Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Александр Бушков

Андрей Константинов

при участии Евгения Вышенкова

ВТОРОЕ ВОССТАНИЕ СПАРТАКА

АВТОРСКОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ

История создания романа «Второе восстание Спартака» была достаточно сложной, поскольку в разное время над ней работал целый коллектив авторов.

Изначально идея романа появилась у меня (Андрея Константинова) и Евгения Вышенкова, когда мы в своих журналистских изысканиях натолкнулись на очень необычную историю. Речь шла о военном летчике, который в самом начале Великой Отечественной войны принимал участие в бомбардировках Берлина, а позднее, в результате многочисленных перипетий своей судьбы, попал в советский лагерь, где организовал восстание заключенных. Причем восстание это было настолько мощным, что его пришлось подавлять танками и авиацией, о чем докладывалось лично Берии.

Этот факт не мог не заинтересовать нас, поскольку мы с Евгением, как, пожалуй и подавляющее большинство людей в нашей стране, полагали, что подобных восстаний в те годы не могло быть в принципе. Что люди в лагерях терпеливо покорялись своей участи и просто пытались выжить либо погибали.

Чуть позже я прочитал книгу Андрея Валентинова «Спартак», в которой этот замечательный автор приводит очень интересные, а главное, совершенно неизвестные широкой публике сведения о «первом» восстании Спартака, случившемся, как известно, в 74-м году до н. э. В частности, по данным Валентинова, Спартак, вопреки получившей хождение версии, вовсе не был распят на кресте, а, по свидетельствам римских историков, был настолько изрублен в последней битве, что его просто не смогли опознать (то есть его непокорную голову с триумфом никуда не проносили). А раз так, то теоретически остается пусть и ничтожно малый, но все-таки шанс, что самый известный в мировой истории гладиатор мог остаться жив.

Это маленькое открытие удивительным образом наложилось на историю нашего военного летчика. Дело в том, что в рапорте на имя Берии, поданном сразу после подавления восстания, также указывалось, что труп его организатора идентифицирован не был. И вот это совпадение показалось нам настолько драматургически интересным, что захотелось придумать и рассказать некую собственную историю, основанную на этих реальных событиях. Рассказать о необычной и очень яркой жизни главного героя, о невероятных совпадениях и пересечениях его судьбы с судьбой Спартака настоящего. Безусловно, имя у прототипа нашего главного героя было совершенно другим, но мы сознательно решили изменить его, дабы усилить ассоциативный ряд со знаменитым восстанием римского гладиатора.

Так возник столь необычный творческий коллектив – Константинов, Вышенков и Александр Бушков, которому также понравилась эта задумка. Мы договорились, что сначала я и Вышенков сделаем большой развернутый план романа, а затем все – втроем и с Божьей помощью, – начнем превращать его в некий литературный текст.

Признаемся, что работать вместе оказалось непросто. В том числе и потому, что взгляды на то время, на фигуры Берии, Сталина, на все происходящее в те годы в лагерях у нас нередко расходились – у Бушкова был один взгляд, у нас с Вышенковым – другой. И тем не менее мы постарались сочинить историю, которая стала бы интересной и для читателя, и для... зрителя.

В данном случае упоминание зрителя не случайно, поскольку предлагаемая на ваш суд книга написана именно в жанре «киноромана». А все дело в том, что развернутый синопсис «Второго восстания Спартака» уже приобрела для последующей экранизации кинокомпания «Централ Партнершип», руководству которой приглянулись идеи, высказанные коллективом авторов, а посему они решили заблаговременно «застолбить» на нее все свои права.

Работа над романом заняла гораздо больше времени, чем мы рассчитывали, – у каждого из соавторов в ходе продвижения по сюжету появлялись свои любимцы, свои герои.

Не секрет, что всегда очень трудно работать на каком-то историческом материале, хотя бывает история и более дальняя, и более близкая. Но в любом случае задача это не самая благодарная, потому что в драматургическом произведении достоверные исторические детали являются всего лишь декорациями, на фоне которых разворачиваются события, движущие человеческими судьбами. Между тем в деталях очень легко погрязнуть, равно как очень легко погрязнуть в спорах об этих деталях. По возможности мы постарались всего этого избежать.

Сразу оговоримся – у нас не было задачи огульно хаять время, в котором разворачивались события романа, хаять собственную страну, которую мы все трое любим, и никоим образом не пытаемся отказаться и отвернуться от советского, от тоталитарного периода нашей истории.

«Второе восстание Спартака» – это не книга-обличение. Это роман об интересной, героической судьбе. О том, что даже в столь тяжелые, столь серьезные и кровавые времена в судьбу конкретного человека (причем судьбу трагическую) тем не менее могли вплетаться самые невероятные, самые неожиданные и авантюрные приключения...

От имени и по поручению всего авторского коллектива –

Андрей Константинов

Враждебный рок и неблагосклонные боги не пожелали покровительствовать твоему делу, которому ты отдал все сокровища благороднейшей души своей, о возлюбленный мой Спартак. Р. Джованьоли. «Спартак»
Пролог

Июль 1941 года

Расширенное совещание в Ставке Верховного Командования закончилось десять минут назад, члены Ставки, негромко переговариваясь (а кое-кто и нервно утирая лоб платком), один за другим уже покинули кабинет, и Поскребышев, дождавшись едва заметного кивка Хозяина, бесшумно закрыл двери за идущим в арьергарде стенографистом... а он, так ни разу и не присевший за время совещания, все еще стоял у окна. Вертел в пальцах нераскуренную трубку. И смотрел на закат.

Двое оставшихся сидеть за столом настороженно молчали. Тоже, наверное, боятся... Впрочем, этим-то бояться нечего, просто ни для кого не секрет: если он ходит из угла в угол, если играет с трубкой, не раскуривая, – это оч-чень скверный признак. Значит, Хозяин, мягко говоря, не в духе и запросто могут полететь головы...

Болезненно пунцовый, чуть приплюснутый снизу пузырь солнца повис за окном, и небо на западе было окрашено зловещим багровым светом, растекающимся по горизонту, как густая кровь... Весьма символично, не правда ли? И ни ветерка снаружи. Москва будто застыла в бессильном ужасе. Как заяц замирает в свете фар несущегося автомобиля.

Но Москву он не отдаст. Сейчас не восемьсот двенадцатый год, а он не Александр Первый. Или отстоит сердце, душу, символ, гордость страны, или...

Или погибнет вместе с ней. С оружием в руках. Защищая.

Сталин резко отошел от окна, быстро и бесшумно двинулся обратно, к противоположной стене, почти всю площадь которой занимала карта Восточной Европы, освещенная кровавым закатным светом. Смотреть на карту он не мог, его уже тошнило от одного вида этих уверенных, прямых синих стрел, протянувшихся с запада на восток, и беспорядочно, суматошно, трусливо изгибающихся под их напором стрел красных. Синие теснили красные, гнали их перед собой, подминали под себя, как надвигающийся грозовой фронт теснит и подминает легкие облачка. Сдана Ельня. Противник готовится к удару на Киев. И Киев, как это ни страшно, скорее всего, придется оставить...

А если Гитлер решит Киев не трогать, а бросить все силы прямиком на Москву? От Ельни до столицы каких-то триста километров...

Более того: немецкие бомбардировщики уже появляются над столицей еженощно, по ночам Ставка вынуждена работать в укрытии. Уму непостижимо: враг бомбит Москву! И двадцать первого июля, в ночь первого налета, именно в ту ночь Сталин понял и осознал, до донышка души осознал, что может и проиграть. Что империя, которую он, вопреки слюнявому тявканью буржуазных мосек, уверенно держал и растил без малого двадцать лет, может не устоять перед натиском бронированных полчищ. В чем-то он ошибся. Что-то недоглядел. И не у кого попросить совета, не к кому обратиться за помощью...

«Пауки в банке», – подумал Сталин с бессильной яростью и вернулся к столу, тяжело опустился на стул напротив молчащих Берии и генерала Шапошникова. Открыл коробку «Герцеговины Флор», достал папиросу.

Трусливые пауки в банке! Не-ет, правильно он собирается выпереть этого тупого дуболома Жукова с должности начальника Генштаба и пинком отправить куда подальше. Командовать, например, Резервным фронтом – там пусть интригует, пусть там дрова ломает. Остальных тоже, кстати, разогнать бы к чертовой матери, но... но с кем тогда работать? С Павловым? С Пуркаевым? А Молотов насквозь гражданский, а Ворошилов и Буденный – люди умные и надежные, герои... однако – герои ранешние, а война-то теперь другая. Совсем другая. Остается верный Лаврентий, преданный и честный, почти друг – но ведь и он не кадровый военный.

Не с кем работать!

И ведь наверняка каждый, ну почти каждый из членов Ставки, только что покинувших кабинет, сейчас не о родине думает, не о том, как остановить фашиста, – наверняка каждый сейчас лихорадочно размышляет: «А чем недовольство Хозяина грозит лично мне? И какую выгоду лично я могу извлечь из его настроения? И почему он нас всех отпустил, а Шапошникова оставил? Да еще и этого черта в пенсне: „Лаврентий, ты тоже задержись“... И чего ждут в приемной двое в форме?.. Что задумал ты, сволочь усатая? И как это может обернуться против меня?..»

Почему сегодня, 2 июля, после совещания он попросил остаться именно Шапошникова и именно Берию, Сталин и сам не сумел бы объяснить, но никого другого он не мог посвятить в суть предложенной ему два дня назад секретнейшей акции. Да и, признаться, не хотел посвящать.

А вот что конкретно задумал он, сволочь усатая...

Папироса сломалась между пальцами, табак посыпался на стол. Сталин швырнул смятый бумажный цилиндрик в пепельницу, стряхнул тыльной стороной ладони крошки на пол и в сердцах пробормотал под нос: «Шэни дада...»

И тут же вновь стал спокойным и собранным. Снова стал Хозяином.

– Зачем я попросил вас остаться, – сказал Сталин, нарушив затянувшееся молчание. – Хочу обсудить одно заманчивое предложение… – он вдруг повернулся к Шапошникову, вперил в него взгляд тигриных глаз: – Как думаете, Борис Михайлович, Москву врагу отдадим?

– Сейчас – нет, – без малейшей заминки ответил Шапошников, хотя на сегодняшнем совещании вопрос об обороне столицы не возникал и, стало быть, он к вопросу не готовился. – Да Гитлер сейчас на Москву и не полезет. Гудериан измотан боями. Его зажимают с двух сторон наши Центральный фронт и великорусская группировка... Разрешите, я на карте... – приподнимаясь, сказал генерал.

– Не надо, – перебил его Сталин, – тут долго на карте и показывали, и рассказывали, – он небрежно махнул в сторону карты Восточной Европы черенком трубки, точно стволом пистолета. – Давайте так, словами.

Шапошников смущенно сел, кашлянул в кулак.

– Так вот... Полагаю, противник постарается пройти сквозь Центральный фронт, выйти на Чернигов и Конотоп, обогнуть Киевскую группу с восточного берега Днепра и ударить в тыл фронта Юго-Западного... – Трудно было генералу без карты – каждому своему слову он помогал руками. – А вот потом, к осени, но еще до распутицы, обойдя брянские леса, Гитлер по Москве может ударить... Может. Но не сейчас. Поэтому я бы предложил следующее...

– После предложите, – снова перебил его Сталин. – Я не для того попросил вас задержаться... Лаврентий, что ты молчишь?

Берия наклонил высокий лоб, улыбнулся примирительно:

– А что я должен сказать, Иосиф Виссарионович? Вы нас попросили задержаться не для того, чтобы обсуждать положение на фронтах. Вот я и молчу – гадая: а для чего?

И подумал тоскливо, глядя на друга и соратника: «А ведь Коба вымотан, до предела вымотан. Мечется, не зная, что предпринять, к кому прислушаться...»

Совсем не так, как на парадных портретах, выглядел сейчас Сталин. Рябинки на лице словно стали глубже, заметнее, кончики усов растрепанно повисли, около уха серебрился сединой плохо выбритый кусочек кожи, даже ростом он вроде бы стал меньше... Вот только взгляд пока оставался прежним – пронзительный, острый, гипнотизирующий... Взгляд истинного Императора.

– Верно, Лаврентий, – кивнул Сталин. – Я хочу обсудить с вами другое дело. Думаю, на данный момент более важное, чем фронт. И обсуждение это должно остаться между нами. Что бы мы ни решили – ни слова за стенами этого кабинета.

Он вновь открыл коробку с папиросами, достал следующую. И сказал веско и неторопливо, как будто тост произносил в узком кругу друзей:

– Я хочу обсудить возможность акции возмездия врагу. Причем возмездия прямо сейчас. Не дожидаясь того момента, когда мы соберем все наши разрозненные силы в кулак и прогоним врага.

Шапошников и Берия, сохраняя на лицах каменное выражение, мельком переглянулись. Возмездие? Сейчас, когда враг у самых ворот?!

Уловив замешательство, Сталин неожиданно сменил тон, сказал жестко, чеканя каждую фразу, будто гвозди заколачивал:

– Сомневаетесь. Это понятно. Я не совсем точно выразился. Речь не идет о массированном и неожиданном контрнаступлении, или о секретном оружии, или о... ну, скажем, о ликвидации Адольфа. Нет. Все проще. Эта акция должна продемонстрировать наше явное и очевидное преимущество над фашистом. Продемонстрировать, что советский дух наш не сломлен и мы готовы не только к обороне, но и к возмездию. Именно возмездию. Поэтому я хочу обсудить такую возможность с вами... И еще с двумя товарищами, которые, собственно, эту операцию и предложили. А все вопросы и сомнения оставим на потом.

И Председатель Госкомитета обороны с силой ткнул кнопку вызова. Дверь тут же открылась, на пороге появился Поскребышев. Сталин молча кивнул, Поскребышев повернулся к кому-то в приемной, сделал приглашающий жест рукой, и в кабинет прошли те, кто терпеливо ждал в приемной. Оба в форме.

Берия тут же узнал обоих, хотя лично был знаком только с одним, с наркомом ВМФ, и недоуменно нахмурился. И что же, вот эти вот военно-морские люди спланировали операцию возмездия, которая – видно невооруженным глазом – целиком и полностью занимает мысли Вождя?..

– Здравия желаю, товарищ Сталин, – сказал Кузнецов. [1]

И Жаворонков[2] сказал:

– Здравия желаю.

Сталин поднялся навстречу вошедшим. То же, с секундной заминкой, сделали и остальные.

– Смею надеяться, – очень серьезно сказал он, – что вы все друг с другом знакомы хотя бы заочно. Поэтому обойдемся без взаимных приветствий и уверений в совершеннейшей почтительности. Давайте сядем и сразу перейдем к делу.

Солнце наконец скрылось за горизонтом, и кроваво-красное свечение над горизонтом померкло, стало серым. Медленно наползали сумерки. Вот-вот поступит сигнал о необходимости спуститься в укрытие. А город погружался в темноту, свято блюдя светомаскировку, и скоро завоют сирены, и лучи прожекторов зашарят по небу…

* * *

– Товарищи, наше предложение таково, – прочистив горло, начал Кузнецов, аккуратно пристраивая по левую руку сложенную вчетверо карту. Если он и волновался, то волнения своего никак не выказывал, был собран и деловит.

Берия едва заметно улыбнулся: Кузнецов ему положительно нравился.

– И основано это предложение на трех, так сказать, неоспоримых фактах, – продолжал нарком ВМФ. – Первое: боевой дух в армии и на флоте практически сломлен. Мы отступаем по всем фронтам, снабжение и связь нарушены почти повсеместно, фашист прет напролом, как на маневрах. И в ближайшее время перейти в контрнаступление, думаю, нам вряд ли удастся.

Он замолчал и посмотрел на Сталина. Глаза в глаза. В кабинете повисла нехорошая тишина.

– Продолжайте, пожалуйста, товарищ адмирал, – произнес Сталин равнодушным голосом. Слишком равнодушным.

– Я просто констатирую факты, – ничуть не оправдываясь, сказал нарком. И ничуть не тушуясь. – Вот факт второй: противник уже совершает налеты на нашу столицу. Почти каждую ночь. Наши силы ПВО с атаками пока справляются, но, полагаю, излишне говорить о том, как эти налеты сказываются на умонастроении советских людей. Так что ситуация угрожающая, товарищи... И факт номер три: герр Геббельс трубит на всех углах по всей Европе, что военная авиация СССР уничтожена на корню, до последнего самолета.

Шапошников открыл было рот, чтобы возразить, но передумал.

– Так утверждает Геббельс, – напомнил Кузнецов. – А немецкий солдат привык верить, что ему говорят вышестоящие, так сказать, инстанции.

– Что вы предлагаете конкретно? – нетерпеливо спросил Берия и сцепил пальцы в замок.

Кузнецов выдержал театральную паузу и буднично ответил:

– Бомбить Берлин.

– Не понял?! – Шапошников подался вперед.

– Я предлагаю, – спокойно повторил Кузнецов, – совершить ответный авиационный налет на столицу Германии. И произвести бомбометание в самом центре вражеского логова. И в самое ближайшее время.

Вновь воцарилась тишина.

– Эвона на что замахнулись... – Берия снял пенсне, очень тщательно протер стеклышки платком с полосками по кайме.

Сталин хранил молчание и был неподвижен, как памятник самому себе, лишь переводил тяжелый взгляд с одного на другого.

– С военной точки зрения операция особо важного значения не имеет, – продолжал Кузнецов. – Однако с точки зрения идеологической...

– Это ясно, – перебил Берия, вновь водружая пенсне на нос. – И вы утверждаете, что сия акция... э-э... выполнима?

– Разрешите...

Кузнецов развернул карту – это оказалась карта Балтийского моря, – разложил на столе и ответил:

– Я говорил с Алафузовым,[3] а он профессионал крепкий, мы несколько раз все просчитали, проверили и взвесили, посоветовались со специалистами... Да, это рискованно, опасно, но... шанс на успех, безусловно, есть. И шанс немаленький... Может быть, лучше Семен Федорович обрисует положение вещей?

Командующий ВВС ВМФ привстал, склонился над картой. От неприметной точки на карте до Берлина протянулась жирная, уверенная карандашная прямая.

– Если стартовать с ленинградских аэродромов, то самолеты дотянут только до Либавы. Но вот тут, – Жаворонков ткнул пальцем в исходную точку на карте, – в Рижском заливе есть остров Эзель.[4] От него до Берлина примерно девятьсот километров. И при максимальном загрузе топлива в три тысячи килограммов наши самолеты смогут долететь до Берлина и вернуться обратно... Правда, при почти пустых баках...

– Лететь надо будет по прямой, – добавил Кузнецов, – над морем, отбомбиться и немедленно назад. Ни малейшего промедления. Пятнадцать-двадцать минут задержки, и до острова уже не дотянуть – не то что не зайти на второй круг, а садиться придется по ту сторону фронта, на территории, оккупированной противником...

Сталин все еще молчал.

– Черт подери, красиво! – шумно выдохнул Шапошников. – А что ПВО немцев? Вокруг Берлина зениток, как блох на барбоске...

– Но ведь советская авиация полностью уничтожена, не правда ли? – улыбнулся Кузнецов. – Самолетов-то у нас нет ни одного... И даже вы, товарищ генерал, поначалу были удивлены нашим планом. А фрицам и в голову не придет, что русские отважились на такую наглость.

– Лететь придется на предельной высоте, это тысяч восемь метров, – уверенно сказал Жаворонков. – Прожекторы не достанут. А если и достанут, то никто с земли не разглядит тип бомбардировщиков. И еще. Придется идти без сопровождения истребителей.

– Почему?

– Топлива не хватит даже на билет в один конец... Мы планируем сначала провести разведку погоды, потом разведку зенитной обороны города. И только после этого начать операцию.

– А кстати, самолеты какого типа? – спросил Берия.

– «ДБ-3»[5]. Или «ДБ-3ф», – незамедлительно ответил Жаворонков. – Наиболее подходящие для такой операции. Три звена по пять самолетов, итого пятнадцать машин. У меня есть все расчеты по исходникам...

– После. Я знаю, что такое дальние бомбардировщики. Запас бомб?

– Максимум семьсот пятьдесят килограммов на самолет. Но... я бы посоветовал загрузить по две двухсотпятидесятикилограммовых бомбы. Или по одной пятисотке.

– Планируемые потери?

Жаворонков замялся, и вместо него негромко ответил Кузнецов:

– Лаврентий Павлович, мы планируем, что все самолеты вернутся на остров.

– Даже без прикрытия истребителей?

– Так точно.

Берия уважительно поднял брови, но Кузнецов понял этот мимический жест по-своему и сказал с нажимом, уперев взгляд в карту:

– Я считаю: нам не нужно, чтобы летчики героически погибли за Родину. Нам нужно, чтобы летчики выполнили приказ Родины. И были готовы к дальнейшим победам.

Сталин тем временем надорвал папиросу по спирали, аккуратно ссыпал табак в трубку, чиркнул спичкой и наконец закурил. Спросил у Кузнецова, выдохнув облачко сизого дыма:

– Когда вы собираетесь начать операцию?

– Как можно быстрее, товарищ Сталин. Не позднее десятого августа. Обеспечивать аэродромы на Эзеле становится все труднее, немец ведь изо всех сил к Таллину рвется... Но недели полторы на подготовку у нас определенно есть.

– А не потому ли вы, Николай Герасимович, все это и затеяли, – ласково улыбнулся Берия, – чтобы заранее очки себе заработать? Если Балтийский флот все ж таки будет заперт немцем, товарищ Сталин вас по головке не погладит...

– Лаврентий Павлович!..

– Да шучу я, шучу, – отмахнулся Берия. – Должность у меня сволочная такая: в первую очередь плохое в людях подозревать. Потому что если я не буду подозревать, то грош мне цена, особливо сейчас, во время ох как далеко не мирное...

– Хватит, а? – устало скривился Сталин и оперся руками о столешницу. Кожа на тыльной стороне ладоней была сплошь усыпана старческими веснушками. – Итак. Что думаете по этому поводу, товарищи?

– Считаю, что такая операция сейчас просто необходима, – убежденно произнес Шапошников и азартно откинулся на спинку стула. – Бомбовый удар по Берлину – это, знаете ли... это удар Гитлеру не в бровь, а в глаз. Вся Европа с Америкой увидят, что СССР не только не сломлен, но и способен поразить хищника в самое сердце...

– Полностью согласен, – добавил Берия. – Однако, со своей чекистской колокольни глядючи, хочу вопрос задать: кто будет заниматься подбором экипажей?

– Товарищ Жаворонков, лично, – ответил Кузнецов.

– Планирую набрать людей из Первого минно-торпедного полка, – сказал командующий ВВС ВМФ, – и буквально через два дня перебазировать на остров. Хотел подключить и Черноморскую авиацию, но обстановка там сейчас не слишком-то благоприятная...

– Вам виднее, – пожал плечами Берия и сделал пометку в блокноте. – Только душевно вас прошу: перед тем как перебазировать, вы список экипажей мне перешлите, ладно? Корректировать ничего не буду, упаси бог, не мое это ведомство, а... Ну, просто так. Пусть будет. И еще. Как народный комиссар внутренних дел предлагаю считать эту операцию, ежели мы ее утвердим, совершенно секретной вплоть до завершения. Потому как если произойдет утечка и враг будет готов к торжественной встрече наших самолетов, то мы потеряем не просто машины и их экипажи... Так что наработки по обеспечению секретности и безопасности готов представить уже завтра утром.

– Итак, я вижу, что эта идея и вам пришлась по душе, – произнес Сталин. – Мне она тоже понравилась. Поэтому... Ответственным перед Ставкой за успех назначаю товарища адмирала Кузнецова. И докладывать о результатах будете лично мне.

– Есть, товарищ Сталин.

– И если вопросов, уточнений, комментариев, предложений больше нет, то на этом считаю разговор законченным.

Председатель Госкома обороны неторопливо встал (сделав знак остальным не подниматься: чай, не графья) и вновь подошел к окну. Сумерки уже сгустились, но небо на западе, там, откуда бронированным чудовищем наползал враг, было чистым, светло-голубым. Пурпурные тона исчезли совершенно – а вместе с ними исчезла и беспросветная тяжесть, давящая на сердце.

«Мы не сдадимся, – вдруг с холодной ясностью понял Сталин. – Мы никогда не сдадимся».

– Ставка... нет, лично я, – сказал он, не оборачиваясь, – возлагаю на этот полет очень большие надежды. И я не приказываю, я прошу вас не подвести народ и Правительство. Если акция сорвется, если самолеты не долетят, а будут сбиты на подходе к цели... Это, думаю, будет равносильно нашему проигрышу в войне... Спасибо, товарищи. Все свободны.

За его спиной заскрипели отодвигаемые стулья, зашаркали подошвы. Он не повернулся, продолжал смотреть на тускнеющий закат.

А где-то далеко, в районе Красной Пресни, завыли сирены, предупреждая о приближении немецкой авиации.

Вираж первый, романтический. путь к Берлину

Глава первая

Люди в белых халатах

Декабрь 1939 года

За окном свирепствовала лютая, редкостная даже для конца декабря стужа, а внутри корпусов было не просто тепло: внутри было жарко. Котельная госпиталя кочегарила на полную катушку. И не удивительно – прежнего завхоза отправили не то строить каналы, не то рубить леса, короче, приносить пользу всему народному хозяйству. Наглядный пример много убедительнее высокопарных слов и яростной пропаганды. И теперь можно голову прозакладывать, что новый завхоз вовремя и в достаточном количестве запасет угля, отремонтирует котлы и трубы, проверит все до единой батареи... Словом, врачи и больные могли не волноваться – даже если уличная температура против сегодняшних минус тридцати шести упадет до минус сорока шести, никаких аварий не будет.

Благодаря раскаленным батареям форточку в библиотеке можно было не закрывать. А то закроешь и задохнешься, как от боевых отравляющих веществ, – настолько плотная табачная завеса висела в помещении.

Как-то так само по себе сложилось, что курилкой этого отделения госпиталя стала библиотечная комната. Ну а где еще можно спокойно подымить и неспешно потолковать о всякой всячине? На лестничных площадках тесно и прохладно, а все коридоры забиты койками – Финская война переполнила госпитали и больницы Ленинграда.

Собственно, о ней, о войне, в курилке в основном и говорили. Разговор, конечно, соскакивал и на иные, сугубо гражданские темы, но неизменно возвращался к «зимней войне»... А чему тут удивляться, когда все обитатели госпиталя еще совсем недавно мерзли в снегах на Карельском перешейке, а над головой свистели финские пули.

– ...Смотрим в бинокль на убитых белофиннов. Ну точно: у одного бутылка, никаких сомнений. Наполовину вылезла из кармана. И как достать? Не подползешь. Финны, сволочи, все простреливают. Казалось бы, амба – играй, труба, отбой. Ан нет, наш солдат без боя не сдается...

Это в сизых папиросных облаках солировал один из затейников разговорного жанра, каковой всенепременно найдется в каждой больнице, как и в каждой роте. Мастер сыпать байку за байкой.

– Подгоняем саперный[6]. Бабахаем кошкой раз. Мимо. Бабахаем два. Зубья проползают рядом, цепляют белофинскую шапку с ушами и тянут на нашу сторону. Мы не особо огорчаемся, потому как первый блин, известно, завсегда комом. К тому же шапка тоже трофей, тоже в хозяйстве сгодится...

* * *

За время, что он провалялся в госпитале, Спартак Котляревский переслушал массу подобных историй. Да и сам стравил честной компании пару-тройку схожих баек, есть такой грешок... А вообще, он не переставал удивляться и себе, и другим – вот ведь престранная человеческая натура! На войне, из которой все они только что вырвались, мало чего было веселого и забавного, с гулькин нос было веселого, прямо скажем... но вспоминают почему-то исключительно смешные эпизоды или выворачивают события так, что трагедия превращается в фарс. Впрочем, есть и такие, что не хотят ничего вспоминать. Ну так они по курилкам и не ходят – лежат себе в палатах, закрыв глаза или же уткнувши ряху в подушку.

– А вот у нас, помню, случай был прошлым летом на маневрах под Курском... – баечную эстафету подхватил курносый связист с забинтованной головой. Но рассказать свою историю не успел.

Распахнулась дверь, и в библиотеку вошел завотделением, военврач первого ранга[7] Шаталов, царь и бог больничного корпуса. Оглядел внимательно собрание, сказал:

– Ага. Вижу, товарищи больные, многие у нас тут явно перележали! Половине пора на выписку. Пора отправлять по частям за несоблюдение режима, причем всенепременно со штампом «симулянт»...

Все это он произнес без тени улыбки. Да это и не было шуткой, это была своего рода обрядовая, то бишь пустая по сути, но обязательная к исполнению фраза. Типа «караул сдал», «караул принял» и тому подобных. Завотделением обязан был выразить неодобрение и высказать порицание – должность заставляла (хотя на самом деле военврача Шаталова подобные мелочи напрочь не волновали, когда голова кругом шла от по-настоящему серьезных проблем). Точно так же «товарищи больные» не могли не отреагировать на появление в комнате старшего и по званию, и по должности (хотя все знали, что военврач первого ранга чинопочитанию не придает ровным счетом никакого значения).

Пациенты медленно-медленно, что твои умирающие лебедушки, потянулись к пепельнице, изображая, что собираются послушно тушить окурки, – однако никто в испуге не вскочил, не стал прятать окурки в рукава. Больной с рукой на перевязи нехотя принялся сползать с широкого подоконника, а двое игроков в шахматы неспешно стали приподниматься со стульев, не отрывая, однако, взглядов от доски.

– Котляревский здесь? – громко спросил военврач.

– Здесь я, – сказал Спартак.

Плюнув на ладонь, он затушил едва начатую папиросу и сунул ее в портсигар, а портсигар упрятал в карман полосатой пижамы. Двинулся к двери.

– Пошли, Котляревский, – выходя в коридор, военврач махнул рукой. В коридоре резко остановился, обернулся и пристально взглянул в глаза Спартаку: – Мне передавали – на выписку просишься, Котляревский. Всех, говорят, уже утомил своими челобитными. Куда торопишься?

– Дома хочу Новый год встречать, чего тут, – угрюмо пожал плечами Спартак. – Да и что мне в госпитале-то торчать? Я – легкораненый, рана уже затянулась, нагноения нет, из процедур остались покой, пилюли и перевязка. На перевязку раз в день можно и в амбулаторию ходить, а пилюли можно пить и дома... Здесь я только койку зря занимаю.

– А если с тобой что случится, мне придется отвечать. Так, Котляревский? Скажем, хлопнешь в праздник больше положенного, замерзнешь в сугробе? С тебя-то спрашивать уже в другом месте будут, а с меня спрашивать будут здесь, на этой вот поднебесной территории. И спросят: почему ты, старый пень, выпихнул недолеченного бойца из госпиталя? А может, какой умысел имел? Может, как раз и рассчитывал, что по слабому здоровью любая хворь вгонит раненого красноармейца в гроб и на одного бойца в Красной Армии станет меньше?

Спартак внимательно посмотрел на айболита и подумал вдруг: «А ведь это странно – и что завотделением сам пришел, а не послал кого-то за рядовым больным, и разговор этот дурацкий. Что тут обсуждать? Я попросился на досрочную выписку – мне отказали. И чего мудрить? Передал бы отказ через дежурную сестру или лечащего врача – вот и вся недолга. А еще эти подначки про недолеченных бойцов...»

– Ну, нельзя так нельзя, – вздохнул Спартак, еще раз пожав плечами. И все же, видимо, по юношескому упрямству не удержался от последнего аргумента: – Только когда новых привезут, куда их класть будете? Вон, коридор весь забит.

И это было сущей правдой. От комнаты сестры-кастелянши и до шахты грузового лифта, то есть почти до самого конца коридора, по обе стены койки стояли вплотную друг к другу. Тяжелых, понятное дело, определяли в палаты, а в коридор выносили легких, к каковым относился и сам Спартак – так что он тоже загорал в коридоре... Вот только за последнее время, после «плановых наступлений» и «успешных прорывов вражеской обороны», тяжелых поднабралось немало.

– Правильно рассуждаешь, Котляревский, класть некуда, – военврач первого ранга снял очки, сунул в нагрудный карман халата. – В резерве у меня библиотечная комната, превращенная вами черт-те во что, часть коридора от ординаторской до процедурной да собственный кабинет. Все верно, Котляревский, верно... – И сказал решительно: – Тогда пошли оформляться на выписку, боец Котляревский.

И быстро направился в сторону своего кабинета. Потрясенному Спартаку ничего не оставалось, как догонять эскулапа. Спартак отказывался что-либо понимать. Дурака, что ли, товарищ доктор валяет? Или переутомился? Ведь у него операция за операцией, немудрено... Но тогда совсем уж непонятно, почему завотделением занялся Спартаком лично. Даже, похоже, собственноручно собирается оформлять бумаги, когда единственное, что от него требуется – это подпись под документами, заполненными лечащим врачом... Создавалось впечатление, что главная забота нынче у завотделением – легкораненый Спартак.

Все эти странности и неясности порождали легкую тревогу.

На рабочем столе Шаталова уже лежала заранее приготовленная медкарта больного Котляревского. «Час от часу не легче, – подумал Спартак. – Выходит, он заранее собрался меня выписывать и просто спектакль ломал. Зачем, позвольте спросить?»

– Чего встал? Стул придвигай и садись, – военврач обошел стол, взял медкарту, вновь нацепил очки. – Значит, Котляревский Спартак Романович?

Опять дурацкие вопросы. А то, можно подумать, костоправ не в курсе.

– Так точно. Он самый.

– Сын Романа, выходит, – раздумчиво протянул Шаталов, барабаня пальцами по медкарте.

Не, верняк, заработался доктор. Спит, видать, мало и все больше урывками. Но он, Спартак, он-то тут при чем?

– А отчество своего отца знаешь?

– Это-то зачем?

– Затем, что ты – больной, я – врач. Военный врач, прошу заметить. А ты всего лишь рядовой Красной Армии, временно поступивший в мое распоряжение, и обязан выполнять все мои приказания. Причем без обсуждения.

Шаталов поднял взгляд, посмотрел на Спартака поверх очков в круглой металлической оправе.

– Отца звали Роман Аркадьевич Котляревский, – как можно спокойнее проговорил Спартак.

– А маму как зовут?

Котляревский наклонился вперед, сказал почти ласково, будто он был врачом, а Шаталов – беспокойным пациентом:

– Слушайте, меня же в руку ранило, а не в голову. В карте все написано...

– Ну да, читал, – Шаталов, напротив, откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди. – Еще у тебя обморожение пальцев ног и бронхит. А вот про то, как зовут твою маму, в карточке ни слова.

– Вот именно. Там только то, что должно вас интересовать, – Спартак встал. – Разрешите идти?

Ему самому непонятно было, с чего он вдруг взъелся на беззлобного, в общем-то, айболита, но раздражение накатило нешуточное. Либо выписывай, либо перестань кота за хвост тянуть!

– Марианна Феликсовна, кажется? – спросил военврач. – Хотя с отчеством мог и напутать...

Спартак замер.

– Допустим.

– У нее еще родинка здесь вот, – Шаталов коснулся пальцем левой щеки. – Садись, прыгун. Тебе как-никак покой прописан.

Он достал из стаканчика карандаш, нерешительно постучал кончиком по зубам.

– Тут вот какая петрушка, боец Котляревский. По всему получается, я был знаком с твоим отцом. Все сходится. Имена, даты... В пятнадцатом году мы вместе с Романом Котляревским ушли добровольцами на фронт, на империалистическую. Познакомились в эшелоне по дороге на фронт. Вместе служили, он по связи, я по медицинской части. Когда нас прижали, его отряд попал в плен к германцу. Это было... дай бог памяти... в апреле шестнадцатого. Аккурат в те дни, – он постучал согнутым пальцем по обложке медкарты с ФИО и датой рождения, – когда ты появился на свет. Больше я с твоим отцом не встречался... И не слышал о нем ничего.

Последнюю фразу доктор как-то странно отделил от остальных фраз, словно споткнулся перед ее началом, думая, ступать или не ступать дальше, говорить или не говорить, но все же сказал. Спартак насторожился. Разговор нравился ему все меньше и меньше. А доктор между тем смотрел на него выжидательно. Ничего не сказать в ответ было бы невежливо.

– Я никогда не видел своего отца, – сказал Спартак осторожно. – Из германского плена он так и не вернулся. После того как с фронта перестали приходить отцовские письма, мать принялась выяснять, что случилось. Ей сперва отвечали, что пропал без вести, потом сказали, что отец в плену, потом настал семнадцатый, и в той круговерти точно узнать что-либо о человеке стало невозможно. Вот, собственно, и все, что мне известно. Получается, не больше, чем вам...

– Получается, – задумчиво повторил доктор.

А что мог Спартак рассказать доктору, если бы решил быть предельно откровенным? Разве что поделиться то ли сном, то ли воспоминанием из далекого детства. О том, как он однажды проснулся в своей кроватке и увидел склонившегося над ним большого усатого дядю. Дядя со страшным грохотом уронил револьвер, потом нагнулся, поднял его с пола и дал потрогать маленькому Спартаку. Потом рядом с дядей появилась мама, отругала его, отняла револьвер у ребенка, и они оба отошли от кроватки... Почему-то Спартак всегда был уверен, что этот усатый дядя – его отец и что все происходило наяву. А мать и сестра уверяли, что это был сон, что иначе быть не могло – отец ушел на фронт, когда Спартак еще не родился, и с фронта не вернулся...

Военврач Шаталов отстучал карандашом по столу какой-то одному ему известный ритм.

– А почему вас так назвали – Спартак? – вдруг спросил Шаталов.

Котляревский пожал плечами, не зная, отвечать или нет.

– У меня еще сестра есть, – наконец сказал он. – Влада, на два года старше. А родители ждали мальчика, и имя ему придумали: Спартак. Потому что отец, если вы не знаете, историком был, причем в то время весьма либеральных взглядов. Вот и настоял на этом имени... Но родилась девочка, а когда папа на фронт уходил, он не знал, что мама снова беременна – иначе бы остался... я так полагаю... Вот. А мама второго ребенка и назвала Спартаком. Меня.

– Да, круговерть нас всех тогда закрутила, разбросала... – непонятно сказал доктор, думая явно о чем-то другом. – Выходит, Роман так и пропал в плену. А как устроилась Марианна... Феликсовна? Я-то знаю ее исключительно по фотографии и по рассказам Романа.

Спартак опять пожал плечами, ответил нехотя:

– Мама работает корректором, в «Смене». Вот уже почти пятнадцать лет. Живем на Васильевском, в доме на углу Большого и Девятой линии.

«У меня еще сестра есть», – мог бы напомнить он. Но не стал. Видно было, что эскулапу это напрочь неинтересно.

– Ты знаешь... Кхм, – доктор кашлянул в кулак. – Ты знаешь, однажды, году эдак в двадцать седьмом, повстречал я одного нашего с твоим отцом однополчанина. Дело было в Москве на совещании военмедиков – меня туда от нашего госпиталя командировали. Так вот, он тогда попал в плен вместе с твоим отцом и сидел в одном лагере. И, по его словам, когда их освободили после Брестского мира, твой отец был жив и здоров. И, опять же по его словам, твой отец садился в эшелон, отправлявшийся в Россию... Правда, дальше этот человек потерял Романа из виду и не знает, добрался он до родины или нет. Дорога вышла долгая, трудная. То по нескольку дней стоят на какой-то станции, то дрова заканчиваются, то часть вагонов перецепят к другому составу. Многие сходили по дороге, потому как жрать нечего было, надо было хотя бы на пропитание заработать... В общем, вот так. Вот что он мне рассказал. Не знаю, насколько это тебе интересно, но все же касается твоего отца... Мало ли пригодится...

(Вдруг именно сейчас Спартак вспомнил один престранный разговор с сестрой. «А что бы ты сказал, – спросила его как-то Влада, – если бы узнал, что твой отец не погиб на германской, а сперва воевал за белых против красных, потом стал белоэмигрантом и нелегально переходил границу, чтобы помогать белому подполью, и погиб уже здесь от чекистской пули?» – «Дура, чего несешь?» – ответил ей тогда Спартак, покрутив пальцем у виска. «Сам ты дурак, – вздохнула она. – Будем ждать, когда поумнеешь. А сейчас иди играй в свой футбол».)

– О чем задумались, товарищ Котляревский? – военврач бросил карандаш обратно в стаканчик. – Хотите что-то мне сказать и не решаетесь? Я понимаю, понимаю. Знаете что? Если когда-нибудь у вас возникнет желание поговорить о вашем отце, смело приезжайте ко мне, адрес вы теперь знаете, смены мои тоже знаете...

Точно, чего-то недоговаривает эскулап. Голову можно дать на отсечение – военврач что-то хочет сказать или о чем-то спросить, но останавливает себя в последний момент, не решаясь на откровенность. Вот нашел для себя выход – предложил Спартаку заехать позже. А брать доктора, вернее военврача, за грудки субординация не позволяет. Позволь себе со старшим по званию какие-нибудь вольности, можно загреметь вместо отпуска по ранению на гауптвахту. Это только с виду доктор благодушный добрячок, который может простить что угодно, но Спартаку доводилось видеть, как он наводил порядок в отделении...

– Матери-то сообщил?

– Ага. Отсюда позвонил, с госпитальной вахты.

– Что ранен – сказал?

– Нет, вы что... Сказал, что жив-здоров, простудился вот только малость.

Спартак умолчал о том, что мама хотела навестить его – но он отвертелся. Пообещал, что через недельку-полторы выпишется и сам нагрянет. Потому как лучше предстать перед родительницей (и, разумеется, Наташкой) здоровым, не в застиранной пижаме, а в военной форме, с букетом цветов и каким-нибудь сувенирчиком для Натки.

Наташе он звонить не стал. Пусть будет сюрприз... Но потом вдруг такая тоска навалилась, что валяться в койке стало просто невмоготу. Да и встречать Новый год в больничных стенах – удовольствие, согласитесь, сомнительное.

– Понятно мне все. Ну, вот что, Котляревский. Отпуск по ранению вы получите, – военврач Шаталов открыл его медкарту. – А дальше... что собираетесь?

– Как я могу собираться? Что прикажут, – сказал Спартак.

Не скажешь же едва знакомому человеку, да еще и старшему по званию, хоть пусть он и трижды был знаком с твоим отцом, что на фронт, на эту бойню, больше возвращаться не хочет.

– Приказы во многом основываются и вот на этом, на моем заключении, – Шаталов внимательно посмотрел на Спартака. – Вы хотите назад в войну?

– А чем я лучше других?

– Тем, что вы уже воевали. Значит, есть опыт, есть внутренняя закалка – все это важно для кадрового военного. Самый лучший командир, или, как говорили раньше, офицер получается из солдата, понюхавшего пороху и знающего цену своей и солдатской жизни.

– Вы предлагаете мне пойти вместо фронта в военное училище?

– Я предлагаю вам подумать о такой возможности, – сказал Шаталов. – Время для раздумий у вас есть – отпуск по ранению. Десять дней. Помощь с училищем я обещаю. Не надо делать такое лицо, сын Романа. Ничего дурного и задевающего твою совесть тебе не предлагают. Тебе предлагают все так же служить Родине, только сменив участок фронта. И пользы от этого Родине, я тебя уверяю, будет не в пример больше. А погибнуть в качестве пушечного мяса ты еще успеешь... Ладно, уговаривать не стану, ты уже мужчина, уже взрослый, решай сам. Помочь помогу. Между прочим, перед твоим отцом у меня есть небольшой должок, так хотя бы сыну его отдать... – Он вдруг улыбнулся: – Если вы хотите меня спросить, Котляревский, зачисляют ли после такого ранения в летное, то скажу – зачисляют.

Понятно, почему он пошутил насчет летного – все пацаны стремятся в летчики. И Спартак исключением никак не был.

Собственно, на том и расстались военврач Шаталов и боец Котляревский.

Глава вторая

Разочарованный странник

Никакого щенячьего восторга и радостной приподнятости он не испытывал. Даже обидно чуточку: все ж таки с войны возвращается! Какой-то месяц назад Спартак воображал себе это возвращение в иных красках. Прямо скажем, в романтических тонах воображал, в лучших романтических традициях, не иначе, – навеянных романами Дюма и Майн Рида: он, подбоченясь, восседает орлом на белом коне, на груди позвякивают медали, девчата провожают его восхищенными взглядами и вздыхают томно, но он на них, конечно, ноль внимания, мать и сестра бегут навстречу. А вокруг обязательно все цветет и порхает в ярких солнечных лучах.

В действительности все оказалось донельзя буднично. Вместо белого коня – трамвай с заиндевевшими стеклами, в которых выгреты дыханием и протерты варежками иллюминаторы, что делало трамвай изнутри похожим на подводную лодку. Вместо восхищенных девичьих взглядов – дремлющие на сиденьях редкие (потому что все уже вернулись с вечерней смены) пассажиры, мужики – в застегнутых до последней пуговицы зимних пальто, тетки – с руками, по локоть засунутыми в муфты, точно в некие фантастические кандалы. Вместо брякающих на груди орденов с медалями и приподнятого состояния духа – уныние и безразличие...

Ежели покопаться – а глубоко копаться и не придется, – то Спартак испытывал сейчас лишь зверскую усталость и дикое желание отоспаться. Продрыхнуть часиков эдак двадцать, и желательно, чтоб без всяких сновидений. В госпитале толком поспать не получалось: будили стоны соседей по коридору и стоны, доносившиеся из палат, ночные хождения; давила на голову духота в помещениях, мучили собственные боли и кошмары, состряпанные из воспоминаний разной степени давности.

А еще Спартак испытывал яростное нежелание возвращаться назад, на Карельский перешеек. Не потому, что боялся смерти. А потому, что не хотелось помереть нелепо и бессмысленно, не дожив до четверти века...

Спартак увидел в окно, как, огибая гигантский снежный курган, сооруженный лопатами дворников, за угол сворачивает рота красноармейцев. В шинелях с иголочки, в новеньких буденовках, печатают ногу с нерастраченным энтузиазмом. Новобранцы, очередное пушечное мясо. Из них, дай бог, уцелеет один на десяток. Причем половина вообще не доберется до линии фронта. Точно так же, как было на дороге Лавоярви – Лемети со сводной автоколонной, состоящей из тридцать первой ЛТБр[8] и сто семьдесят шестого МСБ[9]. Рядовой эпизод «зимней войны».

На мине подорвался идущий первым в колонне легкий танк. Сразу же выстрелами из гранатомета была подорвана замыкающая колонну грузовая машина, к которой вдобавок были прицеплены сани-волокуши с боеприпасами. Гранатометчик лупил из леса, от которого до дороги было где-то метров тридцать, не больше. И весь прочий, не особенно многочисленный, по финскому обыкновению, отряд (а большими группами финны практически никогда не действовали) прятался в лесу. В белых маскхалатах чухонцы перемещались за соснами, за камнями, меняли позицию после короткой серии выстрелов и методично расстреливали колонну из всех видов стрелкового оружия, включая пулеметы. Обычная финская тактика, которая приносила им успех с самого начала войны и которой бойцы Красной Армии ничего не могли противопоставить... А что тут противопоставишь, когда шаг сделаешь с дороги и тонешь в сугробе, иной из которых до двух метров глубиной. Пока бойцы колдыбают до леса, с трудом выдергивая ноги из снега, белофинны положат всех, как на стрельбище. Оставалось лишь занимать позиции за колесами машин, за бортами грузовиков, за сброшенными на дорогу ящиками и открывать ответный огонь. Если в состав колонны входил танк, то огонь его пушек и пулеметов становился хорошим подспорьем. И хотя бить приходилось почти наугад, иногда такой огонь приносил пользу – финны, не особо-то и огрызаясь, быстро отходили, и колонна могла продолжить движение. Правда, все те же самые финны умудрялись потом, через какой-нибудь километр-другой, объявиться вновь, потому как на своих дурацких пьексах[10] они бегали быстрее, нежели продвигалась колонна, да и места знали – так что забрать еще несколько красноармейских жизней и вывести из строя одну-другую единицу техники было для них делом плевым.

В тот раз единственный в их колонне танк был капитально выведен из строя взрывом мины, и серьезный огневой ответ организовать было трудно. Рядовой Спартак Котляревский вместе с другими лежал на снегу, укрывался за передним колесом грузовика и вел стрельбу по лесу из «Мосина» (ох уж этот винтарь, подведет он потом Спартака). Вместе со всеми рядовой Котляревский поднялся в атаку вслед за командиром сто семьдесят шестого МСБ майором Чугровским.

Комбат был мужик храбрый, но войной не обстрелянный, а это, как понял Спартак (правда, не в тот день, а гораздо позднее), – крайне скверное сочетание. Но тогда комбат казался Спартаку форменным Гарибальди: ходит в полный рост, пулям не кланяясь, вообще не обращает на них внимания, размахивает наганом, матом и угрозой расстрела поднимает бойцов в атаку. Ни дать ни взять герой Гражданской войны вроде Щорса или Олеко Дундича, на чьих примерах воспитывался юный Спартак Котляревский. Тогда Спартак доверял товарищу комбату больше, чем старшине Лосеву. А последний, лежа рядом в сугробе, бормотал вполголоса: «Надо организовать плотный заградительный огонь, под его прикрытием развернуть миномет и выкурить чухонцев из леса, а не в атаку переть! Положат ведь нас всех, как курей!» Но старшина на то и старшина, чтобы приказы выполнять, а не философии разводить...

К комбату присоединился уполномоченный особого отдела Иванов. Вот только Иванов бегал от машины к машине, пригибаясь, при каждом выстреле вздрагивая и втягивая голову в плечи. Вдвоем они подняли батальон, для чего пришлось расстрелять одного крикуна и паникера.

И красноармейцы, среди которых был Спартак Котляревский, под прикрытием всего двух пулеметов (одного танкового, другого ручного) поперли по снежной целине в сторону леса, где засели белофинны. Перли, проваливаясь в сугробы по колено, а кое-где и по грудь. «Ура» никто не орал. Лишь глухо матерились под нос и высоко, как при переходе реки, поднимали над собой винтовки.

Понятно, финны эдакое счастье упустить не могли. Они, не спеша спасаться бегством, со своим чертовым северным хладнокровием принялись расстреливать, или лучше сказать, отстреливать бегущих к лесу людей. А поскольку многие партизанящие по лесам финны по довоенной профессии были охотники... В общем, мазали они редко.

Именно на этом коротком участке – когда прешь и не знаешь, что с тобой будет через шаг, но ничего изменить не можешь, а рядом падают, молча или захлебываясь криком, твои товарищи, – именно тогда Спартак испытал то, что древние греки называли катарсисом.

Детство и юность кончились как-то разом, а весь юношеский романтизьм остался в этом снегу. Вместе с каплями крови товарищей...

Тогда он добрался до леса живым, почему-то финские стрелки не положили на него глаз. Впрочем, стрелков этих, когда уцелевшие красноармейцы оказались под соснами, они так и не увидели – те ловко прятались среди деревьев: лесники из белофиннов были хоть куда. Правда, двое финнов все же угомонились под разлапистыми корнями – одного уложила наповал красноармейская пуля, другой был лишь ранен в ногу, но его прикончили свои же, перерезав горло знаменитым финским ножом.

Но с позиций сегодняшних дней сей поступок выглядел если не актом милосердия, то как минимум данью здравому смыслу. И вообще, у финнов можно было поучиться здравомыслию. Вот только грань между ним и циничной жестокостью была крайне расплывчата...

Дальнейшее не заняло и трех секунд. Спартак вдруг заметил шевеление среди толстых мшистых стволов, вскинул «Мосина», прицелился; финн в маскхалате тоже увидел Спартака, тоже вскинул винтовку, но Спартак успевал раньше.

И успел бы пустить пулю в противника. Если бы не треклятый «Мосин». Смазка замерзла, что на морозе происходило сплошь и рядом, и «Мосин» дал осечку. Зато со стороны финского дуэлянта послышался звонкий щелчок, показалось облачко сизого дыма – и Спартака что-то больно ударило в левое плечо. Его развернуло, бросило спиной в снег, и вся левая половина тела тут же онемела...

В общем, он валялся на снегу, смотрел в высокое небо, совсем как князь Андрей, и ждал ее. В смысле смерть...

Однако ж – на тот раз повезло, пронесло и миновало. Как раз потеплело до минус тридцати, товарищи ушли в глубь леса, преследуя белофиннов, но в арьергарде оказались санитары – они-то и потащили Спартака обратно к колонне.

Вот, собственно, и вся война Спартака Котляревского. Его, так сказать, героический путь. Обстрелян, наблукался по морозу и снегам, бесславно ранен, обморозился – и вернулся.

Правда, нет худа без добра. Они так и не добрались до самой линии Маннергейма, а как известно, там дотов, колючки, бункеров и прочих защищенных участков – как блох на барбоске... И плевать, что те немногие, кто уцелеет на этой этой войне, вернутся отличными солдатами, золотым запасом Красной Армии. Да и война вышла не такой, какой представлялась. Бойня... В больничной курилке он рассказывал, как выбирался к своим, словно речь шла о веселом приключении. Слушатели разве что не покатывались с хохоту. А он ночами плакал от досады и страха.

* * *

...Ворота были заперты – дворник Ахметка зимой закрывает их в шесть, а сейчас уже восемь. Судя по этому факту, в домовом распорядке за время отсутствия Спартака ничего не поменялось и соблюдается он неукоснительно. Через боковой проход Спартак ступил под арку. Остановился, достал из кармана шинели пачку «Пушки», надорвал, выбил папиросу, закурил...

От колонны (а их под аркой шесть, по три с каждой стороны, ему ли не знать, ежели постоянно в детстве бегали между колонн, играя в пятнашки), так вот, от колонны отлепилась тень, стремительно скользнула к Спартаку.

– Скидавай мешок, солдатик.

Невысокий, но крепкий тип, трудно сказать, какого возраста, голос с явно деланной хрипотцой, низко надвинутая на глаза ушанка с меховым козырьком.

– Живо давай, служба, а то пощекочу ребрышки...

Тип выпростал руку из кармана пальто, щелкнула пружина, и в тусклом масляном свете единственного под аркой фонаря блеснуло лезвие складного ножа.

– Эвона как тут у вас все по-серьезному, – покачал головой Спартак. – Ну, раз все серьезно, то придется откупаться...

Он сплюнул с губ папиросу, медленно потащил с плеча вещмешок.

Затем, резко шагнув вбок, с короткого быстрого замаха опустил туго набитый «сидор» на плечо гопстопника. Нож из руки выпал, звякнул, стукнувшись о колонну. А Спартак бросил вещмешок на заснеженный асфальт и, чтобы исключить неприятности, ногой отфутболил перо в наметенный дворником сугроб.

Гопстопник сидел, прислонившись к колонне, держался за ушибленное плечо и что-то шипел сквозь зубы – неразборчивое, но насквозь злобное. Ему было очень больно, потому как «солдатик» попал по плечу аккурат той частью мешка, где лежали консервы. Не случайно, разумеется, попал – туда и метил.

Спартак схватил этого «жентельмена удачи» за отворот пальто, поднял с асфальта, левой рукой сдвинул ему шапку на затылок. И преспокойно сказал:

– Твою морду я запомнил. Встречу еще раз в этом районе – убью. Усвоил? Э-э, земеля... По глазенкам вижу, что не усвоил. Выходит, не дошла пока моя наука до печенок...

И Спартак, отпустив пальто, всадил гопстопнику резкий полукрюк точнехонько в солнечное сплетение. Тот беззвучно задвигал ртом, ну вылитая рыба, и, вытаращив глаза, осел на асфальт.

Как те же финны. По окончании боя, если поле боя оставалось за ними, они подползали и добивали раненых красноармейцев не по врожденной злобности национального характера, а по хуторской привычке любое дело доводить до конца.

Спартак тоже не испытывал к этому приблатненному типу ни злобы, ни иных каких чувств, и праздник возвращения тот не испортил, потому что праздника, собственно, и не было. Просто дела надо доделывать. Добить удальца – это чересчур, перебор выйдет, а проучить так, чтобы забыл сюда дорогу навсегда, следовало всенепременно.

Спартак раскрытыми ладонями врезал гопстопнику по ушам, заставив заскулить...

– Так, все, цинк[11] ! Ша, босота! Ну-ка по углам! – раздался под аркой уже другой – знакомый – голос.

– Он же дурной, Марс! У него котелок набок! – жалобно пропыхтел гопстопник снизу, вывернув голову и глядя на приближающегося Марселя во франтоватом пальто и пышной бобровой шапке. А затем неудачливый горлохват, не дожидаясь дальнейшего развития событий, проворно подхватил с асфальта упавшую ушанку и бросился наутек в сторону улицы.

– Извини, Спартачок, – якобы виновато развел руки в стороны Марсель. – Шутка. Мы с корешем увидели, как ты сошел с рогатого, и решили проверить, насколько сильны бойцы в Красной...

Марселя скрючило в три погибели от короткого, почти без замаха, бокового в печень.

– Хороший удар, соседушка, – прошипел сквозь зубы Марсель, безуспешно пытаясь разогнуться. – Смачный. Рука быстрая, ой, йо-о... Прежде ты так не умел. Научишь?

– Научу. Прямо сейчас, – пообещал Спартак, вновь закидывая вещмешок за плечи. – Записываешься добровольцем в Красную Армию и делаешь, что прикажут...

– Все, я догнал, можешь не продолжать. А теперь ты прими от меня один маленький совет. – Марсель все еще не мог выпрямиться. Стоял, согнувшись, опираясь рукой о стену, переминался с ноги на ногу. – После того как вдарил, сразу отступай на пару шагов. А то я бы тебе запросто засадил пику в икру или в колено. Или кулаком по бейцалам... – Он наконец отдышался. – Ну, двинулись, что ли?

Они неторопливо вошли в заснеженный двор. Марсель, невысокий, широкоплечий, стриженный под «полубокс», с нагловатым огоньком в серых маленьких глазках, пер ровно и уверенно, вразвалочку. Издалека видно, кто таков. Жизненная цель соседа Спартака по коммуналке определилась еще в юности, и к ней Марсель стремился семимильными шагами.

Мела поземка, и было противно. Триумфального возвращения не получилось, равно как и не было напрочь никакого новогоднего настроения. Сволочь все-таки этот Марсель.

– А ты, я смотрю, арсенал подлых приемчиков тоже пополняешь, – мрачно усмехнулся Спартак.

– Ну так время-то идет, – Марсель поправил съехавшую на лоб шапку. – А насчет подлых – это ты зря. На войне тоже небось не думал, благородно – не благородно выйдет, а мочил, чтоб самого не замочили. Ты же с Финской причапал?

– Откуда знаешь? – Спартак снова достал пачку «Пушки».

– Два и два сложил. На, угостись, – Марсель на ходу слазил в карман пальто, достал и открыл золоченый портсигар. – «Герцеговина Флор». Такие курит сам отец народов.

– А мне свои нравятся, – сказал Спартак. – Кстати, тоже могу угостить. Не хочешь? Ну как хочешь. Тогда давай, шутник, выкладывай, что у нас во дворе нового?

– Нового хватает. Тебе вкратце или подробно?

– А как пожелаешь.

– А тебе с чего начинать – с общей политической ситуации или с какого-нибудь конкретного лица? – И добавил вроде бы бесстрастно: – Например, с Наташки Долининой.

Бесстрастный тон Спартаку категорически не понравился. Он остановился.

– А что у нас с Наташкой Долининой? – спросил он настороженно.

Марсель знал, как и весь двор, что у Спартака и Наташки из четвертого подъезда была любовь с седьмого класса. Юношески-романтическая, взаимная, трепетная и чистая. Продолжавшаяся вплоть до ухода Котляревского на финский фронт. А уж как убивалась Долинина во время проводов – о том до сих пор вспоминали.

Марсель чиркнул спичкой, протянул огонек Спартаку и, не глядя на приятеля, ответил кратко:

– Замуж вышла.