Владимир Набоков
КОММЕНТАРИЙ К РОМАНУ А. С. ПУШКИНА «ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН»
Владимир Набоков — комментатор романа «Евгений Онегин»
В 1964 г., в канун 165-й годовщины со дня рождения Пушкина, увидел свет перевод на английский язык романа «Евгений Онегин» и Комментарий к нему, выполненные В. В. Набоковым
[1]. Объем Комментария составляет свыше 1100 страниц и является, таким образом, самым обширным этого рода исследовательским трудом, посвященным главному пушкинскому произведению. От начала работы над переводом и Комментарием в 1949 г. и до выхода издания прошло пятнадцать лет «кабинетного подвига», как назвал его сам писатель в одном из писем сестре, Елене Владимировне Сикорской. Ей же он пишет: «Россия должна будет поклониться мне в ножки (когда-нибудь) за все, что я сделал по отношению к ее небольшой по объему, но замечательной по качеству словесности»
[2]. В «Заметках переводчика» Набоков называет другую дату начала своей работы над пушкинским романом: «Работу над переводом „Онегина“ на английский язык я начал в 1950 г., и теперь мне пора с ним расстаться»
[3]. Писатель дает представление о методе своей работы — постепенном собирании материалов, которые затем осмыслялись и вливались в текст Комментария: «В перерывах между другими работами, до России не относящимися, я находил своеобразный отдых в хождении по периферии „Онегина“, в перелистывании случайных книг, в накоплении случайных заметок. Отрывки из них, приводимые ниже, не имеют никаких притязаний на какую-либо эрудицию и, может быть, содержат сведения, давно обнародованные неведомыми авторами мною невиданных статей. Пользуясь классической интонацией, могу только сказать: мне было забавно эти заметки собирать; кому-нибудь может быть забавно их прочесть»
[4].
В Предисловии к своему труду Набоков отмечает: «В своем Комментарии я попытался дать объяснения многим специфическим явлениям. Эти примечания отчасти отражают мои школьные познания, приобретенные полвека назад в России, отчасти свидетельствуют о многих приятных днях, проведенных в великолепных библиотеках Корнелла, Гарварда и Нью-Йорка. Без сомнения, невозможно даже приблизиться к исчерпывающему исследованию вариантов „Евгения Онегина“ без фотостатов пушкинских рукописей, которые по понятным причинам недосягаемы». «Школьные познания» Набоков упоминает, несомненно, со скрытой благодарностью Владимиру Васильевичу Гиппиусу — поэту, критику и педагогу, преподававшему русскую словесность в Тенишевском училище, которое в 1917 г. успел закончить в Петербурге будущий писатель. О В. В. Гиппиусе писал в свое время С. А. Венгеров: «Он — один из самых выдающихся петерб<ургских> преподавателей рус<ской> словесности, один из тех незабываемых учениками учителей, которых можно назвать Грановскими средней школы»
[5]. Из школы Гиппиуса Набоков вынес не только любовь к литературе, но и науку «литературной зрелости» (определение другого его ученика, Осипа Мандельштама, из автобиографического «Шума времени»). Эта наука в полной мере отзывается во всех критических работах Набокова, в том числе в комментариях к «Евгению Онегину». Многообразное наследие Гиппиуса включает в себя и пушкиноведческие труды, конечно же знакомые Набокову: «Пушкин и журнальная полемика его времени» (1900) и «Пушкин и христианство» (1915). Индивидуальное начало, которое так поощрял в своих учениках Гиппиус, в высшей степени выявилось в набоковских исследованиях пушкинского романа.
Начиная свой труд, Набоков не мог предположить, что он займет столько лет. В письмах сестре писатель год за годом повторяет, что заканчивает своего «Онегина». 29 сентября 1953 г.: «Думаю, что кончу моего огромного Евг. Онег. в течение этой зимы. Сейчас переписывается роман». 1 ноября 1954 г.: «Не знаю, почему у меня так мало времени для личного — но так уж идет — целый день работаю над чем-нибудь — сейчас лихорадочно кончаю моего „Онегина“, который тяготит надо мной вот уже пятый год». 15 марта 1956 г. из Кембриджа (Масс.): «Здесь я бешено заканчиваю моего огромного „Онегина“». 14 сентября 1957 г.: «Надеюсь, что наконец, наконец кончу моего чудовищного Пушкина. В продолжение заметок о Евг. Онегине в „Новом Журн.“ будут еще в „Опытах“. Я устал от этого „кабинетного подвига“, как выражался мой пациент». 1 января 1958 г.: «У нас Митюша провел недели две, помогал мне делать индекс к моему огромному „Онегину“…» И наконец 6 сентября 1958 г. он сообщает сестре: «Меж тем я готовлю Е. О. для печати…»
[6].
В процессе работы над переводом и комментированием Набоков опубликовал несколько статей, которые должны были предупредить будущего читателя о характере и особенностях его подхода к разрешению стоящих перед ним проблем: «Problems of Translation: „Onegin“ in Englich» («Partisan Review», New York, 1955, fall XXII); «Заметки переводчика, I» («Новый журнал», New York, 1957, XLIX); «Заметки переводчика, II», («Опыты», New York, 1957, VIII); «The Servile Path» («On Translation», ed. R. Brower. Cambridge, Mass., 1959).
«Пушкин и Толстой, Тютчев и Гоголь встали по четырем углам моего мира», — сказал Набоков в «Других берегах», поставив на первое место Пушкина. Только Пушкин оставался для Набокова на протяжении всей жизни незыблемым авторитетом. Набоков переводил и комментировал Пушкина, жертвуя временем, которое мог использовать для собственного оригинального творчества. Ему хотелось представить поэта англоязычному читателю «правдоподобно», и это ему удавалось, хотя сам он относился к своим, прежде всего стихотворным, переводам весьма критически, полагая их лишь «достаточно правдоподобными», а желание познакомить иностранного читателя с Пушкиным в поэтическом переводе — «дурным желанием», но признавался, что получал удовольствие от переводческой работы, испытывая «чудесное ощущение полного погружения в поэзию». Свой прозаический перевод Набоков исправлял вплоть до выхода книги, что же касается собственно Комментария, то, как явствует из того же Предисловия, он практически был завершен в указанный срок. «Однако же после 1957 г., когда Комментарий в основном был закончен, я мало соприкасался с современной пушкинианой», — замечает Набоков.
Незадолго до выхода его перевода «Онегина» в свет писатель в интервью, данном им в Монтрё Олвину Тоффлеру в середине марта 1963 г., сказал: «Я только что закончил правку последней корректуры моей книги об „Евгении Онегине“ Пушкина — четыре толстых томика, которые должны выйти в этом году в Болингеновской серии; сам перевод стихотворного текста занимает малую часть первого тома. Остальная часть этого тома и тома второй, третий и четвертый содержат обширный комментарий. Этот опус обязан своим рождением замечанию, которое сделала мимоходом моя жена в 1950 — в ответ на высказанное мной отвращение к рифмованному переложению „Евгения Онегина“, каждую строчку которого мне приходилось исправлять для моих студентов: „Почему бы тебе самому не сделать перевод?“ И вот результат. Потребовалось примерно десять лет труда»
[7]. На самом деле Набокову потребовалось на это значительно больше времени, но обозначенные им десять лет являются в определенном смысле знаменательными — ведь десять лет потребовалось Пушкину для создания своего романа.
19 сентября 1964 г. советская газета «За рубежом» (еженедельное обозрение иностранной прессы, орган Союза журналистов СССР и издательства ЦК КПСС) напечатала самый благожелательный отклик на издание набоковского труда под заголовком «Евгений Онегин в США»: «Американское издательство „Пантеон“ выпустило „Евгения Онегина“ в переводе и с комментариями Владимира Набокова в четырех томах. До сих пор американец, не знающий русского языка, мог только вежливо соглашаться, когда ему говорили, что „Евгений Онегин“ — гениальное произведение. Владимир Набоков, ученый, поэт, литератор, пишущий изысканной английской прозой, познакомил с „Евгением Онегиным“ людей, не знающих русский язык, но так, что они могут судить о достоинствах этой поэмы». Неизвестный автор статьи пишет о том, что читатели романа благодаря Набокову вдруг «с удивлением обнаружили, что один из основных героев поэмы — сам Пушкин» и что «как гостеприимный хозяин Пушкин проходит через всю книгу, предлагает читателю бокал шампанского и представляет ему всех своих героев. Пушкин комментирует события поэмы в несколько ироническом тоне. Он как бы стоит между читателем и героями». По поводу перевода цитируются слова Набокова: «…перевести поэму в стихах и сохранить все тонкости оригинала невозможно»; но утверждается, что «в нем есть ритм и мелодия в отличие от других переводов». А также пишется: «Что же касается содержания, то оно передано настолько полно, насколько это возможно в переводе»
[8]. Больше никаких упоминаний в советской прессе о его переводе и Комментарии не последовало, как и о Набокове вообще, вплоть до 1986 г., когда наступило посмертное возвращение писателя на родину. Разве что в «Краткой литературной энциклопедии» была помещена заметка за подписью О. Михайлова и Л. Черткова, в которой упоминалась публикация перевода «Евгения Онегина» с «обширными комментариями». Следует отметить, что в этой статье допущена ошибка в отношении даты рождения писателя при переводе со старого на новый стиль. Указано; 23/IV (5/V) 1899
[9]. Правильно: 10/ IV. (22/ IV) 1899.
Зато в американской и русской эмигрантской печати сразу же начавшиеся споры по поводу набоковского «Онегина» не прекращаются до сих пор. Как бы желая поставить точку в развернувшейся полемике, Нина Берберова в книге «Курсив мой» пишет: «В 1964 г. вышли его комментарии к „Евгению Онегину“ (и его перевод), и оказалось, что не с чем их сравнить. Похожего в мировой литературе нет и не было, нет стандартов, которые помогли бы судить об этой работе. Набоков сам придумал свой метод и сам осуществил его, и сколько людей во всем мире найдется, которые были бы способны судить о результатах? Пушкин превознесен и… поколеблен». По мнению писательницы, Набоков «и сам себя „откомментировал“, „превознес“ и „поколебал“ — как видно из приведенных цитат его стихов за двадцать четыре года»
[10].
Корней Чуковский сделал попытку суждения о работе Набокова в статье «Онегин на чужбине», к сожалению оставшейся незавершенной. «В своих комментариях, — пишет Чуковский, — Набоков обнаружил и благоговейное преклонение перед гением Пушкина, и эрудицию по всем разнообразным вопросам, связанным с „Евгением Онегиным“»
[11]. Вместе с тем Чуковский как бы укоряет Набокова в том, что в своих построениях он старается изыскать французские или английские первоисточники пушкинской фразеологии. Публикуя работу своего деда, Елена Чуковская не случайно оговорила следующее; «Для его критического метода вообще характерно строить свои статьи так: сначала с большим преувеличением развить и утвердить одну какую-то мысль, а затем — другую, как бы противоположную ей, а в конце, в заключении объединить обе в совершенно ясном, хотя и сложном синтезе»
[12].
Следуя обозначенной таким образом, согласно гегелевской триаде, методологии Чуковского, можно предположить, что речь в дальнейшем пошла бы у него о мировой отзывчивости Пушкина при совершенном, вместе с тем национальном его своеобразии. Ведь Набоков своими настойчивыми параллелизмами как раз и включает Пушкина в великий поток мировой литературы, нисколько при этом не умаляя его индивидуальной и национальной самобытности. Парадокс набоковского видения Пушкина тем-то и характерен, что, рассматривая творчество поэта сквозь призму достижений ведущих европейских писателей, Владимир Владимирович именно возвеличивает Пушкина тем, что не оставляет его особняком на мировой литературной обочине.
Комментирование «Евгения Онегина» шло параллельно с работой над собственными романами, следы чего отчетливо проявились в них. К примеру, письмо, адресованное Шарлоттой Гейз, матерью Лолиты, Гумберту Гумберту, является не чем иным, как пародией на «Письмо Татьяны к Онегину». В поле притяжения набоковского Комментария оказался и роман «Пнин», вышедший в 1957 г., когда практически был завершен титанический труд Набокова над пушкинским романом. Письмо Лизе профессора Пнина из седьмой главы романа — «потрясающее любовное письмо». Слова: «Увы, боюсь, что только жалость родят мои признания…» — вдруг опять же вызывают в памяти строки письма Татьяны. Жизнь Пнина, профессора русской литературы, также ориентирована на пушкинские координаты, как и жизнь профессора Набокова, преподававшего американским студентам Пушкина. Представление о набоковских комментаторских трудах можно получить из описания библиотечных бдений Пнина: «Его исследования давно вошли в ту блаженную стадию, когда поиски перерастают заданную цель и когда начинает формироваться новый организм, как бы паразит на созревающем плоде. Пнин упорно отвращал свой мысленный взгляд от конца работы, который был виден уже так ясно, что можно было различить ракету типографской звездочки… Приходилось остерегаться этой полоски земли, гибельной для всего, что длит радость бесконечного приближения. Карточки мало-помалу отягчали своей плотной массой картонку от обуви. Сличение двух преданий; драгоценная подробность поведения или одежды; ссылка, проверив которую, он обнаружил неточность, которая явилась следствием неосведомленности, небрежности или подлога; все эти бесчисленные триумфы bezkoristniy (бескорыстной, самоотверженной) учености — они развратили Пнина, они превратили его в опьяненного сносками ликующего маньяка, что распугивает моль в скучном томе толщиной в полметра, чтоб отыскать там ссылку на другой, еще более скучный том».
Если это описание дает представление о труде Набокова-комментатора, то сложная структура романа «Бледный огонь», который писался в период завершения работы над «Онегиным», определилась структурой этого Комментария. Известный американский набоковед Стив Паркер, сопоставляя структуру этого романа и Комментария, заметил: «Там тоже были предисловие к роману в стихах, перевод этого романа, а потом обширнейшие, составляющие три четверти объема всего труда, и едва ли не самые в нем интересные набоковские комментарии. Форма эта повторялась теперь в пародийном плане и на новом, куда более сложном, уровне»
[13]. В свою очередь, к Комментарию можно отнести высказывание по поводу набоковского романа «Бледный огонь» Мери Маккарти, которая полагает, что «это шкатулка с сюрпризами, ювелирное изделие Фаберже, механическая игрушка, шахматная задача, адская машина, западня для критиков, игра в кошки-мышки и набор для любителя самоделок»
[14].
Обратимся к самому Набокову за ответом на вопрос: что побудило уже признанного писателя в ущерб своему собственному творчеству приступить к этому колоссальному труду? По этому поводу он пишет в своем Предисловии: «Написание книги, которую читатель сейчас держит в руках, было вызвано настоятельной необходимостью, возникшей около 1950 г., когда я вел занятия по русской литературе в Корнельском университете в городе Итаке штата Нью-Йорк, а также по причине отсутствия адекватного перевода „Евгения Онегина“ на английский; книга эта становилась все объемнее — в часы досуга, с многочисленными перерывами, вызванными требованиями других, более сложных задач, — в течение восьми лет (один год я получал финансовую поддержку от фонда Гугенхайма)».
Сохранились воспоминания Ханны Грин, одной из упомянутых студенток Набокова по женскому колледжу в Уэлсли, из которых явствует, что проблемы с переводом «Евгения Онегина» возникли у него уже тогда: «Он говорил нам, что произносит „Евгений Онегин“ скрупулезно по правилам английского языка как „Юджин Уан Джин“ (что означает „Юджин, один стакан джина“). Он медленно и тщательно анализировал перевод „Юджина Уан Джина“, помещенный в нашей хрестоматии, и поправлял переводчика, давая нам верный перевод некоторых строчек. Мы записывали эти строчки в книге карандашом. Так он велел нам. Он говорил, что из всех русских писателей Пушкин больше всего теряет в переводе. Он говорил о „звонкой музыке“ пушкинских стихов, о чудесном их ритме, о том, что „самые старые, затертые эпитеты снова обретают свежесть в стихах Пушкина“, которые „бьют ключом и сверкают в темноте“. Он говорил о великолепном развитии сюжета в „Евгении Онегине“, которого Пушкин писал в течение десяти лет, о ретроспективной и интроспективной хаотичности этого сюжета. И он читал нам вслух сцену дуэли, на которой Онегин смертельно ранил Ленского. По словам Набокова, в этой сцене Пушкин предсказал собственную смерть»
[15].
Отголосок «онегинских» лекций Набокова явственно звучит в его Комментарии. Так живо представляешь себе Набокова, который чертит для студентов мелом на грифельной доске схему дуэли Онегина и Ленского, столь подробно проработанную вербально в соответствующем месте Комментария. Подобная схема приводится в письме Набокова (периода работы над «Онегиным») американскому другу профессору Эдмунду Уилсону от 4 января 1949 г.: «Ты допустил ужасную ошибку при разборе дуэли между Онегиным и Ленским. Интересно, с чего ты взял, что они сходились пятясь, затем поворачивались друг к другу лицом и стреляли, то есть вели себя как герои популярных фильмов или комиксов? Такого рода поединка в пушкинской России не существовало. Дуэль, описанная в „Онегине“, является классической duel à volonte [дуэль по доброй воле, фр.] в точном соответствии с французским Кодексом чести и происходит следующим образом. Будем исходить из того, что один человек „вызвал“ (а не „призвал“, как иногда неправильно выражаются) другого для выяснения отношений на „встречу“ (английский термин, аналогичный французскому rencontre) — другими словами, картель (в Англии и Виргинии он назывался „вызов“ или „послание“) был отправлен и принят и все предварительные формальности выполнены. Секунданты отмеряют положенное число шагов. Так, перед дуэлью Онегина с Ленским было отмерено тридцать два шага. Сколько-то шагов требуется на то, чтобы дуэлянты могли сойтись и после этого их разделяло бы расстояние, скажем, в десять шагов (la barrier, своего рода ничейная земля, вступить на которую ни один не имеет права).
Участники занимают исходные позиции в крайних точках О и Л, стоя, естественно, друг к другу лицом и опустив дула пистолетов. По сигналу они начинают сходиться и могут при желании выстрелить в любой момент. Онегин стал поднимать пистолет после того, как оба сделали по четыре шага. Еще через пять шагов прогремел выстрел, которым был убит Ленский. Если бы Онегин промахнулся, Ленский мог бы заставить его подойти к барьеру (Б1), а сам бы не спеша, тщательно прицелился. Это была одна из причин, по которой серьезные дуэлянты, включая Пушкина, предпочитали, чтобы соперник выстрелил первым. Если после обмена выстрелами противники продолжали жаждать крови, пистолеты могли быть перезаряжены (или подавались новые), и все повторялось сначала. Этот вид дуэли, с вариациями, был распространен во Франции, России, Англии и на юге Соединенных Штатов между 1800 и 1840 годами»
[16].
В том же письме Набоков пишет по поводу сопоставления Уилсоном в эссе «Памяти Пушкина» («In Honor of Pushkin») XI–XIII строф четвертой главы «Онегина» с первой строфой «Кануна Св. Агнессы» («The Eve of St. Agness») Джона Китса: «Твоя ссылка на Китса в связи с „Онегиным“ замечательна своей точностью; ты можешь гордиться: в своих лекционных заметках о Пушкине я цитирую этот же отрывок из „Кануна Святой Агнессы“»
[17]. Позднее Набоков процитировал этот уилсоновский прозаический перевод в Комментарии к «Евгению Онегину». Текст лекционного курса или заметок к нему до настоящего времени не опубликован, но несомненно, что в них постепенно накапливался материал к Комментарию, о чем свидетельствует, в частности, процитированное письмо. В письмах Уилсону постоянно встречаются упоминания о работе над Комментарием к пушкинскому роману. Благодаря поддержке Уилсона Набоков для занятий «Евгением Онегиным» получил стипендию фонда Гугенхайма, которая должна была отчасти освободить писателя от чтения лекций. «„Е. О.“ не отнимет у меня слишком много времени, — писал Уилсону Набоков, благодаря его за хлопоты о стипендии, — и я мог бы безболезненно сочетать эту работу с другими удовольствиями. Но я сыт преподаваньем. Я сыт преподаваньем. Я сыт преподаваньем»
[18].
Вскоре после выхода набоковского труда появилась рецензия на него Э. Уилсона в «York Review of Books» с негативными и порою даже резкими оценками — прежде всего перевода. Самому Комментарию, составляющему львиную долю всего объема, была посвящена только одна, хотя и похвальная фраза, но при этом Уилсон позволил себе усомниться в обоснованности указаний на те французские и английские источники, которыми, по мнению Набокова, пользовался Пушкин. Именно этими указаниями как важнейшей составной частью Комментария его автор дорожил в первую очередь. Эта рецензия окончательно расстроила и без того уже натянутые взаимоотношения Набокова и Уилсона. Обиднее всего было для писателя то, что незадолго до появления этой рецензии Уилсон посетил его в Швейцарии, но ни слова не сказал о том, что рецензия вот-вот будет напечатана. Вослед Уилсону в спор по поводу набоковского «Онегина» вступили другие критики, которые также, не смея судить Комментарий, набросились на перевод. От знаменитого писателя и поэта все ожидали стихотворного перевода, а не подстрочника, который якобы мог выполнить любой ремесленник. Никому не было дела до тех идей в отношении перевода, которые в «Онегине» реализовал Набоков. В интервью, данном Альфреду Аппелю, Набоков защищает свою позицию: «Говорят, есть на Малайях такая птичка из семейства дроздовых, которая только тогда поет, когда ее невообразимым образом терзает во время ежегодного Праздника цветов специально обученный этому мальчик. Потом еще Казанова предавался любви с уличной девкой, глядя в окно на неописуемые предсмертные мучения Дамьена. Вот какие меня посещают видения, когда я читаю „поэтические“ переводы русских лириков, отданные на заклание кое-кому из моих знаменитых современников. Замученный автор и обманутый читатель — таков неминуемый результат перевода, претендующего на художественность. Единственная цель и оправдание перевода — возможно более точная передача информации, достичь же этого можно только в подстрочнике, снабженном примечаниями»
[19]. Чуковский по поводу статьи Уилсона отозвался в письме к своей загадочной корреспондентке Соне Г., оказавшейся другом Набокова Романом Николаевичем Гринбергом: «Эдм. Уилсон написал очень талантливо, очень тонко об „Онегине“ Вл. Вл-ча, как жаль, что при этом он, Уилсон, так плохо знает русский язык и так слаб по части пушкиноведения. Вл. Вл. его сотрет в порошок»
[20].
Это замечание Чуковского отнюдь не случайно, ибо Набоков в своем Комментарии самым беспощадным образом набрасывается на всех своих предшественников по переводу и комментарию «Онегина». Особенно досталось профессору Чижевскому, который занял в Гарвардском университете то место, на которое с полным основанием рассчитывал сам Набоков. Чижевский, «плоховатый работник» (по мягкому замечанию К. Чуковского), выпустил в 1953 г., в разгар работы Набокова над «Онегиным», свой комментарий к пушкинскому роману. «Ни один ястреб не терзал свою жертву с такой кровожадной жестокостью, с какой Вл. Набоков терзает этого злополучного автора», — пишет Чуковский
[21].
Неприятием всякого рода пошлости, особенно по отношению к Пушкину, можно объяснить те категорические суждения в адрес своих коллег, которыми изобилует набоковский Комментарий. «Говорят, что человек, которому отрубили по бедро ногу, долго ощущает ее, шевеля несуществующими пальцами и напрягая несуществующие мышцы. Так и Россия еще долго будет ощущать живое присутствие Пушкина». Это жесткое, но по-набоковски точное сравнение восходит к вставному очерку из последнего его русскоязычного романа «Дар», где порожденный фантазией писателя мнимый автор этого очерка А. Н. Сухощеков рассказывает о происшествии с неким господином Ч., много лет жившим вне России и попавшим по приезде в Петербург на представление «Отелло». Когда, указывая на смуглого старика в ложе напротив, приезжему доверительно шепчут: «Да ведь это Пушкин», он поддается мистификации. Театральное действо о ревнивом венецианском мавре, знакомый образ поэта с африканскими чертами и смуглый незнакомец сливаются в единое целое — и неожиданно сам рассказчик оказывается во власти пленительной иллюзии: «Что если это впрямь Пушкин в шестьдесят лет, Пушкин, пощаженный пулей рокового хлыща, Пушкин, вступивший в роскошную осень своего гения».
В связи с дуэльной темой можно отметить один сквозной мотив в творчестве Набокова, в том числе и комментаторском, обозначенный для него тем, что «ритм пушкинского века мешался с ритмом жизни отца», мотив, разрешенный как в плане автобиографическом, в связи с отцом, Владимиром Дмитриевичем Набоковым, так и в чисто художественном, хотя границы взаимных отражений точно обозначить нельзя — они размыты до той степени, что читатель с трудом отделяет реального отца писателя от вымышленного отца героя романа «Дар». В «Других берегах» Набоков описывает свое состояние, когда, узнав о предстоящей дуэли отца, он в оцепенении едет домой, переживая «все знаменитые дуэли, столь хорошо знакомые русскому мальчику», он вспоминает дуэли Грибоедова, Лермонтова, но прежде всего Пушкина и даже Онегина с Ленским, «Пистолет Пушкина падал дулом в снег. <…> Я даже воображал, да простит мне Бог, ту бездарную картину бездарного Репина, на которой сорокалетний Онегин целится в кучерявого Собинова». Этот художнический пассаж несколько раз варьируется Набоковым, в том числе в комментариях к «Евгению Онегину». Выпады против Репина выражают отношение Набокова к проблеме увековечения памяти поэта, к трактовке его наследия, в которой должна быть правда искусства, а не правдоподобие. Трагическая смерть отца, погибшего от пистолетного выстрела не на дуэли, ассоциируется для сына со смертью Пушкина. Да и вся жизнь отца воспринимается Набоковым как уподобление жизни Пушкина, выше всех «громких прав» поставившего понятие чести и свободы личности. И в романе «Дар» у его героя, поэта Федора Константиновича Годунова-Чердынцева (сама фамилия которого, кажется, выскочила из пушкинских текстов), Пушкин, его жизнь и смерть, ассоциируется с отцом: «Пушкин входил в его кровь. С голосом Пушкина сливался голос отца. <…> Мой отец мало интересовался стихами, делая исключение только для Пушкина: он знал его, как иные знают церковную службу, и, гуляя, любил декламировать». Годунов-Чердынцев хорошо помнил, как и его создатель, что «няню к ним взяли оттуда же, откуда была Арина Родионовна, — из-за Гатчины, с Суйды: это было в часе езды от их мест — и она тоже говорила „эдак певком“».
Свою собственную жизнь писатель и комментатор Набоков также соизмеряет с биографией Пушкина. Он подчеркивает, что родился спустя ровно сто лет после Пушкина, в 1899 г., что няня его из тех же краев, что и няня Пушкина. Комментируя строфы первой главы относительно воспитания Онегина, Набоков сообщает, что в детстве он, как Онегин, жил в Петербурге, что у него, как у Онегина, был гувернер, который его также водил в Летний сад на прогулку. Эти параллели дороги писателю, хотя могут показаться неуместными в жанре комментария.
Именно эти частные подробности отметил Чуковский в статье «Онегин на чужбине», говоря о том, «что в своих комментариях к Пушкину Набоков видит комментарии к себе самому, что для него это род автобиографии, литературного автопортрета…». Чуковский цитирует еще один автобиографический или генеалогический пассаж Набокова по поводу известного упоминания в романе адмирала А. С. Шишкова: «Адмирал Александр Семенович Шишков… президент Академии наук и двоюродный брат моей прабабушки» — и замечает в связи с этим: «Если бы какой-нибудь другой комментатор поэзии Пушкина в своем научном примечании к „Евгению Онегину“ позволил себе сообщить, какая была у него, у комментатора, бабушка, это вплетение своей собственной биографии в биографию Пушкина показалось бы чудовищной литературной бестактностью. Но для Набокова, который видит в комментариях к „Евгению Онегину“ одно из средств самовыражения, самораскрытия и стремится запечатлеть в них свое „я“, свою личность с той же отчетливостью, с какой он запечатлевает ее в своих стихах и романах, совершенно естественно рассказывать здесь, на страницах, посвященных „Онегину“, что у него, у Набокова, была бабушка, баронесса фон Корф, и дядюшка Василий Рукавишников, после смерти которого он, Набоков, получил в наследство имение Рождествено, что имение это примыкает к другим, тоже очень живописным имениям, принадлежавшим его родителям и близкой родне». Рассказывается в комментариях, что также не прошло мимо внимания Чуковского, что в Батове, одном из этих имений, юный Набоков «в шутку дрался на дуэли с одним из своих кузенов»
[22]. Этот поворот темы дуэли также служит отголоском пушкинских дуэльных ситуаций.
Проявленный в комментариях к роману интерес к собственным предкам сродни пушкинскому интересу к истории своего рода. Набоков вполне мог бы подписаться под известными словами Пушкина: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно, не уважать оных есть постыдное малодушие». Интересно отметить, что осознание этого чувства пришло к Набокову под влиянием погружения в Пушкина, тогда, когда он работал над Комментарием к «Евгению Онегину». Именно параллельно с этим трудом пишет и издает Набоков свои автобиографические повествования «Conclusive Evidence» («Убедительные доказательства», 1951), «Другие берега» (1954) и, наконец, после выхода Комментария, «Speak, Memory!» («Память, говори!», 1966) Не сословный снобизм, но чувство гордости за историю своего рода, определенные художественные установки двигали Набоковым, когда он вплетал их в свои создания, следуя пушкинским принципам. На уровне сопоставления родовых интересов обоих писателей, сопоставления приемов и методов их отражения в творчестве в наибольшей мере обнаруживается их литературное родство или, точнее, преемственность.
Подобно тому как Пушкин вкрапляет в текст романа биографические отступления, Набоков включает их в текст своего Комментария к нему. Помимо биографических вкраплений набоковский Комментарий, как и роман Пушкина, отличает обилие отступлений на различные темы. Одно из таких отступлений уже не вмещается в основной текст и выделяется в приложение «Абрам Ганнибал», появившееся первоначально в виде отдельной статьи, напечатанной в июле 1962 г. в журнале «Encounter» («Полемика»)
[23]. Фактически это разросшийся комментарий к L строфе первой главы романа, а точнее всего, к одному стиху — «Под небом Африки моей» и примечанию к нему самого Пушкина в первом издании главы. Скрупулезно Набоков-пушкинист исследует проблемы, связанные с биографией экзотического прадеда Пушкина, его исторической родиной — прародиной поэта. Решение частной комментаторской задачи трансформировалось в самостоятельный научный поиск, необходимым условием которого для Набокова явился отказ от груза заключений своих предшественников, сколь бы авторитетными они ни казались. Одно из самых интересных наблюдений Набокова заключается в том, что Пушкин не писал об абиссинском происхождении своего предка. Иногда причиной этого, по мнению Набокова, было то, что при упоминании Абиссинии могла возникнуть нежелательная ассоциация с популярным романом английского писателя С. Джонсона «История Расселаса, принца абиссинского» (1759), переведенным на русский язык в 1795 г. Действительно, Пушкину вполне хватало истории с «негритянским принцем» из булгаринского пасквиля 1830 г. Набоков намекает в своей работе на то, что сама «Немецкая биография» Ганнибала, которой пользовался Пушкин, имела в качестве своего литературного источника «Расселаса» Джонсона. Зять Ганнибала и его биограф А. К. Роткирх имел возможность воспользоваться немецким переводом «Расселаса», сделанным Фридрихом Шиллером и изданным в 1785 г. Заметим, что подлинник «Немецкой биографии» написан на бумаге 1786 г. Знакомство Пушкина с «Расселасом» для Набокова несомненно: в библиотеке Пушкина имелось английское издание романа 1822 г. Таким образом, неслучайно, разобрав всевозможные версии происхождения Ганнибала, Набоков делает «ход конем»: пишет, что «современник доктора Джонсона, прадед Пушкина, родился практически в долине „Расселаса“, у подножия совмещенного памятника эфиопской истории и французской нравоучительной литературы XVIII в.», что Абрам Ганнибал приходился внуком «Расселасу доктора Джонсона». «Мечтаниями» называет Набоков эту свою литературно-этнографическую гипотезу, которая, впрочем, имеет такое же право на существование, как и те, которые родились в лоне «семейственных преданий» Ганнибалов-Пушкиных.
Хочется остановиться еще на одном моменте этого Комментария, касающемся основного его вопроса — о родине Ганнибала. В результате подробного анализа эфиопского происхождения Абрама Петровича Ганнибала Набоков парадоксально заключает свое подробное исследование словами, которые, как оказалось, явились провидческими: «Было бы пустой тратой времени гадать, не родился ли Абрам вообще не в Абиссинии; не поймали ли его работорговцы совершенно в другом месте — например в Лагоне (области Экваториальной Африки, южнее озера Чад, населенной неграми-мусульманами)…» Этот пассаж привлек внимание современного исследователя родом из Африки Дьедонне Гнамманку, который убедительно доказал, что именно город Лагон (на территории современного Камеруна) на одноименной реке, южнее озера Чад, и есть родина прадеда Пушкина
[24]. Это, может быть, самый яркий, но отнюдь не единственный пример того, как набоковский Комментарий дает импульс дальнейшему исследованию. Данное оригинальное исследование вопроса, который так занимал самого Пушкина, посвящено прежде всего генетическому коду, вписанному самой природой в Пушкина. Строки Пушкина из комментируемой строфы («Под небом Африки моей, // Вздыхать о сумрачной России») Набоков перефразирует в «Других берегах», выговаривая себе право «в горах Америки моей вздыхать о северной России». Так через пушкинские стихи о неведомой прародине Набоков выражает свою тоску об утраченном отечестве. «Призрак невозвратимых дней», говоря словами Пушкина, будет преследовать Набокова всю жизнь. Эпиграф первого его романа «Машенька» восходит к XLVII строфе той же первой главы «Евгения Онегина»: «Воспомня прежних лет романы…».
Другого рода отступление было нами опубликовано в посвященном творчеству Набокова номере журнала «Звезда» — «Комментарий к XXXIII строфе первой главы»: «Я помню море пред грозою…»
[25]. Как бы следуя пушкинской манере отступлений в романе, Набоков обращает внимание на мотив, выделенный и у Пушкина, — мотив «утаенной любви» или, как определил его Набоков, «поиск реальной женщины, к чьей ножке подошел бы этот хрустальный башмачок — XXXIII строфа». На роль этой сказочной Золушки, если вспомнить труды нескольких поколений пушкинистов, претенденток более чем достаточно. Декларируя, что поиск прототипов дело безнадежное, Набоков тем не менее погружается в это безбрежное море, приведя читателя в конце концов к выводу, что одной лишь претендентки на этот «башмачок» не существует, что их по меньшей мере две, если даже не четыре. Казалось бы, чего проще сразу сделать тот вывод, который и завершил в итоге это отступление, но тогда Набоков не был бы самим собою, тем мастером, которого мы знаем по другим его созданиям, а Комментарий утратил бы свою прелесть, выпал бы из набоковского ряда. В том-то и дело, что автору мил сам процесс поиска, приведение аргументов и контраргументов, сбор доказательств и их опровержение.
Если круг реальных претенденток у Набокова относительно узок (он вполне мог бы быть расширен за счет множества гипотез), то литературное поле, в котором мог вдоволь нагуляться Пушкин, представляется достаточно обширным и хорошо обработанным. Еще во втором столетии нашей эры, уточняет комментатор, его начал обрабатывать Люций Апулей, трудились на нем Лафонтен и Бен Джонсон, Томас Мур и Байрон, Ламартин и Гюго, наконец, из русских авторов — Ипполит Богданович. Такая цепочка предшественников Пушкина может смутить кого угодно из ревнителей самобытности поэта, но только не Набокова. Он убежден, что нисколько не умаляет оригинальности, а главное, достоинств пушкинской поэзии тем, что с последовательным упорством (по мнению оппонентов Набокова, достойным лучшего применения) изыскивает всевозможные источники тех или иных пушкинских тем, мотивов, образов, пассажей и даже литературных оборотов. На необработанном, неуготовленном поле взойти могут разве что сорняки, а никак не первоклассные плоды, каковыми Набоков почитает пушкинские творения.
Знаменательно и то, что в этом фрагменте его Комментария выразилась общая тенденция Набокова — принципиальный отказ от поиска реальных прототипов лирических героев, что нашло поддержку в позиции ведущих отечественных пушкинистов, хотя и они, подобно Набокову, порою пытались уловить тени, отраженные некогда в зеркале пушкинского гения. Удивительна способность Набокова прозреть то, что ему в силу обстоятельств было недоступно.
В свое время недостаток в отечественном пушкиноведении комментаторских работ по «Евгению Онегину» был одной из причин того, что Набоков взялся за его исследование. Так, весьма существенным стимулом к работе над пушкинским романом было желание Набокова перекрыть такой вульгарно-социологический комментарий к нему, каким был единственный труд этого рода до набоковского Комментария — «„Евгений Онегин“. Роман А. С. Пушкина. Пособие для учителей средней школы» Николая Леонтьевича Бродского, впервые опубликованный в 1932 г. и выдержавший множество переизданий. Набоков пользовался третьим изданием 1950 г. Никому из переводчиков и комментаторов «Евгения Онегина» так не досталось от Набокова, как Бродскому. Уничижительные эпитеты и определения в его адрес рассеяны по всему Комментарию: «идиотический Бродский», «советский лизоблюд» и т. д. Набоков, чье «политическое кредо, — по его собственным словам, — было твердо, как гранит», конечно, не мог иначе как с отвращением принять комментарий, в предисловии которого сказано: «Великая Октябрьская социалистическая революция до основания смела тот социально-политический порядок, в котором задыхался национальный гений и который погубил поэта вольности, врага „барства дикого“ и царизма, и вызвала к творческой жизни подлинного хозяина страны — народ, на долю которого при жизни поэта, по его словам, выпала „крепостная нищета“». И далее: «Советский читатель в романе Пушкина — этой „энциклопедии русской жизни“ первых десятилетий XIX века — встречает характерные подробности чуждого ему быта…» и т. д.
Один из современных исследователей Набокова, постигавший «Онегина» еще по Бродскому, Борис Носик пишет: «Мой сверстник усмехнется, прочитав у Набокова язвительные строки о знаменитых комментариях Бродского и вспомнив наши счастливые школьные годы, когда Бродский был нарасхват среди школяров, а пример с „боливаром“ кочевал из одного школьного сочинения в другое. Бродский открыл, что не случайно Онегин водрузил себе на голову „широкий боливар“: Симон-то Боливар был как-никак борцом за независимость Южной Америки, а стало быть… Набоков уподобил это рассужденью о том, что американки носят платок „бабушка“ из вящей симпатии к СССР. Вообще любитель комментариев может „поймать кайф“, раскрыв наугад любой из трех томов набоковских комментариев»
[26].
Первым из отечественных пушкинистов, кто откликнулся на набоковский Комментарий, сделав ссылки на него в своих работах как само собою разумеющееся, еще до снятия с имени Набокова запрета, был академик М. П. Алексеев. В своей статье «Эпиграф из Э. Берка в „Евгении Онегине“» (1977) он отметил роль Набокова в установлении источника этого первоначального эпиграфа к первой главе романа: «В. Набоков, в комментарии к своему английскому переводу уделивший несколько интересных страниц эпиграфам к пушкинскому роману, в том числе и опущенным (см. раздел „Dropped epigraphs“ во втором томе комментария), коснулся здесь также и интересующего нас эпиграфа из Берка. Отметив, что в библиотеке Пушкина сохранился знаменитый трактат Берка „Размышления о революции во Франции“ (1790) в анонимном французском переводе 1823 г., В. Набоков предупредил, что в этой книге напрасно было бы искать слова, превращенные Пушкиным в эпиграф, и что источник этой цитаты следует искать в другом сочинении Берка „Мысли и подробности о скудости“»
[27]. Прежде чем написать эти строки, М. П. Алексеев отметил приоритет в установлении этого источника Ю. Семенова, который до выхода в свет набоковского Комментария написал об этом в 1960 г.
[28]. Однако Набоков, к 1960 г уже завершивший свой труд, несомненно независимо от Ю. Семенова, обнаружил источник этого эпиграфа. М. П. Алексеев тут же высказал свое согласие с мнением Набокова, что Пушкин, не обладавший достаточным знанием английского языка, взял слова Берка из какой-либо книги цитат: «Такое предположение правдоподобно». М. П. Алексеев отмечает также приоритет Набокова в правильном толковании эпиграфа из Берка, должного служить, по расчетам Пушкина, своего рода предупреждением для читателей, «как им следует воспринимать взаимоотношения между „образом автора“ в романе и его главным героем»
[29].
В связи со спором по поводу толкования выражения «Александрийский столп» М. П. Алексеев в своей знаменитой работе «Стихотворение Пушкина „Я памятник себе воздвиг…“» (1967) также вспоминает Набокова: «Так, в 1945 г. ныне покойный американский славист Семуэл Кросс, рецензируя новый перевод пушкинского „Памятника“ на английский язык (В. Набокова), отметил, что в стихах:
Tsar Alexander\'s column it exceeds
In splendid unsubmissive height, —
содержится ошибка, поскольку „Александрийский столп“ значит „of Alexandria“ и не имеет отношения к Александру I и колонне на Дворцовой площади»
[30].
Солидаризируясь с мнением Набокова, М. П. Алексеев, однако, не отметил, что Набоков не оставил, верный себе, незамеченным этот выпад Кросса и ответил на него в Комментарии к «Евгению Онегину»: «Александрийский столп — это не Фарос в Александрии (огромный маяк из белого мрамора, который, по дошедшим до нас описаниям, имел высоту четыреста футов и стоял на восточной оконечности острова Фарос в Северной Африке), как мог бы предположить наивный читатель; и не колонна Помпея девяноста восьми футов высотой, построенная на самой высокой точке Александрии (хотя этот прекрасный столп из полированного гранита имеет некоторое сходство с колонной царя Александра). „Александрийский столп“, ныне именуемый „Александровской колонной“, был воздвигнут Николаем I на Дворцовой площади в Петербурге в ознаменование победы Александра I над Наполеоном». Неудивительно, что М. П. Алексеев не заметил этой реакции Набокова на рецензию Кросса, так как она составляет лишь небольшую часть развернутого комментария по поводу «Памятника», включившего в себя полностью даже текст его перевода на английский язык самого стихотворения Пушкина. Это еще одно из развернутых отступлений Набокова в его Комментарии к «Евгению Онегину». В процитированном отрывке обнаруживается характерное для Набокова стремление разгромить своих оппонентов, а также внимание к деталям, выразившееся в данном случае в приведении точных размеров упоминаемых памятников: далее в том же тексте Набоков приводит переведенную им в футы высоту Александровской колонны.
По мнению Набокова, высказанному им в самом начале Предисловия, пушкинский роман — «это прежде всего явление стиля, и с высоты именно этого цветущего края я окидываю взором описанные в нем просторы деревенской Аркадии, змеиную переливчатость заимствованных ручьев, мельчайшие рои снежинок, заключенные в шарообразном кристалле, и пестрые литературные пародии на разных уровнях, сливающиеся в тающем пространстве».
В своей работе Набоков использовал все, что оказалось ему доступным в американских библиотеках, а это практически исчерпывало то, что было сделано к тому времени в отечественном и мировом пушкиноведении. Сделано было очень много, тем не менее Набоков делает множество открытий, уточнений, прежде всего в связи с источниками тех или иных пушкинских мыслей, образов, цитат и реминисценций. Стремление Набокова найти, объяснить то, что не удалось сделать никому до него, принесло множество замечательных плодов. Что, казалось бы, нового можно было добавить к комментарию по поводу истории Лицея и происхождения его названия, столько об этом уже было написано. Но, несмотря ни на что, даже снисходительно не поминая само собою подразумевающегося предместья Афин — Ликея, где некогда Аристотель обучал юношество, предназначенное к государственному служению, Набоков указывает на несомненно более близкого предшественника пушкинского Лицея; «Название „лицей“ происходит от парижского Lycée. В 1781 г. Жан Франсуа Пилатр де Розье (р. 1756) организовал в Париже учебное заведение, названное „Музей“ („Musee“), где преподавались естественные науки. Затем, после гибели Розье в катастрофе на воздушном шаре, в 1785 г., „Музей“ был реорганизован и получил название „Лицей“, куда и пригласили Жана Франсуа де Лагарпа преподавать всемирную литературу. Он читал этот курс в течение нескольких лет, а затем издал свой знаменитый учебник (1799–1805) „Лицей, или Курс старой и новой литературы“, которым пользовались в Александровском Лицее через восемь лет после смерти автора». В свое время один из историков Лицея, Д. Кобеко, объясняя слово «лицей», поминает этот учебник, а также «четыре тощие книжки» журнала И. И. Мартынова «Лицей», «наполненные преимущественно извлечениями из сочинений Лагарпа», но о существовании одноименного учебного заведения ни Кобеко, ни кто-либо другой из авторов целого ряда трудов по истории Лицея не упоминают.
Интересно и то, как чудесный мастер разгадывать загадки (искусство немаловажное при комментаторской работе), Набоков определяет истинное значение лицейского прозвища Пушкина «Француз», пользуясь в качестве ключа пояснением поэта к нему — «смесь обезьяны с тигром»: «Я обнаружил, что Вольтер в „Кандиде“ (гл. 22) характеризует Францию как „се pays ou des singes agacent des tigres“ („страну, где обезьяны дразнят тигров“), а в письме к мадам дю Деффан (21 ноября 1766 г.) использует ту же метафору, разделяя всех французов на передразнивающих обезьян и свирепых тигров». В дополнение Набоков указывает и на то, что даже галлофоб адмирал Шишков использовал эту метафору в своей прокламации народу об отступлении Наполеона из Москвы.
Скрупулезность Набокова-комментатора способна иногда завести его в тупик, чего он как истинный исследователь вовсе не стесняется, задаваясь вопросом и оставляя возможность ответа идущим вослед ему. Так, говоря о лицейском профессоре де Будри, брате Жана Поля Марата, Набоков «уверен, что этим братом, известным в России, куда он эмигрировал в 1780-х под именем „де Будри“ (по названию города в Швейцарии), был Анри Мара (р. 1745)», а не Давид, который был слеп на один глаз, чего никто не упоминает. Экскурс в генеалогию братьев Набоков заканчивает, впрочем, словами: «Вся эта проблема, похоже, требует дополнительного изучения».
Одна из самых интересных гипотез Набокова касается предполагаемой дуэли двух поэтов — Пушкина и Рылеева, намек на которую содержится в письме первого А. А. Бестужеву от 24 марта 1825 г.: «Жалею очень, что его не застрелил, когда имел случай — да чорт его знал». По этому поводу Набоков пишет: «Моя гипотеза состоит в том, что приблизительно 1 мая 1820 г. Рылеев в своем антиправительственном угаре пересказывал слух о порке как о свершившемся факте (к примеру, так: „Власти нынче секут наших лучших поэтов!“) и что Пушкин вызвал его на дуэль, что секундантами были Дельвиг и Павел Яковлев и что дуэль произошла между 6 и 9 мая в окрестностях Петербурга, возможно, в имении матери Рылеева Батове». Эта набоковская гипотеза имеет право на существование хотя бы потому, что она покоится как минимум на трех основаниях: первое — процитированное письмо Пушкина; второе — дневниковая запись точного во всем поэта от 9 мая 1821 г.: «Вот уже ровно год (курсив мой. — В.С.), как я оставил Петербург» (хотя общеизвестно, что Пушкин выехал из Петербурга 6 мая 1820 г.); наконец, два друга, провожавшие поэта, вполне могли выступить в роли секундантов. Не исключено, что Пушкин действительно со своими друзьями заехал в Батово с намерением получить удовлетворение, но даже если это так, то все закончилось примирением, и только 9 мая Пушкин продолжил путь. Набоков пишет и о живучей легенде о том, что в одном из уголков батовского парка происходила дуэль. Косвенно подтверждает набоковскую версию и семейное предание рода Черновых, соседей Рылеевых по имению, о том, что в Батове состоялась дуэль Пушкина с Рылеевым
[31]. Набоков, излагая свою версию, не преминул поведать читателю о том, что Батово позднее принадлежало его деду с бабушкой, а также поделился своими воспоминаниями об этой усадьбе и о своей потешной дуэли на ее главной аллее с кузеном Юрием Раушем фон Траубенбергом.
Мимо внимания Набокова прошел связанный как раз с этим его кузеном занимательный генеалогический пассаж, который бы не мог его не заинтересовать и, скорее всего, нашел бы место в Комментарии. Дело в том, что внучка «Арапа Петра Великого» Вера Адамовна Роткирх, дочь автора раскритикованной Набоковым «Немецкой биографии» Ганнибала, была первой женой барона Александра Ивановича Траубенберга, а его сын от второго брака генерал Евгений Александрович Рауш фон Траубенберг (1855–1923) женился на Нине Дмитриевне Набоковой, родной тетке писателя. Их сын, любимый из кузенов Набокова Юрик — Георгий Евгеньевич Рауш фон Траубенберг, доводился двоюродным братом потомкам знаменитого крестника Петра I, а также прямым потомком генерала Михаила Михайловича Траубенберга, гибель которого во время «яицкого замешательства» помянул Пушкин в «Капитанской дочке» и в «Истории Пугачева».
Набоков постоянно сетует на свою невозможность получить необходимые ему книги и фотокопии рукописей Пушкина из советской России. Приведя пример того, что даже из Турции подобного рода материалы доставлялись ему, хотя и шли около двух месяцев, Набоков восклицает: «Но воображение меркнет и немеет язык, когда думаешь, какие человек должен иметь заслуги перед советским режимом и через какие бюрократические абракадабры ему нужно пробраться, чтобы получить разрешение — о, не сфотографировать, а лишь посмотреть собрание автографов Пушкина в Публичной библиотеке в Москве или в ленинградском Институте литературы. <…> Ручаюсь за предельную точность моего перевода EO, основанного на твердо установленных текстах, но о полноте комментариев, увы, не может быть и речи».
Несмотря на абсолютную недоступность для Набокова автографов Пушкина, которые все практически сосредоточены в России, ему, как это ни покажется парадоксальным, удалось правильно прочитать несколько трудных мест в рукописях, исправить прежние прочтения или предложить свою гипотезу чтения спорных мест. Набоков собрал и проанализировал все воспроизведенные в различных изданиях рукописи Пушкина. К примеру, он сумел правильно прочесть в строфах второй главы романа, посвященных карточной игре, но не вошедших в окончательный текст, латинские карточные термины. Последние стихи одного из вариантов XVII строфы читались так:
На днях попробую, друзья,
Заняться белыми стихами,
Хотя имеет sept il va
Большие на меня права.
Набоковское прочтение «sept et va» (буквально — «семь и ставка») исходит вовсе не из того, что ему удалось прочесть в копии зачеркнутые слова, которые не смогли разобрать те, кто имел доступ к оригиналу, а из того, что он пошел другим путем — разобрался в принципах игры в фараон, последовательности в системе ставок, в результате чего дал единственно возможное прочтение. После того, как удалось установить термин теоретически, справедливость вывода нашла себе подтверждение в автографе Точно так же Набоков дал правильное прочтение другого карточного термина из белового варианта: вместо бессмысленного, по его выражению, «quinze elle va» («пятнадцать она идет») он предложил — «quinze et le va» («пятнадцать плюс ставка»).
Вероятно, следует принять во внимание и прочтение опущенного слова, обозначенного одной буквой «V», в тексте чернового письма Александру I (осень 1825 г.), который привлекается к комментарию в главе четвертой. Вместо традиционного, но не вполне психологически обоснованного «Votre Majesté» («Ваше Величество»), более логичное — «Милорадович».
Другого рода текстологическая работа Набокова связана с зашифрованными строфами «десятой главы», обойти которую писатель никак не мог, исходя из свойственного ему интереса ко всякого рода шифрам, интереса, определившего весьма существенный компонент его поэтики. Представляется, что подключение Набокова к дешифровке знаменитых строф дало положительный результат. Еще в 1957 г. в «Заметках переводчика» он написал: «Тщательное изучение фотостатов привело меня к новым выводам насчет расположения строк в зашифрованных Пушкиным (поспешно, кое-как, и несомненно по памяти — что можно доказать) фрагментах главы десятой, которую он читал друзьям наизусть, начиная с декабря 1830 г.» Утверждение, что Пушкин шифровал строфы по памяти, Набоков обосновывает уже в тексте комментария, приводя доводы психологического характера. Помимо этого, дешифруя пушкинскую криптограмму, как Набоков называет рукопись, он указывает на существование не шестнадцати, а семнадцати зашифрованных строф, так что известная незашифрованная строфа «Сначала эти заговоры…» занимает, по его мнению, восемнадцатое место. Кроме этого, Набоков в стихе «Кинжал Л? тень Б?» в последнем случае предлагает чтение «Бертон»; «Это генерал Бертон (Jean Baptiste Berton, 1769–1822), нечто вроде французского декабриста, героически и легкомысленно восставший против Бурбонов и взошедший на плаху с громовым возгласом „Да здравствует Франция, да здравствует свобода!“». Одним из аргументов Набокова в пользу этой версии является то, что сам Пушкин в параллельно написанной в 1830 г. заметке о выходе в свет поддельных записок палача Шарля Сансона поставил рядом имена Лувеля (это имя давно признано занимающим место в том же стихе под литерой «Л») и Бертона.
Самым же интересным оказывается предложение Набокова считать четыре стиха второго столбца левой страницы пушкинского зашифрованного текста не девятыми стихами, как до настоящего времени принято, а пятыми, что безусловно логичнее рядом с первыми четырьмя стихами приведенных в нем строф. Доводы Набокова столь убедительны, что их следовало бы признать, внеся соответствующие поправки в публикацию фрагментов «десятой главы». Не случайно на полях экземпляра набоковского Комментария, принадлежащего К. И. Чуковскому, по словам его внучки, сохранились многочисленные пометки: «ново для меня», «ново».
Теперь нам стал доступен Набоков, рухнула, говоря его словами, «идиотская вещественность изоляторов», мы открываем в нем не только художника, но и ученого, заставляющего нас по-новому взглянуть на Пушкина и его роман. В целом, если говорить о набоковском Комментарии, примечательными оказываются не только те открытия и наблюдения, которые явились плодом длительных и кропотливых научных изысканий, но и те, которые не мог сделать никакой другой исследователь, кроме Набокова, чей писательский дар позволил ему проникнуть в области, недоступные критику. Замолчанный и оскорбленный у себя на родине, Набоков подчеркнуто адресует свой Комментарий русского романа иностранцу, зная, конечно, что рано или поздно его тысячестостраничный труд, подобный «Тысяче и одной ночи», откроется России: «Все потеряно, все сорвано, все цветы и сережки лежат в лужах — и я бы никогда не пустился в этот тусклый путь, если бы не был уверен, что внимательному чужеземцу всю солнечную сторону текста можно подробно объяснить в тысяче и одном примечании»
В завершение — несколько слов о текстологической обработке Комментария В.В. Набокова.
Текст Комментария дается в полном объеме. Нами сделаны лишь незначительные купюры (обозначенные <…>), касающиеся либо сугубо специфических проблем перевода «Евгения Онегина» на английский язык, либо пояснений, рассчитанных исключительно на иноязычного читателя.
Нумерация цитируемых стихов «Евгения Онегина» приведена в соответствие с русским текстом (у Набокова стихи нумеруются в соответствии с его английским переводом и не всегда совпадают построчно с русским оригиналом).
Цитаты из пушкинских черновых и беловых рукописей воспроизведены нами в точном соответствии с авторскими оригиналами, опубликованными в академическом Полном собрании сочинений А. С. Пушкина (М.; Л., 1937. Т. 6), при этом сохранены их орфография и пунктуация (Набоков оговаривает, что для англоязычного читателя он приводит цитаты в соответствии с современными нормами синтаксиса). Однако все восстановленные фрагменты пушкинских текстов даны, в отличие от академического издания, в угловых скобках, как и у Набокова (в квадратных скобках он дает собственные пояснения — см. его список «Сокращения и знаки»); данное замечание не касается стихов «десятой главы» (в начале комментария к ней Набоков специально оговаривает это).
В виде постраничных сносок (обозначенных «звездочками») даются только примечания Набокова (каждый раз они отмечены указанием — Примеч. В.Н.) и переводы цитат, слов и выражений, приведенных им на иных языках (французском, итальянском, латыни и др.). Библиографические ссылки Набокова намеренно не приведены нами в соответствие с современным стандартом.
Все прочие примечания и уточнения, сделанные научным редактором настоящего издания, помечены в тексте цифровыми отсылками (в каждой главе самостоятельная нумерация) и помещены в конце набоковского Комментария (перед Приложениями). Каждое из трех Приложений также имеет самостоятельные затекстовые примечания. Впрочем, в структуре настоящего издания легко можно разобраться по оглавлению.
В. П. Старк
ВВЕДЕНИЕ
ПРЕДИСЛОВИЕ
Роман в стихах «Евгений Онегин» Александра Пушкина (1799–1837) был начат в 1823 и завершен в 1831 г. Он публиковался частями с февраля 1825 по январь 1832 г.; принято считать, что это собрание восьми глав (из которых первые две представлены в двух отдельных изданиях) образует издание «первое». Полное издание в одной книге («второе») вышло в свет в марте 1833 г., за ним в январе 1837 г. последовало editio optima
[32] («третье»), опубликованное менее чем за месяц до роковой дуэли
[33].
Можно ли действительно перевести стихи Пушкина или вообще любые стихи, имеющие определенную схему рифм? Чтобы ответить на этот вопрос, сперва следует определить само понятие «перевод». Попытки передать стихи на одном языке средствами другого распадаются на три категории:
(1) Парафрастический перевод: создание вольного переложения оригинала с опущениями и прибавлениями, вызванными требованиями формы, присущей адресату перевода языковой спецификой и невежеством самого переводчика. Иные парафразы могут обладать обаянием стилистической манеры и выразительной идеоматичностью, но исследователю не дóлжно поддаваться изяществу слога, а читателю быть им одураченным.
(2) Лексический (или структурный) перевод: передача основного смысла слов (и их порядка). Такой перевод сделает и машина под управлением человека образованного, владеющего двумя языками.
(3) Буквальный перевод: передача точного контекстуального значения оригинала, столь близко, сколь это позволяют сделать ассоциативные и синтаксические возможности другого языка. Только такой перевод можно считать истинным.
Позвольте привести примеры каждого метода. Первое четверостишие, с которого начинается «Евгений Онегин», звучит так:
Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил,
И лучше выдумать не мог…
Парафразировать его можно бесконечное число раз. Например:
My uncle in the best tradition,
By falling dangerously sick
Won universal recognition
And could devise no better trick…
Лексический (или структурный) перевод таков:
My uncle [is] of most honest rules [:]
when not in jest [he] has been taken ill,
he to respect him has forced [one],
and better invent could not…
Теперь очередь за буквалистом. Возможно, он не станет подчеркивать настоящее перфектное время, более или менее подразумеваемое, сохраняя «he… has forced» и заменяя «when… [he] has been» на «now that he has been»; он может поиграть со словом «honorable» вместо «honest» или колебаться в выборе между «seriously» и «not in jest», он заменит «rules» на более подходящее «principles» и изменит порядок слов, чтобы приблизиться к строению английского предложения, сохранить отголоски русской рифмы, и в конце концов получит:
My uncle has most honest principles:
when he was taken gravely ill,
he forced one to respect him
and nothing better could invent…
Если же переводчик все еще не удовлетворен таким вариантом, он, по крайней мере, может надеяться дать разъяснения в подробных примечаниях (см. также коммент. к гл. 8, XVII–XVIII).
Теперь сформулируем наш вопрос точнее: могут ли такие рифмованные стихи, как «Евгений Онегин», быть и в самом деле переведены с сохранением рифм? Ответ, конечно же, — нет. Математически невозможно воспроизвести рифмы и одновременно перевести все стихи буквально. Но, теряя рифму, стихи теряют свой аромат, который не заменят ни пояснительные сноски, ни алхимия комментариев. Следует ли тогда удовлетвориться точной передачей содержания и совершенно пренебречь формой? Или же следует допустить подражание стихотворной структуре, к которой то тут, то там лепятся исковерканные кусочки смысла, убеждая себя и читателя, что искажение смысла ради сладкой-гладкой рифмы позволяет приукрашивать или выкидывать сухие и сложные отрывки? Меня всегда забавляет избитый комплимент, которым одаривает критик автора «нового перевода». «Как легко читается», — говорит критик. Другими словами, щелкопер, никогда не читавший оригинала, да и не знающий языка, на котором этот оригинал написан, превозносит подражание за его легкость, ибо плоские банальности заменили в нем все трудные места, о коих он не имеет ни малейшего представления. «Легко читаемый», как же! Ошибающийся школьник меньше глумится над древним шедевром, чем авторы таких коммерческих рифмованных парафраз; как раз тогда, когда переводчик берется передать «дух» оригинала, а не просто смысл текста, он начинает клеветать на переводимого автора.
Перекладывая «Евгения Онегина» с пушкинского русского языка на мой английский, я пожертвовал ради полноты смысла всеми элементами формы, кроме ямбического размера, его сохранение скорее способствовало, чем препятствовало переводческой точности, я смирился с большим количеством переносов, но в некоторых случаях, когда ямбический размер требовал урезать или расширить содержание, я без колебаний приносил размер в жертву смыслу. Фактически во имя моего идеального представления о буквализме я отказался от всего (изящества, благозвучия, ясности, хорошего вкуса, современного словоупотребления и даже грамматики), что изощренный подражатель ценит выше истины. Пушкин сравнивал переводчиков с лошадьми, которых меняют на почтовых станциях цивилизации. И если мой труд студенты смогут использовать хотя бы в качестве пони, это будет мне величайшей наградой.
Я, однако, не смог достичь идеального построчного соответствия. В иных случаях, чтобы перевод не утратил смысла, приходилось держаться определенных синтаксических норм, ведущих к изменениям в крое и расположении английского предложения. Нумерация строк в Комментарии относится к строкам перевода и не всегда к строкам оригинала.
Одна из сложностей, сопровождающих перевод «Евгения Онегина» на английский, состоит в необходимости постоянно справляться с засильем галлицизмов и заимствований из французских поэтов Добросовестный переводчик должен понимать каждую авторскую реминисценцию, подражание или прямой перевод с другого языка на язык текста; это знание, полагаю, не только спасет его от глупейших ошибок и путаницы при передаче стилистических деталей, но также укажет ему правильный выбор слова, если возможны несколько вариантов Выражения, звучащие по-русски высокопарно или архаично, были со всей тщательностью переведены мною на высокопарный и архаичный английский, а особенно важным я посчитал сохранение повтора эпитетов (столь характерных для скудного и перетруженного словаря русского романтика), если контекстуальные оттенки значения не требовали использования синонима.
В своем Комментарии я попытался дать объяснения многим специфическим явлениям. Эти примечания отчасти отражают мои школьные познания, приобретенные полвека назад в России, отчасти свидетельствуют о многих приятных днях, проведенных в великолепных библиотеках Корнелла, Гарварда и Нью-Йорка. Без сомнения, невозможно даже приблизиться к исчерпывающему исследованию вариантов «Евгения Онегина» без фотостатов пушкинских рукописей, которые по понятным причинам недосягаемы.
Во многих случаях возникала необходимость процитировать русский текст. Пушкин и его печатники, естественно, использовали старую орфографию (ее иллюстрирует факсимиле издания 1837 г.). Метод транслитерации, не только основанный на таком написании, но равно отражающий и пушкинские отступления от него, в большей мере соответствовал бы моему представлению о точности в этом вопросе; но в работе, не предполагающей чрезмерно озадачивать чужеземца, изучающего русский язык, я счел более благоразумным основывать транслитерацию на новой орфографии, введенной после февральской революции 1917 г. (тем более что все пушкинские тексты, без каких бы то ни было уступок исследователям-лингвистам, напечатаны так в Советской России). В некоторых черновиках недостает знаков препинания, и в моем переводе они были расставлены. Пушкинские вычерки всегда приводятся в угловых скобках, а в квадратных скобках я поместил собственные пояснительные вставки.
Написание книги, которую читатель сейчас держит в руках, было вызвано настоятельной необходимостью, возникшей около 1950 г., когда я вел занятия по русской литературе в Корнеллском университете в городе Итаке штата Нью-Йорк, а также по причине отсутствия адекватного перевода «Евгения Онегина» на английский, книга эта росла — в часы досуга, с многочисленными перерывами, вызванными требованиями других, более сложных задач, — на протяжении восьми лет (один год я получал финансовую поддержку от фонда Гугенхейма) Однако же после 1957 г, когда Комментарий в основном был закончен, я мало соприкасался с современной пушкинианой.
В связи с переводом и примечаниями к нему вышли несколько моих работ: «Проблемы перевода: „Онегин“ на английском» / «Problems of Translation. „Onegin“ in English» («Partisan Review», New York; 1955, fall XXII); «Заметки переводчика», I («Новый журнал», New York, XLIX, 1957); «Заметки переводчика», II («Опыты», New York, VIII, 1957); «Рабский путь» / «The Servile Path» («On Translation», ed R. Brower, Cambridge, Mass., 1959).
Две строфы, приведенные мною во Вступлении (с. 37) кроме публикации в «Нью-Йоркере» были перепечатаны в моем сборнике «Стихотворения» («Poems», New York, 1959; London, 1961), а также в сборнике «Стихотворения» («Poesie», Milan, 1962) en regard
[34] с итальянским переводом.
Мой вариант XXX строфы шестой песни «Евгения Онегина» с частью комментариев был опубликован в «Эсквайре» («Esquire», New York, 1963, July).
Приложение I об Абраме Ганнибале вышло в несколько сокращенном виде под названием «Пушкин и Ганнибал» в «Энкаунтере» («Encounter», London, 1962, XIX, 3, September). Приложение II с заметками о просодии было издано частным образом в виде отдельного оттиска фондом Боллинджена весной 1963 г.
Я всегда завидовал автору, завершающему подобное предисловие пылкими выражениями благодарности, адресованными профессору Совету, профессору Воодушевлению и профессору Всяческой Помощи Мое чувство не столь всеобъемлюще, но накал его столь же высок. Я в долгу перед своей женой, предложившей многие исправления, и перед сыном, составившим предварительный указатель. За хлопоты, связанные с публикацией этой работы, я благодарен руководству и служащим фонда Боллинджена, в особенности же за то, что в качестве редактора рукописи был выбран мистер Барт Вайнер, которому я весьма признателен за тщательную и безупречную работу.
Мoнтрё, 1963
Владимир Набоков
Календарь
Юлианский календарь (старый стиль), введенный Юлием Цезарем в 46 г. до н. э. и принятый Первым Никейским Вселенским собором в 325 г. н. э., использовался в России до революции 1917 г Григорианский календарь (новый стиль), используемый повсеместно в настоящее время, был введен папой римским Григорием XIII в 1582 г. 5 октября 1582 г. стало 15 октября 1582 г.: таким образом, были выпущены десять дней. Впрочем, в Великобритании старый стиль сохранялся до 1752 г., когда в сентябре были выброшены одиннадцать дней.
По правилам григорианского календаря годы 1700-й и 1800-й не считались високосными (в отличие от 1600 г., который делится на 400); поэтому разница между двумя календарями увеличивалась в каждый из этих лет на один день, что в результате составило одиннадцать дней с 1700 по 1800 г., двенадцать с 1800 по 1900 г. и тринадцать с 1900 по 1917 г. Так, середина июля в России была концом июля в других странах, а означенные на календаре во всем мире дни 12 января 1799 г. и 13 января 1800 г. в России оказались днями Нового года.
В данной книге все даты, относящиеся к событиям в России, даны по старому стилю, если это не оговаривается особо. Даты, относящиеся к событиям в остальном мире, даны по новому стилю. Когда возникает вероятность путаницы, приводятся обе даты, например; 1/13 января.
Сокращения и знаки
Акад. 1937 — А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т VI, под ред. Б. Томашевского Академия наук СССР. Л., 1937 (Так называемое академическое издание.)
Акад. 1938 — А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т XIII, под ред. М. А. Цявловского. Академия наук СССР. Л., 1938 (Так называемое академическое издание.)
ЕО — «Евгений Онегин».
Лит. насл. — Литературное наследство. т. 16–18 M., 1934.
MA — Московский Центрархив [Ныне Российский государственный архив литературы и искусства].
МБ — Библиотека им. В И. Ленина, Москва. [Ныне Российская государственная библиотека].
ПБ — Публичная библиотека, Санкт-Петербург, позже Ленинград [Ныне Российская национальная библиотека]
ПД — Пушкинский Дом, Ленинград. [Институт русской литературы].
П. и его совр. — Пушкин и его современники, вып. 1—39. СПб., Л., 1903—1930
Временник — Пушкин: Временник пушкинской комиссии, т, I–VI M., 1936–1941.
ПСС 1936 — А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, под ред. Ю. Г. Оксмана, М. А. Цявловского и Г. О. Винокура. Академия наук СССР, M., Л., 1936, т. I–V; M; Л., 1938, т. VI.
ПСС 1949 — А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений. в 10 т. T. V, под ред. Б. Томашевского, Академия наук СССР М., Л., 1949
ПСС 1957 — А. С. Пушкин. Полное собрание сочинении, т V, под ред. Б, Томашевского, Академия наук СССР, M.; Л., 1957
[] Примечания переводчика [В. В. Набокова]
< > Отвергнутые чтения [в текстах А С. Пушкина].
ВСТУПЛЕНИЕ ПЕРЕВОДЧИКА
…Иль к девственным лесам Младой Америки… А Пушкин, из чернового наброска стихотворения «Осень», 1830—1833
Ныне (пример неслыханный!) первый из французских писателей переводит Мильтона слово в слово и объявляет, что подстрочный перевод был бы верхом его искусства, если б только оный был возможен!
А Пушкин, из статьи (конца 1836 или начала 1837 г.) «О Мильтоне и Шатобриановом переводе „Потерянного рая“» Париж, 1836
Описание текста
В окончательной редакции (издание 1837 г.) пушкинский роман в стихах «Евгений Онегин» содержит 5541 строку, каждая из которых, за исключением отрывка в восемнадцать строк, написана четырехстопным ямбом с женскими и мужскими рифмами. 5523 ямбические строки (лишь три из которых не окончены) группируются следующим образом.
(1) Посвящение, рифмованное
ababececediidofof — 17 строк
(2) Восемь песней (именуемых «главами»), основным компонентом которых является четырнадцатистрочная строфа, рифмованная
ababeecciddiff:
Первая, 54 строфы, пронумерованные с I по LX (IX, XIII, XIV и XXXIX–XLI отсутствуют) — 756 строк
Вторая: 40 строф, пронумерованных с I по XL (VIII, 10–14 и XXXV, 5—11 отсутствуют) — 548 строки
Третья: 41 строфа, пронумерованная с I по XLI (III, 9—14 отсутствуют), а также «Письмо Татьяны к Онегину» со свободной схемой рифмовки между XXXI и XXXII
[35] — 568, 79 строк
Четвертая: 43 строфы, пронумерованные с I по LI (I–VI, XXXVI, XXXVII, 13 [частично] — 14 и XXXVIII отсутствуют) — 601 строка
Пятая: 42 строфы, пронумерованные с I по XLV (XXXVII, XXXVIII и XLIII отсутствуют) — 558 строк
Шестая: 43 строфы, пронумерованные с I по XLVI (XV, XVI, XXXVIII отсутствуют), плюс 24 строки в пушкинском примечании 40, из которых 10 повторяют строки текста, а 14 являются дополнительными — 602, 14 строк
Седьмая; 52 строфы, пронумерованные с I по LV (VIII, IX, XXXIX отсутствуют) — 728 строк
Восьмая: 51 строфа, пронумерованная с I по LI (II, 5—14, XXV, 9—14 отсутствуют), а также «Письмо Онегина к Татьяне» со свободной схемой рифмовки, помещенное между строфами XXXII и XXXIII, и дополнительные строки, приведенные во вступительных замечаниях к приложению под названием «Отрывки из „Путешествия Онегина“» — 698, 60, 5 строк
(3) «Отрывки из „Путешествия Онегина“»: 21 непронумерованная строфа, включая 4 незаконченные строфы (IX, 1–2 [частично], X, 1 [частично] — 14, XV, 1–8, XXX, 2—14 отсутствуют) — 259 строк
Таким образом, всего в тексте 5523 строки, написанные четырехстопным ямбом. К ним следует добавить:
(а) прозаический эпиграф к роману на французском языке (сочиненный автором, но представленный как tiré d\'une lettre particulière
[36]);
(б) песню из 18 строк, написанную трехстопным хореем с длинными стиховыми окончаниями
[37], — «Песню девушек» (в гл. 3, между XXXIX и XL строфами);
(в) сорок четыре авторских примечания;
(г) приложение с прозаическими комментариями к «Отрывкам из „Путешествия Онегина“».
Кроме того, главам предпосланы следующие эпиграфы: первой — строка Вяземского; второй — старый, несколько переделанный каламбур (О rus! Hor. О Русь!); третьей — строка Мальфилатра; четвертой — фраза мадам де Сталь; пятой — два стиха Жуковского; шестой — два (не связанные между собой, но напечатанные вместе) стиха Петрарки; седьмой — два стиха Дмитриева, один Баратынского и два Грибоедова; восьмой — два стиха Байрона.
Большая часть пропущенных строк обнаруживается в ранних изданиях или в рукописи. Иногда их отсутствие можно рассматривать как намеренный структурный пропуск. Большое количество отвергнутого Пушкиным материала, относящегося к ЕО, состоит из пропущенных строф, вариантов, вычеркнутых продолжений, отрывков из «Альбома Онегина», строф, относящихся к путешествию Онегина (последние выросли до размеров главы, которая должна была следовать за главой седьмой, превратив, таким образом, восьмую главу в девятую), фрагментов десятой главы и множества отвергнутых Пушкиным строк, которые можно найти в черновиках и беловых рукописях. В примечаниях я перевел все наиболее важные и интересные строки, не вошедшие в окончательный текст, но встречающиеся в различных публикациях, однако я отдаю себе отчет в том, что невозможно провести полноценное исследование оригинальных текстов, пока все пушкинские рукописи, хранящиеся в России, не будут сфотографированы и не станут доступны исследователям, на что, конечно, не пойдет это тюремно-полицейское государство, разве что тому отыщется политическая причина — каковой, впрочем, я пока не наблюдаю,
В качестве исходного текста я использовал (с учетом исправленных явных опечаток, из коих наиболее вопиющие указаны в моих примечаниях) последнее прижизненное издание. Это «третье» издание, ныне представляющее исключительную редкость, было осуществлено под руководством книгопродавца Ильи
Глазунова и вышло в свет в январе 1837 г., наверняка до 19 января — в этот день его рекламировали «Санкт-Петербургские ведомости» (приложение 14, с. 114). Небольшой томик (32°)
[38] хвалили и в разделе «Новые книги» литературного обозрения «Северная пчела» (№ 16, с. 61–63) от 21 января за его удобный карманный формат.
На пятой странице указанного издания стоит:
ЕВГЕІЙ
ОНѢГИНЪ
романъ въ стихахъ.
Сочиненіе
Александра Пушкина.
Изданіе третіе.
Сантпетербургъ.
Въ типграфии Экспедиции заготовленія Государственныхъ бумагъ.
1837.
На шестой странице помещен главный эпиграф (Pétri de vanité
[39] и т. д.), на седьмой — начало Посвящения (строки 1—12), а на восьмой — ею окончание (13–17).
Пронумерованные страницы содержат восемь глав с предпосланными эпиграфами (первая, с. 1—40; вторая, с. 41–69; третья, с. 71—105, четвертая, с. 107–138; пятая, с. 139–169; шестая, с. 171–202; седьмая, с. 203–240; восьмая, с. 241–280); пушкинские примечания, с. 281–293; «Отрывки из „Путешествия Онегина“» с небольшими комментариями, с 295–310.
Затем следуют два чистых листа и обложка со скромной надписью: «Издание Ильи Глазунова».
Более подробно об этом издании см.: Публикация «Евгения Онегина», пункт 24.
Роман в основном повествует о чувствах, раздумьях, поступках и судьбах трех человек: Онегина, скучающего повесы; Ленского, сочинителя заурядных элегий; и стилизованного Пушкина, выведенного в качестве приятеля Онегина. В романе три героини; Татьяна, Ольга и пушкинская Муза. События разворачиваются между концом 1819 г., в Петербурге (глава первая), и весной 1825 г., снова в Петербурге (глава восьмая). Место действия переносится из столицы в деревню, на полдороге между Опочкой и Москвой (с главы второй вплоть до начала седьмой), а оттуда в Москву (конец седьмой главы) Прилагаемые «Отрывки из „Путешествия Онегина“» (которые должны были располагаться между седьмой и восьмой главами) переносят нас в Москву, Нижний Новгород, в Поволжье, на Кавказ, в Крым и Одессу.
Темы и композиционные приемы главы восьмой перекликаются с темами и приемами главы первой. В каждой есть хотя бы одна ярко обрисованная тема: день молодого повесы в главе первой (XV–XXXVI), обреченный на смерть молодой поэт во второй (VI–XXXVIII), страсть Татьяны к Онегину в третьей, деревня и проблемы творчества в четвертой, пророческий сон и именины в пятой, дуэль в шестой, путешествие в Москву в седьмой, страсть Онегина к Татьяне в восьмой. По всему тексту рассыпано множество романтических, сатирических, биографических и библиографических отступлений, которые придают ему удивительную глубину и красочность, В комментариях я обращаю внимание читателя, как восхитительно владеет Пушкин определенными темами и ритмами, например приемом «обгона и отставания» (глава первая), межстрофического переноса (бегство Татьяны в сад и поездка Онегина к дому княгини N) и ненавязчивого лейтмотива одной фразы, звучащей по ходу всего романа Читатель, не постигший своим сознанием эти и другие приемы, а также мельчайшие подробности текста, не вправе претендовать на понимание ЕО
.
Сочинение Пушкина — это прежде всего явление стиля, и с высоты именно этого цветущего края я окидываю взором описанные в нем просторы деревенской Аркадии, змеиную переливчатость заимствованных ручьев, мельчайшие рои снежинок, заключенные в шарообразном кристалле, и пестрые литературные пародии на разных уровнях, сливающиеся в тающем пространстве Перед нами вовсе не «картина русской жизни», в лучшем случае, это картина, изображающая небольшую группу русских людей, живущих во втором десятилетии XIX в., имеющих черты сходства с более очевидными персонажами западноевропейских романов и помещенных в стилизованную Россию, которая тут же развалится, если убрать французские подпорки и если французские переписчики английских и немецких авторов перестанут подсказывать слова говорящим по-русски героям и героиням. Парадоксально, но, с точки зрения переводчика, единственным существенным русским элементом романа является именно эта речь, язык Пушкина, набегающий волнами и прорывающийся сквозь стихотворную мелодию, подобной которой еще не знала Россия Лучшее, что мне оставалось, это описать в некоторых своих комментариях отдельные отрывки оригинального текста. Надеюсь, что мои читатели захотят выучить язык Пушкина и вновь перечесть ЕО уже без этого подстрочника. В искусстве, как и в науке, наслаждение кроется лишь в ощущении деталей, поэтому именно на деталях я попытался заострить внимание читателя. Хочу повторить, что если эти детали не будут как следует усвоены и закреплены в памяти, все «общие идеи» (которые так легко приобретаются и так выгодно перепродаются) неизбежно останутся всего лишь истертыми паспортами, позволяющими их владельцам беспрепятственно путешествовать из одной области невежества в другую.
Онегинская строфа
Вот написанные мною два образчика, повторяющие размер и последовательность рифм онегинской строфы. Впервые они появились в «Нью-Йоркере» (New Yorker, Jan. 8, 1955):
What is translation? On a platter
A poet\'s pale and glaring head,
A parrot\'s screech, a monkey\'s chatter,
And profanation of the dead.
The parasites you were so hard on
Are pardoned if I have your pardon,
O Pushkin, for my stratagem.
I traveled down your secret stem,
And reached the root, and fed upon it;
Then, in a language newly learned,
I grew another stalk and turned
Your stanza, patterned on a sonnet,
Into my honest roadside prose —
All thorn, but cousin to your rose.
Reflected words can only shiver
Like elongated lights that twist
In the black mirror of a river
Between the city and the mist.
Elusive Pushkin! Persevering,
I still pick up your damsel\'s earring,
Still travel with your sullen rake;
I find another man\'s mistake;
I analyze alliterations
That grace your feasts and haunt the great
Fourth stanza of your Canto Eight.
This is my task: a poet\'s patience
And scholiastic passion blent —
The shadow of your monument.
(Дословный перевод:
Что есть перевод? На блюде
Бледная, сияющая голова поэта,
Хриплый крик попугая, лопотание обезьяны,
И профанация мертвых.
Паразиты, с которыми ты был столь суров,
Прощены, если мне дано твое прощенье,
О Пушкин, за мою хитрость.
Я спустился по твоему тайному стеблю,
Добрался до корня и напитался от него;
Затем, используя этот новый язык,
Я вырастил другой стебелек и превратил
Твою строфу, созданную по образцу сонета,
В свою честную придорожную прозу —
Сплошь колючки, но сродни твоей розе.
Отраженные слова могут лишь дрожать
Подобно удлиненным огонькам, извивающимся
В черном зеркале реки
Меж городом и туманом.
Ускользающий Пушкин! С неизменным упорством,
Я все еще подбираю сережку твоей барышни,
Все еще путешествую с твоим угрюмым повесой;
Обнаруживаю чужую ошибку;
Анализирую аллитерации
Которые украшают твои пиры и обитают в великой
Четвертой строфе твоей восьмой песни.
Такова моя задача: терпение поэта
И страсть схолиаста, слившиеся воедино, —
Тень твоего памятника.)
Онегинская строфа как определенная стихотворная форма была изобретением Пушкина (9 мая 1823 г.). Она содержит 118 слогов и состоит из четырнадцати стихов, написанных четырехстопным ямбом с регулярным чередованием женских и мужских рифм:
ababeecciddiff. Части
abab и
ff обычно выделяются своим
смыслом, мелодией и интонацией в каждой данной строфе. Начальную стихотворную структуру (четкий звучный элегический катрен) и заключительную (двустишие, напоминающее коду в октаве или в шекспировском сонете) можно сравнить с рисунком на расписанном мячике или волчке, заметным в начале и в конце кружения. Само кружение в основном захватывает часть
eecciddi, где многословные и неустойчивые формулировки размывают границы стихов, в которых редко наблюдается четкая композиция из двух двустиший и заключительного катрена. Лишь в трети из всех строф восьми песней часть
iddiff с достаточной очевидностью состоит из двух терцетов, но даже в этих случаях заключительное двустишие выделяется столь рельефно, что это способствует переходу итальянской формы в английскую.
Последовательность
ababeecciddiff как случайное сочетание рифм вдруг возникает то здесь, то там по ходу беспорядочного, не скованного строфой стиха со свободной схемой рифмовки, который использовался французскими поэтами для сочинения легкомысленных и шутливых повествований в XVII и XVIII вв. Наиболее знаменитым из них был Лафонтен, и в поисках пушкинского источника, пусть подсознательного, нам следует обратиться именно к нему. В лафонтеновских рифмованных «Сказках» («Contes», ч. III, Paris, 1671), стихотворениях, написанных в виде басен фривольного толка, я обнаружил два отрывка — хотя, бесспорно, их существует и больше, — где среди струек и ручейков произвольно организованных рифм просматривается последовательность
ababeecciddiff, весьма напоминающая те мутации, за которые хватается эволюция, чтобы создать какой-нибудь островной или горный вид. Одна такая последовательность встречается в пятистопном стихотворении «Влюбленная куртизанка» («La Courtisane amoureuse»; стихи 3—16): miracles, Catons, oracles, moutons, même, Polyphème, assis, soucis, joliette, eau, fuseau, fillette, un, commun, другая представлена в четырехстопном стихотворении «Простак» («Nicaise»; стихи 48–61), довольно непристойной сказочке из 258 строк. Начальное «que» («которые») определяет «trésors» («сокровища»), о которых идет речь в стихе 47, — это красота и молодость мужчины:
Que ne méprise aucune dame,
Tant soit son esprit précieux.
Pour une qu\'Amour prend par l\'âme,
Il en prend mille par les yeux.
Celle-ci donc, des plus galantes,
Par mille choses engageantes,
Tâchait d\'encourager le gars,
N\'était chiche de ses regards,
Le pinçait, lui venait sourire,
Sur les yeux lui mettait la main,
Sur le pied lui marchait enfin.
A ce langage il ne sut dire
Autre chose que des soupirs,
Interprètes de ses désirs.[40]
Для русского уха последние две строчки поразительно схожи с пушкинскими клаузулами. Свободные чередования Лафонтена оказали огромное воздействие на технику Пушкина; задолго до того, как единичные употребления последовательности
ababeecciddiff превратились в устоявшийся «вид» в онегинской строфе, русские стихотворцы, подражая своим французским пестунам, то и дело в процессе литературной мимикрии развивали именно этот стихотворный узор. Стихотворение «Ермак», написанное четырехстопным ямбом с нерегулярной рифмой в 1794 г, Иваном Дмитриевым (которого по дружбе историк Карамзин экстравагантно объявил «русским Лафонтеном»), служит тому ярким примером. В этой сибирской эклоге последовательность
ababeecciddiff обнаруживается, по крайней мере, дважды; строки 65–78 (начало шестой речи Старца в беседе с Младым) и строки 93—106 (часть седьмой речи Старца). Спустя двадцать пять лет (1818–1820) Пушкин использовал эту же последовательность в своей очень галльской сказке со свободной схемой рифмовки «Руслан и Людмила», написанной четырехстопным стихом (например, песнь третья, строки 415–428), которая была закончена в 1820 г., за три года до начала работы над ЕО.
Выбрав именно эту стихотворную структуру и размер, Пушкин, вероятно, проигрывал возможные варианты создания некоего подобия сонета, В самом деле, онегинскую строфу можно рассматривать как (1) первые восемь строк сонета, состоящие из двух катренов (
abab и
еесс), и шесть последних строк сонета, состоящие из двух терцетов (
idd и
iff); или (2) три катрена (
abab еессiddi) и двустишие (
ff). Французский четырехстопный сонет и английский тетраметр были, несомненно, распространенным стихотворным началом в конце XVI в.; эта форма именовалась анакреонтическим сонетом. Ее пародировал Мольер в «Мизантропе» («Le Misanthrope», 1667; акт I, сц. 2); ею однажды воспользовался Шекспир (сонет CXLV) и неоднократно употреблял Чарльз Коттон. Французская схема рифмовки может, например, быть такой:
abba ecce ddi fif (Ф. Малерб, «Рабелю, художнику, на книгу цветов» / F. Malherbe, «А Rabel, Peintre, sur un livre de fleurs», 1630, стихи, написанные по поводу иллюстраций цветов, сделанных в рукописи Даниэлем Рабелем в 1624 г.), а английская схема рифмовки такой:
bcbc dfdf ggh jjh (Ч. Коттон, «Мне остается только умереть» / Ch. Cotton, «What have I left to doe but dye», опубл. 1689)
Редкий для Шекспира тетраметр имеет последовательность
bcbc dfdf ghgh jj; make — hate — sake — state, come — sweet — doom — greet, end — day — fiend — away, threw — you.
В онегинской строфе единственное отклонение от анакреонтического сонета состоит в расположении рифм
eecc во втором катрене, но отклонение это решающее. Один шаг назад от
eecc к
ecec вернет онегинскую строфу в четкие рамки анакреонтического сонета. В действительности же строки 5–8 онегинской строфы оказываются вовсе не катреном, а лишь двумя двустишиями (из которых мужское, 7–8, иногда выступает отдельным элементом, интонационно сходным с 13–14). Вторжение этих двух примыкающих друг к другу двустиший и полнейшая произвольность взаимосвязи фразы и цезуры в части
eecciddi онегинской строфы соединяются вместе, чтобы заставить всю строфу звучать совершенно иначе, чем самый прихотливый четырехстопный сонет, даже если, как в некоторых случаях, мы все же наблюдаем сонетную структуру (например, три катрена и двустишие в строфе II и восьми других в главе первой; восемь строк и два терцета в строфе IV первой главы; редкий случай — два катрена и два терцета в строфе XVI первой главы; или если, как в одном необычном примере, восемь начальных строк имеют лишь две рифмы, что соответствует типичной разновидности сонета Петрарки (см. гл.4, XXXI: пишет — молодой — дышет— остротой, услышит — пишет — живой — рекой, вдохновенный — своего — кого — драгоценный — тебе — судьбе; см. также Комментарий).
Во избежание монотонности часто используется прием переноса, который может быть внутристрофическим или межстрофическим. В одном случае мы имеем яркий пример, когда совершенно неожиданно обычно независимый первый катрен блестящим образом переходит во второй, а фраза иногда резко обрывается в середине пятой строки (например, гл. 5, I, XXI; гл. 6, III; гл. 7, XV). В другом случае целая строфа переходит в следующую, а фраза внезапно заканчивается тут же, в первой строке (см.: гл. 3, XXXVIII–XXXIX и гл. 8, XXXIX–XL).
С другой стороны, мы обнаруживаем строфы, в которых поэт использует
интонацию двустишия чисто механически или же слишком часто употребляет прием перечисления, составляя цепочки из наименований чувств, списки различных предметов — по три слова в каждой из однообразных строк. Этот недостаток характерен для афористического стиля, который был естественной уступкой Пушкина XVIII веку с его элегантными проявлениями рационализма.
Единственная схема рифмовки в английской поэзии, похожая на онегинскую, которая приходит мне на ум, — это последовательность первых четырнадцати стихов в строфе из восемнадцати неравностопных стихов, которыми была написана «Ода к Ликориде» («Ode to Lycoris») Вордсворта (в трех строфах) в мае 1817 г. Рифмы в ней расположены следующим образом:
bcbcddffghhgiijjkk. Вот первые четырнадцать строк средней строфы:
In youth we love the darksome lawn
Brushed by the owlet\'s wing;
Then, Twilight is preferred to Dawn,
And Autumn to the Spring.
Sad fancies do we then affect,
In luxury of disrespect
To our own prodigal excess
Of too familiar happiness.
Lycoris (if such name befit
Thee, thee my life\'s celestial sign!)
When Nature marks the year\'s decline,
Be ours to welcome it;
Pleased with the harvest hope that runs
Before the path of milder suns…
(В юности мы любим темные поляны
Осененные совиными крыльями;
Тогда предпочитают сумерки рассвету
И осень — весне.
Тогда мы напускаем мрачные фантазии,
В роскоши небрежения
На наше избыточно-расточительное
И такое привычное счастье.
Ликорида (если это имя подходит
Тебе, о небесный знак моей жизни!)
Когда Природа празднует закат года,
Будь с нами, приветствуя его;
Радуясь осенней надежде, которая бежит
Впереди тропинки, где слабее светит нежное солнце…)
Структура «Евгения Онегина»
Когда в мае 1823 г. Пушкин начал писать ЕО, возможно, он уже видел перед собой картины деревенской жизни, которые нарисованы в рамках второй главы, а смутный образ героини, несомненно, настойчиво блуждал по закоулкам его воображения; но у нас есть основания предположить, что к середине второй главы этот смутный образ еще не раздвоился, превратившись в двух сестер, Ольгу и Татьяну, Прочие детали романа были не более чем туманным облаком. Главы и их части задумывались так, а писались иначе. Но, говоря «структура», мы имеем в виду не поэтическую «мастерскую» Черновые наброски, ложные следы, не до конца пройденные тропинки, тупики вдохновения не имеют большого значения для понимания сути романа. Художник должен безжалостно уничтожить все свои рукописи после опубликования произведения, чтобы они не дали ложного повода ученым посредственностям считать, что, исследуя отвергнутые варианты, можно разгадать тайны гения, В искусстве цель и план — ничто: результат — все. Нас занимает только структура опубликованного произведения, за которое отвечает сам автор, ибо оно вышло в свет при его жизни. Сделанные в последний момент изменения, включая и те, что были навязаны внешними обстоятельствами, — и неважно, какими именно мотивами руководствовался Пушкин, — должны быть сохранены, коль скоро поэт счел нужным их оставить Даже к очевидным опечаткам надо относиться осторожно; в конце концов, не исключено, что их решил не исправлять сам автор С какой целью и почему он поступил так, а не иначе, к делу не относится Мы можем выявить изменение плана, отсутствие оного или, наоборот, телеологическую интуицию гения, но все это явления метафизического порядка. Повторю, что для исследователя значение имеет лишь структура законченного произведения, и только законченного произведения, по крайней мере, когда исследователь, как в данном случае, имеет дело с мастерским творением художника.
Структура ЕО оригинальна, сложна и потрясающе гармонична, несмотря на тот факт, что в 1823 г. русская словесность находилась на сравнительно примитивном уровне развития, отмеченном неудержимыми и совершенно оправданными подражаниями самым избитым приемам западной литературы, которые все еще были в ходу у ее наиболее выдающихся представителей, Я уже останавливался на основном структурном элементе ЕО, специально разработанной онегинской строфе, и еще раз вернусь к ней в своем Комментарии, Внутри-строфические и межстрофические переносы часто достаточно функциональны, и потому их следует упомянуть в нашем перечне структурных компонентов. Но полностью манера нашего художника раскрывается в распределении сюжетного материала, равновесии частей, смене тем и отступлениях в повествовании, введении героев, отходах от основной темы, переходах и тому подобном.
ЕО в том виде, в каком он опубликован в окончательной редакции Пушкина, является образцом целостности (несмотря на некоторые структурные изъяны внутри той или иной главы, например четвертой). Все восемь глав образуют стройную колоннаду. Первая и последняя главы связаны системой перекликающихся подтем, замечательно взаимодействующих, словно отраженное эхо. Петербург первой главы дублируется в этой перекличке Петербургом главы восьмой (минус балет и хорошая кухня, плюс меланхолическая любовь и разнообразные воспоминания). Московская тема, яркими штрихами намеченная во второй главе, раскрывается в главе седьмой Такое впечатление, что вся цепочка глав распадается на две части, по четыре главы в каждой, содержащие 2552 и 2676 стихов четырехстопного ямба соответственно (реальный центр приходится на гл. 5, V, 6–7, «Таинственно ей все предметы провозглашают что-нибудь»). Речь Онегина, обращенная к Татьяне в последней главе первой части, подхватывается ответной речью Татьяны, обращенной к Онегину в последней главе второй части. Тема Ленского (цветенье — провиденье, любовь — кровь) начата и завершена соответственно во вторых главах обеих частей; существуют и другие симметричные построения менее очевидного характера, но не меньшей художественной выразительности. Например, лирическое письмо Татьяны к Онегину в главе третьей не только получает ответ в главе восьмой в виде письма Онегина, но изящнейше дублируется элегией Ленского, обращенной к Ольге, в главе шестой. Голос Ольги звучит трижды, и каждый раз это краткий вопрос (гл. 5, XXI, 12–14; гл. 6, XIV, 1; гл. 6, XIX, 13).
«Классическая» строгость пропорций прекрасно выявляется таким «романтическим» приемом, как продолжение или повторное проигрывание какой-нибудь структурной темы в главе, следующей за той, что эту тему ввела. Прием этот используется для раскрытия темы деревни в главах первой и второй; темы романтической любви — во второй и третьей; темы встречи в аллее — в третьей и четвертой; темы зимы — в четвертой и пятой, темы именин — в пятой и шестой; темы могилы поэта — в шестой и седьмой; темы вихря света — в седьмой и восьмой, которая замыкает круг, поскольку эта последняя тема вновь возникает (если начать перечитывать роман) в первой главе. Следует отметить, что эти «ласточкины хвосты» и перехлесты повторяют в рамках главы прием межстрофического переноса, который, в свою очередь, повторяет в рамках строфы функциональные и орнаментальные строчные переносы.
При обращении к структурным приемам, применяемым в главах, мы должны прежде всего исследовать использование Пушкиным приема перехода, то есть комплекса средств, которые необходимы автору для переключения с одной темы на другую Рассматривая переходы в структуре произведения и оценивая их с эстетической и исторической точки зрения, мы, конечно, должны различать их содержательную сущность и формальное выражение, то есть вид перехода, избранный художником для той или иной цели, и то, как художник этот прием применяет. При изучении перехода ясное осознание содержания и формы ведет к верному пониманию одного из важнейших элементов повествования в стихах или в прозе
Грубо говоря, существует два основных типа перехода: повествовательный (или естественный) и авторский (или риторический) Провести между ними жесткую границу невозможно. Крайним выражением риторического перехода является внезапное обращение автора к читателю, а наиболее естественным переходом можно считать последовательное развитие мысли, перетекающей с одного предмета на другой, с ним связанный. Оба эти типа используются Пушкиным, оба они использовались и раньше, начиная с того времени, когда возникли древнейшие рыцарские романы, вплоть до эпохи Байрона. Я намеренно ссылаюсь на поэта, а не на прозаика-романиста, ибо тот факт, что роман написан в стихах, влияет на форму употребленных переходов, хоть Пушкин и называл свои песни главами. Таким образом, риторический тип перехода (например, «Вернемся к нашему герою», «Позволь, читатель») подчеркивается еще более тем, что он перенесен из прозы в стихи и может в момент этого переноса приобрести легкий оттенок пародии; или, напротив, новое средство, как воскрешающая музыка, может возродить свежесть древнего выражения, а естественные повествовательные формы перехода часто кажутся более утонченными и даже более «естественными» в стихах, чем в прозе.
Простейшие переходы осуществляются от общего к частному и наоборот: это переходы от общего утверждения к отдельному случаю (часто вводимому с помощью «но») или от конкретного происшествия к дидактическому обобщению (часто вводимому с помощью «так»). Излюбленной формулой оказывается временной переход, вводящий новый предмет с помощью выражений «тем временем» или «шло время». Обозначим понятия «рассказ», «герой», «пейзаж», «воспоминание» и «дидактическое отступление» буквами Р, Г, П, В, Д — тогда мы сможем представить все типы перехода как более или менее ярко выраженные переключения от Р к Г, от Г к Р, от Р к П, от Р к В, от Р к Д, от Г к Д и так далее во всевозможных комбинациях и последовательностях, с внутренними и внешними дверцами и естественными или искусственными перемычками, обеспечивающими проход от одной темы к другой.
Термин «отступление», я полагаю, неизбежен; Пушкин сам употребляет это слово, причем в более или менее пренебрежительном смысле (гл. 5, XL, 14). Собственно говоря, отступление — это лишь одна из форм авторского участия. Такое участие, выраженное в отступлениях, может быть кратким вторжением, почти не отличимым от обычного риторического перехода («Позвольте мне… заняться»), или же в своем крайнем проявлении оно может быть хорошо продуманной функционально значимой трактовкой своего «я» в качестве одного из героев романа, стилизованного первого лица, имеющего те же права выражения и признания, что и у персонажей третьего лица. Стилизованный Пушкин, беседующий с придуманным Онегиным и делящийся с ним своими воспоминаниями, или пушкинская стилизованная Муза, тихо любующаяся петербургским раутом, на который ее ведет поэт, — подобно князю N, который ведет туда же свою жену, — все это такие же элементы сюжета, как Онегин и Татьяна. Если мы разобьем пушкинское участие на различные его компоненты, то обнаружим автобиографический материал (или, точнее, стилизованную автобиографичность), который можно классифицировать как раздумья (лирические, любовные, ностальгические); конкретные замечания о стиле жизни автора во время написания романа или в прошлые времена; меланхолические или шутливые упоминания реальных обстоятельств и реальных людей; обещания и воспоминания о вымышленных событиях и предполагаемую дружбу с вымышленными героями. Элементы стилизованной автобиографичности сливаются и смешиваются с «профессиональными»
[41] темами, которые включают замечания о реальном процессе сочинительства, о героях романа как выдуманных персонажах, о других произведениях автора — прошлых, настоящих, предполагаемых и так далее. Наконец, форма авторского участия представлена «философствованиями», более или менее дидактичными, серьезными, полусерьезными или шутливыми репликами «в сторону», иногда представленными в виде вводных замечаний, часто кратко и афористично сформулированных. Пушкин был человеком острого ума (особенно это проявляется в его письмах), но в дидактическом жанре не блистал, и его дань отшлифованным общим рассуждениям своего времени, или, вернее, предшествующего периода, иногда болезненно очевидна в довольно банальных замечаниях по поводу вихря света, женщин, привычек и нравов, рассыпанных по всему тексту ЕО.
Теперь обратимся к анализу каждой из глав.
Глава первая
Глава первая состоит из пятидесяти четырех строф: I–VIII, X–XII, XV–XXXVIII и XLII–LX (лакуны означают пропущенные строфы, из которых о существовании XXXIX–XLI никогда не было известно). Главные герои — авторское «я» (более или менее стилизованный Пушкин) и Евгений Онегин. Центр главы, ее яркий и быстро раскручивающийся стержень заключен в двенадцати строфах (XV–XVII, XXI–XXV, XXVII–XXVIII, XXXV–XXXVI), описывающих шестнадцать часов городской жизни Онегина, двадцатичетырехлетнего денди. Историческое время — зима 1819 г., место — Санкт-Петербург, столица России. Идет восьмой год светской жизни Онегина, он все еще любит щегольски одеваться и роскошно обедать, но ему уже надоел театр, и он оставил бурные любовные наслаждения. День петербургского денди, прерываемый трижды (XVIII–XX, XXVI, XXIX–XXXIV) воспоминаниями и размышлениями Пушкина, введен между рассказом об онегинском образовании и описанием его сплина. Рассказ об образовании предваряется краткой зарисовкой, в которой изображен Онегин, отправляющийся на почтовых в дядюшкино имение (в мае 1820 г.), а за описанием сплина следует повествование о дружбе Пушкина с Онегиным и о приезде последнего в деревню, где дядя его уже умер. Глава заканчивается несколькими строфами (LV–LX), в которых автор говорит о себе.
Развитие тем первой главы
I: Внутренний монолог Онегина по дороге из Петербурга в дядюшкино поместье.
II: Традиционный переход: «Так думал молодой повеса». Пушкин представляет своего героя (это «неофициальное» представление будет позже дополнено «официальным», пародийным запоздалым «вступлением» в последней строфе седьмой главы). Строфа II также содержит некоторые ссылки на «профессиональные» темы, а именно: упоминание «Руслана и Людмилы» (1820) и выражение «герой моего романа» (это выражение будет с некоторыми изменениями повторено в гл. 5, XVII, 12, где Татьяна в волнении видит во сне «героя нашего романа», хозяйничающего на пиру привидений). Автобиографический мотив представлен в II, 13–14 шутливым напоминанием о высылке из столицы самого автора.
III–VII: Описание детства и юности Евгения, пронизанное темой поверхностного образования, дается в более или менее непрерывном изложении. Философская нота слышна в различных остроумных суждениях о воспитании Онегина (V, 1–4: «мы все»; IV, 13: «Чего ж вам больше?»; VI, 2: «Так, если правду вам сказать»), и «профессиональная» ремарка вводится в катрен VII строфы, где «мы» никак не могли обучить Онегина тайнам просодии. Тема равнодушия Онегина к поэзии будет снова поднята в шести заключительных стихах строфы XVI гл. 2 (когда Ленский читает Онегину Оссиана), а в гл. 8, XXXVIII, 5–8 Онегин, наконец, почти овладеет «стихов российских механизмом». В юности Онегин предстает офранцуженным русским в платье английского щеголя, начавшим светскую жизнь в возрасте шестнадцати или семнадцати лет. Перед нами салонная кукла. Отмечается огонь его эпиграмм, но в главе ни одна не цитируется, да и более поздние образчики его остроумия также не удостоились описания.