Джулиан Барнс
Загадка
(опубликовано 14 января 2002 в журнале «The New Yorker»)
Субботним утром полвека тому назад ночной паром из Саутгемптона подошел к пристани у Сен-Мало. Большинство пассажиров направились к поджидавшему их поезду до Парижа, меж тем как два представителя британского правящего класса приступили к неспешному завтраку с пивом. Убедившись в том, что благополучно опоздали на поезд, они взяли такси, чтобы преодолеть пятьдесят миль (правящий класс!) до Ренна, где заплатили водителю сорок пять франков, однако не дали чаевых (не очень правящий класс!). В Ренне они сели на менее очевидный поезд до Парижа, и пять лет их никто не видел.
Теперь, задним числом, нам точно известно, в чем было дело. Гай Берджесс и Дональд Маклин, советские шпионы, завербованные в Кембридже, бежали в Россию. Американцы вывели их на чистую воду, и британцы поручили своему следователю номер один — Уильяму Скардону, расколовшему ядерного шпиона Клауса Фукса, — приступить к работе по делу Маклина утром в ближайший понедельник. Лишь благодаря нестрогости слежки и нежеланию МИ-5 работать по выходным, двум шпионам удалось скрыться. Еще несколько десятилетий разведывательное управление медленно вытягивало на поверхность обжигающие корни кембриджского заговора. Берджесс и Маклин привели к Третьему человеку — Киму Филби (заподозрен в 1951 г., бежал в 1963-м), самому давнему и вредоносному члену группы. Третий привел к Четвертому — искусствоведу сэру Энтони Бланту (получил статус неприкосновенности в 1964 г., публично разоблачен в 1979-м), который стал героем новой захватывающей книги Миранды Картер «Энтони Блант: его жизни». Четвертый привел к Пятому, Джону Кернкроссу, и другим, ненумерованным, агентам.
В то время, однако, известно было совсем не много. Произошедшее с Берджессом и Маклином долго не давало покоя Сирилу Конноли, который неофициально общался с обоими (и разговаривал с Маклином накануне его побега); в 1952 г. он оформил свои предположения в книгу под названием «Пропавшие дипломаты». «Пропавшие»: нейтральность прилагательного говорит сама за себя. Неопределенность и робость гипотез по сей день придают монографии Конноли некоторую прелесть: несмотря на то, что автор не был для своих героев посторонним и имел все доказательства у себя глазами, он не смог сделать логических выводов. Прежде всего, как должен выглядеть шпион? Шпионом, как известно, может быть либо грязный тип, охочий до денег, либо хлопающий глазами идеалист. Берджесс и Маклин не попадали ни в ту, ни в другую категорию: частная школа, Кембридж… Они были частью «нас», веками правивших «ими». О Маклине, профессиональном дипломате, Конноли писал: «Все мы знали, что это человек-скала, что он всегда поможет в беде… Его обаяние держалось не на тщеславии, а на искренности». В Берджессе светскости было меньше — он был и более отчаянным пьяницей, и не скрывал своих гомосексуальных пристрастий, — однако незадолго до своего исчезновения признался одному из друзей, что никогда не сможет жить за границей и собирается приступить к «своей главной задаче: книге дополнений к биографии премьера-консерватора лорда Сэлисбери, написанной леди Гвендолен Сесил, которую считал лучшей биографией на английском языке». Разве могли такие люди быть предателями Короны?
Правда, среди друзей они были известны своими антибританскими и антиимпериалистическими настроениями; и тот, и другой, выпив лишнего, признавались, что работают на Советы. Однако в кругу Конноли считали, что «чем больше они говорят о коммунизме, тем меньше вероятность того, что они тайные агенты». Ученое прошлое сводило на нет все их алкогольные промахи. Как-то раз, заполночь, Марку Калм-Сеймуру, другу Конноли, случилось разговориться с Маклином (оба порядком нализались); на следующее утро Марк взволнованно передал Конноли содержание разговора. Маклин: «Что бы ты сделал, если б я оказался шпионом коммунистов?» Калм-Сеймур: «Не знаю». Маклин: «Ну, ты бы на меня донес?» — «Не знаю. Кому?» — «Ну хорошо, я шпион. Беги, доноси на меня». Конноли и Калм-Сеймур тщательно проанализировали этот диалог и заключили, что Маклин просто устроил собеседнику этакую «проверку лояльности». «При свете дня весь этот эпизод казался абсолютной нелепицей».
Но факт оставался фактом: Берджесс и Маклин исчезли; и снова неубедительность версий Конноли по поводу того, «почему» и «куда» они испарились, может послужить хорошим уроком. Быть может, пропавшие дипломаты пустились в алкогольное путешествие, подобно Верлену и Рембо. А может, полетели в Москву, чтобы помочь положить конец Корейской войне, — аналог знаменитой миссии Рудольфа Гесса. Они могли быть и агентами, отозванными в Москву для ликвидации, но тогда зачем им понадобилось «самим себе подписывать смертный приговор»? И так далее. Что касается их местонахождения, то их якобы видели в Андорре и Праге, в Брюсселе и Байонне. Конноли и сам неожиданно для себя «стал разыскивать их (заразная это все-таки штука) в Цюрихе, Фельдкирхе и Лихтенштейне». Берджесса определенно видели на вилле Браунинга неподалеку от Азоло, и именно стихотворение Браунинга «Уэринг», рассказывающее о таинственном исчезновении, дало Конноли ключ к разгадке тайны. «Что сталось с Уэрингом / Когда он ускользнул от нас…» Один из возможных ответов на заглавный вопрос был таков: пропавший подался на восток, возможно, в Москву. Рассказчик, однако, отвергает эту версию: «В России? Нет! Скорей, в Испании!»
В отличие от Уэринга, Берджесс и Маклин не растворились в поэтическом мифе; нет, они самым прозаическим образом объявились в Москве в феврале 1956 г. Да и в истории, которой они положили начало, не было ни тени мистицизма; последствия ее — как социальные, так и политические — были вполне конкретными. В Британии за последние полстолетия авторитет тех, кого было принято считать высшими мира сего, заметно упал: монархия все больше воспринимается как нелепость; в прошлом году, когда переизбирали Тони Блэра, британцы продемонстрировали безразличие, какого не наблюдалось несколько десятилетий. Социальный класс, который считал неотъемлемым свое право властвовать и повелевать, больше не может рассчитывать на беспрекословное уважение. И факт тот, что потеря уважения — дело рук кембриджских шпионов.
Энтони Блант был сыном викария — протестанта-англиканца, в чьем ведении находилась церковь британского посольства в Париже во время Первой мировой войны, — и скромной, добродетельной и доминировавшей в семье матери. Этот хилый мальчик с прекрасным французским не слишком подходил для английской частной школы, но нашел свое место в Марлборо, где прослыл эстетом. Там он вместе с еще одним задохликом, Джоном Бетджеманом, издавал журнал «Heretick»; полвека спустя Бетджеман станет олицетворением популярного, притягательного подхода к пониманию искусства, Блант же (который всегда заставлял Бетджемана чувствовать себя «заурядным и поверхностным») — академического, поносимого способа его понимания. Как и старший его брат Уилфрид, Энтони вскоре осознал себя гомосексуалистом, но быстрее его смирился с этим. В двадцать восемь лет Уилфрид обратился к специалисту с Харлей-стрит по поводу своих сексуальных наклонностей. Позже он вспоминал, что врач посоветовал ему принять эту свою особенность как неисправимый физический дефект, представить себя «слепым или глухим. Или, — добавил он с милой улыбкой так, как будто эта мысль только что его посетила, — евреем» (сам он, конечно же, таковым и был). Братья держали все в тайне от родителей и, как ни странно, друг от друга; обменялись признаниями они лишь после Второй мировой войны, на приеме в Виндзорском замке.
Естественно было бы заподозрить у наших шпионов раздвоение личности — должна же психика как-то оправдывать политические аномалии. Психика Бланта состояла из множества отделений с непроницаемыми перегородками — вот почему его так трудно было потопить. Он способен был проявлять себя весьма успешным шпионом и столь же успешным королевским придворным, убежденным марксистом и полноценным членом правящей элиты. В кругу ровесников и равных по положению он часто бывал замкнут и углублен в себя — совершенная камбала среди холодных рыб; с молодыми же блистал остроумием и отбрасывал всю свою напыщенность. В Британии был крайне сдержанным, а за границей, в отпуске, становился легкомысленным и делал глупости. Он мог быть предельно открытым на лекционной кафедре и крайне официальным на tete-a-tete. Несмотря на то, что в своих гомосексуальных отношениях он был идеалистом («Кажется, он хотел, чтобы все было — ну, как там у классиков… Платон и все такое — возвышенно, благородно», — вспоминал один из его любовников), в реальности он встречал лишь неравенство и грубость. Майкл Левей, бывший директор Национальной галереи, называл его социальной загадкой: «Даже пока мы там с ним сидели, я не переставал раздумывать, что за человек передо мной: скромный или самодовольный, неискушенный или крайне чувствительный к проявлениям власти, искренне увлеченный нашим разговором или отчужденный и едва в нем участвующий». Джон Голдинг, его друг и душеприказчик, говорил, что никогда не встречал столь разноречивого человека. Как-то раз Бланта пригласили поучаствовать в телевизионной викторине «Животное, овощ или минерал» — этот самый вопрос можно вполне было бы задать и о нем.
Блант был завербован в Кембридже Берджессом в «конце 1935 — начале 1936-го» и получил задание прощупать подающих надежды левых старшекурсников. К этому заданию он отнесся халатно — по крайней мере, не преуспел в нем: с 1937 по 1939 г. он подыскал лишь двух или трех подходящих людей. Но с началом войны он стал работать в военной разведке и тут же принялся поставлять засекреченную информацию; в 1940 г. перешел в МИ-5, где стал заниматься слежкой за дипломатами из нейтральных стран и изобрел систему тайного просматривания их портфелей. К тому же он тайком рылся в столах своих коллег. Результаты его деятельности стали эффективными и регулярными: начиная с 1942 г. он раз в неделю, между девятью и десятью вечера, встречался со своим советским связным, каждый раз в разных местах Лондона, и передавал ему свою добычу. Судя по архивам русской разведки, за период с 1941 по 1945 г. он передал в НКВД 1771 документ. (Для сравнения: у Берджесса эта цифра равняется 4605, у Маклина 4593, у Кернкросса 5832.) После войны он еще пять лет продолжал понемногу поставлять информацию; последний его существенный вклад заключался в исполнении роли связного, когда бежали Берджесс и Маклин.
Другие шпионы были более щедрыми поставщиками информации, но интересно в них лишь то, что имеет отношение к шпионажу: мотивы, стиль, специфические навыки, ошибки. Их профессиональная и частная жизнь во многом была подчинена жизни шпионской. Блант же два десятилетия был хладнокровным и усердным предателем, но шпионаж составлял лишь малую часть его существования. В первую очередь он был экспертом в области французского искусства и архитектуры. Его (официально) пригласили работать в Лондонском Варбургском институте, позже он перешел в конкурировавший с ним Институт Корто, который в итоге возглавил. Он составлял каталог рисунков старых мастеров в Виндзорском замке и в 1945 г. стал инспектором королевских картин. Он первым написал по-английски о Жорже де ла Туре и был одним из инициаторов переоценки творчества Пуссена, согласившись курировать первую выставку его картин в Лувре в 1960 г. Если его ученые изыскания порой подвергались сомнению, то авторитет — никогда: по мнению Картер, в пятидесятые годы он был «самой яркой и влиятельной личностью среди британских искусствоведов», хотя и менее известной широкой публике, чем Кеннет Кларк. Анита Брукнер, учившаяся у него в Институте Корто, так говорит о своих ровесниках: «Все мы хотели быть похожими на Бланта».
Таковы факты и характер его обособленного и публичного существования: это он давал советы Национальному обществу охраны памятников и нашептывал что-то о Тициане Ее Величеству — что так взбесило тех, кто потом присутствовал на его процессе. И это все тот же Блант спланировал маршрут побега для Берджесса и Маклина и после ухитрился официально помогать МИ-5 выяснять, что же все-таки произошло; это Блант сидел и не рыпался, когда Филби заподозрили и вынудили уйти в отставку, а потом публично оправдали устами Министра иностранных дел и побудили (или позволили) бежать. Уверенный, что у них недостаточно улик, чтобы предъявить ему обвинение в суде, Блант отказался бежать и рассказал все, что знал, (или — не забывайте, что речь идет о шпионе, — то немногое сверх того, что, как ему было известно, знали они) в обмен на статус неприкосновенности. Далее последовали пятнадцать лет шаткого забвения, по истечении которых он был упомянут историком Эндрю Бойлом, заклеймен сатирическим журналом «Private Eye» и разоблачен на высшем уровне самой Маргарет Тетчер: «И черт возьми, да послужит ему это уроком». В то время Берджесс был уже мертв, а Маклин и Филби сидели в безопасности в Москве; семидесятилетний Блант, профессор на пенсии, больной раком в стадии ремиссии, пережил позор, усугубленный тем, что в свое время другие шпионы избегли наказания.
Он был лишен всех мирских почестей, в том числе рыцарского звания — унижение, которое поставило его на одну доску со столь несхожими негодяями двадцатого века, как ирландский предатель сэр Роджер Кейсмент и Николае Чаушеску. Британская пресса радостно оседлала любимого моралистического конька. «Sunday Telegraph», спутав двух разных Блантов, обвинила его в смерти сорока девяти голландских агентов; когда Блант спросил у своего адвоката, можно ли счесть это клеветой, тот ответил, что защищать ему нечего, поскольку от доброго имени Бланта ничего не осталось и всем он известен как «предатель и гомосексуалист». К оскорблениям определенного уровня Блант привык: в свое время сэр Альфред Маннингс, президент Королевской академии, насмешливо называл его «высоколобым» и «экспертом». Теперь же ученый муж-популист Малькольм Маггеридж сказал свое веское слово, обозвав его «женоподобным эстетом», как будто хотя бы одно из этих качеств могло объяснить измену.
По иронии судьбы Блант был предан Советскому Союзу в лучшем случае лишь теоретически. Его строгая мать, бредя на смертном одре, воображала себя в России, где, жаловалась она, еда «совершенно отвратительна»; неприхотливость ее сына могла помочь ему выжить, если бы он все-таки сбежал, однако проживание или хотя бы близкое знакомство с рабочим раем не входило в его планы. В Кембридже левые никогда не принимали Бланта всерьез; однажды — типичный пример — он ушел пораньше с антифашистского митинга, чтобы выпить чаю в клубе «Реформ». Его первый связной, бывалый европейский коммунист, считал его «простодушным человеком»; русский связной позже жаловался, что его интересы ограничиваются архитектурой. Блант так и не лишился иллюзий, в том числе и потому, что никогда не смотрел в лицо фактам, которые могли поставить под сомнение его умозаключения. На первый взгляд, понятия «эстет» и «революционер» кажутся несовместимыми, хотя некая логика тут есть. Научные круги всегда были благодатной почвой для чистого марксизма.
Блант начинал как один из последователей Блумсбери; эти поборники сексуальной аморальности и главенства эмоций в жизни получили свою долю порицания. Когда в 1979 г. Бланта попросили объяснить, почему он стал шпионом, он ответил изречением Э.М. Фостера: если мне придется выбирать между предательством друга и предательством родины, надеюсь, у меня хватит мужества предать родину. Эти часто цитируемые слова — как и дилемма Йейтса: совершенство в труде vs совершенство в жизни — хороши как образец изящной риторики, но не лишены фальши. Человеку крайне редко приходится делать именно такой выбор. Начнем с того, что у Бланта было две родины, а не одна, а среди британцев, с которыми он общался, лишь Берджесс был ему настоящим другом (и — недолго — любовником), с Маклином же и Филби отношения у него были чисто приятельские. И еще: предавая свою страну, ты автоматически предаешь всех своих друзей в этой стране, хоть сами они и не предатели. К тому же, если уж на то пошло, в кругу друзей Блант гораздо чаще злоупотреблял доверием и обманывал, чем демонстрировал верность.
Мастерство Миранды Картер, с которым она прочесывает закоулки жизни Бланта, производит глубокое впечатление. Биография — жанр в лучшем случае относительно правдивый, обусловленный избирательностью памяти, недоступностью некоторых сведений, соблазном предоставить выжившим последнее слово и т. д. Биография шпиона — дело еще более безнадежное. Шпион (spy) всегда рифмуется с ложью (lie); разведывательные управления заметают следы и маскируют неудачи (неприкосновенность Бланта была на руку не только ему самому, но и МИ-5); правительства ловко изворачиваются. Когда шпиона с высоким положением в обществе выводят на чистую воду, всегда оказывается, что кое-кто из хорошо его знавших (в нашем случае, Стивен Спендер) вовсе не так уж хорошо его знали. И в довершение всего, мир шпионажа притягивает всякого рода непрошеных гостей с крайне расплывчатым представлением о реальности: фантастов, конспираторов-теоретиков, простофиль и олухов. Малькольм Маггеридж уверял: «По своему опыту знаю: дипломаты и агенты безопасности — еще большие вруны, чем журналисты», — правда, Маггеридж сам был одновременно агентом и журналистом, так что парадокс Эпименида тут напрашивается сам собой. Картер исключительно трезво и скептически относится к источникам, из которых ей пришлось черпать информацию; то и дело на страницах появляется лаконичная сноска, предающая забвению очередного болвана. Тем легче ей будет оценить комизм нижеследующего эпизода: уже после выхода книги авторитет одного из ее главных свидетелей был подорван при позорящих его обстоятельствах. Бывший член Парламента Руперт Олласон, который пишет книги о шпионах под псевдонимом Найджел Уэст, консультировал Картер по поводу архивов русской разведки и снабдил ее некоторыми документами из них. Она отзывается о нем как о «разумном и добросовестном» человеке. Мистер Джастис Лэдди из Высокого суда, похоже, с ней не согласен. В конце прошлого года он председательствовал на процессе по обвинению Олласона в присвоении авторства и прав на мемуары Пятого шпиона Джона Кернкросса и, соответственно, крупных гонораров от издательства Random House. Мистер Джастис Лэдди заключил, что на свидетельской трибуне Олласон нанизывал «одну ложь на другую», и назвал его «самым бесчестным свидетелем» в своей практике.
Судя по архивам КГБ, в Москве паранойя была таким же бичом, как в Лондоне наивность, а бездействия и там, и там хватало. Примерно половина документов, передававшихся в Москву британскими шпионами, вообще не прочитывалась; более того, многие годы Москва подозревала кембриджскую группу в двойном шпионаже. Слишком уж хороши они были, чтобы в них можно было поверить, слишком уж успешно работали, слишком уж удачно расположились в самом сердце британской разведки. И вот, в разгар войны с Германией, когда британские шпионы поставляли правдивейшую информацию о враге, российские связные приказали Бланту и компании доказать свою верность путем написания школьного сочинения на тему «Мой путь к марксизму». Вслед за тем Москва направила в Лондон группу наблюдения с заданием засечь «двойных агентов», встречающихся с ее британскими связными.
Это еще раз доказывает, что при всем различии идеологий разведывательные управления обычно похожи друг на друга как две капли воды. Скажем, параноидная Москва считает, что в интеллигентских кругах капиталистической Британии по определению должен сложиться антисоветский заговор; Бланту и компании приказывают найти доказательства, и их неоднократные заверения, что такового заговора не существует, принимаются за свидетельство их двойной игры. Теперь перенесемся на несколько десятилетий вперед. Пообещав Бланту статус неприкосновенности, британцы устраивают ему допрос. Легковерных олухов, которые позволяли своим старым школьным приятелям выходить сухими из воды, сменило новое поколение, которое уже не так просто было провести. Новенькие приходят к выводу, что в недрах разведки непременно должен был сложиться до сих пор не раскрытый крупный заговор; кроме того — давайте рассуждать логически, — раз уж существовала Кембриджская группа, то и без Оксфордской группы не могло обойтись. И неспособность Бланта подтвердить эти теории лишь доказывает то, что он от них многое скрывает. (Если он и скрывал, то, по-видимому, не это.)
До тех пор, пока не будет разрешен неограниченный доступ к московским архивам, мы не сможем точно сказать, какой урон Блант нанес как шпион. Миранда Картер может рассказать нам, что и как он делал, однако это «что» оказывается не в фокусе: нам сообщают, сколько Блант передал документов, но что это были за документы — неизвестно. Картер делает вывод, что на совести Бланта не было ни одной смерти, чего нельзя сказать о Филби. И впрямь: большая часть переданной им информации должна была помочь России в войне с Германией, так что можно сказать, что он косвенно помогал спасать жизни союзников. Но с другой стороны, он непременно должен был рассказать русским все, что знал о работе британских секретных служб.
Грэм Грин однажды сравнил безжалостного Филби с английскими католиками, предавшими Англию Елизаветы I в пользу Испании Филиппа II. А твердолобые коммунисты, сохранявшие веру в Сталина, в то время как тот творил жестокости, напоминали Грину католиков в эпоху Инквизиции, живших верой в то, что когда-нибудь на сцене появится личность вроде Папы Иоанна XXIII. Теперь, когда коммунизм потерпел крах, это сравнение кажется еще более странным: все-таки проще понять тех, кто предает и убивает ради религиозной идеи (посмертный рай), нежели тех, кто делает это ради идеи политической (тех, кому обещан рай по исполнении всех пунктов нескольких пятилетних планов). Возможно ли, что со временем кембриджских шпионов будут воспринимать как идеалистов, перешедших на сторону проигравших — если не римских католиков, то, скажем, поверженных пуристов вроде катаров? Вряд ли: хоть Блант и мужественно перенес свое унижение, ему всегда не хватало благородства. Тем не менее его удивительная противоречивость подтолкнула Алана Беннетта к написанию пьесы, а Джона Бенвилла вдохновила на создание книги. Может, Сирил Конноли был все-таки прав, хоть и спутал шпионов. Может, Блант когда-нибудь растворится в литературе и станет Уэрингом своего века.
Перевод с английского Ольги Юрченко.