Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алла Полянская

Кто на свете всех темнее

…и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «Смотри, вот это новое»; Но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после. Книга Екклесиаста
1

Говорят, что у кальмаров до определенного возраста есть мозг, но потом он отмирает — за ненадобностью. Видимо, в какой-то момент кальмар обнаруживает, что море везде одинаковое, еда более-менее доступна, с сексом проблем тоже не возникает, а природное любопытство, которое в детстве заставляло совать щупальца всюду, куда их можно было засунуть, под грузом первичных инстинктов угасло. И маленький любопытный кальмарчик с осмысленными глазками превращается в толстого безмозглого урода, которого остается только съесть, потому что он в интеллектуальном смысле что-то типа овоща на грядке. Это если принять на веру теорию о мышлении кальмаров. Если условно предположить, что она верна, это забавно.

Хотя вряд ли это мышление сродни человеческому. Но кто знает?

И я вот задаюсь вопросом: осознают ли кальмары тот момент, когда их мыслительная функция начинает отмирать? Чувствуют ли они приближающееся безумие, пугает ли их мысль о том, что мир вокруг постепенно гаснет, теряет краски в той части, которая не касается жратвы? Или они продолжают думать, что мыслят — ведь они ищут еду, но уже не понимают, что это не мышление, это просто поиск еды.

А если предположить, что у некоторых кальмаров мышление каким-то образом все-таки сохраняется и они остаются в абсолютном одиночестве среди миллионов родственников-зомби? Они продолжают свое путешествие в океане, в поисках такого же разумного сородича — но находят ли? И только малыши-кальмарчики могут быть для них собеседниками, но они маленькие и не знают ничего такого, чего бы не знал этот чудом сохранивший мозг Другой Кальмар.

Вкушающий знание вступает на горький путь, да.

— Чего застыла?

Это Гоша, он же Козел Года, старший смены. Гоше под полтинник, и пик его карьеры — должность старшего кладовщика. Гоша страшно горд собой и считает себя альфа-самцом на вверенном ему складе. Его седые волосы завиваются мелким бесом, нос «уточкой» торчит среди глубоких носогубных складок, а вялый рот вечно перекошен в гримасе недовольства. Вся его щуплая фигура в серой спецовке унылая, как марсианский пейзаж. Но тем не менее Гоша считает своим долгом досаждать всем вокруг, причем это доставляет ему заметное удовольствие. Думаю, кто-то должен ему рассказать об онанизме, и когда он откроет для себя мир секса, то, возможно, перестанет быть таким козлом.

Впрочем, я в любом случае просвещать его не стану.

— Тут работы еще часа на два. — Гоша придирчиво смотрит на мешки с крупой, стоящие около моего стола. — А у нас большой заказ.

— И че?

— Работай давай, нечего зевать. Понабирают ротозеев…

Гоша презрительно морщится, и его вялый рот оказывается в вертикальном положении. Иногда я представляю себе, как закапываю Гошу в куче соли.

Я фасую крупы на складе, если вы еще не поняли. И вокруг меня работают такие же тетки в серых спецовках, и они тоже фасуют крупы, при этом умудряясь обсуждать сериалы, какие-то рецепты и отсутствующих теток, а также Гошу. Мыслительная функция этих дам угасла в раннем пубертате, и я ощущаю себя среди них как тот, Другой Кальмар.

Да, блин, я самая умная, что не так?

— Светк, чего он от тебя хотел-то?

Это Валька, толстая, рыхлая и добродушная. Не знаю, сколько ей лет, но она работает рядом и не доставляет мне особых хлопот, и если бы она не сделала себе привычку присматриваться ко мне, ее присутствие было бы даже сносным, но пока я стараюсь держаться от нее с подветренной стороны.

— Без понятия.

— Взъелся он на тебя, похоже. — Валька шумно вздохнула. — Слышь, теть Паша, чего это наш на Светку взъелся?

— А ему, козлу, как новая баба, так он тут же начинает перед ней начальника из себя строить. — Пожилая тетка, работающая наискосок от меня, не отрываясь, фасует рис. — Санька, тащи еще два мешка! А то ты не знаешь, как он любит из себя большую шишку показать, а чуть начальство увидит, то глядишь — а он уже, как пес, на брюхе ползает. Ты, Светка, не обращай внимания, он лает, да не кусается, у нас фасовщиц берегут — востребованная профессия, значит. На всех складах мы нужны, без нас конец отгрузкам, не нафасуем — грузить нечего будет, так что если он тебя станет зря донимать — пожалуйся Людмиле, она ему таких люлей выпишет, что он забудет сюда дорогу.

Людмила — толстая приземистая тетка… Впрочем, ее принадлежность к женскому полу я вычислила не сразу. Всегда одетая в серые штаны и куртку, очень коротко стриженная, с грубым квадратным лицом и низким голосом. Людмила заведует всеми складами и фасовочным цехом — это если я правильно поняла ее положение здесь.

И она очень не любит, когда ее персонал увольняется.

— Недавно грузчики уволились почти все, а у нас объемы большие, пять-шесть фур приходит на разгрузку каждый день, и на загрузку не счесть. Это до тебя еще было, Светка. — Тетя Паша проворно открыла новый рулон с пакетами. — И тут, представь, уволились почти в полном составе. Торговые агенты грузили машины для клиентов, вот до чего дошло! Людмила из трусов выпрыгивала, а что оказалось? У нас для грузчиков шестидневка, и график — двенадцать часов каждый день, на такой объем надо две смены грузчиков. А рядом открылись два склада, где им предложили нормальные условия на те же деньги! Вот они и разбежались, пришлось Пашковскому менять условия, никто не шел на нашу шестидневку с двенадцатичасовым рабочим днем и погрузками-разгрузками по шестьдесят тонн в день на человека, вот как! Сейчас даже я могу себе работу найти запросто, если что — с руками оторвут, и это в моем-то возрасте, Людмила насчет этого в курсе. Уйди любая из нас — объем производства сразу снижается, а у них заказы, им надо, чтоб объем сохранялся! Так что если Георгий будет тебя доставать — иди прямиком к Людмиле, она ему расскажет, почем в Одессе рубероид.

Меня сюда взяли сразу, как только я пришла, даже оригиналы документов не попросили, довольствовались копиями. Это оказалось очень удачно, потому что оригиналов у меня и нет, и копии-то оказались в наличии чисто случайно. Причем копии не моих документов, вот что смешно — нашла целую пачку недалеко от кредитной конторы, выбросили их, а я подобрала себе новую личность. Но в здешнем отделе кадров довольствовались обещанием принести оригиналы когда-нибудь в обозримом будущем, и теперь я понимаю, почему так вышло: спрос на кальмаров без мозга очень высок, но мало кто готов признать, что он безмозглый кальмар.

— Светк, ты после работы куда? — Валька выполняет работу автоматически, ее руки живут собственной жизнью.

— На реку пойду. А что?

Идти-то мне больше особо и некуда, а на реке я могу помыться. Мне это очень нужно.

— Да я хотела в магазин сходить, мне платье надо бы… Думала, может, ты со мной сходишь.

— Поглядим.

С чего Вальке вздумалось позвать меня, я не знаю, но она упорно клеится мне в подруги. Я понять ее интереса не могу, но и отталкивать тоже не стану. Мое выживание напрямую зависит от умения взаимодействовать с окружающими.

Сашка-грузчик подвез на электрокаре мешки, и я с тоской сморю на них — до конца рабочего дня еще три часа, но нипочем не успеть мне нафасовать столько гороха.

— Гоша сказал тебе привезти. — Сашка пожал плечами на мой немой вопрос. — Не успеешь…

— Совсем спятил, козлина! — Валька с сомнением смотрит на мешки. — Это до ночи фасовать.

— Говорит, заказ большой…

Я молча продолжаю работать. Горох стучит, ссыпаясь в пакет, нужно обязательно в точности отмерить вес, потом запаять пакет на специальном устройстве и сбросить в ящик. Нехитрая работа, и за четыре дня я ее вполне освоила, но не настолько, чтоб за три часа перефасовать пять мешков. Или успею? А ведь было бы смешно — успеть.

— Погоди, вот я закончу и помогу тебе. — Валька сокрушенно кивает. — Это ж немыслимое дело.

— Говорю — пожалуйся Людмиле. — Тетя Паша с сомнением смотрит на мешки. — Сомневаюсь я, что это заказ, просто куражится, гад.

Не хочу я жаловаться, не хочу привлекать к себе внимания, и вообще я только недавно сюда пришла, и мне во что бы то ни стало нужно затеряться среди стаи кальмаров, чтобы никто не заподозрил, что я — Другой Кальмар.

А потому мне надо отключить голову и сосредоточиться на процессе. Я умею выполнять монотонную работу, она меня не раздражает и не напрягает, если я знаю, зачем мне это нужно. А мне сейчас это очень нужно, выхода нет.

— Ого!

Я вынырнула из гороховой пыли, чтобы посмотреть, кто это решил посчитать производительность моего труда.

Я не слышала, как подошла Людмила, а она стоит рядом и смотрит на ящики, полные пакетов гороха, с озадаченным интересом.

— Это же сколько ты сегодня… Две нормы сделала?

Я пожала плечами — тут все три, скорее, и я успела.

— Даже три, я думаю, — продолжает Людмила. — Это зачем же ты?..

— Да разве она сама?! — Валька тут же вмешалась. — Георгий тут который уж день бегал вокруг нее, ныл все: ротозеев понабирали! А потом часа три назад Санька привез еще пять мешков и говорит: велено нафасовать до конца дня. Ну, вот она и фасовала.

— Головы не подняла за день, в туалет — и то не сбегала и не обедала. — Тетя Паша тоже решила наябедничать. — Который день он девку пилит ни за что, а она, знай, работает молча, а ему это, может быть, обиднее всего — что молчит, значит.

— Георгий, значит? — Людмила прищурилась, потом снова обратила взор своих маленьких серых глаз на ящики, в которых громоздились бесчисленные пакеты с горохом. — Ну, за переработку тебе заплатят, конечно, тут разговору нет. Но больше такой стахановский подвиг повторять не надо, норму сделала — все, встала и ушла.

Она взяла из ящика пакет наугад и бросила на весы.

— Вес точный. Ладно же. — Людмила достала из кармана потрепанный блокнот, что-то написала в нем, оторвала страницу и вручила мне. — Ступай сейчас в кассу, деньги получишь по факту, чтоб потом бухгалтерия не путалась, мы-то официально твою переработку провести никак не сможем.

— А касса где?

— В центральном корпусе, на первом этаже. Ступай прямо сейчас, а я Васильевне позвоню, чтоб выдала без проволочек.

Я встаю, ощущая, как затекло все тело. Эта работа меня убивает, но она мне очень нужна.

Офис с большими стеклянными окнами, внутри светло и уютно, столики девчонок-менеджеров расставлены так, чтоб они не мешали друг другу и свет падал одинаково. На стойках цветы, ряд пальм и фикусов отделяет рабочую зону от небольшого пространства с круглыми обеденными столиками.

Да, обстановка знакомая.

Касса — стеклянная будка в углу. Я сую в окошко записку, которую мне выдала Людмила.

— Вот тут распишитесь.

Я молча расписываюсь, беру из кассы купюры и прячу в карман. Сумма оказалась неожиданно большой по сравнению с моими ожиданиями, и это настраивает меня на миролюбивый лад. Денег у меня нет вовсе никаких, аванс обещают только на следующей неделе, так что эта неожиданная прибыль очень кстати.

— Светк!

Блин, да что ж она вцепилась в меня!

— Я твой рюкзачок взяла, держи. — Валька смотрит на меня виновато. — Светк, ты робу-то сними, я подожду. Ну, вот позарез мне надо платье, а я сама не смыслю. А девки все замужние, по домам торопятся, только ты вроде бы одна.

— Валь, мне домой надо, помыться…

— А я тут рядом живу, через дорогу. — Валька умоляюще смотрит на меня. — Я тебе полотенце чистое выдам и прочее что полагается. А потом сбегаем в магазин, ладно?

Я вздыхаю — скорее с облегчением. Я не мылась в ванной уже больше недели, только в реке, а это, как вы понимаете, совсем не одно и то же.

— Ладно, идем. Только я спецовку хотела забрать, ее постирать нужно.

— Сейчас придем ко мне, в машинку забросим, пока вернемся — и высохнуть успеет. — Валька помогает мне снять серую рабочую куртку. — Пылища у нас, конечно…

Мы выходим за ворота и ныряем под железнодорожный мост.

— Вот тут я живу, на Рекордной, — только дорогу перейти, и уже на работе.

Дом стоит торцом к улице, и живут тут только неудачники — в тридцати метрах железнодорожное полотно, и громыхает оно круглосуточно. Чтоб обитать здесь, надо совсем уж не иметь возможности переехать. Но я бы жила, если бы…

— А я и привыкла уже и к шуму, и к тряске. — Валька тяжело поднимается по узкой лестнице. — Светк, ты извини, что я к тебе пристала, но у меня, понимаешь, проблема есть — не разбираюсь в шмотках совсем. Ну, и толстая же я, конечно. И надо мне, чтобы кто-то со стороны поглядел.

— Да ладно, ничего.

— Все, пришли. — Валька, отдуваясь, ищет ключи. — Третий этаж. Вроде бы и невысоко, а мне тяжко. Худеть надо, конечно…

Квартира оказалась двухкомнатной, и я точно знаю, что такая планировка называется «книжка». В меньшей комнате есть большая кладовка, в которой многие делают гардеробную. У Вальки там, скорее всего, хранится консервация.

— Держи, вот тебе полотенечко. — Валька протягивает мне розовое махровое полотенце. — Погоди, давай сначала стиралку загрузим. У тебя только роба или еще что-то есть? Ты бросай все, чего там стесняться.

— Ладно, я сама включу.

Конечно, у меня катастрофа с чистой одеждой. Я стираю вещи в реке, но это совсем не то, что машинка.

Разбираю рюкзак и нахожу последние чистые джинсы и еще ненадеванную майку, которые я берегла на случай совсем уж тупика, и этот тупик наступил сегодня, но боги послали мне Вальку. Искупавшись, надену это и последний чистый комплект белья, остальное сейчас пойдет в стирку, слава богам. И я хочу набрать ванну, полежать в пенке… Душ я не слишком жалую, ванна — совсем другое дело.

— Кушать иди. — Валька чем-то гремит на кухне, оттуда вкусно пахнет. — Я борщик разогрела, вчера готовила, поедим. Не бог весть что, но моя мама всегда говорила, что нужно есть первое блюдо обязательно, а на работе что — сухомятка сплошная, а ты и того не ешь!

Борщ горячий и очень вкусный, я ощущаю себя словно заново родившейся.

— Я тоже люблю в ванной полежать, но мне тесно там. — Валька собирает посуду и наливает в стаканы вишневый компот. — Вот, печенье бери, конфетки. Поедим и пойдем, а машинка пусть стирает, придем и развесим на балконе, сейчас тепло, быстро высохнет. Светк, а ты где живешь?

— На Глиссерной.

Не говорить же ей, где я на самом деле живу. А Глиссерная — это такой край географии, почти за городом, за речным портом, что смысла нет туда ехать, если вдруг кому-то пришло бы это в голову.

— О-о-о, это очень далеко. — Валька покачала головой. — Слушай… Вот пока мы в магазин, а потом пока шмотки высохнут — ну, что тебе ехать в такую даль вечером? Оставайся у меня, я тебе на диване постелю, а завтра прямо отсюда на работу побежим. Шутка ли — с Глиссерной тебе часа два добираться, не меньше! Оставайся, Светк, я на вечер киселя наварю, вкусный кисель у меня получается.

— Ладно, поглядим.

Конечно, я хочу остаться. Конечно, я хочу переночевать в квартире, на чистой постели, а перед сном снова полежать в ванне или принять душ, и утром тоже. И поесть горячего, и не бояться засыпать. И радоваться цветущим катальпам, а не дергаться от каждого шороха. Человек — существо домашнее, и если у него нет своей благоустроенной и относительно безопасной пещеры, он дичает очень быстро.

— Вот и магазин. — Валька смущенно смотрит на меня. — Ты не была здесь?

Зеленая вывеска с белыми буквами — «Бункер». Нет, конечно, я здесь никогда не была. Здесь, судя по всему, изначально размещалось бомбоубежище, а ушлые коммерсанты, устав ждать бомбежек, устроили магазин. Бетонная лестница ведет вниз и вниз, здесь прохладно, только гудят огромные ветродуйки — вентилируют воздух.

— Это «секонд». — Валька вздохнула. — На рынках и в магазинах — дорого и размеров нет. Вот приходишь в магазин, а там мало того, что любая тряпка дурных денег стоит, так еще стоят эти тощие мелкие кильки и презрительно так: женщина, у нас нет ваших размеров! А здесь можно найти, и все почти новое. Вот поглядишь, может, и себе что-то присмотришь.

Я оглядываю ряды висящих шмоток — ну, не знаю, подойдет ли мне здесь что-нибудь. Народу много, все деловито перебирают вешалки, кое-кто даже корзину взял — пластмассовую, как в супермаркете. Да, этот магазин здорово пригодился бы мне когда-то.

Но прошлого не вернуть, к счастью, а потом пришло время, когда я покупала шмотки только в лучших магазинах, и это меня слегка испортило.

— Ладно, ты тут погляди, а я как найду что-то себе, то тебя позову.

Я не должна выделяться, потому начинаю перебирать вешалки с вещами. Как ни странно, мне сразу попадается майка от известной фирмы, на ней болтается магазинная этикетка. Я оглядываюсь на кассу — там висит цена за килограмм. Что ж, майку я, пожалуй, возьму.

— Светк!

Валька уже набрала ворох каких-то вещей и стоит в очереди у примерочных.

— Я буду мерить, а ты смотри.

Уговор дороже денег, буду смотреть, что ж. Тем более что у меня никогда не было подобного опыта, я представить себе не могла, что подобный магазин пользуется такой популярностью. Но посетители выглядят очень прилично, и я вспомнила ряд неплохих машин, припаркованных недалеко от входа в магазин, и парковка тут устроена немаленькая.

— Вот, хотела только платье, но попались еще юбки и футболки тоже… В общем, надо мерить.

— Вот это и это сразу повесь назад, — советую я. Ну, нельзя это носить, вообще! — А в это ты точно не влезешь. А остальное оставь, надо мерить.

Валька покорно выполняет мои приказы.

— Вот как ты это видишь, я не знаю. — Она пыхтит и отдувается. — А платье хорошее, кабы влезть… Но оно ж на мне как на корове седло. — Расстроенно выдыхает.

— А если вот это сверху? — Я снимаю с вешалки шелковый летний жакет-накидку. — Скроет проблемные места и подойдет под остальную одежду. Давай примерь.

Валька скрывается в примерочной, и фанерные стенки начинают качаться — узкая примерочная, Вальке неудобна. Вообще у нас ужасная дискриминация толстяков, если вдуматься.

— Ну, вот…

Она отдернула шторку, и тетка, стоящая за нами, сказала:

— Здорово!

Я и сама вижу, что неплохо — прямое, по косой скроенное платье до колен не обтягивает, но и не висит бесформенным балахоном, а накидка скрыла Валькины объемистые бока. Она, конечно, не стала выглядеть моделью, но и жирной кляксой больше не смотрится.

— Класс! — Валька довольно сияет. — Погоди, еще другое платье надену.

Другое платье розовое, и для него нужна другая накидка, но если поискать, можно найти.

— Давай сейчас поищем? — с надеждой спрашивает Валька.

— Ну а когда? — Вот смешная, чего же ждать, раз мы уже здесь. — Сейчас и поищем.

Я очень люблю одежду. Из всего, с чем мне пришлось расстаться, я больше всего сожалею о своих коктейльных и вечерних платьях, и о своих шубках, и о полках с туфлями и сумочками.

— А ты?

— А я тоже что-нибудь пригляжу. — Если тут есть, конечно, что-то интересное. — Давай, присматривай.

В куче сумочек я вижу настоящую сумочку от «Шанель». Я отличу ее от подделки с расстояния километра, у меня была похожая сумочка, а эта практически новая, подкладка отливает свежим незатертым шелком, и я боюсь даже думать, что мы с этой сумочкой могли бы сегодня не найти друг друга.

И вот на плечиках серый шелковый жакет от той же фирмы, и если я сейчас найду маленькое черное платье… Но не все сразу, я понимаю.

— Смотри, вот! — Валька вываливает ворох каких-то вещей. — А это я для тебя нашла…

Она протягивает мне черную футболку с цветными стрекозами и стразами, и я понимаю, что не взять ее — это обидеть толстуху в лучших чувствах. Впрочем, в той социальной среде, что я оказалась, эта вещица будет в самый раз.

— Если тебе денег не хватит, я одолжу.

Мы идем на кассу, и я понимаю, что сейчас вырвать у меня из рук сумочку и жакет от «Шанель» можно только вместе с пальцами. Но сумма по итогу оказалась вполне приемлемая. Зная, сколько стоят эти вещи в фирменных бутиках, я тихо радуюсь приобретению.

— Сейчас все постираем, и будет совсем хорошо. — Валька довольно щурится. — По-любому тебе смысла нет на Глиссерную тащиться. У меня диван удобный, ты не думай.

— Ладно, ты права.

Если сегодня я переночую в нормальных условиях, это мне сильно поможет. Непонятно только, отчего Валька так радуется.

— Гляди, машина достирала уже. Сейчас покупки надо перестирать, и отлично.

Мой жакет нельзя стирать в машине, но я постираю его руками, в условиях ванной это несложно. А остальное, конечно, пусть в машине стирается.

— Я развешу сама, отдыхай, — говорю я Вальке.

Не хочу, чтоб она трогала мою стирку, да и просто видела, что́ я бросила в ее машину. А на балкон она не пойдет, потому что сушится стирка, что там делать. В Александровске вся стирка сушится только в закрытых балконах, снаружи ничего сушить нельзя — через час осядет на стираное белье пыль и смог, и придется перестирывать заново.

— А я киселя пока наварю. — Валька едва ли не вприпрыжку побежала на кухню. — Светк, спасибо тебе большущее!

Что-то странное в этом есть — не за что ей меня благодарить, и радоваться моему присутствию в квартире тоже незачем, мы едва знакомы. Но она отчего-то очень рада, и я думаю: с чего бы это?

— Я сейчас одна живу, и вечером бывает скучно. — Валька кричит из кухни, но квартира небольшая, все слышно. — Раньше мама со мной жила, но мама полгода назад умерла, а перед этим болела сильно. Я работу в банке бросила — бухгалтером работала, а пришлось бросить, как мама слегла. До самой смерти ухаживала за ней, а как она померла, то я сделала ремонт в квартире, потому что запах ничем не выводился. Ну, и мебель пришлось поменять, вот деньги-то все и поиздержала, а на работу захотела вернуться — не берут, шеф поменялся, и всех толстых и кто старше тридцатника просто уволил под разными предлогами. Ну, и пошла сюда, платят неплохо, и рядом с домом, главное. Оно, конечно, не то что бухгалтер в банке, но я считаю, что нет на свете зазорной работы, а подвернется что другое со временем — уйду. А ты как сюда? Ты не похожа на наших тамошних, у меня глаз наметанный.

Валька поняла, что я Другой Кальмар… Может, она тоже — Другой? Ответов от меня она не ждет, что уже само по себе неплохо.

— Светк, иди киселя похлебай.

Я иду на кухню. Кисель — это очень кстати, у меня за последнее время от сухомятки начал сильно болеть желудок. Раньше я занималась своим здоровьем, а теперь недосуг.

— Я сварила ягодный, чтоб на ночь не тяжело. У меня в морозилке ягод много наморожено, но уже, конечно, заканчиваются — но это не беда, скоро новые поспеют, снова наморожу. И вот сырничков еще пожарила, ты ешь на здоровье, Светка, не стесняйся.

Кисель вкусно пахнет ягодами, и мне хочется его, но он очень горячий.

— Ты вот в пиалку перелей, он так остынет скорее.

Знать бы, с чего это она меня так обхаживает? Что-то ей нужно, и покупка платья — только предлог.

— Спасибо, очень вкусно.

— Ага, я готовить умею. У тебя на Глиссерной квартира?

Ну, я не живу на Глиссерной, я просто так это ляпнула, и квартиры у меня нет, а то и на Глиссерной жила бы — все лучше, чем на улице.

— Снимаю комнату.

— Вот ведь… — Валька вздыхает. — А сама-то что, не местная?

— Местная, но так вышло.

Что я ей буду рассказывать, смешно даже. Я и сама пока не сильно поняла, как так вышло, что я оказалась на улице. Что тут можно рассказать?

За окном слышен звук приближающегося поезда, посуда на столе жалобно звенит, трясется мебель, качаются занавески.

— Товарный пошел. — Валька кивнула в сторону окна. — Я давно их различать научилась. Продать эту квартиру — а кто ее купит, если не за копейки? А продать за копейки — нет денег, чтоб добавить и купить другую. Но я уже привыкла. Давай спать, что ли? Можешь на диване, а хочешь — иди в спальню, а я на диване лягу.

— Спасибо, дивана мне достаточно. — Я допила кисель, думая о том, что устала я безбожно. — Я только в душ занырну еще.

— Погоди, я тебе халатик дам, чего снова в джинсы влезать-то перед сном?

Халат на меня, конечно же, большой — но это неважно, он чистый и после купания завернуться в него будет приятно. А потом улечься в чистую постель и уснуть. Нет, это хорошо, что я осталась здесь.

Когда я принимаю душ, то вставляю в уши специальные затычки — беруши, такая у меня привычка. И сейчас они отгородили меня от мира, есть только я, теплая вода и ароматная пенка. Наверное, я теперь никогда не накупаюсь. Пенка приятно пахнет, и мне даже вылезать из-под воды не хочется. Но придется, и я радуюсь, что ощущаю свое тело, чистое до скрипа, давно я не ощущала себя такой чистой.

Выключив воду, я вынула из ушей беруши и услышала, что в комнате кричит Валька. Я, наскоро вытершись, выбежала из ванны.

Толстуха вжалась в стенку и смотрит в угол — на что она смотрит, я понятия не имею, там ничего нет.

2

Иногда все рушится очень быстро, а иногда боги подают знаки, что скоро все рухнет и наступит тьма — но люди не понимают, что это именно знаки.

Я понимала, но сделать ничего не могла. Все шло как-то само собой, и я смотрела на себя словно со стороны, но изменить ничего не могла. В результате оказалась в чужой квартире, мерно трясущейся и звенящей чашками, и это сейчас вообще за счастье.

И ни хрена не помогло мне то, что я умная и все понимала с самого начала.

Когда все рухнуло в первый раз, мне было чуть больше восьми лет. Восемь с половиной, ага. И оно должно было рухнуть, уже тогда я это понимала и была даже как-то внутренне готова к такому повороту, но все равно вышло ужасно и кроваво. И все это сделал тогда мой отец, а мать никак ему не помешала.

Он не был хорошим отцом — не ходил со мной в парк или на рыбалку, не покупал мне игрушки и мороженое, не интересовался мной, но справедливости ради надо сказать, что он и вовсе ничем не интересовался, кроме выпивки. Он приходил домой по ночам — вваливался в квартиру мрачно пьяный, иногда не доползая до кровати, падал и спал мертвым сном, подплывая вонючей лужей, и это еще был неплохой вариант. Чаще он приходил достаточно резвый, чтобы куролесить, и тогда тупо избивал маму, меня, пугал младшую сестру, кота… В общем, в какой-то момент я последовала примеру кота — начала вечерами уходить из дома. Я пряталась в подвале, на чердаке, просто ходила по улицам, и это, как оказалось, по итогу спасло мне жизнь: в какой-то из вечеров папаша, пребывая сильно навеселе, в приступе пьяного буйства убил мою сестру, почти убил маму, а сам перерезал себе глотку. И это его последнее деяние было лучшим, что он сделал в своей никчемной жизни, не понимаю только, отчего он не сделал этого раньше, видимо, ему не хотелось отбыть в ад одиноким и непонятым. Все, что было в нем хорошего, — это впечатляющая внешность, которую не победили даже годы возлияний, но дело в том, что вестись на это могли только те, кто не видел его на полу нашей квартиры, обоссанного и подплывшего блевотиной.

Когда папаша сыграл свой дембельский аккорд, мы с котом уже часа два как сидели в подвале. Потом кот ушел по своим делам, а я еще немного подремала в уголке, но, проснувшись и ощутив голод, решила, что уже достаточно поздно и все неприятности, которые могли случиться, должны бы, по идее, завершиться — и так оно и было. Я вернулась домой, а там все это. Мы с котом выжили, потому что были умные, но кот после этого ушел совсем, а мне было некуда идти.

Мать по итогу тоже не выжила — она дышала и ходила, но уже никогда не была прежней. Она постоянно находилась в состоянии тревожного ожидания, которое так и не ушло, хотя исчез его источник. Возможно, не будь меня, она бы скорее оправилась от потрясения, но я выжила и осталась при ней — как живое напоминание о страхе, боли, унижении, я смотрела на нее папашиными глазами, и это оказалось выше ее сил, она в какой-то момент просто сломалась. Нет, она не начала пить или водить мужиков, но она замкнулась на работе, оставив меня расхлебывать кашу, заваренную ею, самостоятельно. Я папашу имею в виду — это была уж всяко не моя идея насчет их совместной жизни, и то, чем все закончилось, было закономерно, я как-то очень рано начала это понимать, потому и выжила, собственно.

А мать не выжила, потому что она не разбиралась в людях, а потому и вовсе перестала доверять всем. Она просто долбила цифры, сводя свои дебеты-кредиты, но вне этой матрицы она ни хрена не понимала за жизнь, да и не хотела понимать. Ей нужны были только цифры, потому что она могла их контролировать, и другие люди ее за это уважали, а меня она контролировать не могла, это ее бесило, я думаю.

Она знала, что я ее не уважаю. Потому что уважать ее было вообще не за что, она типичная жертва — с этой ее вечной замученной улыбкой и взглядом заблудившейся в казарме девственницы. Мы жили в квартире, где произошло убийство, и она не сделала ничего, чтобы ее поменять. Она уходила на работу, оставляя в холодильнике какую-то еду — это была именно что просто еда, без вкуса и запаха, и я редко ела ее, но мать не замечала, она никогда не замечала ничего, что было связано со мной. Сыта я или голодна, выросла я из платья и сандалий или нет — она этим никогда не заморачивалась, она вечером возвращалась домой с ворохом каких-то бумаг и до поздней ночи сидела над ними — я думаю, просто чтоб не видеть меня.

А у меня уже была своя жизнь, и главной моей задачей было — не попасть в приют, потому что после того, как папаша повеселился в последний раз, я прожила там целый месяц: мать лежала в больнице, родственников у нас не было, и соцслужбы загребли меня под опеку государства. Месяца мне хватило, чтобы понять: в приюте гораздо хуже, чем в нашей квартире, несмотря на убийство. Но вся проблема была в том, что мать перестала заниматься не только мной, но и квартирой, и я точно знала, что, случись социальным службам хоть раз прийти к нам, я отправлюсь в приют в тот же день. А значит, я должна всегда опрятно выглядеть, регулярно учить уроки и в квартире должен быть хотя бы относительный порядок.

И я просто писала матери записки: нужно то-то и то-то, оставь мне денег. Видимо, ее обрадовала перспектива не разговаривать со мной, да и я не слишком горела желанием общаться с вечно бледной отрешенной теткой, которая по какому-то дурацкому стечению обстоятельств оказалась моей матерью. Меня раздражала ее тощая задница в линялых джинсах, ее вечные свитера с высоким горлом — конечно, шрам ей папаша оставил безобразный, и тем не менее. Ее волосы, стянутые в унылый пучок, начали седеть, и она даже не думала их подкрасить, светлые глаза на бледном лице придавали ей вид анемичный и недокормленный, и все равно она была бы потрясающе красивой, если бы хоть немного ухаживала за собой, но она этого не делала. Ей было все равно, и меня это бесило.

Пока был жив папаша, она не раздражала меня — наоборот, я бежала к ней, пряталась у нее, но все дело в том, что она меня не защитила, и сестру не защитила. Она ничего, блин, не сделала, чтоб этой беды не случилось! Она просто плыла по течению и ждала, когда все само разрулится, и эта ее позиция стоила жизни моей сестре. Та была слишком маленькая, чтоб убегать вместе со мной. И мать ее не защитила, как и меня — но меня защитил кот, научив убегать, а сестра поплатилась жизнью за то, что мать сделала когда-то неправильный выбор и упорно продолжала этот культпоход по граблям, пока папашина белка не явилась с ножом.

Мне всегда было интересно, чего она ждала все эти годы. Ну, явно же не того, что папаша убьет всех, до кого дотянется.

А потому, когда мать вернулась из больницы и решила забрать меня домой, я ждала, что она как-то объяснит мне, что произошло. Я думала, что она утешит меня, скажет, что все как-то наладится — и я бы поверила ей, потому что очень хотела обрести почву под ногами. Но она не объяснила, мы просто шли по улице, и она молчала, как каменная, а в квартире все было отмыто, и кроватка сестры исчезла, как и папашины вещи. А я еще не понимала, что внутри этой бледной тетки больше нет моей мамы, там никого больше нет. Я все спрашивала и спрашивала, а она молчала.

И тогда я тоже замолчала.

Я очень скучала по сестре — Маринка была маленькая, но живая, забавная и всегда улыбалась. Возможно, когда я была такая маленькая, то улыбалась так же — маленький человек не понимает, куда попал, не видит опасности, не знает зла и быстро забывает боль. Маринка была милой и очень привязчивой, я все время таскала ее на руках, и она была мне совсем не в тягость. Она смотрела на меня такими же точно глазами, как у меня, — ярко-синими, только глаза ее были удивленные и доверчивые, у меня таких глаз уже давно не было. Иногда я думала, почему в тот вечер, когда я услышала папашин голос на лестнице и поняла, что сегодня будет особенно весело, мать запретила мне забрать Маринку? Я тогда уже вытащила ее из кроватки, но мать сказала — нет, положи обратно, она уже сонная, ей надо спать.

Как будто кто-то мог спать, когда папаша принимался за свое.

Милиция к нам давно уже не выезжала, не было смысла — даже если папашу забирали, мать наутро, замазав тональным кремом синяки, шла в райотдел, таща нас с Маринкой прицепом — вызволять «кормильца», писать отказ от претензий. Уже в шесть-семь лет я понимала, какая она тупая корова. Папаша выходил из обезьянника и молча шел домой, мать семенила следом, что-то лопоча виновато, я шла за ней, потом, когда родилась сестра, — несла Маринку, а дома папашу ждал завтрак и опохмел, а мать получала легкую затрещину, и я тоже — если не успевала увернуться.

Но я была умной и лет в семь начала оставаться во дворе, чтоб не участвовать в их забавах.

Когда все случилось, Маринка оказалась в квартире потому, что мать не позволила мне ее унести. Я думаю, она надеялась, что Маринкино присутствие смягчит папашу, но он просто сделал на один взмах ножом больше.

А я их ночью нашла.

Когда я вошла в квартиру и услышала слабый стон матери, почувствовала запах крови и блевотины, то даже ощутила облегчение: то, чего я все время боялась, уже случилось, и теперь что бы ни было, но будет все равно по-другому.

Свежая кровь, если ее много, имеет какой-то металлический запах, знаете?

Помню, как зажгла свет — обычно я пробиралась в квартиру, не зажигая свет, шла на кухню в поисках еды, потом на ощупь ложилась спать. Но в тот раз я отчего-то точно знала, что надо зажечь свет. Было два часа ночи, в квартире все было залито кровью, папаша сидел, опершись спиной о стену, в руке он все еще сжимал нож — не наш, откуда-то он его принес. Я потом часто представляла себе, как он шел по улицам, нес тот нож и уже знал, что сделает. Но тогда я просто увидела его и уже знала, что он мертвый, и это обрадовало меня.

А потом я заглянула в кроватку сестры.

Маринка лежала там, ее глаза были закрыты, но то, что ее больше нет, я поняла. Крови было немного, розовая рубашечка сбилась, и я прикрыла ее кукольные ножки, дотронулась до кудряшек, еще влажных, — и что-то внутри меня умерло. Когда я подошла к матери и поняла, что она еще жива, то всего лишь и подумала: лучше бы Маринка осталась жива.

Потому что Маринка это не выбирала, но за выбор матери заплатила сполна.

Уже потом, когда мать забрала меня из приюта, во дворе я ловила на себе жалостливые взгляды соседей и любопытные — других детей, но мне совсем не хотелось с ними разговаривать, и на все расспросы я молчала, отметив про себя, что мать придумала отличный способ избежать ненужных вопросов. Когда на вопросы не отвечаешь, их со временем просто перестают задавать. Но я знала, что отныне я сама по себе.

О Маринке я больше не думала: есть некоторые вещи, думать о которых невозможно.

Мы жили в этой квартире, где не делался ремонт — кроме необходимого, как, например, треснувший от старости толчок. Я красила подоконники и как-то раз покрасила в белый цвет нашу кухонную мебель. Белый цвет мне нравился своим абсолютным пофигизмом — какое бы ни было у кого настроение, ты вынь да положь уборку, иначе белизна уйдет. Я собирала бутылки и сдавала, чтобы накопить денег на свои надобности — мать выдавала мне деньги только на еду и оплату коммуналки, а одежда — ну, это как знаешь. Нет, она иногда что-то мне покупала, но обычно эти вещи носить было нельзя, до того по-уродски они выглядели. Я теперь даже не уверена, что она намеренно делала это, просто в том мире, где она жила, не было места девочкам, которые растут среди других девочек. Тех, у которых есть родители, и этим родителям не наплевать на своих дочерей.

Но именно тогда я научилась сама решать большие проблемы.

А поскольку я должна была всегда опрятно выглядеть, мне очень помогало то, что в школе заставляли носить форму: клетчатая юбка, серый пиджак и белая блузка. В эту школу мать перевела меня, когда забрала из приюта, — в новой школе никто не знал о том, что у нас произошло. Школа находилась достаточно далеко от дома, я ездила туда на трамвае, и там было совсем по-другому, чем в старой школе около нашего дома: форма, английский и бассейн.

Форму мать мне купила, но я росла, а ее это мало волновало — но уж такой-то наряд я могла себе приобрести раз в год. Вот с куртками и обувью было сложнее, мать оставляла мне на это очень мало денег — не потому, что их не было, а потому, что она понятия не имела, сколько стоит обувь, которую можно носить и не стать всеобщим посмешищем. И в какой-то момент я открыла для себя подсобки окрестных магазинов. Я познакомилась со всеми продавщицами, я помогала им наряжать манекены и убиралась в подсобках, приносила им булочки и кофе, иногда оставалась посторожить торговый зал, а случалось, что и продавала что-то — клиентки считали, что ребенок врать не может и скажет правду, хорошо смотрится вещь или нет. В награду мне порой перепадали вещи, которые списывали по тем или иным причинам, причем перепадали часто совсем бесплатно.

Я даже получала от этого удовольствие, превратив добычу брендовых шмоток в спорт. Вы скажете — какие шмотки для маленькой девочки? — и будете не правы, потому что девочек воспитывают не родители, а дешевые журналы и сериалы о школьниках. А там не бывает китайских стеклянных блузок и ужасных отечественных сапог, если вы понимаете, о чем я толкую. Девочки — это пираньи, яростно набрасывающиеся на любого, кто выглядит не так, как принято в их среде. Что такое школьная травля, я знала, видела не раз. Но я никогда не была жертвой, хотя никогда и не участвовала в травлях. Я рано поняла: чтобы выжить в социуме, нужно сливаться с толпой, не выделяться, и тогда никто не станет присматриваться пристальней. Опасно быть человеком в толпе зомби.

Ну, назовите меня высокомерной, и что?

Так мы с матерью жили четыре года — каждая сама по себе. Я просто смотрела на все это, думая о том, что наша жизнь совсем не похожа на нормальную — ну, знаете, вот на ту жизнь из рекламы, где мама, папа и двое счастливых детишек, все улыбчивые, обнимаются, трескают какую-то вкусную фигню и явно не думают о том, что завтра папаша налакается до синих слоников и перережет и детей, и маму в розовом свитере, выстиранном с каким-то суперополаскивателем, и даже рыжую ушастую собаку убьет, если у той не хватит ума сбежать. Нет, эти люди живут в красивом чистом доме, у них в холодильнике есть овощи и апельсиновый сок, у их детей есть прекрасные светлые комнаты и яркие игрушки, а родители читают им на ночь сказки и возят по выходным на пикники. А у нас квартира, которая помнит смерть и кровь, и мать, которая плевать на меня хотела.

А потом вдруг все начало меняться.

Началось все с того, что мать купила тюбик краски и неумело намазала ее на волосы, тщательно изучив инструкцию. Понятия не имею, почему она не пошла в парикмахерскую, но она заляпала раковину в ванной, и я потом оттирала ее губкой, думая о том, к чему бы это.

Она никогда на моей памяти не прихорашивалась.

А все оказалось к тому, что фирму, на которой работала мать, перекупил некто Зиновий Бурковский. И он как-то сразу принялся звонить матери, что-то там обсуждать, и я впервые за много лет услышала, что моя мать разговаривает предложениями, а не кивками и междометиями. С Бурковским она разговаривала, еще как! И то ему, и сяк — а он взял моду: как вечер, тут же присаживался матери на уши, и она даже смеялась, я собственными ушами слышала!

И я понимала, что это неспроста.

А потом он пришел к нам домой. Перед его приходом мать впервые за все время занялась уборкой, даже занавески новые купила! И я поняла, что наша жизнь изменится, и хотя вряд ли это будет такая семья, как во всех этих рекламах йогуртов и ополаскивателей, но, возможно, это будет нечто более нормальное, чем то, что есть у нас.

Учитывая, что к тому времени мы с матерью вообще не разговаривали друг с другом.

Он сначала даже показался мне неплохим дядькой — Бурковский, в смысле. И я подумала тогда: возможно, он не станет сильно напиваться, а напившись, сразу будет ложиться спать, а не гоняться за нами с ножом и колотушками. Но он совсем не похож был на папашу, и я решила, что он, скорее всего, пьет не каждый день. Правда, Бурковский зачем-то притащил к нам своего избалованного сынка, такого же гладкого и улыбчивого, как и сам, — но то, что он пронырливый и наглый, уж это я поняла сразу, как только взглянула на его туфли за бешеные деньги, я такие видела в бутике, где регулярно помогала в подсобке, и джинсы на нем тоже были из последней коллекции, и стригли его явно не в нашей местной парикмахерской. И смотрел он на нашу квартиру так, словно впервые в жизни попал на помойку, и я в этом его понимала — несмотря на все мои усилия, квартира наша и была помойкой, но нечего ему было воротить нос, вот что.

Правда, я привыкла не подавать виду, что вообще что-то чувствую, а потому на мальчишку и не смотрела.

Я даже привычно промолчала, когда Бурковский сказал:

— Ну, вот, детка, это Янек, поиграйте вместе.

Как будто я грудная — играть. И как будто я не понимаю, зачем он пришел в нашу квартиру.

Я молча ушла в свою комнату, краем уха уловив:

— Она у меня немножко дикая, не привыкла к мужчинам.

Как будто она знала, к чему я привыкла, а к чему нет. Как будто ей было не все равно все эти годы, что со мной и где я брожу целыми днями. Но перед Бурковским она разыграла эдакую Мамашу Года, и он на это повелся, как последний лох. Когда речь шла о матери, у него мозги отшибало напрочь.

Но это я только потом поняла, а тогда просто удивилась, что он клюнул на такую туфту.

Его жена умерла двумя годами раньше, и он искал не просто жену, но и мать для своего Янека. Со смеху умереть можно, вот уж кто меньше всего годился на роль матери, так это моя мать. Но Бурковского ей удалось обвести вокруг пальца — все-таки она была красивая, а я не выглядела заброшенной. То, что в этом нет никакой ее заслуги, Бурковский даже представить себе не мог.

А я предпочитала не распространяться, да у меня никто и не спрашивал.

Просто потом оно вдруг так быстро завертелось, что — раз! — и мы уже живем в доме Бурковского, где у меня есть комната, как в кино, и полный шкаф одежды. Меня перевели в жутко дорогую школу, где уже не было юбки в серую клетку и серого пиджака, а были синие пиджаки и юбки в синюю клетку, и герб на лацкане, и разная фигня, которую называли «школьная традиция». Мы стали ездить на пикники, на море и еще бог знает куда — но дело в том, что я всегда знала: когда-то это закончится, потому что вряд ли мать сказала Бурковскому всю правду. Да и кто бы сказал? Но когда он узнает… В общем, я знала, что вся эта красивая жизнь рано или поздно закончится, тем более что между мной и матерью так и осталось молчание.

Нам по-прежнему нечего было сказать друг другу.

Она разговаривала с Бурковским и Янека облизывала изо всех сил — строила из себя примерную мать, а меня словно и не было на свете, тут уж она никак не могла себя переломить. И я удивлялась, как это Бурковский, весь из себя такой примерный папаша и вообще неглупый чувак, не замечает того, что происходит у него под самым носом.

Но он, конечно же, все видел, просто молчал до поры.

Правда, он не раз пытался поговорить со мной, но дело в том, что я с ним говорить не хотела. Ни с ним, ни с их распрекрасным Янеком, ни с матерью, конечно же, — хотя справедливости ради надо сказать, что она и не пыталась. Я не хотела говорить с Бурковским, потому что все это было неправдой, как реклама ополаскивателя. И когда Бурковский подъезжал ко мне с разговорами, я просто молчала или отвечала односложно — точно так же, как все эти годы делала мать, оставив меня наедине с жизнью.

Ну, назовите меня неблагодарной, что ж.

Но я не вещь, чтоб меня таскать туда-сюда, просто ставя меня перед фактом: вот ты завтра идешь в новую школу! Я к предыдущей-то едва привыкла, но у них, видите ли, семья теперь, а куда ж меня девать, приходится нянчиться, чтоб соблюсти приличия. Мать охотно оставила бы меня в нашей старой квартире, но это не вписывалось в ее новый сияющий образ Идеальной Матери. Я бы сама охотно там осталась, лишь бы они все отвалили от меня, но у Бурковского был другой план. Он считал, что лучше знает, как именно для нас будет хорошо. Он меня даже к психологу таскал, да только эта ушлая тетка живо разобралась, что к чему, и без обиняков заявила ему, что жнет он сейчас то, что посеяла его любимая женушка, и что если кого и надо лечить, то не меня, а ее.

Ну, как вы понимаете, я ни за что на свете не пропустила бы их разговора, а потому спряталась за диваном в гостиной.

Бурковский был в ужасе, потому что, как я и предполагала, мать не рассказала ему правды. Он понятия не имел ни о том, что сделал папаша, ни о Маринке, ни о чем вообще — а шрам на шее мать как-то ему объяснила, конечно, — и солгала, ясен хрен. И я помню, как она рыдала и каялась, что не сказала ему, а он смотрел на нее со смесью жалости и недоумения, а потом спросил:

— Маша, я другого не понимаю. Девчонка-то при чем?

Мать помотала головой, пытаясь нырнуть в молчанку, но Бурковский на то и был Бурковский, что с ним этот номер не прокатил, он тут же, не отходя от кассы, распотрошил мать до самого нутра без всякого психолога, потому что все лежало на поверхности.

— Не могу я, Зенек. — Мать сделала мученические глаза, и Бурковский дрогнул. — Видеть ее не могу и ничего с собой не могу поделать. Она похожа на него, понимаешь? Вот эти синие глазищи в пушистых ресницах, нос его, губы — то, за что его бабы любили, и я была на все готова, лишь бы он был со мной, детей ему родила, на него похожих, терпела все… Как в тумане жила! А она все это видела, понимала — и сбежала! Я потом только вспомнила: как вечер, так она за дверь и приходит ночью, где при этом шарилась, неизвестно. Стас уже спит, я синяки мажу гелем, и эта является как ни в чем не бывало и давай по кастрюлям заглядывать. Она знала, что он это сделает, она похожа на него, и она понимала, что он сделает рано или поздно. Маришка была маленькая, она сбежать не могла, а эта сбегала постоянно! Кот за дверь, и она вслед — якобы ловить его, но я потом поняла уже: она знала!

Ну, я не то чтоб точно знала, но предполагала. И если бы у матери сохранился мозг, если бы она оказалась, как и я, Другим Кальмаром, она бы тоже предполагала такой исход, и Маринка сейчас была бы жива. Ей было всего полтора года, и я уже почти не помню ее лица, но это без разницы, потому что она была моей сестрой, а из-за матери, из-за того, что она безмозглая идиотка, моей сестры больше нет. Но мать не сказала Бурковскому, что запретила мне тогда унести Маринку. И если опустить этот факт, то получается, что я предательница, а она невинная жертва.

Только я отлично помню, как было дело!

И в тот момент я поняла, почему мать так себя ведет со мной. Она в курсе, что я помню. Это она в милиции могла рассказывать что угодно, и ей поверили, и Бурковский поверил, но со мной в эти игры «верю — не верю» играть было бесполезно, я точно знаю, что и как было в тот вечер, как и во многие дни и вечера до того.

Я единственный свидетель, вот что.

— Маша, это чудовищно. — Бурковский покачал головой. — Ты сама-то хоть понимаешь, насколько это чудовищно? Девочка жила посреди постоянного скандала, драк и страха. Когда все случилось, сколько ей было, восемь? Ах, да, восемь с половиной, это разница! А до этого она уже научилась прятаться, она просто начала убегать — бродила где-то по ночам, ожидая, пока утихнет побоище в ее доме, и ты даже не искала ее! Это что ж надо было увидеть и узнать ребенку, чтоб она с шести-семи лет по ночам бродила невесть где, потому что дома было хуже? Но в итоге благодаря этому она выжила, сама выжила, сама о себе позаботилась — и о тебе тоже, если на то пошло, потому что побежала за помощью. Вдумайся, Маша: не ты, мать, позаботилась о ней, а она сама, и ты же ее за это обвиняешь? Вероника права, тебе нужна помощь.

Мать зарыдала, и я поняла, что больше ничего интересного не будет.

Бурковский по факту так и не понял, что за птица моя мать, но это были отныне только его проблемы. Я не собиралась рассказывать ему — это ничего бы не изменило, да я и не хотела ничего менять. Никакие изменения на свете не могли вернуть к жизни мою Маринку, а без этого мне было наплевать, что там у них в семействе происходит, пусть живут как хотят.

Правда, за шторой я увидела носок кроссовки — Янек подслушивал, и теперь он тоже все знал.

Бурковский тогда незамедлительно запихнул мать в клинику, где ей пытались вправить мозги, а меня на время оставил в покое. Но я знала, что это ненадолго и что часики у бомбы тикают и все равно дело будет плохо. И я снова была права, но на этот раз сбежать без потерь мне тоже не удалось — я оказалась на улице, без денег и документов.

Просто снова дело в выживании, и я собираюсь выжить, чего бы мне это ни стоило.

И даже если приземлиться мне придется в этой странной квартире, рядом с почти незнакомой Валькой — это неважно, потому что я по-любому выживу.

Вот только узнаю, отчего так вопит толстуха.

Уставилась Валька в одну точку, и, кажется, ей уже совсем конец приходит, до того она перепугана, а на что смотрит, неизвестно — ничего там нет, кроме кресла.

— Валь!

Она смотрит на меня с мольбой, и будь я проклята, если понимаю, что происходит.

— Видишь, она приходит. — Валька плачет, боком придвигаясь ко мне. — Вот как вечер — и она тут как тут, я тебя позвала, думала, что при тебе она не придет, но куда там… Пришла и сидит. Господи, ну за что мне это? Половина лица сгнила уже, почернела вся, а приходит!

Валька цепляется в меня мертвой хваткой, и я понимаю, что плохи мои дела.

— Валь, там нет никого.

— Как же — нет! — Валька застонала. — Мама приходит, каждый вечер, я спать не могу совсем. Сядет в кресло, молчит и смотрит, глаза мутные… Вот, снова смотрит! Я-то надеялась, что при тебе она приходить не станет, да только…

Что ж, суровые времена требуют суровых мер.

— Я с этой бедой справлюсь, Валь. Дай-ка мне пачку соли и свечу, а сама возьми кастрюлю и колотушку.

— Зачем?

— А увидишь.

У Вальки нервный срыв, ясен пень, вот и словила глюк. Я о таком как-то читала, убеждать ее в том, что у нее галлюцинации — бесполезно, а потому сейчас я попробую убедить ее, что умею изгонять неупокоенные души, иначе выспаться мне сегодня вообще не светит и остаться здесь я не смогу.

— Вот, соль и свечка.

— Отлично.

Я зажигаю свечку и набираю соли в горсть.

— Бери колотушку и бей в кастрюлю, нужен чистый металлический звук в нечастом ритме. — Боже, что я делаю, кто бы видел! — А я буду читать мантру.

— Мантру? А почему не молитву?

Видали такое? Она еще и капризничает!

— Мантра — гораздо более древняя вещь, чем любая молитва. — И это правда, все это знают. — Это как бы тоже молитва, но к сущностям, которые слышат нас гораздо лучше, чем все святые, вместе взятые. Святым обычно не до нас, хотя и среди них хорошие граждане попадаются, но беспокоить их по ерунде и отвлекать от их святости из-за какого-то примитивного призрака смысла нет, так что давай, мерно извлекай звук, а я займусь остальным. — Ом-эйм-хрим-клим-чаммундайе-виччей!

Я затянула мантру Кали, потому что это первая, которая пришла мне на ум, — и она не хуже остальных, которые точно так же бесполезны, как и молитвы, но тут главное не победа, а участие, Валька должна верить в то, что я умею изгонять всякое.

Я запела мантру — точно так же, как это делала моя подруга Оксанка, которая реально верит во все эти дела и всерьез поет разные мантры, Валька застучала в кастрюлю, а я принялась посыпать солью кресло, делая пассы рукой, в которой горит свеча.

— Ом-эйм-хрим-клим-чаммундайе-виччей!

Свеча вдруг затрещала — видимо, от сквозняка — и начала оплывать черными потоками, а потом погасла.

Валька всхлипнула и уронила кастрюлю.

— Ушла! — Валька потрясенно смотрит на меня. — Светк, она ушла, ей-богу! Да я уже и батюшку звала, и колокольный звон в Интернете включала — ничего не помогало, а тут ушла!

— Ушла и ушла, давай спать ложиться.

— А соль?

— А соль пусть до утра лежит, а утром уберешь — на перекресток вынесешь.

Должна же я придать действу какой-то магический оттенок, иначе Валька снова станет видеть разную чертовщину.

— Светк…

— Все, я устала, данная практика отбирает много энергии — давай спать ложиться.

— Да я не о том. — Валька виновато покосилась на меня. — А вдруг она вернется? Светк, перебирайся ко мне, я тебе спальню уступлю, ты же там платишь деньги за комнату, а я тебе бесплатно уступлю, живи здесь. Нет, я понимаю, что квартира рядом с железной дорогой… Но ты подумай: что я стану делать, если она вернется? Перебирайся, я тебе с вещами помогу, вдвоем перетащим. Светк, ну пожалуйста!

— Ладно.

Это значит, что теперь у меня есть крыша над головой. Пусть хоть так, но это лучше, чем на улице, и лучше, чем там, где я приземлилась, — ночами еще прохладно, а если ничего не изменится, то уже сейчас нужно думать об осени и зиме.

Я мою руки и чищу зубы. Валька на кухне чем-то гремит — не иначе, заедает стресс. Ну, наверное, данный способ не панацея от психических расстройств, но я ловлю себя на том, что продолжаю напевать мантру, притопывая в такт.

Кали — богиня смерти и разрушения, но у нее, как и у всех, есть другая сторона: это богиня-мать, победительница демонов и защитница от Зла. И если вдуматься, то все логично. Все разрушения принесла в мою жизнь мать, так или иначе. Но она дала мне жизнь, и этого ничто не отменит. И научила выживанию — хотя не ставила перед собой такой задачи, но выхода у меня не было.

— Светк, ты киселя-то выпьешь на ночь?

А раньше нельзя было сказать? Я уже зубы почистила.