Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Это грязный потаскун, – говорит она санитарке притворным шепотом. – Я могу такое о нем порассказать – у вас волосы дыбом встанут.

13 декабря 67-го года:


13 среда
Обсуждение рассказов ДОВЛАТОВА
Начало в 17 ч.


Санитарка смотрит на тебя, а ты пожимаешь плечами и улыбаешься, словно говоря: «Что поделать, грустно, правда?» – и осознаешь, что даже сейчас ты ее предаешь, даже в этой ее новой и последней крайности. Потому что она действительно может порассказать санитарке кое-что о тебе и у той действительно волосы встанут дыбом.


13 среда
К 170-летию со дня рождения ГЕЙНЕ
Начало в 17 ч.


Фамилии были напечатаны одинаковым шрифтом. Поклонники Гейне собрались на втором этаже. Мои — на третьем. Мои — клянусь! — значительно преобладали.

Обсуждение прошло хорошо. Если о тебе говорят целый вечер — дурное или хорошее — это приятно.

Ты помнишь, как она говорила, будто не боится смерти и только лишь хотела бы узнать, что будет после. Но теперь у нее почти не осталось прошлого, а о будущем нет ни единой идеи – в прямом смысле. От нее остался только призрак на потертом экране ее памяти, и тот воспринимается ею как подарок.

С резкой критикой выступил лишь один человек — писатель Борис Иванов. Через несколько месяцев его выгнали из партии. Я тут ни при чем. Видно, он критиковал не только меня…

– Вы – отработанное поколение.

Первая рецензия

Декабрьским утром 67-го года я отослал целую пачку рассказов в журнал «Новый мир». Откровенно говоря, я не питал иллюзий. Запечатал, отослал и все.

«Новый мир» тогда был очень популярен. В нем сотрудничали лучшие московские прозаики. В нем печатался Солженицын.

Я думал, что ответа вообще не последует. Меня просто не заметят.

– Перед смертью придется съесть горсть земли.

И вот я получаю большой маркированный конверт. В нем — мои слегка помятые рассказы. К ним прилагается рецензия знаменитой Инны Соловьевой. И далее — короткое заключение отдела прозы.

– Хлоп-хлоп, вот и… Санни Джим.

Воспроизвожу наиболее существенные отрывки из этих документов. Качество цитируемых материалов — на совести авторов.


О РАССКАЗАХ С. ДОВЛАТОВА
Эти небольшие рассказы читаешь с каким-то двойным интересом. Интерес вызывает личная авторская нота, тот характер отношения к жизни, в котором преобладает стыд. Беспощадный дар наблюдательности вооружает писателя сильным биноклем: малое он различает до подробностей, большое не заслоняет его горизонтов…
Программным видится у автора демонстративный, чуть заносчивый отказ от выводов, от морали. Даже тень ее — кажется — принудит Довлатова замкнуться, ощетиниться. Впрочем, сама демонстративность авторского невмешательства, акцентированность его молчания становится формой присутствия, системой безжалостного зрения.
Хочется еще сказать о блеске стиля, о некотором щегольстве резкостью, о легкой браваде в обнаружении прямого знакомства автора с уникальным жизненным материалом, для других — невероятным и пугающим.
Но в то же время на рассказах Довлатова лежит особый узнаваемый лоск «прозы для своих». Я далека от желания упрекать молодых авторов в том, что их рассказы остаются «прозой для своих», это — беда развития школы, не имеющей доступа к читателю, лишенной такого выхода насильственно, обреченной на анаэробность, загнанной внутрь…
Вероятно, я повторюсь, если скажу, что, лишь начав профессиональную жизнь, Довлатов освободится от излишеств литературного самоутверждения, но, увы, эта моя убежденность еще не открывает перед талантливым автором журнальных страниц.
Инна Соловьева
19 января 68 г.


– Прослывешь одним из самых изощренных преступников.

А вот редакционное заключение от 21 января:


Уважаемый товарищ Довлатов!
Из ваших рассказов мы ничего, к сожалению, не смогли отобрать для печати. Однако как автор вы нас заинтересовали. Хотелось бы ознакомиться с другими вашими произведениями. Обязательно присылайте. Желаем всего самого доброго.
Ст. редактор отдела прозы Инна Борисова


– Где тебя носило всю мою жизнь.

Рукописи были отклонены. И все-таки это письмо меня обнадежило. Ведь главное для меня — написать что-то стоящее. А здесь: «…беспощадный дар наблюдательности…», «…уникальный жизненный материал…».

И тебе кажется, будто там, среди этих осколков и обрывков, осталось кое-что от нее самой.

Через несколько лет меня перестанут интересовать соображения рецензентов. Я буду сразу же заглядывать в конец:

Чего только мы не услышим о мире.На днях три старушки застряли в сортире,Каждая села на унитазИ углубилась в «Рэйдио таймс».

«Тем не менее рассказы приходится возвратить…», «В силу известных причин рассказы отклоняем…», «Рассказы использовать не можем, хоть они произвели благоприятное впечатление…» И так далее.

Таких рецензий у меня накопилось больше сотни.

Да, ты помнишь, как учил ее этому куплету. Значит, она все еще остается собой. Ты слышал, что такое бывает: глубоко религиозные люди выкрикивают непристойности, старушки, которые уже дышат на ладан, примыкают к нацистам и так далее. Но это мало утешает. Быть может, сделайся она совсем неузнаваемой, перестань быть собой, с ней было бы не так больно общаться.

Однажды – конечно же, в присутствии санитарки – она выдает футбольную кричалку, которой ее мог научить только ты:

Нравится — возвращаем!

Будь у меня крылья, как у воробья,Будь у меня зад, как у вороны,Над «Тоттенхэмом» покружил бы я,Чтоб обгадить нападение и оборону.

Шло время. Я познакомился с рядовыми журнальными чиновниками. С некоторыми даже подружился. Письма из редакций становились все менее официальными. Теперь я получал дружеские записки. В этом были свои плюсы и минусы. С одной стороны — товарищеская доверительная информация. Оперативность. Никаких иллюзий. Но при этом — более легкая и удобная для журнала форма отказа. Вместо ответственных казенных документов — фамильярный звонок по телефону:

— Здорово, старик! Должен тебя огорчить — не пойдет! Ты же знаешь, как у нас это делается!.. Ты ведь умный человек… Может, у тебя есть что-нибудь про завод? Про завод, говорю… А вот материться не обязательно! Я же по-товарищески спросил… В общем, звони…

Я не обижался, Результат один и тот же.

Но санитарка, которая, разумеется, слышала от престарелых, слабоумных пациентов и кое-что похлеще, просто вздергивает бровь и спрашивает:

Вот несколько образцов дружеских посланий.

Из журнала «Юность»:

– Болеете за «Челси»?


Сергей, привет!
Все было именно так, как я предполагал. Конечно же, рассказы не прошли. Конечно же, не по литературным меркам. Всякая лагерная тема наглухо закрыта, доже если речь идет об уголовниках. Ничего трагического, мрачного… «Жизнь прекрасна и удивительна!» — как восклицал товарищ Маяковский накануне самоубийства.
Некоторые сцены я часто пересказываю друзьям. Лучше бы они прочли это на страницах «Юности», но… Привет от Юры.
Твой Виталий
9.2.70 г.


После двадцати минут, проведенных в ее компании, вот что действительно утомляет и нагоняет тоску, да такую, что впору сорваться с места, убежать и завыть: она, не помня твоего имени, не задавая вопросов и не отвечая на твои, все же на каком-то уровне осознает твое присутствие и как-то реагирует. Ей невдомек, что ты за черт такой, чем занимаешься и как зовешься, но при этом ты у нее взвешен на нравственных весах и найден очень легким.[17] От этого хочется выбежать в коридор и завыть; от этого осознаешь, что где-то на уровне подсознания, возможно, ты по-прежнему ее любишь. И от этого неприятного осознания еще сильнее хочется выть.

Из журнала «Звезда»:

* * *


Дорогой Сергей!
С грустью возвращаем твою повесть, одобренную рецензентом, но запрещенную выше. Впрочем, отложенное удовольствие — не потерянное удовольствие. Верю, что рано или поздно твоя встреча с читателями «Звезды» состоится. Жму руку.
А. Титов
23 марта 1970 года


Из журнала «Нева»:

И пусть он себя мучил, но после некоторых воспоминаний у него часто возникал один вопрос. С его стороны решение поместить Сьюзен в дом хроников было актом самозащиты. В этом не было сомнений, как не было сомнений в правильности такого решения. Но все-таки: что им двигало – мужество или трусость?

Коль скоро решить он так и не смог, ответом на вопрос было: и то и другое.


Дорогой Сережа!
Твои рассказы всем понравились, но при дальнейшем ходе событий выяснилось, что опубликовать их мы не имеем возможности.
Рукопись возвращаем. Ждем твоих новых работ. Звони.
Твой Арик Лерман
9.4.70 г.


* * *

Друзья, работающие в журналах, искренне хотели мне помочь. Только возможностей у них было маловато. Поэтому я не обижаюсь.

Но она оставила след в его жизни: и в положительном смысле, и в негативном. Сделала его более великодушным по отношению к другим, но вместе с тем и более закрытым, заставив с подозрением относиться ко многим фактам. Научила его ценить импульсивность, но и показала связанные с ней опасности. Поэтому он стал человеком осторожно великодушным и бережно импульсивным. Последние двадцать лет он служил наглядным примером того, как быть импульсивным и осторожным одновременно. И щедрость в отношении других тоже имела срок годности, как упаковка бекона.

Соло на ундервуде

В Ленинграде есть особая комиссия по работе с молодыми авторами. Однажды меня пригласили на заседание этой комиссии. Члены комиссии задали вопрос:

Он не забыл, как они в тот день уходили от Джоан и что сказала ему Сьюзен. Как и многие молодые люди, особенно в пору первой любви, он смотрел на жизнь – и любовь – как на игру, где есть победители и проигравшие. Сам он, естественно, вышел победителем; Джоан, по его мнению, была проигравшей или, скорее, вообще не вступала в игру. Сьюзен его поправила. Она указала ему, что история любви у каждого своя. У каждого. Пусть она закончится крахом, угаснет, пусть даже не начнется вовсе и останется в воображении, но от этого она не станет менее реальной. И это – единственная история.

«Чем можно вам помочь?»

«Ничем», — сказал я.

«Ну, а все-таки? Что нужно сделать в первую очередь?»

Тогда ее слова отрезвили его, а после ее рассказа о Джоан он вообще стал по-другому относиться к той женщине. Потом, годы спустя, когда жизнь его набрала обороты, когда начали преобладать осторожность и умеренность, он понял, что у него, как и у Джоан, была своя история любви и, возможно, другой уже не будет. Теперь он понимал, почему пары держатся за свои истории спустя много лет после того, как любовь угасла, зачастую каждый – за свою главу этой истории, держатся даже тогда, когда не могут больше выносить друг друга. В скверных отношениях таились обрывки воспоминаний о той прекрасной любви – где-то глубоко, докуда ни один из них не хотел копать.

Тогда я им ответил, по-ленински грассируя:

«В пегвую очегедь!.. В первую очередь нужно захватить мосты. Затем оцепить вокзалы. Блокировать почту и телеграф…»

Он часто задумывался о чужих историях любви; иногда посторонние открывались ему сами, потому что он был уравновешен и располагал к себе. В основном делились женщины, но это неудивительно; мужчины – он служил наглядным тому примером – оказывались более скрытными и менее словоохотливыми. И когда он понял, что с каждым пересказом истории об обманутых и забытых становятся все менее правдоподобными, что эти перепевы сродни байке о появлении нарумяненного и загримированного для съемок «Пате-ньюс» Уинстона Черчилля где-то в Эйлсбери, – хотя бы и так: они все равно не оставляли его равнодушным. Истории обделенных и одиноких трогали его больше, чем истории успеха.

Члены комиссии вздрогнули и переглянулись…

* * *

Литературный Гарлем

Шли годы. Я уже не ограничивался службой в многотиражке. Сотрудничал как журналист в «Авроре», «Звезде» и «Неве». Напечатал три очерка и полтора десятка коротких рецензий. Заказы я получал, в основном, мелкие, но и этим дорожил чрезвычайно.

А началось все так…

Соло на ундервуде

Позвонил мне заведующий отделом критики Дудко:

С одной стороны, ему попадались люди, увязшие в своей борозде, все глубже зарывавшиеся в землю и по понятным причинам не склонные изливать душу. Другой крайностью были встречные, готовые поделиться своей историей, единственной историей своей жизни, либо пустившись в череду словоизлияний, либо выложив все за раз. И где это происходило? Он видел пляжный бар с дурацкими коктейлями, ощущал ночной бриз, прислушивался к гулким ритмам, доносившимся из дребезжащих динамиков. В этом мире он непринужденно созерцал людские судьбы. А если без ложного пафоса – смотрел, как молодежь, весело напиваясь, зацикливается на сексе, романтике и на чем-то большем. Но при всей его снисходительности, а то и сентиментальности по отношению к молодым, одна сцена вызывала у него суеверное отторжение и желание держаться подальше, а именно тот миг, когда они пускали свою жизнь по ветру, считая это совершенно правильным, – например, когда улыбчивый официант приносил целую гору мангового шербета, на вершине которой поблескивало колечко с бриллиантом, и юноша с горящими глазами преклонял колено на песок… Чтобы не наткнуться на подобную сцену, он отправлялся спать пораньше.

«Товарищ Довлатов! Сережа! Что вы не звоните?! Почему не заходите?! Срочно пишите для нас рецензию! С вашей остротой. С вашей наблюдательностью. С присущим вам чувством юмора…»

Захожу на следующий день в редакцию. Дудко мрачно спрашивает:

И вот, когда он сидел у стойки бара, докуривая третью и, в теории, последнюю сигарету за вечер, на соседний стул взгромоздился отдыхающий в пляжных шортах и шлепанцах.

«Что вам, собственно, нужно?»

«Да вот, рецензию собираюсь написать. Хотелось бы посоветоваться насчет темы».

– Не против, если я здесь приземлюсь?

«Вы что, критик?»

«Нет. Не совсем…»

– Прошу. – Он подтолкнул к незнакомцу пачку сигарет и гостиничную книжечку спичек, украшенную пальмами. – Мы, курильщики, вымирающий вид, согласны?

«Почему же вы думаете, что рецензию может написать любой?»

Я удивился, попрощался и вышел.

Его собеседник, на вид лет сорока с небольшим, был слегка пьян, как и он сам; англичанин, приветливый, не наглый. Без наигранного панибратства, которое периодически встречаешь у тех, кто решил, будто у них есть с тобой нечто общее. Попыхивая сигаретами, они сидели молча, и, вероятно, эта тишина, не нарушаемая бессмысленной болтовней, побудила мужчину повернуться к нему и объявить ровным, задумчивым тоном:

Через три дня опять звонит:

«Сережа, дорогой! Что же вы не появляетесь?! Мечтаем получить от вас рецензию…»

И так далее.

Захожу в редакцию. Мрачный вопрос:

«Что вам угодно?»

Это повторялось раз семь. Наконец я почувствовал, что теряю рассудок. Зашел в отдел прозы к Чиркову.

Спрашиваю: что все это значит?

«Когда ты заходишь? — интересуется Чирков. — Во сколько?»

«Куда?»

«К Дудко».

«Ну, как правило, часов в одиннадцать».

«Ясно. А он тебе звонит когда? В какие часы?»

«Как правило, часа в два. А что?»

«А то. Ты являешься, когда Дудко с похмелья — мрачный. А звонит он тебе позже. То есть уже «подлечившись». Попробуй зайти часа в два».

Я зашел в два.

«А! — закричал Дудко. — Как я рад! Сто лет не виделись! Надеюсь, принесли рецензию?.. С вашим талантом!.. С вашим чувством юмора!..»

И так далее.

С тех пор я напечатал в этом журнале десяток рецензий.

Однако раньше двух я там не появляюсь…



В общем, меня изредка публиковали. Хоть и не по специальности. На этот счет имеется такая запись:

Соло на ундервуде

Лерман и я — оба попали в энциклопедию. В литературную, естественно, энциклопедию. Лерман на букву… «Ш» (библиография к Шолохову). Я — на букву «О» (библиография к Окуджаве).

Какое убожество…



Разумеется, я получал не только грустные известия. Мою работу в частном порядке хвалили уважаемые люди. Рассказы нравились Гору, Пановой, Бакинскому, Меттеру. Я получал от них дружеские записки. Постепенно этого мне стало явно недостаточно.

Как заработать 1000 (тысячу) рублей

В журнале «Нева» служил мой близкий приятель — Лерман. Давно мне советовал:

– Она твердила, что хочет, как птичка, просто чувствовать под собой мое плечо. Мне казалось: до чего поэтично. И вообще обалденно – что еще нужно мужчине? Меня никогда не тянуло к навязчивым. – Незнакомец умолк.

— Напиши о заводе. Ты же работал в многотиражке.

Он всегда был рад поддержать разговор.

– Но ничего не вышло?

И вот я сел, разложил свои газетные вырезки. Перечитал их. Решил на время забыть о чести. И быстро написал рассказ «По заданию» — два авторских листа тошнотворной елейной халтуры.

– Две проблемы. – Собеседник сделал затяжку и выдохнул дым. – Во-первых, птички всегда улетают, верно? А во-вторых, прежде чем улететь, обязательно нагадят на плечо.

Мужчина затушил сигарету, кивнул и ушел по пляжу в сторону ласкового прилива.

Там действовали наивный журналист и передовой рабочий. Журналист задавал идиотские вопросы по схеме. Передовик эту заведомую схему — разрушал. Деталей, откровенно говоря, не помню. Перечитывать это дело — стыжусь.

* * *

В «Неве» мой рассказ прочитали и отвергли.

Его не покидало причудливое, сентиментальное, неотступное желание испечь знаменитый торт-перевертыш по рецепту Сьюзен. За последние годы он неплохо научился печь и хотел разобраться, что же не получилось у Сьюзен в тот раз. Видимо, фруктов было с избытком, разрыхлителя маловато, много муки.

Лерман объяснил:

В жестяной форме смесь не обещала ничего особенного. Но, открыв дверцу духовки, он увидел, что бисквит поднялся до нужной высоты, фрукты равномерно распределились по всему объему, а в воздухе поплыл аромат… торта. Поставив его остывать, он выждал, а потом отрезал себе небольшой ломтик. На вкус оказалось приемлемо. Торт не вызвал у него никаких определенных воспоминаний – оно и к лучшему. Приятно было и то, что чужих ошибок он не повторял – только свои.

— Слишком хорошо для нас.

Отрезав еще кусок, он заподозрил что-то неладное в своих побудительных мотивах и выбросил остаток в мусорное ведро. Включил Уимблдонский турнир и смотрел игру за игрой: рослые теннисисты в бейсболках отбивали мячи. Дожевывая торт, он праздно размышлял, что будет, если вернуться в Деревню и наведаться в теннисный клуб. Оформить членство. Получить приглашение войти в игру, даже несмотря на почтенный возраст. Плохиш вернулся: Джон Макинрой[18] деревенского пошиба. Нет, это очередная сентиментальность. Без сомнений, там не осталось никого, кто бы его помнил. Да и вообще наверняка там все перестроили. Нет, он никогда не вернется. Ему плевать, стоит ли еще дом его родителей, или дом Маклаудов, или дом Джоан. С такого расстояния эти места не представляют никакой эмоциональной ценности. По крайней мере, он себя в этом убеждал.

— Хуже не бывает, — говорю.

— Бывает. Редко, но бывает. Хочешь убедиться — раскрой журнал «Нева»…

К концу трансляции по всем каналам стали показывать преимущественно парные игры: мужские, женские и смешанные. Естественно, он больше всего интересовался смешанными. «Самое уязвимое место – середина, Кейси-Пол». Теперь уже нет: игроки стали в высшей степени подготовленными, стремительными, надежно играют с лета, а игровое пятно на струнах увеличилось до размеров головы ракетки. Еще одной переменой стало отсутствие рыцарского духа, что на таком уровне особенно бросалось в глаза. Насколько ему помнилось, в прежние времена игроки-мужчины очень жестко играли против соперников-мужчин, но игра против женщин заставляла их умерить силы и больше полагаться на изменение угла отскока или глубины; избирательно использовались срезки и укороченные удары. Это было даже нечто большее, чем просто рыцарский дух: какой интерес следить за игрой, когда мужчина подавляет женщину своей мощью.

Я был озадачен. Я решился продать душу сатане, а что вышло? Вышло, что я душу сатане — подарил.

Сам он не выходил на корт очень давно – пожалуй, не один десяток лет. Когда он жил в Штатах, временный знакомец приохотил его к гольфу. Вначале это выглядело как ирония судьбы; но было бы нелепо чураться игры только потому, что ею некогда увлекался Гордон Маклауд. Отрадно было ощущать идеальный контакт между клюшкой и мячом, смущаться шенка и ценить стратегические тонкости первого дальнего удара в грин. Тем не менее, когда он целился вдоль фервея, держа в голове советы тренера насчет замаха, включения ног и бедер и важности сопровождения мяча, ему порой слышался милый, смешливый шепот Сьюзен Маклауд, напоминавшей, что это неспортивно – бить по лежащему мячу.

Что может быть позорнее?..

* * *

Я отослал свое произведение в «Юность». Через две недели получил ответ — «берем».

Еще через три месяца вышел номер журнала. В текст я даже не заглянул. А вот фотография мне понравилась — этакий неаполитанский солист.

Гордон Маклауд: тот, кого он некогда намеревался прикончить, хотя Джоан и указала, что последнее убийство в этих краях произошло в ту пору, когда местные жители еще ходили в боевой раскраске. Данный тип англичанина был ему особенно ненавистен. Заносчивый, косный, преувеличенно манерный. Был склонен к насилию, помыкал окружающими. Сейчас вспомнилось, как Маклауд, условно говоря, мешал его взрослению – не какими-то поступками, а просто своим существованием. «Скольких же сладких мальчиков ты собираешься ублажать в эти выходные?» Сьюзен тогда не моргнув глазом ответила: «Думаю, в этот раз будут только Иэн с Эриком. Ну и, разумеется, Пол. Если, конечно, не присоединятся все остальные». Слова Гордона Маклауда жгли, как огонь: тогда он только посмеялся, как и Сьюзен, но ожоги на коже остались.

В полученной мною анонимной записке этот контраст был любовно опоэтизирован:

Был и еще один эпизод, когда слова эхом прокатились через всю его жизнь. Все тот же разъяренный, одетый в домашний халат приземистый человечек с невидимыми в полутьме глазами едва не спустил его с лестницы: ему чудом удалось в панике ухватиться за балясину.

«Чтоский? Чтоский, пернатый мой дружок?»



Портрет хорош, годится для кино…
Но текст — беспрецедентное говно!



Он тогда залился краской, чувствуя, как горит кожа. Но ему подумалось, что этот тип просто безумен – только безумец исхитрился бы подслушать их со Сьюзен интимные разговоры. Не исключено, что он еще спрятал под кроватью жены магнитофон. При одной мысли об этом лицо опять вспыхнуло.

Ах вот как?! Так знайте же, что эта халтура принесла мне огромные деньги. А именно — тысячу рублей.

Потребовались годы, чтобы понять: это была не злонамеренность безумца, а совершенно непреднамеренный выпад, за которым тем не менее потянулись мощные, разрушительные отголоски. Гордон Маклауд, потревоженный шумом, исходившим от любовника его жены, в тот момент без всякой задней мысли перешел на тот особый интимный язык, который использовал на пару с женой. Использовал? Нет, более того – создал. И который Сьюзен привнесла в отношения с молодым любовником. Бездумно. Ты говоришь «родная», ты говоришь «любовь моя», ты говоришь «целуй меня едва-едва», ты говоришь «чтоский?», ты говоришь «пернатый мой дружок» потому, что эти слова в определенный момент лезут в голову сами собой. У Сьюзен тоже не было никакой задней мысли. А теперь он стал задаваться вопросом: какие из тех оборотов речи, на которые он в свое время повелся, были ее собственным изобретением? Наверное, только «Мы – отработанное поколение»: раздувавшийся от важности Гордон Маклауд вряд ли счел бы себя и своих ровесников отработанными материалом.

Четыреста заплатила «Юность». Затем пришла бумага из Киева. Режиссер Пивоваров хочет снять короткометражный фильм. Двести рублей за право экранизации.

Затем договор из Москвы. Радиоспектакль силами артистов МХАТа. Двести рублей.

Ему вспомнилась социальная реклама той поры, когда правительство нехотя признало существование СПИДа. Рекламный плакат тиражировался, как подсказывала память, в двух вариантах: фото женщины в постели с шестеркой мужчин и фото мужчины в постели с шестеркой женщин – все теснились, как сельди в бочке. Сопроводительный текст гласил, что, ложась в постель с новым партнером, ты каждый раз ложишься в постель со всеми, кто был у него до тебя. Правительство вело речь о заболеваниях, передающихся половым путем. Но ведь то же самое относится к словам: они также способны передаваться половым путем.

Далее письмецо из Ташкента. Телекомпозиция. Очередные двести рублей. И еще в письме такая милая деталь:

И действия, между прочим, тоже. Вот только действия, по странному и счастливому стечению обстоятельств, никогда не создавали сложностей. Но сейчас в голову лезло: ох, а ведь все, что ты делала рукой или ногой, локтем или языком, ты, должно быть, проделывала и с «иксом», и с «игреком». В свое время такие мысли и образы его не посещали, за что он был несказанно благодарен судьбе, поскольку с легкостью мог бы вообразить всех своих призрачных предшественников. Но после того как та издевка закрепилась в его сознании, он начал представлять (иногда доходило до абсурда), какая игра словами велась со времен Адама и Евы и кто первым завел себе второго возлюбленного.


«…Журналист в рассказе не имеет фамилии. Речь ведется от первого лица. Мы сочли закономерным дать герою — Вашу фамилию. Роль Довлатова поручена артисту Владлену Генину…»


Как-то раз он в легком и фривольном тоне упомянул одной девушке о своем открытии как о чем-то естественном и неизбежном, а потому интересном. Через пару дней она, поддразнивая его в постели, обратилась к нему «пернатый мой дружок». «Нет! – вскричал он и откатился на свой край кровати. – Тебе никто не разрешал так меня называть!» Девушку поразила его неистовая вспышка. А он поразил сам себя. Но он защищал фразу, которая всегда принадлежала только им со Сьюзен. Правда, ранее фраза эта бытовала исключительно между молодым мужем Гордоном Маклаудом и его застенчивой женой, полной радужных надежд.

Спрашивается, кто из наших могучих прозаиков увековечен телепостановкой? Где Шолохов, Катаев, Федин? Я и Достоевского-то не припомню… Надеюсь, товарищ Генин воплотил меня должным образом…

Так что в течение длительного времени (лет, наверное, двадцать, если не больше) он ловил себя на болезненной чувствительности к языку любви. Умом он понимал, что человеческий лексикон в принципе ограничен, и совершенно не важно, что некоторые слова идут в переработку, что каждую ночь миллиарды мужчин и женщин всего мира подтверждают уникальность своей любви подержанными фразами. Но иногда по какой-то причине это становится важным. А значит, в данной сфере, как и в любой другой, бал правит предыстория.

Тысячу рублей получил я за эту галиматью.

* * *

Тысячу рублей в неделю. Разделить на пять. Двести рублей в сутки. Разделить на восемь. (При стандартном рабочем дне.) Выходит — двадцать пять. Двадцать пять рублей в час! Столько, я думаю, и полковники КГБ не зарабатывают. А нормальные люди — тем более.

Ему представлялось, что в Деревне на месте теннисных кортов появились кварталы домов-коробок улучшенной планировки, а может, более прибыльные скопления жилых домов небольшой этажности. Он недоумевал: почему никто, глядя на кварталы новостроек, не говорит: «Давайте все тут снесем и построим современный, всепогодный теннисный стадион». Можно пойти дальше и сказать: «Слушайте, а почему бы не устроить здесь старомодные травяные корты, чтобы играть в исконный теннис?» Но такое почему-то никому не приходит в голову. Что ушло, того не воротишь, – теперь он это усвоил. Единожды нанесенный удар не отменишь. Единожды слетевшее с языка слово не залетит обратно. Мы можем сколько угодно делать вид, будто ничто не потеряно, не сотворено, не сказано; можем заявить, что все забыто, но наша потаенная сердцевина не забывает, потому что единожды совершенное меняет нас навек.

Кругом одни евреи

* * *

Перехожу к одному из самых гнусных эпизодов моей литературной юности. Это мероприятие состоялось в январе 68-го года. Пригласительные билеты выглядели так:


Вторник, 30 января 1968 г.
Ленинградское отделение Союза писателей РСФСР приглашает Вас
НА ВСТРЕЧУ ТВОРЧЕСКОЙ МОЛОДЕЖИ

Выступают поэты и прозаики:
ТАТЬЯНА ГАЛУШКО
АЛЕКСАНДР ГОРОДНИЦКИЙ
СЕРГЕЙ ДОВЛАТОВ
ЕЛЕНА КУМПАН
ВЛАДИМИР МАРАМЗИН
ВАЛЕРИЙ ПОПОВ

Молодые артисты, художники, композиторы.

Начало в 19 часов.
Встреча состоится в Доме писателя им. Маяковского (ул. Воинова, 18).


Вот вам парадокс. Когда он был со Сьюзен, они почти не говорили о любви, не обсуждали, не анализировали, не стремились понять ее форму, цвет, массу и границы. Любовь просто была с ними как непреложный факт, как незыблемая данность. Но существенно то, что ни у одного, ни у другого не было нужных слов, опыта, мыслительных навыков для ее обсуждений. Впоследствии, годам к тридцати-сорока, он достиг эмоциональной зрелости, а в возрасте за тридцать-сорок подошел к прозрачности эмоций. Но в его поздних связях чувства уже не были столь глубоки, а значит предметов для обсуждения становилось все меньше и потенциальное красноречие оказывалось невостребованным.

Кроме того, собирались выступить Бродский и Уфлянд. Их фамилий не указали.

* * *

Что же произошло дальше?

Разумеется, мы не подсчитывали, какая часть выступающих — евреи. Кто бы стал этим заниматься?!.

Несколько лет назад он прочел, что наиболее типичный психологический образ в сознании мужчин по отношению к женщинам – «фантазия о спасении». Вероятно, она пробуждает воспоминания о детских сказках, в которых доблестные рыцари спасали от злобных стражей запертых в башнях прекрасных дев. Или о классических мифах, в которых другие девы, как правило обнаженные, были прикованы к камням только лишь ради того, чтобы их освободили бесстрашные воины. Которые сначала находили себе подходящего морского гада или дракона, с которыми нужно сразиться в первую очередь. В наше не столь мифическое время большинство мужчин предавались подобным фантазиям с участием Мэрилин Монро. Он относится к этой социологической статистике с известной долей скептицизма. Интересно, что для ее спасения требовалось непременно с ней переспать. Хотя на самом деле, как ему казалось, самым действенным способом спасти Мэрилин Монро было бы не переспать с ней.

Соло на ундервуде

Вряд ли он в девятнадцать лет страдал от фантазии о спасении Сьюзен. Наоборот, он страдал от реальной необходимости спасения. В отличие от принцесс в замках и прикованных к камням дев, к коим устремлялись целые полчища готовых к подвигу рыцарей, и в отличие от Мэрилин Монро, которую мечтал освободить (для того лишь, чтобы заточить в собственной башне) любой западный мужчина, к Сьюзен Маклауд не выстраивалась очередь рыцарей, киноманов и «сладких мальчиков», оспаривавших право вырвать ее из пут домашней тирании. Он верил, что ему по силам ее спасти; более того, что лишь он и может ее спасти. И это была не фантазия: это была суровая практическая необходимость.

Мы беседовали с классиком отечественной литературы — Пановой.

«Конечно — говорю, — я против антисемитизма. Но ключевые позиции в русском государстве должны занимать русские люди».

* * *

«Дорогой мой, — сказала Вера Федоровна, — это и есть антисемитизм. То, что вы сказали, — это и есть антисемитизм. Ибо ключевые позиции в русском государстве должны занимать НОРМАЛЬНЫЕ люди…»

С расстояния прожитых лет он уже не мог вспомнить ее тело. Конечно же, он помнил ее лицо, глаза, губы, изящные уши, ее вид в теннисном платье – все это можно было освежить в памяти с помощью фотографий. Но чувственная память о ее теле ушла. Ему не удавалось вспомнить ее груди, их форму, их упругость или дряблость. Забылись ее ноги, их изгибы, и как она раздвигала их, и что она делала ими в постели. Он не мог вспомнить, как она раздевалась. Ему представлялось, будто она это делала, как все женщины на пляже – с чопорным мастерством, прикрывшись огромным полотенцем, – только вместо купальника он представлял ночную сорочку. Они всегда занимались любовью без света? Уже не вспомнить. Возможно, он слишком часто закрывал глаза.



Народу собралось очень много. Сидели на подоконниках. Выступления прошли с большим успехом. Бродский читал под неумолкающий восторженный рев аудитории.

У Сьюзен – вдруг вспомнилось – был пояс-корсет; причем определенно не один. К нему крепились… как же они называются?.. эластичные ремешки, которые пристегивались к чулкам. Просто резинки, точно. Сколько их было на каждой ноге? Две, три? Он знал только, что пристегивала она лишь переднюю. Эта интимная особенность всплыла в памяти именно сейчас. А какими были ее бюстгальтеры?.. В девятнадцать он не испытывал ни малейшего интереса к нижнему белью, как и Сьюзен не интересовали его майки и трусы. Он и сам-то не помнил, какие трусы носил в ту пору. Зато помнил, что носил майки в сеточку, которые непонятно почему считал эффектными.

Через неделю он позвонил мне:

В Сьюзен не было никакого кокетства, это бросалось в глаза. Никакой игривости и демонстрации тела. Как они целовались? Он и этого не мог вспомнить. Хотя позднее, с другими, бывали изумительные моменты, которые чувственными стоп-кадрами хранились у него в голове. Возможно, с опытом секс делается более памятным. А может быть, чем глубже чувства, тем меньше обращаешь внимания на детали. Нет, не то и не другое. Просто ему хотелось найти какую-нибудь теорию, чтобы объяснить эту странность.

— Нужно встретиться.

Ему вспомнилось, как она сообщила – будто между делом, – сколько раз они занимались любовью. Сто пятьдесят три раза, что ли. Тогда это повергло его в пучину размышлений. Может, он тоже должен был считать? Было ли это проблемой в их отношениях? И так далее. Теперь он думал: сто пятьдесят три, столько раз он приходил к этой точке. А она? Сколько раз он приводил ее к оргазму? Она вообще хоть раз испытала с ним оргазм? Безусловно, было удовольствие, была близость; но оргазм? В то время он не мог с уверенностью сказать, но и спросить не решался. По правде говоря, он тогда и не думал спрашивать. А сейчас уже было поздно.

— Что случилось?

— Это не телефонный разговор.

Он пытался представить себе, почему она решила вести счет. Для начала это было вопросом гордости и внимательности; он был ее вторым любовником за всю жизнь, к тому же после длительной паузы. Но потом он припомнил мучительным шепотом заданный вопрос: «Ты же не бросишь меня, Кейси-Пол?» Так что счет, вероятно, был результатом тревоги и смятения: страх быть брошенной, страх, что у нее больше никогда никого не будет. Может, дело в этом? Он сдался. Перестал копаться в прошлом, перемалывая, как метко выразилась Джоан, «давний опыт с писюном и писькой».

Если уж Бродский говорит, что разговор не телефонный, значит, дело серьезное.

* * *

Мы встретились на углу Жуковского и Литейного. Иосиф достал несколько листков папиросной бумаги:

— Прочти.

Однажды вечером он со стаканом в руке лениво смотрел по телевизору Гран-при Бразилии. Не особенно интересуясь бессмысленной демонстрацией богатства в рамках Формулы-1, он тем не менее любил смотреть, как рискуют молодые. В этом отношении гонка была что надо. Из-за ливня трасса сделалась опасной, глубокие лужи отправляли прямиком в барьеры даже бывших чемпионов; гонку дважды останавливали и неоднократно присылали машину безопасности. Все гонщики осторожничали, за исключением девятнадцатилетнего Макса Ферстаппена из команды «Ред булл».[19] С одного из последних мест он вырвался на третье, совершая маневры, на которые не отваживались более зрелые и предположительно «лучшие». Комментаторы, пораженные такой сноровкой и храбростью, искали им объяснения. Один выдал: «Говорят, тяга к риску не снижается вплоть до двадцати пяти лет».

Я начал читать. Через минуту спросил:

После такого заявления он стал присматриваться еще внимательнее. Да, думалось ему: опасная трасса, видимость почти нулевая, все переживают, а ты – неуязвим, мчишь на полной скорости, благо у тебя еще не снизилась тяга к риску. Да, это прочно врезалось в память. Вот что значит быть девятнадцатилетним. Кто-то разобьется, кто-то нет. Ферстаппен не разбился. Во всяком случае, до той поры: у него в запасе было еще шесть лет, чтобы, с позиций нейропсихологии, стать полностью благоразумным.

— Как удалось это раздобыть?

* * *

— У нас есть свой человек в Большом доме. Одна девица копию сняла.

Вот что я прочел:

Но если Ферстаппен демонстрировал скорее юношеское бесстрашие, а не истинную храбрость, применим ли тот же возрастной ценз к обратному: к трусости? Ему самому всяко было меньше двадцати пяти, когда он совершил трусливый поступок, преследовавший его потом всю жизнь. Они с Эриком гостили у Маклаудов и отправились в холмистый парк на ярмарку. Они спускались с вершины плечом к плечу, болтали и не заметили компанию парней, поднимавшихся им навстречу. Поравнявшись с ними, один толкнул Эрика плечом так, что тот развернулся; другой поставил ему подножку, а третий ударил ботинком. Пол увидел это словно обостренным периферическим зрением – еще перед тем, как Эрик упал, – за секунду? за две? – и тут же инстинктивно бросился бежать. Он твердил себе: «Найти полицейского, найти полицейского», но при этом знал, что смылся вовсе не для этого. А для того, чтобы самому не огрести от хулиганья. Рациональное мышление подсказывало, что на ярмарках полицию встретишь нечасто, и он мчался под гору в пустых, притворных поисках, даже не спросив ни у кого из встречных, куда кидаться за помощью. Потом он поднимался обратно в гору, и его мутило при мысли о том, что предстоит увидеть. Эрик, весь в крови, стоял на ногах, ощупывая ребра. О чем тогда зашла речь, принес ли он другу свои фальшивые извинения – теперь не вспомнить; они поехали к Маклаудам. Сьюзен перевязала Эрику раны, щедро смазав их деттолом, и настояла на том, чтобы он отлежался в доме, пока не утихнет боль от побоев и не затянутся порезы. Эрик так и поступил. Ни тогда, ни потом Эрик не бросил ему обвинений в трусости и ни разу не спросил, почему он удрал.

Если повезет, то при должной осторожности можно прожить жизнь, не подвергая испытаниям свою храбрость, а точнее – не обнаруживая свою трусость. Когда Маклауд набросился на него тогда в «читальне», он, естественно, спасся бегством, ответив одним неуклюжим ударом на три маклаудовских. А выскочив через черный ход, опять же не пытался найти полицейского. По его прикидкам (достаточно точным), Маклауд был настолько пьян и зол, что не отстал бы от него, пока не избил. Молодой и вполне спортивный, он все же трезво оценивал свои шансы в рукопашной схватке. Да и то сказать: на него бросился не трусишка-задохлик младше двенадцати лет и весом менее сорока кило.

* * *

И опять аналогичная история, уже недавняя. «Недавняя» – значит «пятнадцати- или двадцатилетней давности»: именно так он теперь мысленно членит время. После его возвращения в Англию прошло всего ничего. Пару раз он навестил Сьюзен, но никому из них это посещение не принесло ни видимого удовольствия, ни пользы. Однажды вечером раздался телефонный звонок. Звонила Марта Маклауд, которая уже давно носила другую фамилию.


Отдел культуры и пропаганды ЦК КПСС тов. Мелентьеву
Отдел культуры Ленинградского ОК КПСС тов. Александрову
Ленинградский ОК ВЛКСМ тов. Тупикину

Дорогие товарищи!
Мы уже не раз обращали внимание Ленинградского ОК ВЛКСМ на нездоровое в идейном смысле положение среди молодых литераторов, которым покровительствуют руководители ЛОСП РСФСР, но до сих пор никаких решительных мер не было принято. Например, 30 января с.г. в Ленинградском Доме писателя произошел хорошо подготовленный сионистский художественный митинг.
Формы идеологической диверсии совершенствуются, становятся утонченнее и разнообразнее, и с этим надо решительно бороться, не допуская либерализма.
К указанному письму прикладываем свое заявление на 4-х страницах.

ЗАЯВЛЕНИЕ
Мы хотим выразить не только свое частное мнение по поводу так называемого «Вечера творческой молодежи Ленинграда», состоявшегося в Доме писателя во вторник 30 января с.г. Мы выражаем мнение большинства членов литературной секции патриотического клуба «Россия» при Ленинградском обкоме ВЛКСМ…
Что же мы увидели и услышали?
Прежде всего огромную толпу молодежи, которую не в состоянии были сдерживать две технические работницы Дома писателя. Таким образом, на вечере оказалось около трехсот граждан еврейского происхождения. Это могло быть, конечно, и чистой случайностью, но то, что произошло в дальнейшем, говорит о совершенно противоположном.
За полчаса до открытия вечера в кафе Дома писателя были наспех выставлены работы художника Якова Виньковецкого, совершенно исключающие реалистический взгляд на объективный мир, разрушающие традиции великих зарубежных и русских мастеров живописи. Об этой неудобоваримой мазне в духе Поллака, знакомого нам по цветным репродукциям, председательствующий литератор Я. Гордин говорил всем братьям по духу как о талантливой живописи, являющей собой одно из средств «консолидации различных искусств».
Этот разговор, дерзкий и политически тенденциозный, возник уже после прочтения заурядных в художественном отношении, но совершенно оскорбительных для русского народа и враждебных советскому государству в идейном отношении стихотворных и прозаических произведений В. Марамзина, А. Городницкого, В. Попова, Т. Галушко, Е. Кумлан, С. Довлатова, В. Уфлянда, И. Бродского.
Чтобы не быть голословным, прокомментируем выступление ораторов перед тремя сотнями братьев по духу.
Владимир Марамзин со злобой и насмешливым укором противопоставил народу наше государство, которое якобы представляет собой уродливый механизм подавления любой личности, а не только его, марамзинской, ухитряющейся все-таки показывать государству фигу даже пальцами ног.
А Городницкий сделал «открытие», что в русской истории, кроме резни, политических переворотов, черносотенных погромов, тюрем, да суеверной экзотики ничего не было.
Не раз уже читала со сцены Дома писателя свои скорбные и злобные стихи об изгоях Татьяна Галушко. Вот она идет по узким горным дорогам многострадальной Армении, смотрит в тоске на ту сторону границы, на Турцию, за которой близка ее подлинная родина, и единственный живой человек спасает ее на нашей советской земле — это давно почивший еврей по происхождению, сомнительный поэт О. Мандельштам.
В новом амплуа, поддавшись политическому психозу, выступил Валерий Попов. Обычно он представлялся как остроумный юмористический рассказчик, а тут на митинге неудобно было, видно, ему покидать ставшую родной политическую ниву сионизма. В коротеньком рассказе В. Попов сконцентрировал внимание на чрезвычайно суженном мирке русской девушки, которая хочет только одного — самца, да покрасивее, но непременно наталкивается на дураков, спортсменов, пьяниц, и в этом ее социальная трагедия.
Трудно сказать, кто из выступавших менее, а кто более идейно закален на своей ниве, но чем художественнее талант идейного противника, тем он опаснее. Таков Сергей Довлатов. Но мы сейчас не хотим останавливаться на разборе художественных достоинств прочитанных сочинений, ибо когда летят бомбы, некогда рассуждать о том, какого они цвета: синие, зеленые или белые.
То, как рассказал Сергей Довлатов об одной встрече бывалого полковника со своим племянником, не является сатирой. Это — акт обвинения. Полковник — пьяница, племянник — бездельник и рвач. Эти двое русских наливаются, вылезают из окна подышать свежим воздухом и летят. Затем у них возникает по смыслу такой разговор: «Ты к евреям как относишься?» — зада– Маму на время поместили в психиатрическую, – выпалила она.

т анекдотический и глупый вопрос один. Полковник отвечает: «Тут к нам в МТС прислали новенького. Все думали — еврей, но оказался пьющим человеком!..»
А Лев Уфлянд[1] еще больше подливает желчи, плюет на русский народ. Он заставляет нашего рабочего человека ползать под прилавками пивных, наделяет его самыми примитивными мыслями, а бедные русские женщины бродят по темным переулкам и разыскивают среди грязи мужей.
И в такой «дикой» стороне, населенной варварами, потерявшими, а может быть, даже и не имевшими человеческого обличия, вещает «поэтесса» Елена Кумпан. Она поднимается от этой «страшной» жизни в нечто мистически возвышенное, стерильное, называемое духом, рожденным ее великим еврейским народом.
Заключил выступление известный по газетным фельетонам, выселявшийся из Ленинграда за тунеядство Иосиф Бродский. Он, как синагогальный еврей, творя молитву, воздевал руки к лицу, закрывал плачущие глаза ладонями. Почему ему было так скорбно? Да потому, как это следует из его же псалмов, что ему, видите ли, несправедливо исковеркали жизнь мы — русские люди, которых он иносказательно называет «собаками».
Последний псалом Иосифа Бродского прозвучал, как призыв к кровной мести за все обиды и оскорбления, нанесенные русским народом еврейскому народу.
Подведя итоги, нужно сказать, что каждое выступление сопровождалось бурей суетливого восторга и оптимистическим громом аплодисментов, что, естественно, свидетельствует о полном единодушии присутствующих.
Мы убеждены, что паллиативными мерами невозможно бороться с давно распространяемыми сионистскими идеями. Поэтому мы требуем:
1. Ходатайствовать о привлечении к уголовной, партийной и административной ответственности организаторов и самых активных участников этого митинга.
2. Полного пересмотра состава руководства Комиссии по работе с молодежью ЛОСП РСФСР.
3. Пересмотра состава редколлегии альманаха «Молодой Ленинград», который не выражает интересы подлинных советских ленинградцев, а предоставляет страницы из выпуска в выпуск для сочинений вышеуказанных авторов и солидарных с ними «молодых литераторов»
Руководитель литературной секции Ленинградского клуба «Россия» при Обкоме ВЛКСМ (В. Щербаков)
Члены литсекции (В. Смирнов) (Н. Утехин)
4.2.68.


– Как это неприятно.

Стоит ли комментировать этот зловещий, пошлый и безграмотный документ? Надо ли говорить, что это — смесь вранья и демагогии? Однако заметьте, приемы тридцать восьмого года жизнестойки. Письмо вызвало чуткую реакцию наверху. Требования «подлинных советских ленинградцев» были частично удовлетворены. Руководители Дома Маяковского получили взыскания. Директора попросту сняли. «Молодой Ленинград» возглавил Кочурин — человек невзрачный, загадочный и опасный.

Единственное, чего не добились авторы, — так это привлечения молодых литераторов к уголовной ответственности. А впрочем, поживем — увидим…

– Сейчас она лежит в… – Марта назвала одну из местных больниц, где имелось психиатрическое отделение.

ПРИМЕЧАНИЕ

Читая это заявление, я, разумеется, негодовал. Однако при этом слегка гордился. Ведь эти барбосы меня, так сказать, похвалили. Отметили, что называется, литературные способности.

Он был наслышан об этом заведении. Как-то раз его приятель-доктор с профессиональной сухостью сказал: «Там может оказаться только тот, кто реально лишился рассудка».

Вот как устроен человек! Боюсь, не я один…

– Понятно.

Соло на ундервуде

– Место жуткое, настоящий бедлам, пациенты горланят. А кто не горланит, тот напичкан успокоительным до состояния зомби.

Один наш знакомый горделиво восклицал:

– Ага. – Он не спросил, к которой из двух категорий относится Сьюзен.

«Меня на работе ценят даже антисемиты!»

– Вы сможете ее навестить? И посмотреть условия?

Моя жена в ответ говорила:

За четверть века, подумал он, Марта ни о чем его не попросила. На первых порах он чувствовал ее неодобрение, позднее – молчаливое высокомерие, но хорошее воспитание никогда ей не изменяло. Судя по всему, сейчас она дошла до крайности. Хорошо знакомый с таким состоянием, он давно усвоил, что «крайность» – понятие растяжимое. А потому взвесил эту просьбу.

«Гитлера антисемиты ценили еще больше…»

– Вероятно, смогу. – Через пару дней ему так или иначе предстояло ехать в город, но делиться этим с Мартой он не собирался.

Печально я гляжу…

– Я уверена: встреча с вами пойдет ей на пользу. Тем более в таком месте…

Язвительное пророчество Анатолия Наймана сбывалось. Я становился «прогрессивным молодым автором». То есть меня не печатали. Все, что я писал, было одобрено на уровне рядовых журнальных сотрудников. Затем невидимые инстанции тормозили мои рукописи. Кто управляет литературой, я так и не разобрался…

– Да-да.