Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Доктор Лауфер думает, что только специалист-голубятник может содержать их как следует, но ты не беспокойся. Их не нужно ни обучать, ни тренировать, только кормить, и поить, и следить, нет ли больных, и к тому же там, в этих южных кибуцах, все — крестьяне и все умеют выращивать кур, а между голубем и курицей нет большой разницы.

— Ты только не говори это на следующем семинаре, — сказала Девочка. — Доктор Лауфер сильно обидится.

— И еще я тебе советую в каждом таком месте поискать серьезного ответственного мальчика, чтобы ухаживал за ними, — сказал Шимон. — Такой мальчик лучше любого взрослого — мы с тобой это хорошо знаем, потому что сами были такими. А если оттуда тоже начнут эвакуировать детей, как уже вывезли в некоторых других местах, пусть этот мальчик возьмет с собой несколько голубей, а ты научи его, как посылать голубеграммы, чтобы подбодрить родителей, которые остались воевать. А сейчас удачи тебе и до свидания.

Они проехали среди кустов ракитника, заснеженных своим бурным цветением, вдоль бесконечных насаждений миндальных деревьев, которые уже кончили цвести, по краям виноградников, которые только готовились к цветению. Глинистая почва становилась всё желтее, воздух — всё горячее, ребята рассказывали ей об арабских деревнях и поселках, жителей которых надо опасаться, и произносили названия, знакомые ей по газетам: Бербара — к северу от кибуца Яд-Мордехай, Мадждал — неподалеку от Ашкелона, Бейт-Дарас — возле Кирьят-Малахи.

Маленький парень вел машину совершенно бесподобно. Один раз из недалекого оврага появилась какая-то группа людей, послышались крики, в сторону джипа начали стрелять, и водитель, буквально пролетев по песчаным дюнам, вывел тяжелую машину из-под обстрела. Большой смуглый так же поразительно указывал направление и еще более поразительно ухитрялся угадывать ту единственно верную дорогу, которую нужно было выбрать на каждой развилке. А в ранце у него оказалась коробка с «ушами Амана».[50]

— Это мамины, — объяснил он, — я их ем круглый год, не только в Пурим.

4

Так они ехали. От кургана к оврагу, от поля к бахче, от невозделанной целины к цветущей плантации. Ехали, останавливаясь, от поселка к поселку, и это была незабываемая поездка. Они углублялись всё дальше и дальше на юг, Девочка и двое сопровождавших ее парней, которые не переставали развлекать ее загадками и рассказами, и петь ей песни, и готовить ей крепкий и несладкий кофе, хотя, конечно же, заметили, что она запустила голубя с дороги, и поняли, что ее сердце отдано тому, в чьей голубятне опустится этот голубь.

— Наверное, такой же высокий и красивый блондин, как и ты, — сказал маленький.

Она засмеялась:

— Он как раз похож на тебя. Маленький, некрасивый и черный, но ты уже парень, а он еще Малыш.

— А что он делает?

— То же, что я. Скучает, и ждет, и возится с голубями Пальмаха.

В каждом месте она оставляла голубей и учила всему, чему можно научить за несколько часов. Всюду напоминала, что нельзя выпускать их в полет, потому что их дом в другом месте. Всюду объясняла столяру, как приспособить для них большой старый сарай или достаточно большой упаковочный ящик для мебели, чтобы они могли немного полетать в нем и не ослабеть от неподвижности. Всюду предлагала поймать простых голубей в коровнике и передать в соседний кибуц, на всякий случай. И всюду находила и учила мальчика с широко открытыми глазами, которые напоминали ей, какими были когда-то она сама и Малыш.

В тех местах, где они не могли присоединиться к колонне, они ехали ночами, одни, — с погашенными огнями, приглушенным мотором, ворчавшим так тихо, что можно было услышать крики шакалов, и шорох далекого моря, и царапанье голубей, которые силились удержаться когтями за пол своих ящиков, когда машину бросало из стороны в сторону.

Приближалось полнолуние. Золото песков переливалось серебром и синевой. Огромные сикоморы, росшие тогда в тех местах, казались стадами темных животных. Внезапно пошел дождь, наполнив двух парней весельем, — вероятность застрять в песке уменьшилась, объяснил ей большой, с маковыми точками вокруг рта, и, когда облака разошлись, показал ей карту неба. Он знал каждую звезду, и всех мифологических героев, и знаки зодиака и указал ей охотника Ориона с его большим псом, а рядом с ними его соседа Колумбу, небесного голубя, устремленного на юг в своем неустанном полете.

— У него даже оливковая ветвь есть в клюве, — сказал он, — но чтобы ее увидеть, нужна неполная луна и желательно телескоп.

В кибуцах, куда они приезжали, тоже не забыли ту поездку, тех трех гостей, что появлялись неожиданно, черной точкой вдали, которая всё росла, приближаясь, и под конец превращалась в двух парней в длинных военных плащах: один большой и хромой, щеголяющий в потрепанной австралийской шляпе, другой невысокий, темный, в вязаной шапочке, — и высокую девушку в выцветшей розовой косынке, со светлыми кудряшками на голове, тоже одетую в военный плащ и тоже с запыленным лицом. По всему югу начали передаваться слухи. Где лаем, где дуновением ветра, из клюва в ухо, от голубя в одном коровнике к голубю в другом. И теперь их уже повсюду ждали, знали, что вот-вот должна приехать «девушка с голубями из Тель-Авива».

Они раздавала голубей, как будто раздавая подарки, как будто сообщая приговоры, как будто вручая письма любви и извещения о близкой смерти. Никогда раньше она не испытывала такой смены тревоги и надежды, беспокойства и уверенности. Она чувствовала, что сразу повзрослела, что навсегда запомнит эту тишину, которая была страшнее грохота идущей за нею войны, и эти предательские песчаные дороги, что приятнее надежных и опаснее мощеных, и шипение воздуха, который двое парней то и дело выпускали из шин, чтобы не застрять в песке и не стать легкой мишенью.

И их самих, которые громко пели ей, когда можно, и тихо напевали, когда нельзя. И кибуцников, которые наполняли мешки песком, и рыли окопы, и готовились к войне за свои дома, и старались не думать, кто погибнет в ней, и не гадать, кто останется жив.

Но главное, она запомнила военные части, ожидавшие вдоль дорог. Люди лежали на земле, расхаживали, беседовали, проверяли оборудование, чистили оружие, сидели вокруг маленьких костров. Кто-то радовался возможности немного поспать, некоторые говорили об уже проделанном, а другие спорили о том, чему предстоит произойти. Она смотрела и знала, что всё, что видит сейчас, она уже никогда не забудет.

А через несколько дней она обратила внимание еще на одну странность — как много ребят писали письма. Они клали листок на крыло грузовика или расстилали на колене, или на стволе дерева, или на плече товарища, который сам в это время писал на спине другого. Не раз они останавливали их джип и давали ей конверт: «Положи в почтовый ящик, когда вернешься в Тель-Авив». Она складывала их в мешок, освободившийся от зерен, и хранила его, как зеницу ока. Везла этот огромный почтовый футляр, который всё раздувался, заполняясь просьбами, завещаниями, тревогами, тоской, детьми — теми, что родятся, и теми, что нет, — мечтами о возвращении и встрече, надеждами расстающихся, благословениями идущих на смерть. И огромная страсть к Малышу вдруг обожгла ее лоно, и еще — запретная радость: ее Малыш не пойдет в бой, он останется со своими голубями, он будет ждать ее в голубятне.

Глава четырнадцатая

1

— Почему ты не пьешь? — спросил старый американский пальмахник.

— Мама не разрешает мне пить с чужими мужчинами, — сказал я.

Он засмеялся:

— Ты уже большой мальчик.

— По правде говоря, я не так уж люблю пить.

— «Вирджин Мери» для него и еще виски для меня, — показал он официанту на свой стакан.

— Если бы этот Малыш не возился всё время со своими голубями, — сказал он, — из него мог бы получиться серьезный файтер. Один раз мы даже видели, как он дерется. Несколько наших ребят вышли тогда в Беер-Тувию, и он попросил их взять с собой голубей и запустить их назавтра, рано утром.

В десять часов утра Малыш уже начал расхаживать вокруг голубятни. Чуть напряжен, глаза подняты к небу, шарят и ждут. Почтовый голубь может сделать шестьдесят и даже семьдесят километров в час, и он беспокоился. Солнце уже поднялось в зенит — а голуби не прилетели. Спустилось к горизонту — а их нет и в помине. Зашло — а их нет.

Голуби не вернулись и назавтра. Когда не возвращается один молодой голубь, можно говорить о естественном отборе и о неизбежном отсеве, но четыре голубя одновременно? Беспокойство Малыша сменилось тревогой. Все четверо были здоровыми и сильными, детьми матерей-победительниц и отцов-рекордсменов, и в предыдущих тренировках никогда не опаздывали. У двух из них были даже птенцы, что обычно усиливает желание голубей поскорее вернуться. Что-то недоброе произошло.

Через пять дней парни возвратились. Они пришли к голубятне, протянули ему бланки с точным указанием места и времени запуска и погодных условий и пошли в палатку Пальмаха. Что-то в их речах возбудило его подозрение. Его обеспокоил тот факт, что они не поинтересовались, когда вернулись голуби и какой из них прилетел первым, потому что иногда ребята спорили на результаты, проигрывали сигареты или выигрывали квадратик шоколада. Он встал и пошел к палатке задать им еще несколько вопросов. Из одной палатки раздавались взрывы смеха. Он приблизился, прислушался и сердце его остановилось. Из обрывков разговора, которые слышались из-за брезентовых стенок, ему стало ясно, что они уже в первый вечер свернули голубям головы, поджарили их на костре и съели — по голубю на человека.

Малыш ворвался в палатку и начал, как безумный, бить, колотить, лягать и пинать. «Убийцы! — кричал он. — Сукины сыны, сволочи! Я убью вас!» И поскольку под его младенческим жирком и гладкой кожей скрывались недюжинные мускулы и яростный гнев, потребовалось несколько человек, чтобы одолеть его, и веревка, чтобы связать по рукам и ногам.

Как связанная овца, лежал Малыш на земле, извивался, плевался и орал:

— Эти голуби могли спасти вашу жизнь! Мерзавцы! Чтоб вы сдохли вместо них! Чтоб могила, которую я вырою этой ночью, была для вас!

— Нехорошо было с его стороны говорить нам такое, — сказал старый американский лев. — У нас и без того было достаточно убитых. Ну, и ребята, естественно, разозлились, врезали ему пару раз, чтобы уразумел разницу между голубем и человеком, а потом вытащили наружу и бросили там, чтобы успокоился.

После того как его развязали, Малыш вернулся в голубятню, чтобы успокоиться единственным известным ему способом: написать голубеграмму своей любимой. На этот раз он присоединил также жалобу доктору Лауферу и доложил ему о случившемся. Уже наутро оттуда вернулся его голубь. От радости и в нарушение всех правил он набросился на него еще до того, как он вошел в голубятню. Но на голубе не было пера с письмом от Девочки, и голубеграмма в футляре была не от доктора Лауфера. То было сообщение о предстоящей вскоре военной операции, целью которой был прорыв больших колонн с продовольствием в осажденный Иерусалим.

Он побежал к оперативному офицеру, крепкому парню из Раананы, о смелости и хладнокровии которого в бою ходили легенды. Тот прочел голубеграмму и потребовал объяснения, почему она открыта. Малыш извинился, сказал, что он думал, что это личное письмо. Офицер сделал ему выговор. Голуби не предназначены для обмена личными посланиями. Но тут же вынул из шкафа зеленый плащ американской армии, из тех, какие уже давно носили бойцы, и сказал ему:

— Это тебе. Ты пойдешь с одной из этих колонн, и я не хочу, чтобы ты вдруг простыл у меня по дороге.

Малыш надел плащ, и офицер усмехнулся.

— Мы еще сделаем из тебя солдата, — сказал он. — Голуби не узнают тебя, когда ты вернешься.

Он указал на темные пятна на рукавах и на груди, где раньше на плаще была нашита эмблема рода войск и знаки различия, и сказал:

— Это был плащ американского сержанта. Понятия не имею, как его звали, и где он воевал, и вообще жив он или нет. Сейчас это твой плащ, берегите друг друга.

Малыш плотно запахнул на себе полы плаща, ощутил его приятное волнующее объятие и вместо голубятни побежал в столярку, потому что хотел посмотреть на себя в большом зеркале столяра. Безвестный американский сержант был очень высокого роста, и Малыш в его плаще выглядел несколько смешно. Он подумал, не попросить ли кибуцную портниху уменьшить и подогнать плащ под его размер? Но столяр, именно этот франт и щеголь, сказал, что не стоит, «этот плащ уже побывал на многих других солдатах, в других странах и войнах. Посмотри, на нем есть несмываемые пятна, может быть от крови или от смазки, и две заплаты, на поясе и на спине. Такие плащи уже научились сами приноравливаться к людям».

Столяр кончил свое поучение, и Малыш помчался готовить свою переносную голубятню к операции, не обращая внимания на выкрики, несущиеся из палаток: «Герой! Шикарный парень! Смотрите на него!»

К первой и второй колонне Малыша не присоединили, но 17 апреля 1948 года, за две недели до его гибели в бою, была организована еще одна колонна. Ему приказали взять несколько голубей и спуститься с бойцами с иерусалимских гор на равнину. Оттуда он был послан в Гиват-Бреннер, где встретил Шимона, кибуцного голубятника, который сказал ему:

— Твоя подруга была здесь месяц назад, повезла голубей на юг.

Малыш понял, что голубеграмма, которую он тогда получил от нее — «да и нет и да и нет», — не была послана из Тель-Авива и что она просто не хотела его беспокоить. Он посмотрел на голубей, которых она оставила в голубятне Шимона, и представил себе ее пальцы на их крыльях и груди. Он взял одного из них в руки, и его охватили желание и тоска. А Шимон сказал ему:

— Послушай, один из наших командиров едет сегодня на мотоцикле в Тель-Авив и должен вернуться еще этой ночью. Если хочешь, я попрошу его прихватить тебя к ней.

Малыш взял одного из голубей, которых привез из Кирьят-Анавим, и спрятал в кармане своего нового плаща. Он пошел к командному пункту и стал ждать возле стоящего рядом мотоцикла.

— Это ты мой попутчик? — спросил его командир, который вскоре вышел из помещения.

— Да.

— Ты когда-нибудь сидел на мотоцикле?

— Нет.

— Держись руками здесь и здесь. Понял?

— Да.

— И не смей меня обнимать.

— Хорошо.

— Йалла![51] Садись и поехали.

2

Время клонилось к вечеру. Зоопарк уже закрылся. Мотоцикл остановился возле ворот, и Малыш сошел. Он поблагодарил командира и договорился, когда они встретятся. Потом взобрался на стену зоопарка и перепрыгнул на другую сторону. Он знал, что найдет Девочку в голубятне. Он надеялся, что она будет там одна.

Вокруг него волновались и кричали звери, подавалу голоса, как в любой вечер в любом зоопарке — рычанием, призывами, щебетом и ревом. И еще здесь царила грусть, как в любой вечер в любом зоопарке. Малыш бежал мимо клеток, ощущая обращенные к нему любопытные, молящие взгляды заключенных и стараясь не смотреть в их сторону.

На складе возле голубятни горел свет. Девочка приводила в порядок мешки с зернами, карточки и лекарства. Она услышала его шаги, обернулась, вскрикнула от радости. Они обнялись.

— Осторожней. У меня в кармане голубь.

Она сунула руку в его карман и вынула птицу.

— Он для меня?

— Он для меня, — сказал Малыш. — Чтобы ты послала мне еще одно письмо.

Девочка пометила ножку голубя ленточкой и поместила его в отдельный ящик.

— Я так рада, что ты пришел. Сколько времени у тебя есть?

— Час.

— Всего час?

— Завтра мы подымаемся с колонной в Иерусалим, — сказал он, — и я пойду с бойцами. И плащ я получил такой же, как у них, смотри. Это от американского сержанта, с мировой войны, — и со смехом крутнулся на месте.

— Прекрасно, — сказала Девочка, — а я получила шинель. Ну и что? И мне еще дали пистолет, и меня учили стрелять, и я проехала на джипе по всему югу.

— И послала мне оттуда голубя, как будто из Тель-Авива.

— Я не хотела тебя беспокоить.

— Шимон рассказал мне, что ты была и у них.

— Я взяла у него голубей, меня послали развезти их по кибуцам.

— И как было?

— Интересно. И страшно. И грустно. Много надежды и много отчаяния. Я видела, как новобранцы пишут домой, и думала: как хорошо, что ты остаешься со своими голубями в голубятне. Чего вдруг тебя посылают с колонной? Ты ведь даже не умеешь стрелять.

— Я немного умею, но мне и не нужно. Вокруг меня достаточно людей, которые умеют. И не беспокойся, пожалуйста. Я не воюю. Я иду сзади с голубями на спине.

— Это неправда. Ты вроде связиста. Ты должен идти возле командира, впереди всех.

И смахнула слезу гнева, покраснела, поцеловала и отстранилась от него.

— Так ты пришел попрощаться со мной?

— Я пришел посмотреть на тебя, и обнять тебя, и поговорить с тобой, и попрощаться тоже. У нас был час, а из-за того, что ты споришь со мной, у нас осталось только пятьдесят две минуты.

Она снова прижалась к нему, всем телом, грудью к его груди, и его нога нашла свое место между ее ног, ощутив знакомое тепло ее лона. Она погладила его через одежду. Он застонал, оторвался от нее и сбросил с себя плащ. Девочка снова обняла его и улыбнулась ему широко открытыми и очень близкими глазами.

— Погладь меня, — сказал Малыш, — потрогай меня и скажи, как ты мне всегда говоришь: а сейчас и ты потрогай меня так же.

Они вошли в голубятню, и, пока он расшнуровывал ботинки, она начала целовать его от ямочки на затылке и вдоль ложбинки между двух мышц, спускающихся к спине, скользя по ней теплыми, долгими и обессиливающими поцелуями.

— Ненавижу этих обезьян, — сказала она. — Смотри, они таращатся на нас, как мальчишки на пляже.

Она распустила узлы занавесок, и гомон голубей разом затих. Они расстелили армейское одеяло, легли на него и замерли в долгом поцелуе. Он прижался подбородком к сгибу ее шеи и сказал:

— Это ты. Это твоя рука. Твои пальцы, как лепестки тюльпана, я чувствую, что это ты.

Она оторвалась от него, поднесла руку ко рту, облизнула пальцы и охватила снова.

— А сейчас?

— Как живот ящерицы.

— А сейчас?

Он застонал.

— Как бархатное кольцо.

— А сейчас и ты потрогай меня так же, — сказала девочка.

Его пальцы скользнули меж ее бедер, и она содрогнулась, напряглась, расслабилась. Воздух наполнился ее запахом.

— Давай будем совсем вместе, — сказала она. — Давай, наконец, сделаем это. Мы уже не дети. Мы взрослые люди, которые раздают почтовых голубей в прифронтовой полосе и идут с солдатами в бой.

— Когда я вернусь с войны, — сказал он.

— Эти ребята на юге, — сказала она, — когда они давали мне свои письма, я всё смотрела на них и думала: кто из них вернется домой? Кто родит детей, а кто нет?

— Мы родим.

— Давай сделаем нашего ребенка сейчас, любимый, — сказала она.

— Сейчас я боюсь.

— Чего? Того, что скажут?

— Ну, что ты…

— Тогда чего?

— Что, если мы это сделаем, я не вернусь.

— Не говори глупости.

— Такое бывает.

Она оторвалась от него, откинулась на спину, вздохнула:

— Я хочу раздеться совсем, догола. И чтобы ты тоже.

Они разделись догола и снова легли на одеяло.

— Обними меня, мой любимый, — сказала она. Откуда закрался в нее этот страх? Отчего эта грусть в сердце?

— Когда я вернусь с войны, — обнял он ее. — Сделаем это, когда я вернусь. Если у человека есть ради чего остаться в живых, он не умрет.

И после короткого молчания и легких, едва касающихся пальцев сказал еще:

— Я хочу, чтобы первый раз совсем вместе был у нас при встрече, а не при расставании. Чтобы это было дома, на кровати, на простынях, а не на полу голубятни. Мы так долго ждали, подождем еще немного.

Они прижались друг к другу изо всех сил, а потом он немного отстранился, чтобы дать место и другой ее руке.

— Как приятно, — сказал он.

— Что приятно? Скажи мне точно.

— Что ты можешь делать двумя руками две разные вещи одновременно.

Они улыбнулись и замолчали. Он — молчанием нарастающего желания, она — любопытства.

— Как интересно выталкивается вдруг мне в руку твое белое семя, — сказала она, и Малыш задрожал всем телом, его спина затвердела, он застонал, а потом спрятал голову у нее на груди и засмеялся облегченно и счастливо. — И этот твой смех потом. И этот твой запах, как в наш первый раз, ты помнишь? Тогда, в школе «Ахад-Гаам»?

— Я помню. Я и сейчас не понимаю, как это произошло.

— Ты вдруг начал целовать мои соски, а я коснулась тебя, и твое семя выбрызнуло мне в руку, и оно было таким же жарким и белым, как сейчас. — И она показала сложенную горсткой ладонь. — Смотри, как давно мы не виделись. Я могла бы влить это сейчас в себя, и у меня родился бы твой маленький мальчик.

— Не смей! — сказал Малыш, схватил ее за руку и с силой провел ею по своей груди. — Нашего мальчика мы сделаем после войны. Я вернусь домой живым. Мы будем лежать при свете, с открытыми глазами[52] и смотреть, и мы будем совсем внутри друг друга.

— Поцелуй меня, — сказала она. Откуда эта боль в груди? Кто сдвинет этот тяжелый камень?

— А когда ты будешь беременна нашим ребенком, я буду чистить тебе миндаль, чтобы у тебя было белое молоко, а у нашего мальчика были белые зубы.

Он погладил ее там, и ее дыхание прервалось:

— А сейчас и ты потрогай меня так же.

Малыш распластался над ней, его губы бродили по соскам ее грудей. Ее рука направляла его пальцы. Его рука открывала сладость ее влагалища, раздвигая его, гладя его, и она затихла, а потом вдруг застонала и вскрикнула так громко, что Малышу пришлось прикрыть ее губы ладонью:

— Шшш… какой-нибудь прохожий на улице еще подумает, что здесь какой-то большой зверь…

— И не очень ошибется, — сказала Девочка, и они оба с трудом сдержали смех.

Она отодвинулась от него, вытянулась, расслабилась, шумно выдохнула и прошептала:

— В следующий раз. Война кончится, и ты вернешься, и мы будем лежать с открытыми глазами, ты во мне и вокруг меня, и я вокруг тебя и в тебе, и наши руки и глаза будут вместе, и мы тоже будем совсем вместе, один в другом.

— Нам дадут семейную комнату в кибуце, — сказал Малыш. — И у нас будет мальчик, который будет бегать босиком и пачкать ноги в грязи.

Она не ответила.

— Да или нет?

Она поднялась, и, когда она перешагивала через него, он увидел ее влагалище, раскрывшееся над ним в полутьме, — дрожащее и припухшее, шелковистое и нежное, светлое и темное одновременно. И это зрелище было таким волнующим и прекрасным, что он приподнялся, охватил руками ее бедра, и зарылся в нее носом и ртом, вдыхая и целуя, всё глубже и глубже, чтобы ее плоть охватила его лицо, чтобы его плоть пропиталась ее запахом и вкусом.

Потом спросил снова:

— Да или нет? Отвечай!

Она засмеялась:

— Ты спрашиваешь меня или его?

Ее тело вздрогнуло снова.

— Не надо больше… — сказала она. И, помолчав, спросила, не противен ли ему ее запах, потому что кладовщица зоопарка сказала ей, что некоторые ребята говорят противные вещи о том, как пахнут в такую минуту их девушки.

— Твоя кладовщица просто дура! — сказал Малыш. — Ты пахнешь восхитительно. Теперь я не буду мыть ни лицо, ни руки, пока не закончится война, чтобы твой восхитительный запах помог мне выжить и оставался со мной при каждом вдохе. Полежи со мной еще немного, я скоро должен идти.

Она лежала возле него, его правая рука у нее под шеей, левая рука на ее бедре, его нога между ее ног, ее нога между его.

— Да или нет? — спросил Малыш. — Ты не можешь отпустить меня без ответа.

— Да, — сказала она. — После войны ты вернешься, и да и да и да и да. Да, родим себе сына, моего и твоего. И да, я люблю тебя, и да, я скучаю по тебе уже сейчас, и да, я жду.

Темнота сгустилась. Ночные голоса зоопарка смешались с человеческими голосами города. Заплакал далекий ребенок. Конь заржал на лошадиной ферме. Мужской крик послышался со стороны квартала Кирьят-Меир. Гиена в зоопарке засмеялась, и издали ей ответили пьяная песня по-английски и первые рыдания шакалов, которые в те дни — так ты мне рассказывала — еще можно было слышать в каждом тель-авивском доме.

Еще несколько минут они лежали так, молча обнявшись, слушая ветер в больших сикоморах и шум крови в своих телах, а потом Малыш отодвинулся и сказал, что он должен одеться, скоро вернется командир на мотоцикле забрать его обратно.

— Дай мне голубя, самого лучшего из тех, что у тебя есть.

Она села, оттолкнула его назад, наклонилась и поцеловала в губы, притянула и подала ему его одежду и надела свою.

— У меня есть новая голубка, бельгийка, замечательная летунья, кончила курс с отличием, — сказала девочка. — Но доктор Лауфер не согласится отдать ее. Даже тебе.

Она протянула руку к одному из дремавших голубей и взяла его.

— Она выглядит немного изнеженной, но это самая лучшая голубка в Стране. На прошлой неделе ее запустили из Ханиты, возле ливанской границы, и она вернулась домой через два часа и пять минут.

— Я хочу ее.

— А что я скажу доктору Лауферу? Почтовые голуби не исчезают просто так. Кто-то должен их украсть и не дать им вернуться.

— Именно это и скажи. Что это я украл ее. Но пообещай ему, что она скоро вернется.

— Видишь эту тонкую полоску? Она из Бельгии, но доктор Лауфер сказал мне, что эта полоска — признак того, что ее далекие предки жили в голубятнях султана в Дамаске. Береги ее. Это действительно хороший почтальон.

— С тобой по-прежнему приятно обмениваться голубями, — сказал Малыш. — Дать тебе своего голубя, получить твоего.

Он поднялся, натянул рубашку и набросил на плечи плащ.

— Ты можешь себе представить: есть пары, которые не обмениваются друг с другом голубями и не посылают с ними письма! — сказал он, положил в карман голубку, которую она дала ему, и поцеловал Девочку легким, коротким поцелуем. — Пока, любимая, я бегу. До свиданья.

Ничто в их объятьях не сказало ей, что это их последняя встреча. Ничто в его поцелуе не сказало ей, что она больше никогда не коснется его, кроме как в воображении и во сне. Его удаляющаяся спина, его шаги, торопящиеся к воротам парка, военный плащ, слишком большой, раздражающий до слез и почти смешной, самая лучшая в Стране голубка спрятана в кармане, он держит ее одной рукой, чтобы не трясти на бегу, другой рукой машет на прощанье, не поворачивая голову на бегу, — всё это обещало, что он вернется.

Звери уже утихли. Погрузились кто в отчаяние, кто в сон. Малыш миновал льва, и тигра, и медведя, скрылся за поворотом, что за вольером больших черепах, и на том месте, где он прошел только мгновенье назад, Девочка вдруг увидела всё их будущее, отныне и надолго вперед: вот они вдвоем идут по мостовой между домами кибуца, и маленький мальчик, с еще не известными чертами лица, но уже босыми ногами, топает перед ними по мостовой, одна ступня еще на мягкости травы, другая уже оставляет следы грязи на твердости бетона, и обе чувствуют, как приятно быть разными, отличаться друг от друга. А вот и дом, пришли, вот дверь, вот ключ, открой маме и папе, и войдем. Пухлая ладошка, с ямочками на тыльной стороне, на ручке. Глаза спрашивают: нажать? Мама скажет: здравствуй, дом. Скажи и ты. Дом ответит, как отвечают дома: легким движением воздуха, запахом, эхом, книжной полкой, картиной на стене, кроватью, слегка колышущейся занавеской.

— До свидания, — крикнула Девочка в темноту. Откуда эта слеза, ползущая по щеке?

То был ее правый глаз — он плакал и закрывался, провидя своей слепотой то будущее, которого не может вместить ум и не хочет принять сердце, зовя: «Не уходи!» — крича: «Нет и нет и нет и нет!» — тем единственным способом, которым умеет кричать человеческий глаз, — внезапно подступившей влажностью, набуханием слезы, ее медленным, медленным сползанием.

3

Послышалось негромкое тарахтенье мотоцикла, шедшего с пригашенным, нащупывающим светом. Командир сказал:

— Держись крепче и постарайся не заснуть.

Из Гиват-Бреннера Малыш добрался до Реховота, а оттуда в Хульду, здесь накормил и напоил голубя, полученного от Девочки, положил его в свою переносную голубятню и вышел с колонной в Иерусалим. В двух местах по ним открыли огонь. Один боец был ранен пулей в челюсть, через амбразуру. Он упал, крича и захлебываясь кровью. Малыш взял его оружие и ответил огнем.

«Как странно, я совсем не боюсь», — подумал он про себя.

Вернувшись к своей голубятне в Кирьят-Анавим, он доложился оперативному офицеру, и тот сказал ему:

— Ну, мабрук,[53] поздравляю тебя с боевым крещением, я слышал, что ты был в полном порядке.

Офицер дал ему голубеграмму для посылки в Тель-Авив. Малыш привязал футляр к ноге одного из голубей Центральной голубятни, а к его хвосту привязал перо с сообщением для Девочки: да, ее любимый и ее голубка добрались благополучно, и нет, не знаю, кто из них вернется к ней первым.

Голубь скрылся с его глаз в тот миг, когда открылся ее глазам. Она отвязала, и прочла, и написала любимому: «Да, я помню, да, береги себя, пожалуйста, нет, я больше не сержусь, да, я и ты», вложила в перо, закрыла, привязала и запустила. Голубь, которого привез ей Малыш, взлетел немедленно, но руки девочки, которые обычно после каждого запуска оставались протянутыми вверх, сейчас сразу вернулись и прижались к ее губам, останавливая их дрожь. Она провожала голубя глазами, пока он не показался его глазам. Ее тряс озноб, ей казалось, что она вдыхает и глотает его запах. Боль прорезала ее внутренности. Ее руки, независимые и безудержные, как мысль, оторвались от губ и прижались к животу.

Глава пятнадцатая

1

«Бегемот» пересекает Долину Креста, минует дряхлый английский бункер, почему-то красного цвета, и взбирается по улице вверх. Я пытаюсь мысленно слущить и убрать с этого подъема построенные с тех пор жилые дома и представить себе путь, которым поднимались тогда Малыш и его товарищи: каменистый склон, оливковые деревья и древние каменные ступени, ослиная тропа, петляющая меж маленьких делянок. Бойцы взбираются по склону, чуть согнувшись под тяжестью снаряжения и оружия, но быстрее, чем кажется глазу, и тише, чем улавливает ухо. Их пояса подогнаны и затянуты, не видно ни усталых, ни отставших, ноги уже опытны, привыкли пробираться в темноте среди камней и не требуют взгляда, чтобы не ушибиться.

За спиной Малыша была его переносная голубятня, а в ней три голубя: голубка, которая только что спаровалась со своим напарником из голубятни командования бригады, большой и нервный голубь из голубятни Хаганы в Иерусалиме и бельгийско-тель-авивская чемпионка его любимой. Ночь и ноша сильно затрудняли его движения, и не только из-за тяжести и темноты, но также из-за страха, и волнения, и беспокойства о голубях, и необходимости обдумывать каждый шаг и каждый поворот тела. Несколько раз он спотыкался, а один раз чуть не упал, но шедший следом боец протянул сильную длинную руку, схватил за рамку голубятни и помог ему устоять на ногах.

По плану они должны были пройти как можно дальше, а к самому монастырю приблизиться ползком. Но оборонявшие монастырь солдаты иорданского легиона и иракские добровольцы заранее устроили засады среди скал и сразу же открыли по ним сильный огонь с разных сторон. Многих ранило. Огонь не испугал Малыша, как и несколько дней назад, во время обстрела их колонны, когда она поднималась в Иерусалим. Но голубятня давила и мешала ему, а неопытность замедляла шаги, и, когда послышалась команда отступать, он с трудом догнал товарищей, сбегавших назад по склону.

Под утро бойцы снова начали подниматься к той же цели. По ним опять открыли огонь, но на этот раз ближе к монастырским стенам, и они решили не отступать, а идти на приступ. Преимущество темноты они потеряли сразу, потому что кто-то бросил ручную гранату и поджег стоявшую там бочку с горючим, о существовании которой никто не догадывался. Соседний с монастырем дом загорелся, пламя осветило всё вокруг, но штурмовавшим все-таки удалось ворваться в здание монастыря через маленькие ворота в северной стене и сразу же приготовиться к обороне. Они поставили вдоль стен столы, а на них стулья, чтобы можно было, стоя на них, стрелять через высокие узкие окна молельни. Малыш, как не имевший боевого опыта, поддерживал одного из стрелявших сзади, чтобы тот не упал от отдачи ружья.

Снаружи бешено стреляли. То и дело слышались крики раненых. Малыш почувствовал, как дернулось тело бойца, которого он поддерживал. Раненый упал со стула и перевалился через голубятню. Голуби забились в своей клетушке. Раненый закричал. В воздухе летали перья. Малыш поднял голубятню и побежал найти для нее другое место, но наткнулся на командира отделения. Тот ударил его прикладом «томмигана» и крикнул:

— Да сядь ты уже где-нибудь, разъебай, или займи позицию и начни стрелять, только тебя мне здесь не хватало с твоими сраными голубями!

Раздавались всё новые крики раненых. Малыш подошел к санитару и спросил, нужна ли ему помощь.

— Мне нужны еще бинты и побольше света, — сказал санитар.

Малыш нашел простыни и скатерти и порвал их на узкие полосы. Потом расставил в том углу, где работал санитар, подсвечники с большими церковными свечами. Стрельба снаружи не затихала и не ослабевала. Монастырский колокол звенел и гудел.

— Люди умирают, — тяжело вздохнул санитар, — а этого каждая пуля возвращает к жизни.

Посланные на крышу пулеметчики были подстрелены один за другим. Число раненых росло, и их крики страшили и мучили остальных. Поврежденная рация умолкла. Малыш был уверен, что его вот-вот попросят запустить голубя, но командир снова набросился на него:

— Ты всё еще здесь? Ну, тогда у меня есть для тебя дело. Метров за тридцать отсюда есть склад, его немного трудно увидеть в темноте, но он там. Беги и захвати его.

— Что значит «захвати»? Что я должен сделать?

— Не волнуйся, я подошлю к тебе еще несколько человек. Если мы пойдем в контратаку, вы прикроете нас оттуда.

— А что с голубями?

— При чем тут голуби? В заднице я видел сейчас твоих голубей!

— Голубей я не брошу.

Командир вдруг улыбнулся широкой и недоброй улыбкой, показав длинные зубы. Малыш вспомнил, что уже когда-то видел их, но не мог припомнить где.

— Ладно, — сказал он, — тогда и голубей своих бери с собой.

Малыш забросил свою переносную голубятню за спину, затянул плечевые ремни, подошел к выходу и сделал глубокий вдох. Страх охватил его и еще какое-то странное приятное чувство. Командир глянул в проулок между монастырем и жилым домом и сказал:

— Там в конце стоит их броневик. Проскочишь мимо него — значит, спасся. Если нет, встретимся в аду.

И подтолкнул его:

— Давай! Я тебя прикрою. Беги зигзагами! Быстро!

Малыш рванулся и побежал вдоль стены. Он не петлял зигзагом и не пригибался, бежал по прямой и, к своему удивлению, не был ранен и не упал. Хотя он слышал выстрелы, но не слышал свиста пуль вокруг, как в военных рассказах своих товарищей. Он бежал по прозрачному туннелю тишины и неуязвимости, который знаком только совершенным новичкам или очень опытным бойцам, ощущая приятное зеленое тепло своего плаща и тяжесть голубятни, которая уже не давила, как при подъеме к монастырю, а хорошо уравновешивала болтающиеся внутренности, ускоряла ноги и делала ровным его бег. Ему представилась картина: голуби, что на его спине, распахивают крылья и он подымается и летит вместе с ними.

Дверь склада была заперта. Он так испугался, что одного его удара хватило, чтобы сломать тонкий железный крючок. Он ворвался внутрь, сбросил с плеч голубятню и только сейчас заметил, что его «стэн» исчез, — непонятно, уронил он его на бегу или забыл в молельне.

Он положил голубятню на землю и сел рядом с ней. Я дрожу, как нога у Мириам, вдруг подумал он и вспомнил, как однажды ночью, сразу же после того, как был отправлен в кибуц, встал с кровати и тихонько вышел из интерната, лег на траву и стал смотреть в небо, чтобы подумать о своей матери, и вдруг почувствовал, как что-то скользит по его ноге, посмотрел и увидел змею, из больших гадюк Иорданской долины. Он не сдвинулся с места, но после того, как змея исчезла, начал дрожать, и его колени так ослабели, что он не мог подняться. То же самое он почувствовал и сейчас, но опыт говорил ему, что эта дрожь прогонит его страх и успокоит сердце.

Так он сидел там, и успокаивался, и ждал, но никто больше не приходил, и никто не выбежал из монастыря для контратаки, и никого не было видно в том направлении, в котором раньше указывал командир. Он ждал. Время, которое в такие мгновения не поддается никаким способам измерения, все-таки шло. В главное здание он боялся возвращаться, тем более что команда была ясной: сидеть на складе и ждать подкрепления. Его усталость и страх усилились, и, несмотря на шум, и страх, и возбуждение боя, а может быть, именно из-за них, он заснул. А когда проснулся, вскочил с ужасом — где я? На какой берег выбросил меня сон? Помнят ли там, что я здесь? И что там с ними? Розовато-серым стал уже восток и позволял вглядеться. Одна за другой прояснялись детали: каменные стены, маленькое тесное помещение, ящики с рассадой, мешки с удобрением, садовые инструменты — тяпка и вилы, свидетельство лучших дней. На стене наметился слабый квадрат света: маленькое окошко, прикрытое деревянной ставней. Он встал, открыл его и посмотрел вокруг. Поле зрения было довольно узким, но уши подсказали ему, что стрельба снаружи стала потише и направление ее изменилось. Он снова задумался: что же делать? Продолжать ждать? Взять голубятню и вернуться? А если на этот раз ему не повезет? Или если, не дай Бог, пострадают голуби? Ведь голуби важнее, может быть, его самого.

Еще одна пуля ударила в монастырский колокол, и тот опять отозвался ей резким мучительным воплем. Пулеметная очередь пробарабанила по стене его склада, и ее звук был похож на стук дядиных пальцев, когда они скакали по столу, как кони. Стук пуль по броне грузовика, когда их колонна, за несколько дней до того, врывалась в Иерусалим, не был похож ни на то, ни на другое. Через свое маленькое окошко Малыш увидел, что под стенами монастыря прибавилось убитых и раненых арабов. Он опять сел и опять поднялся, и так он снова садился и снова вставал, и смотрел, и видел, как пулеметчик Пальмаха поднялся на крышу и был ранен в ногу. Он услышал крик. Какой-то рослый молодой парень поспешил к раненому, снес его вниз, вернулся на крышу ему на смену и был тут же разорван на куски прямым попаданием мины.

И вдруг он услышал совсем другие крики — не боли, а ярости и безумия. Дверь в углу монастыря открылась, и тот командир отделения, который послал его на склад, выскочил из молельни и бросился в проулок, непрерывно стреляя и выкрикивая бешеные проклятья:

— Чтоб вы сдохли! Говнюки вонючие! Я иду, подонки!

Малыш видел, как он бежит и стреляет, словно обезумевший, и как ствол броневика скашивается в его сторону, словно занесенная наотмашь коса. Командира ранило с первого выстрела. Он упал и начал ползти и звать на помощь, а за ним полз клубок красно-белых веревок, и Малыш с ужасом понял, что это вывалившиеся из живота кишки. Броневик больше не стрелял, только стоял себе в конце проулка, точно большой хищник, наблюдающий за агонией своей добычи, и даже позволил ему ползти в открытую, сопровождая его судорожные движения неторопливым поворотом пулеметного ствола — почти ласковым, даже как будто поощряющим и указывающим дорогу: сюда, сюда, полежи себе здесь. Еще немного, смерть освободится и займется тобой. В данный момент она занята. Потерпи немного. Успокойся.

Дойдя до упора, ствол снова повернулся в сторону проулка, высматривая новую жертву. Командир тем временем дополз до относительно защищенного места и теперь лежал там, харкая кровью и крича. Малыш решился. Он повесил свою переносную голубятню на толстый гвоздь, торчавший из стены склада, выскочил, бросился, согнувшись, к раненому и распластался рядом с ним. Командир стонал и молил: «Ради Бога… ради Бога… ради Бога…»

— Что «ради Бога»? — спросил Малыш. — Скажи, что?

Ему больно, прошептал командир, ему холодно и хочется пить.

— Принеси мне воды, слышишь? У меня пересохло в горле…

Но тут у него из горла хлынула кровь, и Малыш уже думал, что он умер, но он снова заговорил, сказал, что должен обязательно выжить, а потом выпустил короткую очередь из «томмигана» и крикнул:

— Ну, идите уже, подонки, а ты подвинь свою жопу!

И вдруг начал говорить на идише, и по этому языку Малыш наконец опознал его — это был тот самый парень, который назвал его «келбеле» в день прихода на командный пункт бригады. Сейчас он выговорил: «Ди тойбн… Голуби… Прости…» — а потом прошептал несколько слов, которые понял и Малыш, и среди них «мамэ… мамэ…», и это слово, в отличие от монастырского колокола, что продолжал, не умолкая, гудеть и стонать после каждого попадания, постепенно затихло совсем.

Малыша вырвало, и ему стало немного легче. Теперь уже никто не знает, где он и его голуби, и он должен забрать голубятню со склада и вернуться в монастырь, потому что там может понадобиться голубь для запуска. Он вынул автомат из рук мертвого командира, перебросил его через плечо и пополз. Пуля брызнула по камню рядом с ним, и он застыл, опасаясь, что его обнаружили с броневика. Потом пополз снова — медленно-медленно, на животе и на локтях, прижимаясь щекой к земле, стараясь не выделяться.

2

Как я уже рассказывал, в определенные минуты и в определенных ситуациях Малыш мог поступать решительно и твердо. Его невысокое полноватое тело скрывало сильные мышцы и стальной позвоночник. И еще он был наделен способностью собираться в жесткий комок и неуклонно двигаться к намеченной цели. По четкому направлению, по прямому пути, никуда не отклоняясь. Заметь он мои бесцельные и путаные блуждания по улицам Тель-Авива, он бы наверняка меня попрекнул. А если бы он меня попрекнул, я бы смог его услышать. Я знаю, как он выглядел, и знаю, как он умер, я могу представить себе прикосновение его пальцев, но я понятия не имею, как звучал его голос.

Он прополз несколько метров, и пуля попала в его левое бедро. Его толкнуло, и он покатился, удивленный силой удара. Тот, кто никогда не испытывал удара пули, особенно если она попала в кость, не может себе представить, как он силен.

Бедро было перебито вблизи колена. Малыш издал один-единственный крик и подавил остальные, впился пальцами в землю и продолжил ползти к складу.

Во рту в него пересохло. Глаза слезились от боли и усилий. Нога волочилась за ним, как тряпка. Его брюки насквозь пропитались теплой кровью, рубашка — холодным потом. Он дополз до низкого каменного забора и начал собирать силы, чтобы взобраться на него и вынести боль, которая ударит, когда он покатится на защищенную сторону. Ему уже удалось схватиться за верхний камень и подтянуться вверх, но пока он лежал там и рассчитывал, как соскользнуть на другую сторону и какой страшной будет боль, в него попали еще две пули, которые пробили две старые заплаты на спине его плаща и вошли в поясницу и в спину.

Кряхтя от боли, он повернулся и с тяжелым стоном скатился по другую сторону стены. Ни одна из пуль не задела кровеносный сосуд или важный внутренний орган, но обе раздробили кости таза и вышли наружу, оставив большие выходные отверстия, кровоточившие не теми пульсирующими артезианскими выбросами, какие выплескиваются при повреждении крупного сосуда, а непрекращающимся, сильным и ровным потоком.

К этому времени в бой за монастырь вступило также какое-то тяжелое орудие. Малыш слышал его уханье и всё пытался понять, пушка это иракского броневика или далекое артиллерийское орудие, целится оно в монастырь или как раз в его склад. А может, стреляет наугад, в надежде на случайное попадание? И вдруг он ощутил то ищущее прикосновение, которое иногда различают бывалые ветераны — они после долгих месяцев боев, а он уже в первом своем сражении, — те мягкие пальцы, что осторожно прикасаются к коже, то нежно лаская спину, то скользя по обе стороны затылка, а то смешно щекоча в паху или в углублении шеи, — приятную прелюдию, посредством которой смерть готовит своего партнера по последней игре, чтобы он встретил ее с готовностью и любовью.

В такие минуты лучше всего разделить свою надежду на маленькие кусочки — не ожидать большого чуда, которое произойдет в конце пути, а просить о милости ближайшего метра. И Малыш сказал себе, что ему всё равно, умереть от следующей пули или скончаться от тех, что уже попали в него, и понял, что теперь он уже сражается не за монастырь, и не за Иерусалим, и даже не за жизнь своих товарищей, а только за свою любовь к Девочке и за жизнь мальчика, который родится у них после войны. Его силы, чувствовал он, на исходе, и он уже ничего не просил для себя, кроме одного: вернуться к голубятне и к той голубке, которую она ему дала.

Медленно-медленно, не отклоняясь от прямой, опираясь и отталкиваясь локтями и таща за собой ноги, вонзая пальцы и подтягиваясь, волоча свое растерзанное тело по земле: туда, к ней, к голубятне, к голубке, — а смерть так же медленно бредет позади за ним, облизывает губы и готовится к предстоящему.

Глава шестнадцатая

1

Папаваш лежит в их двойной кровати, которая стала теперь его одиночной кроватью, и ждет своей смерти. У него бывают дни получше и дни похуже, и поэтому его ожидание имеет два вида. Когда ему получше, он ждет, читая и слушая музыку, когда похуже, он лежит на спине без движения. Худое, прямое и длинное тело вытянуто на кровати, ноги скрещены, лежат одна на другой, руки аккуратно сложены на животе, тонкая умиротворенная улыбка осторожно растягивает губы. Один глаз не мигает, чтобы не упустить то, что вырисовывается на потолке, второй закрыт, чтобы не упустить то, что происходит внутри тела.

— Но нельзя же лежать целый день одному! — с отчаянием воскликнул Мешулам.

Папаваш не ответил.

— А если ты, не дай Бог, свалишься с кровати?! А если у тебя, не дай Бог, что-то случится с сердцем?!

Папаваш поменял ноги. Раньше правая отдыхала на левой, теперь левая на правой.

— Мы поставим тебе здесь аварийную кнопку, чтобы ты мог позвать на помощь, подсоединим тебя напрямую к медицинскому центру, и ко мне подсоединим, и к Иреле, к кому захочешь. Ты только нажмешь, и мы все сразу к тебе прибежим!

— Мешулам, — сказал профессор Мендельсон. — Успокойся, пожалуйста. Сердечный приступ — не повод приглашать гостей. Я не болен. Я просто стар. В точности как ты. Если тебе так уж хочется иметь кнопку, поставь ее себе.

Мешулам ушел и назавтра появился с начальником медицинского центра, с техником медицинского центра и с электриком из своей фирмы. Биньямин и я тоже получили приглашение на праздник установки кнопки, но Биньямин не пришел. Идея кнопки скорой помощи, безусловно, гениальна, ответил он мне по телефону, и он уверен, что Мешулам установит ее самым лучшим образом даже в его, Биньямина, отсутствие.

Теперь Папаваш нашел другое возражение:

— Если ты поставишь у меня эту жужжалку, вы вообще перестанете ко мне приходить. Будете сидеть дома и ждать, пока я ее нажму.

— О чем ты говоришь?! — вскинулся Мешулам. — Если я до сих пор приходил три раза в неделю, так с кнопкой я буду приходить три раза в день. Один раз проверить, почему ты ее нажал, и два раза — почему нет.

В конце концов Папаваш объявил, что он согласен на кнопку. Техник из медицинского центра подсоединил микрофон и динамик, а электрик Мешулама со своей стороны добавил двойную систему страховки, которая питалась от аккумулятора, который воровал электричество у лампочки на лестничной клетке. Я спросил Мешулама, что будет, если воровство обнаружится, и он сказал:

— Во-первых, это такая малость, что никто ничего не обнаружит, а во-вторых, из-за профессора Мендельсона стоимость квартир в вашем доме и на всей улице сильно поднялась. Так что, ему не положена с этого жалкая капля электричества?

— А сейчас, профессор Мендельсон, — торжественно сказал директор медицинского центра, — мы произведем имитацию срочного вызова. Мы все выйдем в другую комнату, а вы останетесь здесь, как будто вы один дома. Нажмите, пожалуйста, на кнопку, как будто вам, не дай Бог, нехорошо, и наш врач ответит вам через вот этот динамик на стене, как будто он вас расспрашивает и принимает срочные меры. Вы сможете слышать друг друга и разговаривать.

Профессор Мендельсон нетерпеливо махнул рукой. Он знает, что такое имитация, и он тем более знает, что такое срочные меры. Все доброхоты вышли на кухню, и директор крикнул:

— Нажмите на кнопку, пожалуйста!

Кнопка молчала.

— Он не нажимает, — сказал техник.

Мешулам бросился в комнату Папаваша:

— Почему ты не нажимаешь?!

— Зачем? Я его и так слышал из кухни, — сказал Папаваш. — Без всякого динамика.

— Ты должен нажать на кнопку, тогда ты услышишь его через динамик.

— Пожалуйста, нажмите на кнопку, профессор Мендельсон, — снова крикнул директор.

Папаваш нажал. Металлический, но приятный голос ответил:

— Здравствуйте, профессор Мендельсон. Говорит врач медцентра. Что случилось?

Папаваш покашлял, прочистил горло и сказал:

— В тысяча девятьсот шестьдесят четвертом году меня оставила моя жена Рая и у меня случился инфаркт.

Его речь была ровной и ясной. Это была речь, за которой стояли медицинские познания, застарелая тоска и давняя заученность, и у меня задрожали колени.

— У меня был не очень обширный инфаркт, — продолжал Папаваш, — я справился с ним сам и не рассказал никому, кроме нее. Но она не вернулась ко мне, и с тех пор мое здоровье стало ухудшаться.

Мешулам с силой обхватил меня и прижал к своему широкому, крепкому, невысокому, как и у меня, телу.

— Профессор Мендельсон, — попросил молодой врач в динамике, — мой отец был вашим учеником много лет назад. Извините, но этот разговор предназначен только для проверки технической исправности.

— Эта кровать, на которой я лежу сейчас один, — тем же ровным голосом продолжал Папаваш, — была нашей кроватью. Когда я лежу на ней, я чувствую себя очень плохо, а когда я лежу на другой кровати, я чувствую себя еще хуже.

— Почему ты не сказал? — Мешулам оттолкнул меня и бросился в комнату Папаваша. — Я немедленно привезу тебе новые кровати!

— Спасибо, профессор Мендельсон, система исправна, — сказал врач. — Я отключаюсь.

Директор, электрик и техник попрощались и ушли. Появился нагруженный пакетами повар, которого привел Мешулам. Я почувствовал себя лишним — друг и повар были здесь куда полезней, чем я.

— Оставайся поесть, — сказал Мешулам, — через двадцать минут будут готовы кебаб и салат.

— Нет, я поеду, — сказал я, а про себя подумал, что не должен был приходить с самого начала. Биньямин был прав, как всегда. Есть дела, которые нужно делать с другом, а не с сыновьями. С техником, а не с родственниками. Есть вещи, которые нужно рассказывать чужому человеку, через микрофон, и динамик, и провода, и кнопку, и с возможностью в любой момент отключить чужую беду.

2

Через два дня я вернулся навестить его.

— Как дела, Яирик? Я не слышал, как ты вошел, эта новая кнопка не зазвонила.