В другой раз подгулявший рыбак среди ночи горланил песни и всех перебудил, в том числе и Шоданхо, когда тот наконец задремал после душной бессонницы. Шоданхо выскочил из дома с пистолетом, прострелил пьяному ногу, поволок его в кутузку.
– Ты рехнулся! – возмутилась Аламанда. – Подумаешь, выпил человек – а ты его сразу в тюрьму!
– Им овладел дух коммуниста.
Снова и снова, чуть что не по нем, всех называл он бесноватыми. И куда девался прежний невозмутимый Шоданхо, любитель помедитировать?
Наконец, в 1976-м, Аламанда повезла мужа в Джакарту – лечебницы для душевнобольных в Халимунде тогда еще не было – и вернулась через неделю, вверив мужа заботам сиделок, – у нее же как-никак ребенок на руках.
Шоданхо исчез на время из Халимунды. Призраки никуда не делись, но больше не показывали свои изувеченные тела, не стенали на всех углах. Шоданхо, всех неугодных считавший одержимыми, безнаказанно пытавший людей и бросавший в тюрьму, с некоторых пор стал для горожан страшнее призраков, и без него все вздохнули спокойно.
Но недолго длилось его отсутствие.
– Проклятье! – были первые его слова. – Эти докторишки меня психом называли, я пристрелил одного и вернулся домой.
– Никакой ты не псих, – отозвалась Аламанда, – просто не совсем нормальный.
– Папа, у меня в горле косточка, – пожаловалась Ай.
– У тебя там коммунист! Открой-ка рот, пристрелю гаденыша!
– Только попробуй – убью, – пригрозила Аламанда.
В косточку стрелять Шоданхо не стал, пусть Ай широко и распахнула рот.
Вернуться домой в Халимунду для Шоданхо означало вернуться к источнику страхов. Он разводил собак, чтобы те отгоняли призраков, и на первых порах это помогало, но некоторым из призраков удавалось перехитрить собак – взлетят на крышу и просачиваются сквозь потолок. Шоданхо вскрикивал, просыпался, а Аламанда выносила призракам еду и питье – больше ничего они не требовали.
– Приструнить их под силу одному Товарищу Кливону, – жаловался Шоданхо.
– Ну и зря ты его выслал на остров Буру, когда родился Крисан, – ехидно ответила Аламанда.
Она была права, и Шоданхо горько сожалел. Не о том, что разгневал жену, нарушив слово, – слово он, строго говоря, сдержал: обещал не убивать Товарища Кливона – и не убил, а помешать командованию сослать его на Буру как неисправимого коммуниста он не мог. Сожалел Шоданхо лишь об одном: что некому теперь успокоить призраков. Без Товарища Кливона тут не обойтись, надо вернуть его домой либо отправиться в изгнание самому.
Шоданхо выбрал второе.
Дошли слухи об оккупации Восточного Тимора. Тамошние партизаны доставляли индонезийской армии немало хлопот, и Шоданхо записался добровольцем. Призракам он скажет саенара – и вперед, в Восточный Тимор, пусть это и означает разлуку с женой и дочерью. Генералы сочли, что его партизанский опыт пригодится на оккупированной территории.
Весь город заговорил о скором отъезде Шоданхо. Ему устроили торжественные проводы на Поле Независимости, военный оркестр играл марши. Шоданхо проехал через весь город на джипе с открытым верхом, в парадной форме, махая рукой горожанам и насмешливо улыбаясь неугомонным призракам. Шоданхо и его свита выехали за город и растаяли вдали.
С женой и дочерью он проститься забыл.
– Даже косточку у меня из горла не вынул, – пожаловалась Ай.
– Говорю тебе, он там долго не выдержит, – успокаивала ее Аламанда. – В Халимунде он был воякой-героем, но Восточный Тимор – это вам не Халимунда.
И она не ошиблась. Через полгода Шоданхо с пулей в ноге отправили домой. Видно, не суждено было горожанам от него избавиться.
Жене он жаловался, до чего тяжело воевать в этой поганой дыре, – видно, пытался оправдаться за скорое бегство.
– Не пойму, на что им сдался этот пустырь.
Аламанда уговаривала его лечь в больницу, чтобы вынули пулю, но Шоданхо ни в какую.
– Уже не болит, – хорохорился он. – Подумаешь, чуть прихрамываю! Пусть уж лучше пуля останется в ноге как горькая память. Потому что солдат, который стрелял в меня из винтовки, пел “Интернационал”. Всюду эти гады коммунисты!
Библиотеку Товарищ Кливон вынужден был закрыть. Кто-то пустил слух, будто он морочит детям головы бесполезным вздором, и связали это с его коммунистическим прошлым. Товарищ Кливон пришел в ярость, но Адинда его успокоила. Библиотеку он все-таки закрыл, припрятав книги и поклявшись дать их прочесть своему будущему ребенку, когда тот подрастет, – пусть все убедятся, что его моральный облик не пострадал.
– Если и был в моей библиотеке бесполезный вздор, то его сожгли, – говорил он.
Шоданхо в то время открыл фабрику льда на средства теневого партнера. Зная, что Товарищ Кливон сейчас на мели, Шоданхо позвал его в помощники – мало того, предложил войти в дело полноправным партнером. Предприятие было многообещающее. Простые рыбаки никуда не делись, но, заметьте, после поражения коммунистов (а это означало и роспуск Союза рыбаков) в водах Халимунды прибавилось крупных судов, и всем требовался лед. Товарища Кливона предложение не заинтересовало. Он не стал говорить почему – то ли из идейных соображений, то ли достаточно с него благодеяний Шоданхо и его жены, – а вместо этого заделался собирателем ласточкиных гнезд. Гнезда продавали по выгодной цене китайцам-посредникам, а те отправляли их в крупные города и за границу. Кто их станет там есть, было ему безразлично; на вкус они не лучше обыкновенной лапши. Говорят, сделаны из птичьей слюны, – не все ли равно, думал Товарищ Кливон, хоть из помета, лишь бы деньги платили, и объединился в бригаду с тремя новыми друзьями.
Лесистый мыс обрывался над морем крутой стеной, а в обрыве темнели норы, большие и маленькие, повыше и пониже, самые нижние во время прилива скрывались под водой, а в норах гнездились изящные черные птички, сновали туда-сюда, реяли над пенными волнами.
Выходили на промысел обычно ночью, с проволочными сетками, едой, карманными фонариками и сывороткой от змеиного яда – в норах водились и змеи. Четверка друзей бесшумно подплывала к утесам на веслах, без мотора. Терпение требовалось немалое: капризные волны то помогали им, то, напротив, скрывали от них норы; вдобавок мог нагрянуть прилив и запереть их в пещере, отрезав от мира. Иногда бросали они якорь у торчащего из воды рифа, доставали страховочную веревку и, рискуя жизнью, взбирались на самый верх. Работа была не из легких, а порой простаивали неделями из-за переменчивой погоды. Зато дело было выгодное – куда прибыльней фермерства или библиотеки.
Так прожил он с месяц, Адинда каждую ночь поджидала его дома с новорожденным Крисаном; но однажды один из товарищей сорвался с утеса и разбился о риф. Смерть была мгновенной, не понадобилась ни первая помощь, ни больница. В ту ночь насобирали они много, да какой смысл, если везешь домой труп товарища? Всю выручку отдали семье погибшего, а промысел решили оставить. Придут на смену им новые собиратели, не миновать и смертей, покуда птицы лепят гнезда, но Товарищ Кливон бросил опасный труд, ведь если он погибнет, то оставит жену и новорожденного сына. Не бывать такому.
Стал он ломать голову, какое бы новое дело затеять. Халимунда к тому времени сделалась морским курортом. Здесь любили отдыхать еще с колониальных времен благодаря двум живописным бухтам по обе стороны лесистого мыса, но с приходом к власти нового правительства город превратили в настоящий туристический центр. Выросли в переулках новые гостиницы и сувенирные киоски, ничем не примечательные ларьки с едой заделались ресторанами, а выбоины на дорогах залатали новым асфальтом. Туристы стекались отовсюду, со всех концов страны и даже из-за границы, отдохнуть на здешних прекрасных пляжах. Купальщики облюбовали западную бухту, а в восточной располагались порт и рыбный рынок. Товарищ Кливон задумался, что бы он мог сделать полезного для отдыхающих. И нашел ответ.
– Буду шить плавки, – сказал он Адинде.
Даже ей эта мысль показалась дурацкой, но не все ли равно? Товарищ Кливон обзавелся швейной машинкой “Зингер”. Плавки он решил продавать подешевле, ведь в них поплавают несколько дней и выбросят, потому и ткань сгодится самая простая. И отправился к матери за советом.
– Мешки из-под муки и риса, – сказала Мина. – Я из них шью подкладку для карманов.
Товарищ Кливон сначала научился отбеливать, выводить с мешков торговые штампы – получалась светлая ткань, из такой можно кроить шорты. С виду они мало отличались от коротких штанов для работы в поле, и он стал нашивать на них аппликации из шелка. Картинки он рисовал сам, выходило как у средней руки художника – диковинные пестрые рыбки, кудрявые кокосовые пальмы на фоне оранжевого заката. А внизу крупные буквы: ХАЛИМУНДА. Кто хочет, пусть везет домой на память.
Товарищ Кливон раздал их продавцам в бамбуковых и брезентовых киосках – и у туристов плавки пошли нарасхват: цена небольшая, расцветка веселенькая, а главное, в чем-то ведь надо плавать. Продавцы заказывали партию за партией, и работы у Товарища Кливона прибавилось. Адинда немного умела шить, но за заботами о маленьком Крисане успевала только вести бухгалтерию. Когда заказов стало невпроворот, часть работы Товарищ Кливон передал матери. Через месяц и Мина уже не справлялась, и он купил еще три швейные машинки, нанял трех швей и шелкографа, но все модели и рисунки по-прежнему придумывал сам. Дело процветало, и, как ни странно, он не жалел о том, что превратился в мелкого буржуа.
Кем бы ни был он в прошлом, сейчас он наслаждался счастьем: хорошая работа, красавица-жена, сын-крепыш. Конечно, появились у него и конкуренты, в основном из Китая и Паданга, но плавки Товарища Кливона пользовались в Халимунде бешеным спросом.
Однако план мэра вскоре положил конец его счастью. И стал он вновь ТЕМ САМЫМ Товарищем Кливоном.
Курортное дело в Халимунде процветало, и задумал хапуга мэр продать землю вдоль побережья застройщикам под большие отели, рестораны, бары, танцзалы и казино – а может, даже под бордели, заткнуть за пояс мамашу Калонг. Почти вся земля принадлежала рыбакам, и только вдоль пляжа, примыкавшего к улице, тянулась ничейная полоса, где ютились скромные сувенирные киоски. Местные власти сперва обратились к рыбакам с вежливой просьбой продать им землю, потом вкрадчиво уговаривали хозяев киосков переехать на новый сувенирный рынок, который вот-вот откроется. Но почти все рыбаки отказались покидать насиженные места – их предки здесь жили из поколения в поколение. Никуда они отсюда не уедут – без соленого океанского воздуха им не прожить. Владельцы киосков тоже наотрез отказывались съезжать, потому что новый сувенирный рынок строился далеко от людного пляжа.
И явились солдаты, а с ними преманы, припугнуть людей. Да только рыбаков не так-то просто запугать, каждую ночь в открытом океане встречаются они лицом к лицу со смертью, и, видя их решимость, не сдавались и хозяева киосков. Раз запугать их не удалось, пошли в ход сила и принуждение. Полоса между улицей и океаном вовсе не ничейная, она принадлежит государству, сказал мэр, выступавший на пляже с речью, скоро приедут бульдозеры, снесут все киоски.
Товарищ Кливон не мог спокойно смотреть на этот произвол – и превратился в прежнего Товарища Кливона, хотя никто на самом деле не знал, то ли он действовал из солидарности, то ли его дело тоже оказалось под угрозой. Он возглавил массовую демонстрацию рыбаков, владельцев киосков и всех сочувствующих, крупнейшую со времен разгрома компартии. Они преградили путь бульдозерам, приехавшим сровнять с землей хлипкие киоски, но затем подоспели солдаты. Грудью встретил войска Товарищ Кливон.
Агенты разведки, которым поручено было вынюхивать коммунистов среди толпы, сразу узнали Товарища Кливона – того самого, настоящего коммуниста. По распоряжению генералов Шоданхо взял его под арест и стал допытываться, для чего тот затеял такую глупость.
– Я коммунист, а любой коммунист на моем месте поступил бы так же, – ответил Товарищ Кливон.
В итоге его отправили в Блоденкамп, и там оказалось много его старых друзей. Те удивились, что он жив до сих пор, и еще больше удивились, что через столько лет он очутился в Блоденкампе. Он приободрился, встретив там стольких знакомых, хоть и жили они в тяжелейших условиях – голодные, в лохмотьях, без связи с внешним миром. Дни их состояли из допросов и пыток. Товарищ Кливон, учитывая его репутацию, вынужден был терпеть то же самое, но в еще более жестокой форме.
– Верь мне, он выживет, – успокаивал Шоданхо разъяренную жену. – А если и умрет, коммунисты всегда возвращаются на землю призраками, нам ли с тобой не знать?
– Скажи это Адинде с сыном, – огрызнулась Аламанда.
Вскоре всех политзаключенных-коммунистов из Блоденкампа отправили на остров Буру
[60]. Всех до одного. Что их там ждет, никто не знал, – то ли еще один Бовен-Дшул, как в колониальные времена, то ли концлагерь наподобие нацистского. Все узники ждали тяжелого подневольного труда, новых страшных пыток. Товарищ Кливон не успел проститься ни с матерью, ни с женой, ни с ребенком. Попрощался он только с Шоданхо, заглянувшим к нему перед тем, как военный корабль увез всех заключенных на восток Индонезийского архипелага.
– Я позабочусь о вашей жене и ребенке, – пообещал Шоданхо.
– Ну вот, теперь его сослали на Буру, – сказала Аламанда, когда Шоданхо вернулся домой, – там его будут голодом морить, лес валить заставят.
– Учти, он сам виноват. Коммунист всегда коммунист: бузотер и смутьян. Помиловать его не в моей власти, я же не президент, не главнокомандующий, а всего лишь шоданхо в Богом забытой глуши.
– А к Адинде с сыном ты так и не сходил, не объяснился.
И Шоданхо отправился наконец к Адинде и сказал, что ему искренне жаль, но ни заключение, ни ссылку Товарища Кливона предотвратить он не мог. Это политика, дело запутанное.
– Хотя бы скажите, Шоданхо, сколько его там продержат?
– Как знать, – отозвался Шоданхо. – Может, до следующего переворота.
Вот почему Крисан так и не успел по-настоящему узнать отца – он был совсем мал, когда Товарища Кливона отправили в Блоденкамп, а оттуда – на остров Буру. Отца он представлял лишь по рассказам матери, Аламанды и Шоданхо. В 1979-м Товарищ Кливон с последней партией ссыльных покинул остров Буру. Адинда ликовала, но Крисан не мог разделить ее радость. Мальчику было уже тринадцать, и ему казалось, будто в доме поселился чужак.
Зорко приглядывался он к отцу, особенно когда сидел напротив за обеденным столом. Тот был худее, чем на старых фотографиях, что показывала мальчику мать. На снимках он был гладко выбрит, а теперь отпустил бороду, усы, бакенбарды и волосы отрастил до самых плеч. К удивлению Крисана, когда отец вернулся, первым делом он достал из комода старую-престарую шапку, такую линялую, что и не разберешь, какого она была цвета – то ли черная, то ли коричневая, то ли серая. Отец трогал ее, поглаживал, но ни разу не надел, а неизменно возвращал на место, в комод. Товарищ Кливон после возвращения домой сделался неразговорчив. И не верилось Крисану, что был он когда-то блестящим оратором, выступал на многолюдных сходках. Возможно, он больше разговаривал с матерью, когда они лежали бок о бок по ночам, но к Крисану обращался редко. Разве что спросит: “Как дела?” Или: “Сколько тебе уже лет?” Он задавал одни и те же вопросы снова и снова, Крисан даже боялся, что отец не в себе, выжил из ума, как старики, хоть ему нет и пятидесяти. Крисан не знал, сколько отцу лет – может, сорок. Но выглядел он дряхлым, хилым, неприкаянным и одевался вечно в лохмотья. На Крисана весь его вид нагонял тоску.
Товарищу Кливону и самому наверняка было неуютно: на пристальные взгляды Крисана он отвечал таким же долгим взглядом, будто пытаясь угадать его мысли.
В первые дни Товарищ Кливон не выходил из дома и его никто не навещал – приехал он тайно, и Адинда с Крисаном никому ничего не сказали. Они оберегали его покой – пусть живет неузнанным, пока не готов выйти на люди. Даже Шоданхо с женой ничего не знали, не знала и Мина.
– Как там жилось? – спросил однажды за ужином Крисан. – На острове Буру?
– Самая лучшая еда там – как из выгребной ямы, – ответил Товарищ Кливон.
Обстановка за столом сразу накалилась. Адинда сделала Крисану знак, и остаток ужина прошел в мертвом молчании. Товарищ Кливон не хотел рассказывать о Буру, а Адинда и Крисан не смели больше приставать с расспросами.
Сидя взаперти и в молчании, Товарищ Кливон мрачнел день ото дня. Может быть, за годы изгнания родной город сделался ему чужим или его печалило незримое присутствие призраков. Как-то раз в дверь постучали, Крисан открыл. Перед ним стоял незнакомец в лохмотьях, с простреленной грудью, а из раны хлестала кровь. Крисан еле сдержал крик, но тут сзади подошел отец и спросил:
– Как дела, Кармин?
– Куда уж хуже, Товарищ, – ответил призрак, – я убит.
Побелевший Крисан отпрянул, вжался в стену. А Товарищ Кливон принес ведро воды и тряпку, приблизился к призраку и стал бережно, заботливо промывать ему рану, пока не остановилась кровь.
– Кофейку хочешь? – спросил Товарищ Кливон. – А газеты как не было, так и нет.
Вдвоем они пили кофе, а Крисан смотрел и диву давался, как непринужденно беседует отец с этим жутким призраком. Усмехаясь в усы, говорили они о потерянных годах. Покончив с кофе, призрак собрался уходить.
– Куда ты? – спросил Товарищ Кливон.
– В страну мертвых.
Призрак исчез, и Крисан без чувств рухнул на пол.
Снова и снова являлись призраки коммунистов, и все больше мрачнел Товарищ Кливон. То ли его печалила судьба друзей, то ли что-то иное. Крисан, опоздав на тринадцать лет познакомиться с отцом, ревновал его к призракам. Лучше бы отец разговаривал не с духами, а с ним, но после той размолвки за столом мальчик не смел задавать ему вопросов.
Однажды Товарищ Кливон спросил у Адинды:
– Как там Шоданхо?
– Считай, помешался из-за призраков коммунистов.
– Хочу его проведать.
– Надо бы, – поддержала его Адинда. – Может, тебе это на пользу пойдет.
День стоял теплый, веял с гор ласковый ветерок. Товарищ Кливон шел пешком, и соседи глазам не верили: неужели вернулся? Дом Шоданхо был совсем рядом – минуты не прошло, как Товарищ Кливон уже стоял у порога. Открыла ему Аламанда и поражена была не меньше соседей.
– Ты же не призрак, нет?
– Я тоже нечисть, живой коммунист.
– Так ты вернулся?
– Меня вернули.
– Заходи.
Товарищ Кливон опустился на стул в гостиной, а Аламанда пошла за стаканом воды. Когда она вернулась, Товарищ Кливон спросил про Шоданхо.
– Где-то на окраине, охотится на призраков, – ответила Аламанда, – или на рынке, в карты играет.
Долго молчали они. Товарищ Кливон хотел спросить, где Нурул Айни, но во взгляде Аламанды мелькнула то ли нежность, то ли жалость, то ли что-то еще – где он уже видел этот взгляд? – и он тут же позабыл о девочке. Наверное, Ай играет где-то или в гостях у Ренганис Прекрасной, неважно, хочется лишь одного – смотреть в эти глаза, знакомые ему до самых глубин.
За годы ссылки ум его притупился, все новое доходило с трудом. Но вскоре Кливон вспомнил и понял. Да, ему знаком этот взгляд – любящий взгляд Аламанды, так смотрела она на него много лет назад, так умели смотреть только ее раскосые глаза. Смотрела она ласково, будто котенка гладила, но к нежности примешался огонь желания. Как мог он, глупец, забыть этот взгляд? И он ответил огненным взглядом – и вмиг преобразился из хмурого старика в человека, вновь обретшего прежнюю любовь.
И вот что за этим последовало.
Оба встали и не говоря ни слова со слезами кинулись друг к другу в объятия, но вскоре объятия сменились жаркими поцелуями, как тогда, под миндальным деревом, и с поцелуями легли они на диван, сорвали друг с друга одежду и любили друг друга будто одержимые.
А потом не сожалели ни о чем, у них и в мыслях не было сожалеть.
А когда Товарищ Кливон вернулся домой, на крыльце его ждала жена. Он пытался спрятать бьющую через край радость, вновь напустить на себя угрюмый вид, но Адинду было не одурачить.
– Я узнала от призраков, – молвила она, – чем ты занимался в доме Шоданхо. Но я не в обиде, лишь бы ты был счастлив.
Слова жены привели его в смятение. Он не жалел о случившемся, но внутри клокотал стыд, он чувствовал себя грязным рядом с женой, сказавшей: “Лишь бы ты был счастлив”. Она ждала его годы, а он, едва вернувшись, предал ее.
Без единого слова ушел он в гостевую спальню и до конца дня не показывался, хоть Адинда с Крисаном весь вечер стучались к нему, звали ужинать. Наутро, когда подоспел завтрак, Адинда и Крисан по очереди барабанили в дверь, но Товарищ Кливон не отзывался; в страхе и тревоге стучали они еще громче, но так и не дождались ответа.
Наконец Крисан сходил на кухню за топориком, которым тесал палочки для голубиных клеток, и на глазах у Адинды стал ломать дверь. Дверь треснула посередине, еще парой ударов Крисан расширил трещину и, просунув руку, отодвинул защелку. Товарищ Кливон висел в петле из простыни, свернутой жгутом и привязанной к потолочной балке, он был мертв. Крисан едва успел подхватить мать, потерявшую сознание.
Весть о возвращении Товарища Кливона, которого видели соседи, разнеслась быстро. Но все опоздали. И увидели лишь, как в сторону кладбища несут гроб. Все опоздали, как и Крисан, не успевший толком узнать отца. Меньше недели провели они вместе – ничтожно мало для отца и сына. Смерть Товарища Кливона потрясла Крисана как никого другого. В наследство он взял изношенную шапку, в которой видел отца на старых фотографиях, и, надев ее, чувствовал себя ближе к отцу, и легче становилось на душе.
Так появился в городе еще один призрак коммуниста, но, к счастью, никогда никому не показывался.
15
В то утро, когда Ренганис Прекрасная родила мальчика, жители Халимунды, бросив утренние дела, сбежались к ее дому посмотреть на малыша. И верно, было ради чего забыть и немытую посуду, и некормленых кур. Во-первых, Ренганис Прекрасную знала вся Халимунда, особенно после того как ее выбрали пляжной королевой. Вдобавок отца ее, Мамана Генденга, тоже все в городе знают, хоть и недолюбливают. А в-третьих, – и это главное – за всю длинную историю города не было случая, чтобы девушка родила дитя от дикого пса.
Когда повитуха объявила, что из чрева Прекрасной вышел самый обычный ребенок, люди вспомнили старую сплетню, будто ее изнасиловал пес, бурый, с черным носом, – таких в Халимунде больше, чем звезд в небе. Дело было в школьном туалете, вскоре после звонка на большую перемену, месяцев девять назад. Подвела Прекрасную дурная привычка держать пари, унаследованная от отца. Озорники-приятели уговорили ее выпить на спор пять бутылок лимонада, пообещав заплатить за нее в школьном буфете, если она одолеет все до капли. Это ей удалось, но когда прозвенел звонок, она поплатилась сполна: ей приспичило в уборную. Время самое неудачное: возле кабинок уже выстроилась длинная очередь (начало урока по давней традиции наверняка отложат). Очередь была убийственная – пока дождешься, можно и в штаны напрудить, но идти в класс, рискуя сделать лужу под партой, – тоже не выход, даже глупенькая Ренганис это поняла и, улизнув из школьного буфета под фырканье и смешки друзей, заняла место в злосчастной очереди.
Позади школы стояли в ряд четырнадцать кабинок, и возле тринадцати уже ждали школьники – наверняка не облегчиться, а покурить подальше от директорских глаз. В самую дальнюю кабинку никто не заглядывал уже несколько лет. По одной легенде, там покончила с собой ученица, а по другой – школьница там родила, а потом задушила незаконное дитя. Ни то ни другое не докажешь, но с виду кабинка смахивала на обиталище злых духов.
Школа рядом с плантациями какао и кокосов была построена еще в колониальные времена как монастырская. Когда голландцы покинули город, она перешла под крыло государства, и если верить самой правдоподобной истории, крышу дальней кабинки проломила толстая ветка, а денег на ремонт у школы не нашлось. Сквозь дыру падали в кабинку пальмовые листья, мокли и гнили, в них гнездились ящерицы, плели сети пауки. В унитазе плавали водоросли и комариные личинки; может, иногда им кто-то и пользовался, не смывая, но о кабинке шла дурная слава, и школьники боялись даже подходить к ней.
Кабинка стояла без дела уже несколько лет, пока не зашла туда Ренганис Прекрасная. Пять бутылок лимонада плескались внутри у девушки, и не зная, что еще делать, подошла она к проклятой кабинке, заглянула туда, а там пес – роется в пальмовых листьях, должно быть, кошку вынюхивает. Пес был местный, помесь с аджаком, бурый, черноносый, и Ренганис Прекрасная, не успев его шугануть, прикрыла дверь, заперлась на защелку и – очутившись, как в ловушке, нос к носу с собакой – беспомощно наблюдала, как струя мочи (неужели пять бутылок – это так много?) хлещет наружу, прямо сквозь белье. Тепло заструилось по бедрам, по щиколоткам, на носки, на туфли.
Затем она вызвала очередной скандал, далеко не первый за шестнадцать лет ее незамысловатой жизни, – зашла в класс в чем мать родила. Все остолбенели. Полетели на пол книги, загремели стулья, и даже пожилой учитель математики, раскрыв было рот, чтобы пожаловаться – мол, доску плохо вытерли, – вдруг чудом исцелился от застарелого мужского бессилия и снова оказался во всеоружии. Она слыла первой в городе красавицей – истинная наследница принцессы Ренганис, здешней богини красоты, – и, увидев ее тело, столь же совершенное, как и лицо, но обычно сокрытое от глаз, весь класс онемел.
– Меня изнасиловал пес в школьном туалете!
Если верить ее рассказу, она обмочилась, застряв в кабинке с собакой, – минут пять простояла столбом, беспомощно глядя на свою одежду: юбка, носки, туфли – все мокрое насквозь, вонючее. Даже когда стихли за дверью голоса других школьников, она не решалась выйти, кляня судьбу Ум ее, незрелый, как у маленькой девочки, приказал снять мокрые вещи, а заодно и блузку, и лифчик, и она, будто под гипнозом, так и сделала. Одежду она развесила на ржавых гвоздях – в надежде, что лучи солнца, пробиваясь сквозь ветхую кровлю, быстро ее высушат, а сама стояла голая, как в прачечной самообслуживания, и пес терся рядом, и вид ее подействовал на пса. Тут, по словам Прекрасной, пес ее и изнасиловал.
– И даже одежду мою унес.
Что ни говори, ее таинственная красота вкупе с невинностью будила желание. Наверняка любой мужчина, застав ее нагой или очутившись с ней вдвоем в кабинке школьного туалета, не устоял бы. Всех к ней тянуло, всякий мечтал завести с нею если не серьезный роман, то хотя бы интрижку. Лишь потому, что ее злобного и мстительного отца боялся весь город, она оставалась невинной – до того утра, когда ее изнасиловал пес.
А Маман Генденг убил бы не раздумывая всякого, кто посмел бы тронуть его единственную дочь, красота которой была магнитом для мужчин везде и всюду. Бывало, дожидаясь автобуса на обочине, в детской простоте задерет она юбку, возьмет в зубы подол или расстегнет пару пуговок на блузке навстречу знойному ветру – вот и выставит невольно напоказ атласные бедра и икры, безупречные, как у нимфы, и холмики нежных грудей, какие бывают только у девушки в шестнадцать лет. Но лучше на эту красоту не заглядываться: рано или поздно Маман Генденг – а он пострашней любого дукуна, черного мага, – узнает, что вы смотрели с вожделением на его дочь, и лежать вам полгода на больничной койке.
В такие минуты оберегала Прекрасную другая девушка, дочь другой красавицы, Нурул Айни, ее подруга с пеленок, – тут же одернет ей юбку, застегнет блузку. И приговаривает: “Не надо, милая, так неприлично”.
И когда Ренганис Прекрасная стояла нагая перед классом – четыре с половиной фута роста, восемьдесят восемь фунтов веса, цветущее атласное тело, водопад черных волос, самая красивая полукровка в Халимунде – и смотрела ясными синими глазами на одноклассников, не понимая, почему все вдруг разинули рты, будто стая голодных крокодилов, Ай, готовая к любым выходкам Прекрасной, вскочила, бросилась в проход между рядами и сдернула с учительского стола скатерть (разбился об пол стакан, ударился о классную доску черный кожаный учительский портфель, из него высыпалось содержимое, опрокинулась ваза, полетели на пол книги). Ай набросила скатерть на плечи Прекрасной, и та стала похожа на купальщицу в полотенце.
Должно быть, Ай характером пошла в отца, Шоданхо, вот и сейчас одного ее взгляда хватило, чтобы все мальчишки и старый учитель ретировались из класса. И долго не умолкали в коридоре их разочарованные голоса.
– Тьфу ты – собака! Никому из нас Ренганис Прекрасная не досталась, а досталась дикому псу!
Несколько девочек побежали в спортзал за футбольной формой, чтобы Прекрасной было во что одеться.
Примерно в это же время у Майи Деви, матери Прекрасной и жены Мамана Генденга, приключилась неприятность – вроде бы пустяк, но Майя Деви глубоко огорчилась. Когда она прибиралась в доме, на люстру вскарабкалась ящерица и какнула сверху прямо ей на плечо. Грязь и запах – пустяки, но примета дурная, теперь непременно жди беды.
Майя Деви, хоть и дочь проститутки, в городе пользовалась уважением. Была она спокойна, приветлива, даже набожна, и за это ей прощали и проделки дочери, и злой нрав мужа. Майя Деви ходила по четвергам на молитвенные собрания, а по воскресеньям на арисан
[61], вращалась в обществе, жертвовала деньги на женскую благотворительную лотерею. Благодаря ей семья казалась нормальной; вдобавок она зарабатывала – каждый день с двумя помощницами-горянками пекла печенье.
Счистив с платья помет, велела она одной из помощниц закончить уборку, а лицо ее – в котором сквозило что-то европейское – было пепельно-серым, как у трупа на второй день. Она села на веранде, чуя неладное с мужем или с дочерью. Оба вечно влипали в истории, и на мелочи она давно уже не обращала внимания, но всегда предчувствовала, что рано или поздно не миновать и большой беды, – знать бы еще какой. И с ума сходила от беспокойства – а что еще оставалось? Вот проклятая ящерица!
Маман Генденг сейчас, наверное, на “посту” у автовокзала. За право занять это место он убил человека – как бы его и самого не убили; хоть он и бандит, все равно она его любит всем сердцем, и оба любят дочь, и ни за что на свете она не пожелала бы ему смерти. Хорошо, если его и вправду пуля не берет, как поговаривают в Халимунде.
Раздумья ее прервал подъехавший к воротам бечак. Вышли две девушки – дочь Шоданхо, а следом ее дочь. Почему они так рано вернулись из школы? И почему на Ренганис Прекрасной вместо школьной формы футбольная? Перепуганной наседкой выбежала им навстречу Майя Деви. Хотела спросить, что случилось, посмотрела на Нурул Айни, но та стояла бледная, будто труп на третий день. Ай, казалось, вот-вот расплачется, и Майя Деви ничего не успела спросить, но тут заговорила Прекрасная.
– Мама, меня в школьном туалете изнасиловал пес, – сказала она спокойно и твердо. – И наверное, я беременна.
Майя Деви, бледней, чем труп на четвертый день, рухнула в кресло. Никогда она не злилась на дочь, вот и сейчас беспомощно посмотрела на Прекрасную и спросила:
– Что за пес?
Вскоре разнеслась по городу недобрая весть: на будущий год грядет полное солнечное затмение. Гадалки пророчили страшный год, и если Ренганис Прекрасную и вправду изнасиловал пес, значит, несчастья уже посыпались. Новость разлеталась всюду, как чума, и скоро ее уже знала вся Халимунда – вся, кроме отца Прекрасной, бедняги Мамана Генденга. Впервые за все время на этого головореза смотрели с жалостью и состраданием.
Целый месяц ни у кого не хватало духу ему сказать, и наконец явился к нему паренек – на вид ровесник дочери, неказистый, неопрятный – по имени Кинкин. Он будто сошел со страниц комикса: куцый свитерок, грязные белые кеды, потертые коричневые вельветовые джинсы, круглые очки. Когда он отважился подойти к бандиту – тот дремал в своем любимом кресле-качалке красного дерева после кружки скверного пива, на вкус отдававшего конским навозом, – все насторожились. Многие узнали в нем единственного сына Камино-могильщика, только не успели предупредить, что нельзя тревожить премана.
Разбуженный Маман Генденг нехотя отставил пивную кружку и сердито глянул на паренька, а тот стоял столбом, теребя край рубашки. Наконец Маман Генденг не выдержал.
– Выкладывай, зачем пришел, и убирайся! – рявкнул он.
Прошла целая минута, а паренек так и не раскрыл рта, и бандит, рассвирепев, схватил кружку и окатил гостя пивом с головы до ног.
– Говори, а не то в лужу коровью окуну!
– Я хочу жениться на вашей дочери, Ренганис Прекрасной, – выдавил наконец Кинкин.
– Это тебе не светит. – В голосе Мамана Генденга звучал уже не гнев, а насмешка. – Пусть сама выбирает себе мужа, да только выберет наверняка не тебя. Да и молод ты еще о свадьбе думать.
Кинкин, одноклассник Ренганис Прекрасной, рассказал, что влюбился в нее с первого взгляда: и видел ее – дрожал, и не видел – дрожал. Мучился лихорадкой, не спал, задыхался – и всему виной любовь. Тайком подсовывал Прекрасной в тетрадь любовные стишки, а однажды написал ей письмо на надушенном листке, но ответа так и не дождался, с тех пор у него в душе все будто умерло. Он уверял Мамана Генденга, что любит Прекрасную, как Ромео Джульетту, а Рама – Ситу.
– Пусть она сперва школу закончит, станет стоматологом, как наша соседка-богачка. Даже если у вас любовь, ни к чему спешить со свадьбой.
– Ваша дочь беременна, и кто-то должен на ней жениться, – сказал паренек.
Маман Генденг снисходительно усмехнулся:
– Чтобы она забеременела, кто-то должен ее изнасиловать, а это только через мой труп.
– Ее изнасиловал пес в школьном туалете.
Мамана Генденга это лишь позабавило, и он прогнал прочь настырного молокососа, а на прощанье сказал: если ты крепко любишь мою дочь, не сдавайся.
Когда перевалило за полдень, Маман Генденг двинулся домой, уже забыв о мальчишке. Ренганис Прекрасная ни слова ему не сказала, молчала и жена – значит, все хорошо, решил он и лег, как обычно, вздремнуть. Когда жена разбудила его в семь к ужину и зажгла спираль от москитов, он вспомнил Кинкина и сказал Майе Деви: то ли мне приснилось, то ли и впрямь приходил ко мне какой-то сопляк и заявил, будто Ренганис Прекрасную изнасиловал в школьном туалете пес.
– Мне она пару недель назад сказала то же самое, – ответила Майя Деви.
– Что же ты молчала?
– Не так-то просто псу ее изнасиловать, пришлось бы ему сначала убить нас обоих.
Несколько недель их занимал этот слух. На самом деле словам Ренганис Прекрасной никто не поверил – решили, что она ищет внимания или воображает, каково быть на месте того пса, – но все равно ее жалели, и набожные женщины, прижав руку к сердцу, молились о ее благополучии.
– Никто ее пальцем не тронет, – отрезал преман. – Пока мы живы.
Дочь он назвал в честь здешней легендарной красавицы, но только сейчас он вспомнил, что принцесса Ренганис вышла замуж за пса.
– Она не беременна, – заявил он с уверенностью. – Но если вдруг окажется беременной, перебью в городе всех собак!
Семья зажила как прежде, стараясь забыть о сплетнях. В конце концов, им не привыкать к скандалам из-за Ренганис Прекрасной. Однажды она уронила хорошенького котенка в горшок с кипящим маслом, а в другой раз сорвала цирковое представление – вскочила с места и сдернула с клоуна маску Майя Деви вернулась на кухню к помощницам, а Маман Генденг – на свой пост, по вечерам он снова играл с Шоданхо в карты.
Много лет разгонял он тоску, играя в трамп с Шоданхо и пестрой компанией торговцев, грузчиков и рикш. Лишь однажды случился у них перерыв на полгода, когда Шоданхо воевал в Восточном Тиморе, в остальное же время он ежедневно, часа в три, приезжал на мопеде без глушителя – тот тарахтел погромче рисомолки. Маман Генденг еще издали узнавал этот звук – даже если спит, то сразу вскочит. Рядом с другими солдатами Шоданхо был мал ростом и тщедушен, но в своей красивой форме – темно-зеленый камуфляж, тяжелые башмаки крокодиловой кожи, пистолет, дубинка за поясом – казался внушительней. Кожа была у него смуглая, усы слегка серебрились. Его настоящее имя почти все уже забыли, помнили только, что во время войны с японцами он командовал шоданом.
Однажды в четверг, когда сели они за карты с помощником мясника и торговцем рыбой, Шоданхо бросил на стол пачку белых американских сигарет. Не успели даже колоду перетасовать, а вся четверка уже на них накинулась, и запах курева перекрыл вонь соленой рыбы и гнилых овощей.
– А, вот и джокер, – сказал Шоданхо. – Как делишки у твоей?
Их хрупкое товарищество упрочилось благодаря дружбе дочерей, а когда Ренганис Прекрасная и Нурул Айни были еще крохами и мочили штанишки, отцы совали каждой в пухлую ручонку по джокеру, чтобы те стояли рядом, но играть не мешали, – с тех пор дочерей они звали джокерами.
– Приходил вчера какой-то сопляк, просил ее руки, – ответил Маман Генденг.
В Халимунде хватало кумушек и сплетников, и для Шоданхо это была уже не новость, знал он и про переполох в классе. Но с ответом не спешил.
– Не верится, что она выйдет замуж, родит ребенка и я стану дедом! – Маман Генденг обвел глазами компанию, задержав взгляд на Шоданхо, пытаясь угадать его мысли. – Ей же едва шестнадцать стукнуло!
– Как моему Джокеру.
Уже прошел слух, что Шоданхо на будущий год собирается подать в отставку. Старая рана давала о себе знать, он так и ходил с пулей в ноге. Если он выйдет в отставку в чине полковника, больше не станут говорить, что он засиделся на посту и весь военный округ прибрал к рукам, – а пост, между прочим, с самого начала был ниже, чем полагалось ему по заслугам: как-никак он возглавлял революцию в Халимундском дайдане, за полгода до независимости громил японские казармы и был без малого главнокомандующим. Однако он никогда не покидал Халимунды и не командовал национальной армией. Чин полковника ему дали, когда он во время интервенции выдворил союзников, с тех пор к повышению он не стремился. Покончив с коммунистами, от предложения стать советником президента он отказался. А теперь прочно обосновался в городе с любимой женой и дочерью – можно и в отставку.
– Слыхал я, Ренганис Прекрасную изнасиловал пес? – спросил Шоданхо.
– Много в Халимунде развелось собак, – буркнул Маман Генденг.
Шоданхо слегка опешил: да, много, но никто никогда не жаловался.
– А если это и правда, про школьную уборную, на этот случай у меня большой запас собачьей отравы, – продолжал ледяным тоном Маман Генденг, – еще с тех времен, когда от бешенства умерла проститутка, два года назад. И что бы ни случилось на самом деле с моей дочерью, этих шавок стоило бы отправлять на мясо в батакские столовые, где собачатину подают
[62].
Говорил он будто в пустоту, но поняли друзья-картежники, что слова его обращены к Шоданхо. Почти все собаки в Халимунде – аджаки-полукровки, Шоданхо их приручал и разводил еще со времен охоты на свиней. Давным-давно, когда принцесса Ренганис блуждала в туманных джунглях на месте нынешней Халимунды, ее сопровождал пес. Но разводить собак здесь первым стал Шоданхо.
– Надеюсь, это сплетни и ничего больше, – сказал наконец Шоданхо.
– Или очередная дочкина глупость, – сухо ответил Маман Генденг. Вспомнил он всех дукунов, которых обошли они в надежде, что дочь станет обычным ребенком. Одни отвечали, что она одержима злым духом, другие – что душа ее попросту не желает взрослеть: в шестнадцать лет ума у нее на шесть. Но слова словами, а помочь они были не в силах. – Сам знаешь, я троих учителей отдубасил, чтобы ее приняли в школу. – Ударившись в воспоминания, он потерял к игре всякий интерес. – Теперь и вы все станете над ней смеяться?
– Джокер – это же шут, как тут не посмеяться? – ответил Шоданхо.
Когда Маман Генденг шагал домой, с гор задул ветер и слышно было, как беснуются волны. Летучих мышей заносило, словно пьяных, а небо сделалось рыжим, как апельсин. Выходили из домов рыбаки с веслами, сетями и чанами льда, а навстречу им возвращались с полей крестьяне с серпами и пустыми мешками. Погода портилась на глазах, и Маману Генденгу стало не по себе.
Но когда он увидел свой двор, а в нем карамболу, цветущую вербену, раскидистое масляное дерево, на душе у него потеплело. Дом всегда служил ему убежищем от жизненных бурь, но на этот раз он застал жену в слезах над корытом с грязным бельем.
– Боюсь, она беременна, – с яростью сказала Майя Деви, всегда такая мягкая и спокойная. – Уже месяц прошел, а крови на белье все нет как нет. – С этими словами опрокинула она корыто.
Маман Генденг задумался.
– Если она и вправду беременна, значит, пес тут ни при чем, – сказал он решительно. – И если кто кого и изнасиловал, то не пес нашу дочь, а она его.
Получив от Мамана Генденга от ворот поворот, Кинкин пристрастился стрелять на кладбище бродячих собак из духового ружья. Он один поверил, что Ренганис Прекрасную изнасиловал пес, и, сгорая от слепой ревности, решил извести всех собак в округе. Если ни одного пса поблизости не было, он покупал у ворот рынка плакаты с собаками, развешивал на ветвях плюмерии и расстреливал в решето. Отец – единственный, кто знал о его странностях, – не на шутку встревожился.
– Что с тобой, сынок? – спросил он. – От собак вреда нет, кроме лая.
– Псы есть псы, – холодно отвечал Кинкин, даже не повернув головы, и еще раз прицелился в плакат, который слегка покачивался после очередной пули. – А один пес изнасиловал мою любимую.
– Где это видано, чтобы пес изнасиловал женщину? Или ты не в девушку влюблен, а в сучку?
– Довольно болтать, – осадил отца Кинкин. – Ступай домой, последнюю пулю я приберег для собаки, а не для тебя.
Стоило Кинкину влюбиться, и ореола тайны вокруг него как не бывало – во всяком случае, для одноклассников. В игры его никогда не звали, да он и сам сторонился ребят. Настоящие друзья его – куклы джайланкунг – никому бы не пришлись по душе. Даже за партой сидел он всегда один, потому что насквозь пропах ладаном, и к доске его не вызывали – вдруг возьмет да ответит голосом мертвеца? Все ребята знали, что на контрольных правильные ответы ему нашептывают духи, но никто не смел ни наябедничать, ни помощи у него попросить. В классе он был как пупок: все знают, что он есть, но никто не замечает. Так было, пока он не встретил Прекрасную.
Он увидел ее, когда она, новенькая, пришла в школу. Тогда впервые за девять скучных школьных лет случилось нечто из ряда вон – в кабинете директора завязалась драка, и ученики сбежались посмотреть. Кинкин, подоспевший последним, увидел, как какой-то верзила повалил на пол троих учителей, а те лепечут, что его дочери место в спецшколе для слабоумных, идиотов и дефективных, а тот орет – дескать, все с моей дочерью в порядке.
– Если моя дочь и отличается от других, то красотой: во всем городе, а то и в целом мире такой не сыщешь, – заявил отец девочки, свирепо глядя на трех распростертых на полу учителей и на директора, дрожавшего за письменным столом.
Девочка стояла за спиной у отца – ладная серо-белая форма только что из-под швейной машинки, еще пахнет глажкой, складки на юбке тщательно отутюжены. Косы до пояса, а в косах ленты – красно-белые, под цвет флага Индонезии. Туфли, как полагается, черные, носки белые, с кружевными цветочками по краю, но еще прекрасней наряда ее стройные ножки. Никакая она не идиотка, всякому понятно, даже Кинкину, заглянувшему в окно кабинета. Скорее, ангел, случайно залетевший в наш жестокий мир, – и Кинкин, едва увидев это чудо, голову потерял от любви. В школе он всегда молчал как рыба, но на этот раз, сраженный в самое сердце, подошел к девочке и спросил, как ее зовут. Девочка, стесняясь, указала на шеврон, пришитый к блузке справа на груди:
– Вот тут написано: Ренганис.
Шевроны с именами были у всех учеников, но когда девочка тонким пальчиком указала на свой, Кинкин, вместо того чтобы читать, уставился зачарованно на ее грудь. Весь остаток дня он дрожал, забившись в угол класса.
Еще больше страданий причиняли ему взгляды одноклассников – те дивились, что он впервые после начальной школы раскрыл рот. И все же дразнить его боялись – вдруг порчу на них наведет? Лишь у одной девочки, как будто приставленной опекать Ренганис, хватало храбрости к нему подойти.
– Вот что, Заклинатель духов, – пригрозила она, – если тронешь мою подругу – нарежу твою морковку на тонкие кружочки.
С этими словами Ай вернулась на свое место рядом с Ренганис Прекрасной, а Кинкин чуть не плакал, воображая, сколько препятствий нужно преодолеть на пути к любви. Ай казалась ему самым назойливым существом на белом свете. Каждый день надеялся он проводить Прекрасную из школы – что еще надо влюбленному мальчишке? – но Ай всегда его опережала. И до того ему это надоело, что он сказал девочке:
– Убить тебя не жалко!
– Ты бы и сам убил, да кишка тонка.
Но об этом и речи не шло. И всякий раз упускал он случай проводить Прекрасную до дома; крохи счастья перепадали ему лишь в классе, где стоит голову повернуть – и любуйся ее дивным личиком сколько душе угодно. Он стал хуже всех учиться, потому что совсем забросил занятия. Выручали лишь духи, с которыми он советовался на экзаменах. Он потерял сон и аппетит, исхудал как щепка, страдая от любви.
– Ты выглядишь даже хуже меня, – заметила однажды Прекрасная, – вот кто из нас двоих идиот.
Ее привели в больницу, где доктор заключил: девочка и в самом деле беременна, срок семь недель. Маман Генденг и Майя Деви не хотели верить, но подтвердили это и пять других докторов. Как и дукун.
Уверившись окончательно, отец первым делом запер дочь в комнате, чтобы положить конец сплетням. Майя Деви, незаконная дочь проститутки, всю жизнь стыдилась прошлого – а теперь беда с Ренганис Прекрасной будто подтверждала, что проклятие у них в крови. Люди станут говорить: в развратной семейке и дети растут порченые. На том и порешили: запереть девочку, а там и забудут, что есть у них беременная дочь-малолетка.
Комната девочки была на втором этаже – в окно не выпрыгнешь, слишком высоко, – а дверь наглухо запирали снаружи. Компанию ей составляли плюшевый медведь, да стопка бульварных романов, да радио. Майя Деви приносила ей все, что нужно: завтрак, обед и ужин, ночной горшок, ведра с водой для купания. Девочка плакала, просилась обратно в школу, но мать твердо отвечала “нет”. “К собакам я и близко не подойду, обещаю!” – жалобно скулила Прекрасная. Майя Деви со слезами отвечала: “Нет, детка, пока не скажешь правду, в школу ни ногой!”
Ее спрашивали снова и снова, да все без толку – заладила одно: пес да пес, бурый, с черным носом. Таких собак в Халимунде тьма тьмущая, не приводить же каждую на опознание! Так ничего и не добившись от Прекрасной, Майя Деви вновь запирала ее, а Прекрасная поднимала крик: выпустите меня, хочу обратно в школу! Плакала она громко, как младенец в мокрых пеленках, и сердце разрывалось от ее жалоб. На крики сбегались соседи, заглядывали в окна, а прохожие останавливались и перешептывались. Маман Генденг подумывал отослать ее прочь из дома, но Майя Деви воспротивилась, настояв, чтобы девочку и впредь держали под замком.
– Лучше вытерпеть позор, чем потерять дочь.
Наконец смирились они и отпустили дочь в школу. Случай был тяжелый – беременных учениц от занятий отстраняли, опасаясь дурного влияния. И снова явился в школу Маман Генденг, вломился без стука в директорский кабинет и стал добиваться, чтобы дочь не отчисляли. Беднягу директора загнали в угол, во всех смыслах. С одной стороны, родители боялись за дочерей: если с Ренганис Прекрасной приключилась беда, значит, отпускать детей в школу опасно; с другой – против бандита не попрешь. Директор вытер со лба и шеи испарину.
– Ладно, дорогой мой друг, пусть она закончит школу, – согласился он. – Но прошу, помогите мне, найдите обидчика вашей дочери, чтобы я других родителей успокоил. И вот что еще, пусть она носит одежду попросторней.
Тут вспомнил Маман Генденг о парнишке по имени Кинкин. В тот же день, сбежав из-за карточного стола, пошел он к Камино-могильщику переговорить с его сыном. Кинкина он застал за любимым делом – тот расстреливал плакаты с собаками. Маман Генденг в первый миг восхитился его меткостью, хоть и не понял, откуда у паренька эта странная привычка. Дав несколько залпов и сбив плакат, Кинкин обернулся и подошел к преману, будто только его и ждал.
– Вот видите, чем я занят? – сказал с гордостью Кинкин. Преман ничего не понял и только кивал, пока мальчик не объяснил: – Отстреливаю собак, даже нарисованных. Я их ненавижу и завидую им, потому что пес изнасиловал вашу дочь, а вы знаете, как я ее люблю.
Камино наблюдал за ними, стоя у двери. Видно, не к добру первый в городе бандит разыскал его сына, и все-таки Камино радушно пригласил гостя в дом, предложил чашку кофе. Маман Генденг и юный Кинкин сели в гостиной, среди всяких диковин, оставшихся от покойников. Когда старик Камино принес кофе и оставил их вдвоем, Маман Генденг спросил у паренька:
– Скажи мне, кто изнасиловал Ренганис Прекрасную?
Мальчик смущенно уставился на него.
– Я думал, вы и без меня знаете: пес, в школьном туалете, – сказал он убежденно.
Совсем не того ответа ждал Маман Генденг, даже рассердился немного, зато теперь убедился, что мальчишка знает не больше других и правда известна одной Ренганис Прекрасной да Господу Богу Он потягивал кофе, лишь бы успокоить нервы.
Он столкнулся с неразрешимой загадкой. Проще схватиться с врагом не на жизнь, а на смерть, чем искать неизвестного насильника дочери. Так и сидел он лицом к лицу с мальчишкой и вдруг понял: время позднее. Хоть и не желал он возвращаться домой без внятного ответа, но все же поднялся, и прозвучал в тишине его хриплый голос:
– Как видно, больше ничего мы не знаем. Если и вправду пес виноват, пусть она за пса и замуж выходит.
Услышав это, Кинкин совсем потерял сон. Всю ночь не давал он спать отцу, да и духов кладбищенских растревожил. Утром он наскоро вымылся и побежал в школу ни свет ни заря, а по пути зашел к Ренганис Прекрасной, разыскал ее отца. Тот, казалось, был недоволен, что его разбудили в такую рань.
– Не бывать ей замужем за псом! – прохрипел паренек, будто на последнем издыхании. – Я на ней женюсь.
Маман Генденг понимал, что это наилучший выход. Оглядел он парнишку, припомнил их первую встречу на автовокзале и пожалел, что затянул дело, не принял предложение сразу. Кивнув, он спросил почему.
– Это не пес ее изнасиловал, а я.
Это был достаточный повод уволочь Кинкина на задний двор и всыпать ему хорошенько – с первого удара паренек с окровавленным лицом отлетел к забору. Он и не думал защищаться – где ему тягаться с бандитом? Подскочила Майя Деви, чтобы остановить мужа, пока тот не убил паренька. Она царапалась, кусалась, но Маман Генденг вцепился в парнишку мертвой хваткой, хоть тот уже лежал без сил на берегу небольшого пруда. Он был еще жив, но жестоко страдал и стонал от боли.
– Убивать тебя я, конечно, не стану, – сказал Маман Генденг, когда жена оттащила его на безопасное расстояние. – Если убью, как же ты женишься на моей дочери?
В тот же день, когда Кинкин растрезвонил всей школе, что женится на Ренганис Прекрасной, как только та родит, Ай отправилась на кладбище поговорить с ним. Привез ее на мопеде Крисан, двоюродный брат.
– Я знаю, в тот день ты в туалет не заходил, – сказала она гневно.
Кинкин не стал спорить, а с улыбкой пригласил их в дом – надо же, впервые в жизни к нему пришли одноклассники! В доме было неуютно, не хватало женской руки; хлам, оставшийся после мертвых, пылился по углам, точно в разоренном склепе.
Кинкин принес гостям по бокалу холодного лимонада и, чтобы оправдаться за беспорядок, а заодно переменить тему, сказал, что матери у него нет, что она умерла, когда рожала его. Но лицо Ай нисколько не смягчилось.
– Ты трус и лгунишка, не мог ты ее изнасиловать, – сказала она, желая его еще поддеть.
– Ясное дело, не мог, это же варварство, – спокойно ответил Кинкин. – Если любишь, никогда не сделаешь такого, пусть даже представится случай. Я к ней посватался как положено и женюсь на ней, потому что люблю ее.
Он продолжит династию, унаследует дом при кладбище. Ремесло могильщика семейное, и неудивительно: по своей воле никто бы им заниматься не стал. Горожане верили, что на кладбище обитают злые духи и упыри, и только семье могильщика под силу жить с ними бок о бок. Передавались по наследству и секреты общения с духами. У Кинкина нет ни братьев ни сестер, он единственный наследник. Но если сверстники его и боялись, то не только потому, что он сын могильщика и умеет вызывать духов, – им внушало страх его холодное лицо, от него несло могильной сыростью, будто злой дух сидел у него на плече всегда, куда бы он ни шел. Вот и сейчас у ребят волосы дыбом стояли от страха, а Крисан за все время почти ни слова не проронил. С самого начала не хотел он сюда приходить, но поддался на уговоры двоюродной сестры.
– Если ты владеешь магией, это еще не значит, что тебе все позволено, – продолжала Ай.
– От черной магии никакого проку, – отмахнулся Кинкин. – Она дает лишь мнимую силу – ложную, искусственную и, разумеется, злую. Я сам убедился, что сильнее любви ничего на свете нет.
Как видно, любовь придала ему упорства, и от Ай это не укрылось. Раз он любит Ренганис – пускай себе любит, думала она; ей всего лишь хотелось защитить Прекрасную, и она чуяла: что-то не то с этим браком. Встала она, взяла Крисана за руку, но перед уходом оглянулась на Кинкина и выпалила:
– Люби Прекрасную всем сердцем. – Так мать невесты в день свадьбы напутствует будущего зятя.
Кинкин решительно кивнул:
– Непременно.
– Но если любовь твоя как хлопок одной ладони, если моя красавица-сестренка тебя не любит, то не бывать вашей свадьбе, – пригрозила Ай. – Ведь я должна ее оберегать, заботиться о ее счастье.
Она порой говорила так твердо, что люди боялись смотреть ей в глаза, вот и сейчас Кинкин потупился.
– Да, но, – возразил он, – ее отец уже дал согласие на наш брак.
– Ну и что?
Ай не позволила Кинкину больше ни слова сказать – потянула за руку Крисана, и тот зашагал к мопеду. Ай села сзади, и помчали они к Прекрасной – и застали дом в полной разрухе, а со второго этажа услышали рыдания. В комнате на первом этаже беззвучно плакала в уголке дивана Майя Деви, а в дверях кухни неловко застыли ее помощницы. Крисан сел напротив Майи Деви, Ай устроилась с ней рядом и, взяв ее за руку, спросила смущенно, в тревоге:
– Что случилось, тетя?
Майя Деви вытерла глаза рукавом. Вымученно улыбнулась – мол, ничего страшного – и объяснила:
– Она устроила истерику, когда узнала, что ее выдают за Кинкина.
– Он в школе всем уши прожужжал, – сказала Ай.
– Бедный мальчик, хочет жениться на девушке, беременной от другого, – отозвалась Майя Деви. – Он так ее любит!
– Неважно, любит или нет, – возразила Ай. – Не выйдет Ренганис замуж за нелюбимого.
Рыдания Прекрасной вдруг стихли. Все всполошились, но тут появилась она сама – сбежала по лестнице в пижаме, с красным, опухшим лицом, будто ее в ледяную воду окунули. И подсела к матери, не утирая слез.
– Не любишь сына могильщика, не хочешь быть его женой – так и скажи, – взмолилась несчастная мать, – признайся, кто тебе по нраву, за кого ты хочешь замуж?
– Мне никто не нравится, – отвечала Прекрасная. – Если уж выходить замуж, то за моего насильника.
– Скажи мне, кто он.
– Я выйду замуж за пса.
Ее беременность уже стала заметной, и она, как все беременные женщины, еще похорошела. Черные волосы, годами не знавшие ножниц, ниспадали ниже пояса таинственным покрывалом. Кожа отливала золотом, как корочка свежего хлеба. С самого ее рождения было ясно, что другой такой красавицы в городе не сыщешь. Отец с матерью гордились, но оба с горечью сознавали, что природа, одарив их дочь красотой, обделила ее умом. Ее всегда наряжали куклой, перед школой заплетали ей косы. На ежегодный конкурс “Королева пляжа” отец привел Прекрасную, хоть все и знали, что танцевать она не умеет, да и петь не мастерица, но красота ее покорила жюри, и ее выбрали королевой.
– Ты бы узнала того пса? – спросила Ай.
Ренганис сокрушенно покачала головой.
– Все собаки для меня на одно лицо, – сказала она. – Может, он придет, когда его дитя родится.
– А как он узнает?
– Дитя мое залает, и он услышит.
Никто не знал, откуда у нее эта дикая фантазия, но Ренганис, размечтавшись, казалась такой счастливой, так разгорелись у нее щеки, что никто и не стал ее разуверять. Бросив расспросы, мать обняла дочь и, гладя ее роскошные волосы, приговаривала:
– Знаешь, мама в твои годы тоже ждала ребенка, тебя.
Вечером она рассказала мужу обо всем, что случилось за день, указав на разгром, что учинила в доме Прекрасная. Маман Генденг со скорбным лицом сидел на ступеньках.
– Все знают, что Кинкин в тот день в туалет не заходил, – продолжала Майя Деви. – А Ренганис не хочет за него замуж.
– Ну раз так, заставим нашу дочь признаться, кто это сделал.
– А если она будет молчать?
– Если будет молчать, отдам ее за любого, кто захочет на ней жениться, – сказал Маман Генденг. – Лишь бы не за пса.
И Ренганис Прекрасная молчала. Жениться на ней мечтали, разумеется, многие, но лишь один Кинкин осмелился просить ее руки. И вопреки желанию Ренганис Прекрасной начали готовиться к свадьбе, ведь близился срок родов. Ренганис Прекрасная, конечно, знала об их планах, но почему-то уже не противилась, а уверяла, что если кто и пожалеет о женитьбе, так это сам Кинкин.
Юная Ай очутилась меж двух огней.
– Если мы выдадим Ренганис замуж против ее воли, она непременно что-нибудь натворит, – уверяла она.
Ей ли не знать, какова Ренганис Прекрасная. Отец с матерью тоже все понимали, но, казалось, рукой махнули. Довольно и того, что Майя Деви, как и ее старшие сестры, незаконное дитя Деви Аю, – еще не хватало, чтобы Ренганис Прекрасная повторила бабушкину судьбу. Даже Маман Генденг, далеко не образец добродетели, и тот горевал – его дочь изнасиловали, а он, гроза города, ничего не знает. Он чуял, что столкнулся с опаснейшим за всю свою жизнь врагом.