестерпимо соскучилась по Розине и от души надеялась, что дома ее ждет ужин. При этой мысли она ускорила шаг, будто бежала вдогонку за поездом или автобусом, и саван распахнулся на ветру, обнажив тело, но Деви Аю, подхватив ситцевое полотнище, вновь завернулась в него, как в полотенце после ванны. Она тосковала по дочери, по младшей, мечтала увидеть, какой та стала. Видно, правду говорят: крепкий сон может принести перемену в чувствах, тем более если уснуть на двадцать один год.

На веранде, в призрачном круге света, одиноко сидела девушка – на том самом месте, где Деви Аю с Розиной любили отдохнуть после обеда, поискать друг у друга в волосах. Девушка будто ждала кого-то. Деви Аю подумала, что это Розина, – но нет, незнакомка. И с трудом сдержала крик, разглядев, до чего та безобразна, вся будто в шрамах от ожогов, а внутренний голос злорадно нашептывал ей, что не на землю она вернулась, а блуждает в аду. Но у Деви Аю хватило ума понять, что не чудовище перед нею, а просто несчастная девушка; она даже обрадовалась: хоть кто-то не убежал, увидев под дождем старуху в саване. Дочь свою она, конечно, пока не признала, ведь она не поняла еще, что прошел двадцать один год, вот и решила поздороваться для начала, а уж потом разбираться.

– Это мой дом, – объяснила она. – Как тебя зовут?

– Красота.

Деви Аю невежливо расхохоталась, но тут же все поняла и одернула себя. Она села напротив девушки за накрытый желтой скатертью стол, на котором стояла недопитая чашка кофе.

– Как у коров: теленок еще мокренький, а уже на ножки встает, – потрясенно заметила она и, указав на кофе в чашке, вежливо спросила: – Можно я допью? Я твоя мать, – добавила она с гордостью, ведь дочь уродилась такой, как она мечтала. Если бы не голод и дождь, если бы ярко светила луна, Деви Аю забралась бы на крышу и там заплясала от радости.

Девушка ни слова не сказала, даже не взглянула на нее.

– Ты почему на веранде сидишь, ведь ночь на дворе? – спросила Деви Аю.

– Жду своего принца, – отвечала девушка, так и не повернув головы. – Жду, когда он придет и избавит меня, несчастную уродину, от проклятия.

На прекрасном принце она буквально помешалась, едва поняла, что люди вокруг не так безобразны, как она. Розина, когда еще носила ее на руках, пробовала ходить с ней в гости к соседям, но никто их на порог не пускал – не дай бог дети будут весь день плакать, а старики свалятся в лихорадке и через день-другой отойдут. Отовсюду их гнали, а когда настало время отдавать девочку в школу, ни в одну ее не приняли. Розина пошла на поклон к директору, но тот больше заинтересовался немой девушкой, чем девочкой-уродом, и грубо лапал Розину за закрытой дверью кабинета. Было бы желание, будут и возможности, подумала мудрая Розина, если надо расстаться с девственностью, чтобы пристроить Красоту в школу, так тому и быть. И в то же утро очутилась она голой в крутящемся директорском кресле, и ровно двадцать три минуты занимались они любовью под гул вентилятора, но в школу Красоту так и не взяли – никто из детей не хотел с ней учиться.

Не теряя надежды, решила Розина учить девочку дома, хотя бы грамоте и счету. Но, не успев даже взяться за дело, с удивлением поняла, что девочка безошибочно считает, сколько раз прокричит геккон. И еще больше удивилась она, когда Красота взяла стопку книг, оставшихся от матери, и стала читать вслух, во весь голос, а ведь грамоте ее никогда не учили. Не к добру все эти чудеса, думала Розина; а началось все еще давно, когда, к ее изумлению, девочка вдруг заговорила. Розина устроила за ней слежку, но дальше ограды Красота не ходила, и ее тоже никто не навещал. Только и было у нее общества, что немая прислуга, говорившая жестами, и все же откуда-то знала она имена всех вещей, видимых и невидимых, и всех тварей, снующих по двору, – кошек и ящериц, кур и уток.

Чудеса чудесами, но оставалась она жалким уродцем. Розина часто заставала девочку у окна – та жадно глядела на прохожих, а когда собиралась за покупками, то ловила на себе ее взгляд, будто девочка просила взять ее с собой. Розина и рада бы, но Красота сама отказывалась, отвечала жалобным голоском: “Нет, лучше не пойду, а не то людям на всю жизнь аппетит испорчу!” Из дома выходила она по утрам, когда все еще спали, только зеленщики спешили на рынок, крестьяне в поля, а рыбаки домой, – лишь они ей попадались навстречу, кто пешком, кто на велосипедах, но в предрассветных сумерках не видели ее лица. В эти часы она и познавала мир – смотрела, как возвращаются в гнезда летучие мыши, как воробьи садятся на ветки зацветающего миндаля, как вылупляются из куколок бабочки и летят к цветам гибискуса, как потягиваются на ковриках котята; чуяла запахи стряпни из соседских кухонь, слушала гомон петухов, далекий гул моторов, проповедь по радио, а главное, видела, как полыхает на востоке Венера, – всем этим любовалась она, сидя на качелях, привязанных к ветви карамболы. Даже Розина не знала, что маленькая яркая звездочка зовется Венерой, а Красота знала, как знала и все знаки зодиака, и все связанные с ними приметы.

С восходом солнца исчезала она в доме, как прячется в панцирь испуганная черепаха, потому что у калитки вечно толпились любопытные школьники, ждали, не мелькнет ли она в дверях или в окне. От стариков они наслушались, что здесь живет страхолюдная Красота и за малейший проступок им головы отрежет, а за любые капризы проглотит живьем, – и жутко, и хочется ее увидеть, убедиться, что мерзкое чудище не выдумка. Но увидеть ее так и не получалось – выбегала Розина с метлой наперевес, и дети бросались кто куда, осыпая немую девушку бранью. И не только дети высматривали Красоту у калитки – оборачивались и пассажирки бечаков[13] и те, кто спешил на работу, и пастухи, гнавшие овец.

И Красота выходила во двор только по ночам, когда школьников из дома не выпускали, а взрослые укладывали спать детей, и попадались одни рыбаки, спешившие к морю, с веслами в руках и сетями за спиной. Красота сидела в кресле на веранде, попивая кофе. На вопросы Розины, что делает она здесь в такой поздний час, отвечала она точно так же, как ответила матери: “Жду, когда придет мой принц и избавит меня, жалкую уродину, от проклятия”.

– Бедная ты моя девочка, – сказала ей мать в ту ночь, когда они встретились. – Счастья своего не понимаешь, а должна бы плясать от радости. Пойдем в дом.



И снова испытала на себе Деви Аю доброту Розины: немая девушка сразу приготовила ей ванну с желтым мылом, пемзой, кусочками сандалового дерева и листьями бетеля, и Деви Аю, освежившись, вышла к столу. Розина и Красота дивились, как жадно та ест, будто изголодалась за двадцать с лишним лет в могиле. Она проглотила миску супа, две тарелки риса и два целых тунца, с хребтиной и костями. И запила прозрачным бульоном из ласточкиных гнезд. Покончила она с ужином первой. Тут в животе у нее забурчало, и, звучно пустив ветры, она спросила, утирая салфеткой рот:

– Сколько же лет я пролежала в могиле?

– Двадцать один год, – ответила Красота.

– Простите, что так долго, – горько вздохнула Деви Аю, – под землей будильников нет.

– В следующий раз возьми будильник, – вежливо предупредила Красота, – да не забудь москитную сетку.

Будто не слыша ее тоненького, писклявого голоска, Деви Аю продолжала:

– Двадцать один год – сущее недоразумение, ведь даже тот волосатик, которого на кресте распяли, через три дня воскрес!

– Слов нет, недоразумение, – согласилась девушка. – Когда снова воскреснешь, не забудь нам телеграмму отправить.

Голос ее почему-то действовал Деви Аю на нервы, в нем чудилась враждебность. Но Красота, поймав ее взгляд, только улыбнулась, точно слова ее продиктованы лишь заботой. Деви Аю повернулась к Розине, ища подсказки, но немая служанка тоже улыбнулась, будто без всякой задней мысли.

– Как время летит, Розина, тебе уже сорок! И глазом моргнуть не успеешь – станешь старой, сморщенной. – Деви Аю произнесла это с тихим смешком, пытаясь разрядить обстановку.

– Как лягушка, – знаками показала Розина.

– Как варан, – пошутила Деви Аю.

Обе повернулись к Красоте – что скажет та? – и долго им ждать не пришлось.

– Как я, – сказала Красота. Коротко и страшно.



В первые дни Деви Аю пропадала у знакомых, которым не терпелось послушать истории о загробной жизни, и ей было не до чудовища в доме. Даже кьяи, что в свое время отказывался ее хоронить и смотрел на нее брезгливо, как юная девица на дождевого червя, теперь явился ее проведать и трепетал перед ней, будто перед святой, и сказал от всего сердца, что ее воскрешение – не что иное, как чудо, и даруются подобные чудеса лишь чистым.

– Ясное дело, я чиста, – беспечно сказала Деви Аю. – Двадцать один год меня никто не трогал.

– Ну и каково это, быть мертвым? – полюбопытствовал кьяи Джахро.

– На самом деле очень даже приятно. Вот мертвые и не торопятся сюда возвращаться.

– Но вы-то вернулись, – возразил кьяи.

– Я затем лишь вернулась, чтобы с вами поделиться.

Отличная тема для дневной пятничной проповеди, подумал кьяи и ушел радостный. Он не стыдился, что навестил Деви Аю (пусть много лет назад кричал, что заходить в дом проститутки – грех, а кто откроет калитку, тому гореть в аду), правильно же сказала она, за двадцать один год никто ее не тронул, значит, она больше не проститутка, и уж поверьте, отныне к ней точно никто не прикоснется вовек.

Больше всех страдала от шумихи вокруг воскресшей старухи Красота – ей приходилось запираться в комнате. На ее счастье, дольше нескольких минут никто в доме не задерживался – гости чуяли темный ужас, исходивший из-за закрытой двери спальни девушки. Оттуда задувал зловонный сквознячок, просачивался в дверную щель и замочную скважину, пробирал до костей. Почти никто из знакомых никогда Красоту не видел, разве что младенцем, когда повитуха носилась по городу в поисках кормилицы. Но от одной мысли, что она здесь, за дверью, у них волосы вставали дыбом, а от гулкой тишины и зловонного ветерка их бросало в дрожь. Тут уж не до рассказов Деви Аю. Гости что-то мямлили и, допив залпом остатки крепкого чая, вскакивали и с извинениями спешили домой.

– Даже если вам любопытно узнать о Деви Аю, воскресшей из мертвых, – отвечали они всякому, кто начинал их расспрашивать, – к ней в дом заходить не советуем.

– Почему?

– Перепугаетесь до смерти.

Когда поток гостей иссяк, Деви Аю стала замечать за Красотой и другие странности, кроме привычки сидеть на веранде в ожидании прекрасного принца и умения предсказывать судьбу по звездам. Однажды среди ночи она услышала в спальне дочери возню и, встав с постели, двинулась по темному коридору и замерла у нее под дверью, напряженно прислушиваясь, и чем дальше, тем больше тревожили ее звуки из спальни безобразной девушки. Тут подошла Розина, посветила ей в лицо фонариком.

– Знаю я, что это за звуки, – шепнула Розине Деви Аю. – Как из комнат борделя.

Розина кивнула.

– Звуки любви, – продолжала Деви Аю.

Розина снова кивнула.

– Осталось узнать, с кем она там любится. Точнее, кто на такую польстился.

Розина покачала головой: нет у Красоты никакого любовника. А если и есть, то мы никогда не узнаем кто, потому что никого там не увидим.

Деви Аю застыла, потрясенная хладнокровием немой девушки; ей вспомнились времена ее безумия, когда одна Розина ее понимала. В ту ночь они сидели вдвоем у очага и ждали, когда вскипит вода для кофе. Пламя лизало сухую растопку – веточки какао, пальмовые листья, кокосовые волокна, – а Деви Аю с Розиной болтали, как в прежние времена.

– Ты ее уже научила? – поинтересовалась Деви Аю.

– Чему? – переспросила Розина одними губами.

– Ласкать себя.

Розина мотнула головой. Красота не ласкает себя, у нее есть любовник, но кто он, мы никогда не узнаем.

– Почему?

Розина покачала головой: потому что я и сама не знаю.

Она рассказала Деви Аю о чудесах, о том, как маленькая Красота научилась говорить, а в шесть лет – читать и писать, и как ее и вовсе не пришлось ничему учить – девочка умела все, даже то, чего не умела Розина. В девять лет – вышивать, в одиннадцать – шить, не говоря уж о стряпне – что ни попросишь, все приготовит.

– Кто-то ее научил, – сказала озадаченная Деви Аю.

– Но к нам никто не заходит, – жестами ответила Розина.

– Неважно, как он приходил и почему ни ты, ни я не узнали. Но он пришел и научил ее всему, даже любви.

– Да, он приходит, и они занимаются любовью.

– Этот дом кишит призраками.

Розина никогда не верила, что в доме живут привидения, но Деви Аю считала так неспроста. Однако к делу это не относилось, и Деви Аю не желала обсуждать это с Розиной, по крайней мере в тот вечер. Она поспешно встала из-за стола и вернулась в постель, забыв и про кипяток на плите, и про кофе.

Несколько дней не спускала Деви Аю глаз с уродливой девушки, ища чудесам земное объяснение, – ей не хотелось верить, что тут замешан призрак, даже если он и впрямь обитает в доме.

Однажды утром Деви Аю с Розиной застали у пылающего очага дряхлого старца, дрожавшего от утреннего холода. Его всклокоченные волосы были стянуты сухим листом; он смахивал на партизана, и сходство усиливали впалые щеки, будто он годами недоедал, и темная одежда, вся в грязи и в пятнах запекшейся крови. На кожаном поясе у него болтался небольшой кинжал. Высокие башмаки на шнуровке, как у гуркхских солдат[14] времен войны, были ему велики.

– Кто вы? – спросила Деви Аю.

– Зовите меня Шоданхо, – ответил старик. – Я замерз, позвольте мне погреться у очага.

Розина искала всему разумное объяснение. Наверное, он и вправду командовал когда-то шоданом; может быть, даже служил в батальоне в Халимунде, участвовал в мятеже против японцев, потом скрывался в лесах. Видно, застрял в джунглях надолго и не знает, что голландцев с японцами давным-давно разогнали, что теперь у нас республика, и флаг свой, и гимн. Розина, ласково глядя на него, церемонно-вежливо подала ему завтрак.

Но Деви Аю смотрела на гостя с подозрением: уж не он ли принц, которого ждет по вечерам дочь, и не он ли посвятил ее в тайны любви? Но на вид ему за семьдесят, мужскую силу наверняка утратил – и подозрения Деви Аю улеглись. Она даже пригласила его пожить у них – одна комната в доме пустует, а идти ему явно больше некуда.

Шоданхо, чье состояние было весьма плачевным, согласился. Случилось это во вторник, спустя три месяца после воскрешения Деви Аю, и в тот же вечер нашли они Красоту, беспомощно распростертую в спальне на полу. Деви Аю помогла ей подняться, и вместе с Розиной они уложили девушку в постель. Вдруг позади них вырос Шоданхо:

– Взгляните на ее живот, беременная она, на третьем месяце.

Не веря услышанному, Деви Аю смерила Красоту взглядом, в котором не осталось ни тени сомнения, а только гнев, и спросила строго:

– Как ты умудрилась забеременеть?

– Так же, как ты беременела четырежды, – ответила Красота. – Раздевалась и ложилась с мужчиной.

2



Странная приключилась история – однажды ночью старика силой заставили жениться на Деви Аю, тогда еще девочке-подростке. Он крепко спал и похрапывал во сне, когда к дому подкатила “колибри” и его разбудил среди ночи надсадный хрип мотора. Не успел старик, которого звали Ma Гедик, опомниться, как налетел ураган: выскочил из машины молодчик с мачете за поясом, пнул дремавшую на крыльце дворнягу. Пес зашелся в лае и вскочил, готовый к драке, но охранять дом ему так и не пришлось – водитель “колибри” пристрелил его из винтовки. Дворняга взвизгнула и издохла, а молодчик вышиб фанерную дверь лачуги, и та закачалась на верхней петле.

Темная хижина больше походила на приют летучих мышей и ящериц, чем на жилище человека. Луна тускло освещала спальню, где застыл на краешке кровати ошеломленный старик, и кухню с печуркой, полной золы. Все было затянуто паутиной, кроме дорожки, протоптанной от кровати мимо очага к двери. Молодчик, задыхаясь от вони – мочой здесь пахло хуже, чем в хлеву, – схватил охапку пальмовых листьев из груды возле очага, свернул пополам и поджег, как факел. Заплясали на стенах причудливые тени. Летучие мыши, вспорхнув, разлетелись прочь. А старик так и сидел на краю постели, тупо глядя на незваного гостя.

И вот так штука: молодчик протянул ему доску с надписью мелом, сделанной опрятным почерком школьницы. Читать старик не умел, как и гость, но тот помнил слово в слово, что здесь написано.

– Деви Аю хочет за тебя замуж, – объяснил он.

Это, должно быть, шутка. Место свое он знает – он уже старик, прожил на свете полвека с лишним, и даже дряхлые вдовы, чьи мужья сгинули в Дели или в Бовен-Дигуле[15], предпочли бы готовиться к загробной жизни, творя благие дела, чем выйти за него, простого возчика. Он уже и забыл, как это, жить с женщиной, не говоря уж о том, что с ней в постели делать. Много лет не переступал он порога публичного дома, даже сам себя не ласкал давным-давно. И с наивностью деревенского дурачка признался он гостю:

– Я даже не уверен, смогу ли быть мужем.

– Неважно, кто ее лишит невинности, ты или хрен собачий, ей приспичило за тебя замуж, и все тут, – рявкнул молодчик. – А если откажешься, господин Стаммлер скормит тебя аджакам на завтрак.

Старика передернуло. Многие голландцы держали диких собак для охоты на кабанов, и всех неугодных туземцев отдавали аджакам на растерзание. Но даже если ему грозит смерть, жениться на Деви Аю не так-то просто, да и непонятно зачем. А главное, он уже дал обет безбрачия, в знак вечной любви к Ma Иянг, что взлетела однажды в небеса и пропала без следа.



Но это уже другая история, история любви столь возвышенной, сколь и быстротечной. Ma Гедик и Ma Иянг росли вместе в рыбачьем поселке, виделись каждый день, вместе купались в заливе, вместе ели рыбу, и не было никаких препятствий к их браку, кроме возраста – оба были еще детьми. Ma Гедик, даже когда подрос, всюду носил с собой бамбуковую бутыль с материнским молоком. Однажды Ma Иянг спросила из любопытства, почему он в свои девятнадцать до сих пор пьет молоко матери, ведь оно давным-давно несъедобное.

– Потому что мой отец пил молоко моей матери всю жизнь, до глубокой старости.

Ma Иянг все поняла. В зарослях пандана скинула она блузку и дала юноше пососать свои прелестные торчащие грудки. Молока из них так и не вышло, но с той поры Ma Гедик перестал носить с собой бутыль, а девушку полюбил на всю жизнь. Так и продолжалось, но однажды вечером Ma Иянг повезли куда-то в повозке, запряженной лошадью; была она разодета, как танцовщица синтрен[16], и до того прекрасна, что смотреть больно. Ma Гедик, который обо всех новостях узнавал последним, бежал за повозкой вдоль берега моря, а догнав, спросил на бегу:

– Ты куда?

– В дом к голландскому господину.

– Зачем? Ни к чему тебе идти к голландцу в служанки.

– А я не в служанки пойду, – отвечала девушка. – Я в наложницы. Теперь называй меня Ньяи Иянг[17].

– Тьфу! – вскричал Ma Гедик. – Зачем тебе идти в наложницы?

– Если откажусь, моего отца и мать скормят аджакам.

– Но разве ты не знаешь, что я тебя люблю?

– Знаю.

Так и бежал он рядом с повозкой, и оба плакали перед разлукой, и видел их слезы только кучер и, чтобы хоть немного их утешить, сказал:

– Ну и любите на здоровье, даже если друг другу не принадлежите.

Что ни говори, слабое утешение; рухнул Ma Гедик в придорожный песок и зарыдал над своим горем. Девушка велела кучеру остановиться, вышла из повозки и встала с юношей рядом. И, взяв в свидетели старика-кучера, да клячу, да хор лягушек, да сов, да москитов, да ночных бабочек, дала обет:

– Через шестнадцать лет голландец натешится мною. Жди меня на вершине вон той скалы, если до той поры не разлюбишь меня, не побрезгуешь голландскими объедками.

С тех пор они не виделись и никаких вестей друг о друге не получали. Ma Гедик даже не узнал, кто тот господин-голландец, что из безмерной похоти отобрал у него любимую в полном расцвете ее пятнадцати лет. Ma Гедик, которому было тогда девятнадцать, поклялся любить Ma Иянг, пусть даже ее вернут домой изрубленную на куски.

И все же потерять любимую – тяжкое испытание. За годы ожидания сделался он безумней всех безумцев, глупее всех глупцов, безутешней всех скорбящих. Друзья-возчики и портовые грузчики советовали: женись на другой, а он прожигал жизнь за игорным столом и являлся домой, еле держась на ногах от арака. Друзья зазывали его в бордель – может быть, женское тело утолит его тоску. Бордель тогда был всего один, в дальнем конце пристани. Построили его для голландских солдат, что жили в казармах, но, когда начался сифилис, они почти перестали гуда заглядывать, каждый завел себе наложницу, а спустя время туда потянулись портовые рабочие.

“Ходить в веселый дом – тоже измена, как и жениться на другой”, – упрямо твердил Ma Гедик. Но через неделю друзья затащили его, в стельку пьяного, в бордель, где дневную выручку он потратил на койку и на толстуху с дырой как мышиная нора, и, войдя во вкус, он заговорил иначе: “Спать с проституткой – не измена, ведь расплачиваешься деньгами, а не любовью”.

С тех пор зачастил Ma Гедик в портовый бордель и имел там женщин, шепча имя Ma Иянг. Приходил он по выходным с компанией друзей, те относились к нему с прежней теплотой. Когда денег хватало, каждый брал проститутку, но иногда из экономии впятером делили одну. Так продолжалось годами, пока его приятели не переженились. Ma Гедика это подкосило: друзьям теперь не до борделя, у них есть жены, с которыми спят по любви, а не за деньги, а одному ходить к шлюхам – тоска невыносимая. Когда становилось невмоготу, он ублажал себя сам, но лишь больше мучился и все-таки спешил среди ночи в бордель, а возвращался под утро, еще до того как придут с промысла рыбаки.

Со временем сделался он странен, а вскоре и вовсе настроил против себя людей: не раз сбегались соседи на шум в хлеву – а он насилует корову или даже курицу, покуда кишки ей не выпустит. Бывало, отгонит прочь пастушонка, схватит овцу и ну ее обрабатывать посреди пастбища. Однажды увидела его женщина с корзинкой ямсовых листьев, да как завизжит – и бросилась прочь через рисовое поле. Все от него шарахались. Он перестал мыться, уже не ел ни риса, ни другой пищи, питался лишь собственным калом да навозом с банановых плантаций. Родные и друзья, всерьез беспокоясь о нем, позвали из дальних краев дукуна, кудесника и целителя, – о нем шла слава, что он способен вылечить любой недуг. В белом одеянии, с длинной бородой он походил на мудреца-апостола. Ma Гедика он осматривал в козьем хлеву – уже девять месяцев тот сидел там связанный, питаясь одними испражнениями. Дукун спокойно сказал встревоженной толпе:

– Этого безумца излечит только любовь.

Но как излечить его любовью, ведь Ma Иянг ему не вернуть. И все махнули на него рукой и оставили связанным: пусть дожидается своего часа.

– Они поклялись ждать друг друга шестнадцать лет, – ворчала мать Ma Гедика, – но он не дождется, сгниет заживо. (Это она велела его связать, добив шестую курицу, найденную с вываленными кишками.)

Сгнить он, однако, не сгнил, а, напротив, лучился здоровьем и тем больше расцветал, чем ближе был назначенный срок. Босоногие школьники окружали козий хлев в разгар дня, перед тем как уйти пасти скот, и он с шутками учил их, как дрочить, поплевав сперва на свое хозяйство, – учителя и близко к нему подходить запретили. Но его наука пошла впрок: некоторые тайком пробирались в хлев по ночам и хвастались, что научились “писать” по-новому, – так куда приятней, чем обычным способом.

– А с девочкой еще приятней.

После того как один крестьянин застал за этим делом в пандановых зарослях двух девятилетних детей, разъяренные односельчане заколотили досками козий хлев, и остался Ma Гедик один-одинешенек впотьмах.

Наказание тем не менее не сломило его дух. Запертый и связанный, стал он горланить похабные песни, от которых краснели кьяи, а соседи просыпались среди ночи, вздрагивая от омерзения. Длилась эта месть несколько недель, и когда односельчане решили заткнуть ему глотку незрелым кокосом, весьма кстати свершилось чудо. В то утро он вместо похабщины запел вдруг дивные любовные баллады, и многие, слушая его, плакали. Во всей округе люди бросали работу и замирали, будто ждали, что с неба слетят райские нимфы, и кто-то сообразил: настал конец долгому ожиданию Ma Гедика. Сегодня встретится он с возлюбленной на вершине скалы.

Все, кто знал его, сбежались отдирать доски от двери сарая. Когда лучи солнца заглянули в козий хлев, зловонный, как крысиная нора, Ma Гедик лежал связанный, но с песней на устах. Его развязали и привели ко рву с водой, обмыли, точно новорожденного или покойника. Окропили благовониями, от розового масла до лаванды; дали ему хорошую одежду – даже костюм раздобыли с голландского плеча – и обрядили, как труп перед погребением. Когда все было готово, один из старых его друзей восхищенно подметил:

– Да ты просто красавчик, как бы жена моя в тебя не влюбилась!

– Куда ж она денется! – прихвастнул Ma Гедик. – В меня даже овцы и крокодилы и те влюбляются!

Правду сказал дукун, его исцелила любовь, как исцеляет любые недуги. Больше никто за него не опасался, все забыли его прежние грехи. Даже молоденькие девушки подходили к нему без страха, что он их облапит, а люди набожные не боялись услышать из его уст похабщину. Его нежданное выздоровление мать решила отпраздновать – приготовила тумпенг[18] из желтого риса и курицу, зарезанную как положено, без выпущенных кишок, и пригласила кьяи для благодарственных молитв. Славное было утро в рыбачьем поселке; над дальним краем Халимунды еще стелился туман; долго будут помнить люди это утро, будут рассказывать детям и внукам историю о двух влюбленных, чистых и преданных.

Но ожидание длиною в шестнадцать лет обернулось несчастьем. Едва начало припекать солнце, показались откуда-то люди, кто на машине, кто верхом, они гнались за наложницей, бежавшей в сторону отвесной скалы, – вне всяких сомнений, Ma Иянг. Взяв чужого осла, пустился Ma Гедик вдогонку за голландцами и любимой, а следом, будто хвост гигантской змеи, тянулась толпа односельчан. Наконец остановились голландцы в долине, и взвыл Ma Гедик, призывая возлюбленную.

Совсем крошечной казалась Ma Иянг на вершине скалы, куда не добраться ни верхом, ни на машине. В гневе грозились голландцы бросить ее в клетку к аджакам, если поймают. И полез на скалу Ma Гедик, но путь оказался таким опасным, что все только диву давались, как забралась туда женщина. После жестокой борьбы очутился Ma Гедик рядом с возлюбленной, весь так и кипя от страсти.

– Ли сейчас для тебя желанна? – спросила Ma Иянг. – Голландец меня обмусолил с головы до пят, он имел меня тысячу сто девяносто два раза.

– Ну а я имел двадцать восемь разных женщин четыреста шестьдесят два раза и ублажал самого себя тысячи раз, и это не считая скотины, так чем я лучше тебя?

И будто дух похоти завладел обоими: сплелись они в объятиях, целуясь под жарким тропическим солнцем. И, чтобы утолить страсть, накопленную за долгие годы, сняли они все одежды, прилипшие к телу, и полетели одежды в долину, кружась на ветру, как цветки красного дерева. Люди почти не верили глазам, иные кричали, голландцы краснели. А эти двое без стыда любили друг друга на плоском уступе, у всех на виду – как в кино, так казалось людям в долине. Женщины стыдливо прикрывали вуалями лица, мужчины все как один возбудились и не смели глаз друг на друга поднять, а голландцы повторяли: “Правду говорят, туземцы что обезьяны”.

Настоящая трагедия разыгралась, когда они насладились друг другом и Ma Гедик предложил возлюбленной спуститься в долину, к нему в дом, – и сыграют они свадьбу, и будут жить вместе и любить друг друга вечно. Не бывать этому, вздохнула Ma Иянг. Если сойдут они в долину, бросят их голландцы в клетку к аджакам.

– Так что я лучше полечу.

– Это же невозможно, – вскинулся Ma Гедик, – крыльев-то у тебя нет!

– Если веришь, что можешь взлететь, то взлетишь.

И в доказательство Ma Иянг, нагая, вся в бисеринках пота, сверкавших на солнце, словно жемчужины, подпрыгнула, взлетела над долиной и растаяла в тумане. Слышались лишь жалобные крики Ma Гедика, бежавшего вниз по склону, искавшего возлюбленную. Искали все, даже голландцы с аджаками. Всю долину прочесали, но Ma Иянг так и не нашли, ни живой ни мертвой, и все поверили, что она и впрямь улетела. Поверили и голландцы, и Ma Гедик. А скалу назвали в честь той, что вознеслась в небеса: скала Ma Иянг.

На болоте, куда не совались голландцы, страшась малярии, построил Ma Гедик хижину. Днем возил он на телеге в порт кофе, какао-бобы, а иногда копру и ямс и, не считая других возчиков, говорил только сам с собой или с духами. Все решили, что он опять помешался, хоть скот он уже не насиловал и нечистот не ел.

Как только Ma Гедик построил хижину, его примеру последовали другие, и вырос на болоте новый поселок. Голландцы обходили его стороной, лишь однажды приехал чиновник провести перепись, и спустя неделю нашли его в съемной комнате мертвым – скосила малярия; больше Ma Гедика никто не навещал много лет, до той ночи, когда водитель “колибри” пристрелил его пса, а молодчик выломал дверь и огорошил его новостью, что Деви Аю выбрала его в мужья. На что он ей, Ma Гедик понять не мог, и зародились в душе подозрения. Не в силах унять дрожь, спросил он молодчика:

– Она беременна? – Видно, решили ее выдать за него, чтобы скрыть позор голландской семьи.

– Кто беременна?

– Деви Аю.

– Раз она решила за тебя выйти, – объяснил молодчик, – это для того, чтобы не забеременеть.



Деви Аю встретила жениха радушно. Велела ему вымыться, принесла красивую одежду – вот-вот придет деревенский староста, объяснила она. Но Ma Гедику было вовсе не радостно. Вся жизнь его рушилась, и чем ближе час свадьбы, тем больше мрачнел он.

– Улыбнись, милый, – велела Деви Аю, – а не то аджак съест.

– Объясни мне, зачем тебе за меня замуж.

– Ну вот, заладил, зачем да зачем, – нахмурилась Деви Аю. – Думаешь, у других есть веские причины жениться?

– Женятся люди обычно по любви.

– А у нас с тобой все наоборот, мы друг друга ни капельки не любим, – сказала Деви Аю, – чем не причина?

Ей недавно исполнилось шестнадцать, и собой она была хороша, как многие полукровки. Волосы черные как смоль, а глаза голубые. Тюлевое свадебное платье, изящная тиара – точь-в-точь принцесса из сказки. Весь дом Стаммлеров теперь остался на ней, с тех пор как ее родные собрали чемоданы и вслед за другими голландскими семьями потянулись в порт, чтобы, пока не поздно, сесть на корабль в Австралию. Японцы захватили Сингапур, и хоть до Халимунды пока не дошли, наверняка добрались до Батавии[19].

О войне поговаривали уже несколько месяцев, с тех пор как по радио объявили о боях в Европе. Деви Аю тогда училась во францисканской школе, той самой, где много лет спустя ее внучку Ренганис Прекрасную в кабинке туалета изнасилует дикий пес. Деви Аю решила стать учительницей лишь затем, чтобы не идти в медсестры. В школу ее подвозила тетя Ханнеке, воспитательница в детском саду, на той самой “колибри”, что вскоре примчится за Ma Гедиком и чей водитель пристрелит его пса.

С ней занимались лучшие в Халимунде учителя – монахини учили ее музыке и истории, языкам и психологии. Иногда приходили из семинарии священники-иезуиты, читали закон Божий, историю церкви и теологию. Ее природный ум восхищал педагогов, а красота тревожила, и кое-кто из монахинь убеждал ее принять обеты бедности, безбрачия и целомудрия. “Вот еще! – фыркала она. – Если все женщины дадут обеты, люди вымрут, как динозавры!” Ее дерзость пугала даже сильнее, чем красота. Что ни говори, в религии только и было для нее занимательного, что истории о чудесах, а в церкви ей нравился лишь серебристый колокольный звон, призывавший к молитве “Ангел Господень”.

В первый год ее учения грянула война в Европе. Сестра Мария поставила в классе радиоприемник, и услышали они тревожные вести: войска Германии захватили Нидерланды всего за четыре дня. Как зачарованные слушали ученицы: идет всамделишная война, это вам не сказки из учебников истории. Мало того, война разыгралась на родине их предков, и Нидерланды потерпели поражение.

– Сначала Франция их захватила, теперь Германия? – возмутилась Деви Аю. – До чего жалкая страна!

– Почему жалкая, Деви Аю? – переспросила сестра Мария.

– Торговцев пруд пруди, а воевать некому.

В наказание за дерзость Деви Аю заставили читать псалмы. Однако из всего класса только она радовалась новостям о войне, и у нее даже повернулся язык предсказать: дойдет война и до Ост-Индии, даже до Халимунды доберется. И пусть Деви Аю по-прежнему вместе с монахинями молилась о безопасности родных в Европе, на самом деле ей было все равно.

Но все же с начала войны тревога поселилась и у нее дома – ее дед и бабушка, Тед и Марьетье Стаммлер, волновались за свою многочисленную нидерландскую родню. Без конца справлялись они, нет ли из Голландии писем, но никаких писем не приходило. А больше всего тревожились они о родителях Деви Аю, Генри и Ану Стаммлер, сбежавших когда-то из дома. Исчезли они однажды утром, шестнадцать лет назад, никого не предупредив и ни с кем не простившись, бросив новорожденную Деви Аю. И пусть побег их привел родных в ярость, те никогда не переставали о них беспокоиться.

– Надеюсь, они счастливы, где бы ни были, – вздохнул Тед Стаммлер.

– А если немцы их все-таки убьют, пусть они будут счастливы на небесах, – добавила Деви Аю. И сама себе ответила: – Аминь.

– За шестнадцать лет весь мой гнев улетучился, – призналась Марьетье. – Молись, чтобы тебе с ними свидеться.

– Конечно, бабуля. Они мне должны шестнадцать подарков на Рождество, шестнадцать – ко дню рождения, а пасхальные яйца и вовсе не в счет.

Историю своих родителей, Генри и Ану Стаммлер, она уже знала. Кто-то из слуг на кухне проболтался, и узнай об этом Тед и Марьетье, не миновать виновным порки. Но Тед и Марьетье вскоре поняли, что Деви Аю все известно – начиная с того, как ее нашли однажды утром в корзинке на крыльце. Она сладко спала, завернутая в одеяльце, а рядом записка с именем и словами, что ее родители отплыли в Европу на корабле “Аврора”.

С самого детства ее удивляло, что у нее нет родителей, а только бабушка с дедушкой да тетя. Но, узнав историю о побеге, она ничуть не огорчилась, напротив, пришла в восторг.

– Настоящие искатели приключений! – сказала она Теду Стаммлеру.

– Начиталась ты, детка, сказок, – ответил дед.

– Они, должно быть, очень набожные. В Библии есть история, как мать оставила младенца на берегу Нила.

– Это совсем другое дело.

– Конечно, другое. Меня не на берегу оставили, а на крыльце.



Генри и Ану были детьми Теда Стаммлера. Росли они в одном доме, но никто не знал, что они влюбились друг в друга, – стыд, да и только! Генри, сын Марьетье, был на два года старше Ану, дочери Теда от туземки-наложницы Ma Иянг. И пусть у Ma Иянг был свой дом с двумя охранниками, Тед сразу после рождения Ану решил забрать девочку к себе. Марьетье сперва закатила скандал, но что тут поделаешь, почти у всех мужчин есть наложницы и незаконные дети. В итоге она согласилась взять девочку в дом под своей фамилией, чтобы в клубе не раздували сплетен.

Дети росли вместе, и времени, чтобы влюбиться, было у них предостаточно. Генри был славный малый, отличный футболист, пловец и танцор, охотился на кабанов с борзыми (которых доставляли прямиком из России). Между тем Ану выросла красавицей, играла на рояле, пела приятным сопрано. Тед и Марьетье отпускали их на ночные ярмарки и танцы – пусть развлекаются, а там, глядишь, и пару себе присмотрят. Но это и привело к катастрофе – однажды, проплясав до полуночи и напившись вкусного ресторанного лимонада, они не вернулись домой. Тед, вне себя от беспокойства, взял двух охранников и отправился на поиски на ночную ярмарку. Но застали они лишь пустую карусель с погашенными огнями, наглухо запертый “дом с привидениями”, безлюдную танцплощадку, закрытые киоски да спящих на земле продавцов. Генри и Ану и след простыл, и Тед принялся расспрашивать их друзей. Кто-то сказал:

– Генри и Ану пошли к заливу.

Бухта в этот час была пуста. На берегу ютилось несколько гостиниц, Тед обыскал их сверху донизу и застал парочку нагишом в номере. Ни слова не произнес Тед, но домой они больше не вернулись. Куда они отправились, никто не знал. Может, нашли приют в одной из гостиниц, перебиваются случайными заработками, а то и вовсе подачками друзей. Или укрылись в лесу, живут собирательством и охотой на кабанов. Вроде бы видели их в Батавии, работают в железнодорожной компании. Тед и Марьетье не знали, где они и что с ними, пока однажды утром Тед не обнаружил на крыльце корзинку с подкидышем.