Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— У меня тоже, — прошептал Вольгаст. — Но все-таки странно, что я о ней вспомнил. Возможно, это поможет мне объяснить, что я чувствую. Вы не будете против, если я вам расскажу про эту лошадь?

И когда заинтригованный и озадаченный Макэлпин утвердительно кивнул, Вольгаст рассказал ему, что он родился в польской деревне, расположенной на широкой равнине неподалеку от русской границы. В этой забытой богом деревне, где насчитывалось около сотни изб, все и вся принадлежало помещику, который жил в большом красивом доме, построенном примерно в миле от села. Среди поля сиротливо торчали неогороженные избы с односкатными пристройками и ветхие амбары. Особенно уныло деревушка выглядела зимой. Нелегко было в такой деревне еврею. Но летом выпадали хорошие времена, особенно если рядом происходили маневры. Солдаты не жалели денег. Они танцевали с девушками, иные девушки потом беременели, многим молодым мужьям приходилось краснеть за своих женушек, но ребятам было раздолье.

Их старенькая лачужка состояла из большой комнаты, кухни, в которой жила вся семья, и двух крохотных каморок, где ночевали дети. Зимой вся жизнь семьи сосредоточивалась вокруг большой кухонной печи. Невеселая жизнь. Отец, низкорослый, но сильный, как великан, был суров и бешено вспыльчив с женой и детьми. Мать, безответная, кроткая женщина, даже не мечтала никогда о лучшей жизни. Ее предки жили так же и пять сотен лет назад. Их участь мало чем отличалась от участи крепостных. Все, что выпадало на их долю, — заработок, страдания, бедность и редкие проблески надежды, исходило от помещика и из большого дома, где отец работал при конюшне. Всегда хмурый, ворчливый, несдержанный на язык и на руку, отец держал ребенка в постоянном страхе; но случалось, вечером он приносил домой какую-нибудь выброшенную за ненадобностью книгу и, швырнув ее сыну, заставлял его читать до тех пор, пока не придет время ложиться. Сам он как-то — наверно, в усадьбе — выучился грамоте, и мальчик тоже должен был учиться. О чем шла в книге речь, было неважно. Мальчик вглядывался в строчки, освещенные неверным светом свечи, и у него болели глаза. Чтения прекратились, когда оказалось, что он слепнет.

Летом мальчик от рассвета до темноты работал вместе с отцом в усадьбе и на поле, помогал в конюшне и радовался, если ему поручали делать что-нибудь самостоятельно, без отца, который вечно помыкал им и бранился. Мальчику нравились конюшни, зимою так приятен был теплый дух, который шел от лошадей; он любил закладывать сани, снаряжая их в дальнюю поездку по пустынным дорогам. Бывали случаи, когда лошадь и сани заносило снегом в пути. Несколько их односельчан замерзли насмерть, застигнутые метелью в дорого.

В нескольких милях от деревни был городок, куда отец Вольгаста ездил раз в неделю делать разные закупки для помещика. Мальчик всегда сопровождал отца в этих поездках. Его обязанностью было запрячь в телегу белую лошадь, каждый раз одну и ту же белую лошадь. Это была красивая, резвая лошадь, не скаковая и не ломовая, а именно такая лошадь, которая должна везти мальчика и повозку. Эти путешествия были самой большой радостью в его жизни. Проехав часть пути по разбитой дороге, глубокие колеи которой вели прямо туда, откуда вставало солнце, отец доставал трубочку и, торжественно вручив сыну вожжи, так и забывал взять их потом назад. Надвинув кепку на глаза и тяжело сопя, он дремал, пригретый теплым солнышком. Лошадь сразу понимала, в чьи руки попали вожжи. Она слегка помахивала хвостом, переходила на рысцу и весело трусила до самого городка. Мальчик не будил отца, пока они не проезжали главную улицу, — ему хотелось, чтобы все прохожие видели, как он сидит на месте возчика и держит в руках вожжи.

Часа три или четыре они ходили по лавкам, и вот тут-то начинались чудеса: отец делался совсем другим, когда судачил с лавочниками и уличными зеваками. Он не становился ласковее к сыну, но что-то человеческое в нем проглядывало. Казалось, эти несколько часов, что он смеялся и шутил с приказчиками, он был сам себе господином. И в это время он уже не так сильно напоминал кряжистого и неповоротливого бородача крестьянина. Когда ночью они возвращались в усадьбу, отец доверял мальчику присмотреть за лошадью, накормить ее, поставить в стойло. Эта белая лошадь, переносившая его как бы в другой мир, где все весело и свободно, казалась мальчику волшебной лошадью. В его убогой жизни не было ничего подобного этим поездкам. Вышло так, что только он один ухаживал за этой лошадью, и постепенно он вообразил себе, что он ее хозяин.

Как-то раз они с отцом, приехав в город, отправились на извозчичий двор. Отец встретил там приезжего купца, который принялся осматривать телегу и лошадь. Отец и богато одетый купец что-то серьезно обсуждали, и мальчик не прислушивался к их разговору. Потом отец взял его за руку, вывел на улицу и сказал, что им нынче придется пешком пройти пять миль до усадьбы, так как он продал лошадь и телегу.

Только за городом, идя по дороге, мальчик понял, что никогда больше не увидит белую лошадь. Он стал плакать, он кричал, что это его лошадь. Потом он повернулся и побежал назад. Отец бросился следом и поймал его. Помещик велел продать лошадь, сказал он угрюмо. И они снова зашагали по дороге. Солнце жарило вовсю, нигде ни деревца. Отец шел быстро, держа мальчика за руку, и по лицу его градом скатывались капли пота. Мальчик видел его раскрасневшееся, потное лицо, хотя бежал со всех ног, спотыкаясь о рытвины, захлебываясь от плача и заклиная отца вернуться, отобрать у купца лошадь и больше никому ее не отдавать. Но отец не отвечал на его мольбы и упорно шел дальше, глядя прямо перед собой. Мальчик бросился на землю, стал кричать и ни за что не хотел подыматься. Тогда отец повернулся, рывком поставил его на ноги, и начал избивать. После первого удара он уже не мог остановиться. Он был как бешеный. Схватив валявшуюся при дороге хворостину, он яростно бил мальчика, и его глаза горели такой ненавистью, что становилось страшно. Тонкая хворостина сломалась, он тупо взглянул на обломки, отшвырнул их прочь и, не сказав ни слова, зашагал по дороге.

На всю жизнь запомнил Вольгаст, как его отец брел, не оглядываясь, по дороге, плечистый, чуть сутуловатый, с большими, вяло покачивающимися на ходу руками. Мальчику хотелось крикнуть отцу, чтобы он подождал, но он боялся увидеть его лицо, когда отец обернется.

Весь остаток лета и всю осень, приезжая в город уже на другой телеге и с другой лошадью, мальчик высматривал на улицах ту, свою. Он мечтал о том, что, когда подрастет, отправится в соседний город и разыщет там белую лошадь, но отцу ни разу не проговорился о своих мечтах. Поездки в город прекратились с наступлением холодов. Отца послали помогать рабочим, строившим в имении каменный амбар, мальчик тоже помогал им. В первый морозный день, когда земля затвердела и высыпал снежок, рабочие решили закончить амбар к вечеру. Отец Вольгаста, самый сильный человек в имении, подтаскивал к лесам камни из большой груды. Весь день таскал он, словно вьючное животное, от груды к стройке эти тяжеленные камни, по два в раз, прижимая каждый к себе рукой, а на дворе тем временем начало смеркаться, и он спешил, так как каменщикам хотелось покончить с работой в тот же день. И вдруг колени у него подогнулись, он выронил один камень и остановился с удивленным видом, а затем второй огромный камень выкатился из-под его руки. Отец медленно опустился на землю, потом рухнул навзничь, прижимая руки к сердцу. Глаза его были закрыты, но, когда к нему подбежали рабочие, он сказал:

— Сын… где мой сын?

Как страшно было слушать мальчугану захлебывающееся дыхание отца и даже в этот миг не забывать, что он всегда его боялся. Открыв глаза, отец улыбнулся ему. Это была первая ласковая улыбка, которую мальчик увидел на его большом бородатом лице. Отец очень старался, чтобы улыбка получилась ласковой.

— Скверно вышло с этой лошадью, сынок, — прошептал он. — Постарайся завести когда-нибудь свою собственную белую лошадь. Хорошенько постарайся.

И умер.

Вольгаст отвернулся и стал смотреть на сеявшийся за окном снежок.

— Я сказал вам, что это случилось в тот день, когда в нашей деревне выпал первый снег? — спросил он.

— Кажется, сказали.

— Сегодня, кстати, тоже самый холодный день за всю зиму. И снега немного. Может быть, поэтому я все это и вспомнил. — Он предложил Макэлпину сигару. Достал одну и для себя, но не закурил. — У меня был дядя в Бруклине, он выписал из Польши мою мать и нас с сестренкой, — продолжил он. — Мать в Бруклине и умерла. А я жил в страшной бедности, и за что я только не брался, мистер Макэлпин… Школу жизни я прошел, перебиваясь всякими малопочтенными занятиями, но я всегда мечтал о прочном положении… Я таскал к рингу воду, прислуживая разным жуликам менеджерам, я был служителем в общественной уборной, я был вышибалой в Буффало. Но сказать вам одну вещь? Я всегда помнил об этой белой лошади, всегда помнил, как мой отец улыбнулся, преодолевая боль, и что он мне сказал перед смертью. Мне кажется, я поэтому всегда так рвался упрочить свое положение. Иметь что-то свое. Стать прочно на ноги. И в Монреале счастье улыбнулось мне. У меня здесь хорошая клиентура. Впервые в жизни я прочно стою на ногах. У меня связи, друзья. Меня знает весь город. Я могу дать человеку в долг, могу взять в долг… когда угодно, хоть двадцать тысяч. Монреаль замечательный город. Даже когда будет двадцать градусов мороза, я все равно скажу, что это город замечательный. Перебирайтесь к нам, мистер Макэлпин.

— Я об этом подумываю.

— И правильно. Так вот, как я вам уже говорил, мне здесь неплохо живется. — Добравшись наконец до главного, он произнес медленно и веско, вперив в Макэлпина свои бледно-голубые глаза: — Я хочу, чтобы все осталось так, как есть. Я очень огорчусь, если кто-нибудь испортит мне всю музыку. А вы бы не огорчились?

— Почему? Наверно, тоже огорчился бы.

— Кстати, я сейчас немножечко расстроен. Меня расстроила ваша подружка Пегги.

— Пегги? Каким образом?

— Она сегодня привела в мой ресторан черномазого.

— Ах вот что! Ясно.

— Представьте себе. Вы же знаете, мистер Макэлпин, — продолжал он мягко, — ваша приятельница образованная девушка. Она прекрасно понимает, что она делает. Ей захотелось зайти с черномазым в какой-нибудь кабачок не на улице Сент-Антуан. Так почему же она выбрала именно мой? — Когда Макэлпин лишь вздохнул в ответ, он сердито повторил: — Почему? Что вы молчите, ну? Вы же поняли мой вопрос, мистер Макэлпин? Так отвечайте.

— Но ведь вы считаете, что ответ может быть только один.

— Мне хочется услышать его от вас.

— Нет, — устало сказал Макэлпин. — Незачем бередить вам душу.

— Бередить душу?

— Конечно. Вы не сможете поверить, что она пришла к вам с негром, потому что знает вас, с приязнью к вам относится и считает вас человеком без предрассудков. Может быть, ее выбор — дань уважения вашим достоинствам. Вы меня поняли, Вольгаст? — Вольгаст не перебивал его, он видел, что Макэлпин его не осуждает, наоборот, сочувствует ему и понимает, как он уязвлен. — Но эта дань неизбежно — вас ведь к этому толкает весь ход истории — воспринимается вами как оскорбление. Не спорю, Вольгаст, — сказал он. — Она бестактна. Если бы у нее была хоть капелька благоразумия. — Он вздохнул, откинулся на спинку стула. — Меня очень тревожит, что ее безрассудство неизменно поднимает в нас ту муть, то мерзкое и бесчеловечное, что мы старательно скрываем от себя и от других.

Его волнение на миг передалось и Вольгасту, которого к тому же растрогала готовность Макэлпина понять его и посочувствовать ему.

— Вы мне нравитесь, мистер Макэлпин, — сказал он, помолчав.

— Я? — удивился тот.

— Вы славный малый. Но такую дамочку я понимаю лучше, чем вы, — угрюмо добавил он. — Ей захотелось выбраться со своими черненькими с улицы Сент-Антуан, и можете не объяснять мне, почему она остановилась на моем кабачке. Ну что ж, против черных я ничего не имею. Так что дальше? Она приведет одного, за ним другого, а там еще одного, каждый раз рассчитывая, что со мной этот номер пройдет. И что из этого получится? А получится то, что очень скоро я буду держать кабак для чернокожих, растеряю всех порядочных клиентов и вылечу в трубу. Разве не так?

— Скорое всего так, — грустно кивнул Макэлпин.

— Скажите, зачем мне вся эта морока? Меня устраивает то, что я имею сейчас, — сказал Вольгаст. Его улыбка казалась даже добродушной, но в тихом шепоте и в бледных недобрых глазах была пугающая решимость. — Если крошка Пегги опять ко мне припрется с черномазым, то черномазому я ни слова не скажу. Зачем мне его оскорблять, ведь не он меня унижает. Но вашу приятельницу я стукну по голове бутылкой из-под джина. Или еще лучше, я разобью бутылку и порежу ей лицо зазубренным стеклом. После этого на нее даже черные не польстятся. Вы ей передадите это, да, мистер Макэлпин?

— О, я непременно с ней поговорю, — поспешно ответил Макэлпин. — Я обещаю вам, Вольгаст.

— Пусть забудет дорогу в мой кабачок. Вез нее у нас там мило и уютно, — сказал Вольгаст, благодарно улыбнувшись, когда Макэлпин кивнул головой.

Они допили кофе, вышли на улицу и смущенно остановились на перекрестке. Не зная, как быть дальше, запахнули воротники, пошаркали ногами, сунули руки в карманы. На Пил и Сент-Катрин уже зажглись огни, женщины пробегали мимо, скрипя ботинками по снегу и пряча от мороза лица. Но газетный киоск был открыт. На углу четыре зазывалы с ипподрома приплясывали на своих местах, чтобы согреться. Мимо, стуча копытами, прошла запряженная в сани тощая лошадь. Из табачной лавочки напротив выскочил щуплый человечек в большом пальто и, шмыгнув через улицу, присоединился к зазывалам.

— Никак не мог прорваться к телефону, — пожаловался он. — Верное дельце, а я чуть его не прозевал.

По ту сторону площади на фоне темнеющего неба маячил Сан Лайф Билдинг.

— Может быть, заглянете ко мне, выпьете рюмочку? — предложил Вольгаст, взяв Макэлпина под руку.

— Нет, мне еще нужно поработать до обеда, — сказал Макэлпин. — Вечером я иду на хоккей.

— Договорюсь как-нибудь с Дерлем, — сказал Вольгаст, — и схожу с вами на стадион, Так, может, вы зайдете к нам сегодня попозже вместе с Фоли, а?

— Возможно.

— Я буду вас ждать. Пока.

— Пока.

Вольгаст потрепал его по плечу и медленно побрел по улице, неторопливый и благодушный. Не двигаясь с места, Макэлпин глядел ему вслед, испуганный и потрясенный силой ярости этого человека.

Резкий порыв ветра заставил его повернуться, поспешно схватившись за шляпу. Он заторопился прочь, чтобы успеть сказать хоть слово Пегги до того, как Вольгаст что-нибудь предпримет. Но он не знал, где искать ее. Придя в гостиницу, он стал взволнованно ходить из угла в угол. Он не мог идти с Кэтрин на хоккейный матч до разговора с Пегги, хотя и был уверен, что разговаривать с ней бесполезно. Бросив взгляд на часы, он увидел, что не успеет выйти и перекусить. Он подошел к окну и посмотрел на Шербрук в сторону дома, где жила Кэтрин. И наконец взялся за трубку. Пегги была дома.

— Может, это и не произведет на вас большого впечатления… — начал он и рассказал ей о своей встрече о Вольгастом.

— А, — сказала девушка.

Ему пришлось пересказать их разговор подробнее.

— Что ж, все ясно, — сказала она наконец. — Я попрошу вас передать кое-что Вольгасту. У него лицензия на этот кабачок. Так вот, каждый раз, когда я там бываю и веду себя пристойно, а мои спутники тоже не нарушают порядка, он обязан меня обслуживать. Скажите это старому полковнику Вольгасту, или, еще лучше, я сама все это доведу до его сведения.

— Но, Пегги, зачем вы… ох, наказание, ведь что бы я вам ни сказал, вы меня не послушаетесь, верно?

— Верно, Джим, но все равно спасибо. Все равно.

Она повесила трубку.

Глава двадцатая

Подгоняемая несмолкаемым ревом, отзвуки которого, вырываясь из «Форума», эхом отдавались на соседних улицах, Кэтрин схватила Макэлпина за руку, и они, словно нырнув в омут, скрылись в похожем на пещеру подземном переходе, а потом чуть не бегом начали подниматься вверх по лестнице вместо с другими опоздавшими. Придя после условленного срока, Макэлпин рассыпался в извинениях, и Кэтрин снова почувствовала, что нужна ему. Всю эту неделю она ждала, когда же он признается, что был виноват в той отчужденности, которая — она угадывала это — возникла между ними в последние дни, и сейчас ей было радостно бежать, с ним рядом по ступенькам. Красивый шерстяной шарф ручной вязки, синий с желто-розовым узором, свисал с плеча ее бобровой шубки.

— Ой, не спешите так. Я совсем запыхалась, — взмолилась Кэтрин, тяжело дыша.

— Где вы были сегодня днем, Джим? — спросила она, взяв его под руку, когда они на секунду остановились передохнуть на площадке перед следующим ярусом.

Он замялся.

— А-а… в котором часу?

— Я вам звонила около четырех.

Они уже были на следующем пролете лестницы.

— Наверное, спускался вниз выпить коктейль, — солгал он.

Его покоробила необходимость лгать, и фальшь их отношений предстала перед ним во всей своей неприглядности. А ведь скоро Кэтрин узнает о его знакомстве с Пегги. Возможно, слух о том, как Вольгаст на него наткнулся в комнате девушки, уже пошел гулять по городу и в скором времени доползет до Кэтрин, как и до всех остальных. События опередили его планы. Он и Пегги еще не были готовы, они еще не успели стать по-настоящему близкими друг другу. И к тому же их сейчас ожидало враждебное осуждение всех окружающих. Если что-то дойдет до Карверов и они порвут с ним, то, возможно, он даже лишится места. Ну и ладно, это он как-нибудь переживет. Выгонят, и черт с ними. Он сделал свой выбор. Если бы Пегги была с ним вместе, все было бы хорошо. Но она пока не с ним и, может быть, никогда его не полюбит. И если к тому же он лишится дружбы Карверов и места в газете, уж не говоря о том, что он отказался от преподавания в университете, это полный крах. Вся его жизнь будет загублена. Ему стало так страшно, что на лбу выступила испарина.

Счастливая случайность помогла им без труда добраться до своих мест, находившихся в центре сектора против синей линии у зоны защиты команды «Рейнджер». Когда, бормоча извинения, они начали продвигаться по ряду, гол, чуть было не забитый канадцами, так взволновал публику, что все вскочили, и Кэтрин с Макэлпином удалось беспрепятственно пройти к своим местам. Они втиснулись между толстым, розовощеким французом в теплом коричневом пальто, который то и дело опускал руку в бумажный пакетик и подкреплялся арахисом, и низеньким франкоканадским патером с костлявым, бледным лицом. Рев волнами перекатывался по рядам болельщиков, то вздымаясь к сводам зала, то опадая и разбиваясь на отдельные возгласы и смутный ропот.

— Ах, этот Ричард, — взвизгнула Кэтрин, колотя Макэлпина по плечу. — Кто посмеет сказать, что он не лучший правый крайний? Смотрите, как идет!

Однако в этот момент игра переместилась к воротам канадцев, защитники откатились назад, рев схлынул, но многоголосый рокот не умолкал ни на секунду. Позади, тремя рядами выше мест, где находились Кэтрин и Макэлпин, завязалась драка. Светловолосый парень в кожаной куртке отчаянно налетал на немолодого уже, по виду весьма преуспевающего господина в котелке. Противникам не удавалось друг до друга дотянуться, и они молотили кулаками воздух. Но вот парень уцепился за поля шляпы процветающего господина и нахлобучил ее ему на глаза. Раздался хохот.

Макэлпин продолжал стоять, как будто ожидая, что драка вспыхнет снова, но на самом деле его взгляд приковали к себе ряды зрителей — ухмыляющихся, возбужденных. Эти все, как один, пойдут за Мэлоном, и все признают, что Вольгаст — кто он такой сам, им наплевать — говорил от их имени.

Все зрители были людьми обеспеченными — беднякам не по карману посещать хоккейные матчи. Некоторые из мужчин носили меховые шапки и енотовые шубы; другие, розовые, свежевыбритые, котелки, но большинство предпочитало мягкие фетровые шляпы пирожком. Женщины в меховых шубках, довольные, нежно жались к своим спутникам. Ряды, ряды, ряды… Вот там богачи — каждому видно, что богачи, а там — врачи и адвокаты с женами, торговцы, служащие на окладе, профсоюзные боссы. Они все пришли с горы, из всех ее районов, из богатого Уэстмаунта и респектабельного, основательного Френч Утремон, из еврейских магазинов на Сент-Катрин, а на самых дешевых скамьях, конечно, разместилась горстка негров с улицы Сент-Антуан. Вот они, граждане второго в мире по величине города, где говорят по-французски, вот развертывается ряд за рядом панорама лиц — лица французские, лица американские, канадские лица, еврейские лица, и вопли каждого сливаются в гигантский хор; все они приспособились и научились вместе сидеть, вместе вопить и вместе жить, и даже для Милтона Роджерса, который, пожав плечами, утверждает, что «наше общество смердит», даже для него в этом доме Всех Наций обеспечен уголок, ничуть не хуже тех, в которых он благоденствовал, находясь в Париже. Ну а Вольгаст? Вольгаст их ретивый вышибала, он сгребет Пегги за ворот и, встряхивая, просипит: «Дилетантка паршивая! Кому сдалась твоя занюханная доброта и нежность? Да у нас тут у самых дешевых шлюх этого добра хоть отбавляй».

— Смотрите же! Смотрите! — закричала Кэтрин, дергая его за руку.

Море лиц вздыбилось над ним. Оно вздыбилось и над Пегги, а потом обрушилось могучим валом и захлестнуло их обоих.

— Эй ты, в шляпе! Сядь, зараза! — крикнул ему кто-то.

— Сядь или сматывайся домой!

— Джим, Джим, — позвала Кэтрин, — что с вами случилось?

— Тресните его по башке. Садись! Ты не стеклянный!

— Эй ты! Сгинь!

— Да ради бога, Джим, — Кэтрин крепко ухватила его за руку. Едва он сел, она вскрикнула: — Ой, смотрите же, смотрите, смотрите!

Прекрасная комбинация была начата канадским вратарем. Отражая бросок, он передал шайбу правому защитнику, тот сильно переправил ее форварду, который ворвался в зону защиты противника, повернулся, делая вид, будто хочет прижать шайбу к борту, а сам скрытым пасом передал ее своему крайнему нападающему, уже пересекавшему синюю линию. Крайний аккуратно остановил шайбу, обвел защитника, сместился вправо, затем неожиданно отбросил шайбу назад, идущему следом своему центральному нападающему, оставшемуся неприкрытым, ибо защитники «Рейнджера» «провалились», скатившись к бортам. Сделав вид, будто собирается бить в нижний правый угол, центр нападения канадцев уложил вратаря, который в шпагате попытался прикрыть угол, спокойно поднял шайбу и направил ее под верхнюю планку над распростертым телом вратаря.

— Гол! Гол! — в упоении кричала Кэтрин. — Великолепно, правда, Джим? Какая стройная комбинация! Просто как балет, да?

Ответ Макэлпина утонул в реве трибун. Румяный мужчина, сидевший с ним рядом, вскочив с места, высыпал ему на пальто весь арахис из пакета, потом хлопнул его по спине и заключил в объятия, а священник, восторженно воздевая кверху руки, разразился пылкой тирадой на французском языке. Все вокруг смеялось и бурлило шумным ликованием, и лишь один Макэлпин молчал, как зачарованный уставившись на лед. «Да, Кэтрин нрава — думал он. — Стройная комбинация. И все что нарушает стройность, — плохо. А Пегги нарушает ее».

Прозвучала сирена. Поток людей, жаждущих кофе и бутербродов с горячими сосисками, подхватил их и вынес в фойе. Тесно прижатые друг к другу, они покачивались в давке, то чуть вперед, то чуть назад, и им никак не удавалось пробраться к буфетной стойке. Кэтрин увидела двух своих знакомых из Молодежной Лиги и окликнула их. Макэлпин вдруг оказался лицом к лицу со своим соседом, худощавым патером. Низенький священник, достававший ему лишь до плеча, был в шляпе, плотно надвинутой на голову. Его костлявый локоть больно упирался в ребра Макэлпина.

— Хорошая игра, — улыбаясь, произнес он с небольшим акцентом.

— Неплохая.

— Только вот этот новый стиль мне не очень по душе. А как вам?

— Да что, катаются, катаются, и больше ничего, — согласился Макэлпин. — Просто бросают шайбу в зону, а потом все вкатываются за ней.

— Такое впечатление, словно наблюдаешь ходы на шахматной доске. Не так ли?

— Вы правы, — сказал Макэлпин.

У священника было умное, некрасивое лицо. Уж он-то хотя бы из профессионального интереса должен был бы обратить внимание на такую дилетантку, как Пегги. Как хорошо было бы с ним поговорить и, найдя поддержку в его профессиональном участии, уже не чувствовать себя столь бесконечно одиноким. Но нет! В конце концов и он примкнет к своей пастве и к Вольгасту.

— Когда я был мальчиком, хоккей был другим, — сказал Макэлпин. — Игра строилась на коротких передачах. Изумительное было зрелище.

— Да, теперь играют по-другому, — согласился священник. — И сейчас есть комбинации. Но многие игроки не могут подержать шайбу.

— Ну а Ричард? Это по крайней мере он умеет.

— В зоне — да.

— А больше, конечно, катается без шайбы, — сказал Макэлпин.

Он не сомневался, что и священник будет против них. Еще бы! Вот Пегги в исповедальне: «Каюсь перед всемогущим господом и перед тобой, отец. Каюсь в том, что ко всем без различия относилась одинаково. Каюсь в том, что не сберегала свою любовь только для достойных. Каюсь в том, что пробуждала в людях самое дурное и восстанавливала их друг против друга. Отчего не приношу я людям мира, отец?» — «Милое дитя мое, все это очень сложно. Не нарушай общественного благочиния. Ты заблуждаешься, считая, что стоящие на страже закона и порядка враждебны поборникам… ну, словом, тем, кто, как ты, ратует за неуемную доброту и нежность. Хорошенько подумай об этом, милое дитя, взгляни на это в свете высшей гармонии. Блаженный Августин учил…»

— Нынче самый холодный вечер за всю зиму, — вяло промямлил священник, чувствуя, что Макэлпин утратил к нему интерес.

— А сильные тут у вас бывают морозы? — спросил Макэлпин.

В этот момент звук сирены объявил, что перерыв окончен. Кэтрин, которую оттеснили от него на несколько шагов, крикнула: «Сюда, Джим», — и они вернулись на свои места.

В углу слева от ворот канадцев защитник блокировал нападающего команды «Рейнджер», прижал его к борту и, отбросив шайбу, ликвидировал угрозу своим воротам. В отместку рейнджеровский форвард, проезжая мимо защитника, с такой силой ударил его клюшкой по плечу, что она разлетелась надвое. Судья этого не заметил, поскольку игра шла на другом конце площадки. Пострадавший защитник, как на пружине, повернулся к обидчику, потом упал на колени и завертелся на льду, схватившись руками за шею. Трибуны охнули. В этот момент второй защитник канадской команды, отбросив клюшку и перчатки, набросился с кулаками на рейнджеровского форварда. Тот отпрянул, подняв клюшку, чтобы оборониться. Тут наконец судья остановил игру и, яростно грозя защитнику, знаками велел ему удалиться с поля. Неожиданно откуда-то вылетел еще один рейнджеровский форвард и набросился на канадского защитника. Вслед за ним на площадку высыпали остальные игроки, и началась ожесточенная потасовка. Мелькали кулаки, лед усеяли перчатки и клюшки. Кое-кто из игроков фехтовал клюшками, как шпагами. Толпа восторженно взвыла.

В конце концов судьи разняли дерущихся и принялись раздавать наказания. Больше всего штрафных минут выпало на долю канадского защитника, первым отбросившего клюшку и напавшего на рейнджеровского форварда, того самого форварда, который, собственно, и начал драку. Малым штрафом был наказан напавший на него форвард. Нападающему же «Рейнджера», сломавшему клюшку о плечо защитника, главному заводиле и виновнику драки, вообще удалось выйти сухим из воды. С беспечным и повинным видом он не спеша разъезжал по площадке.

— А что же этому? — спросил священник, обращаясь к Кэтрин и указывая на рейнджеровского форварда.

— Правда, вы только посмотрите, каким паинькой прикинулся, — закричала Кэтрин, негодующим жестом указывая на забияку из «Рейнджера».

Остальные десять тысяч зрителей вскочили с мест и, точно так же указывая на форварда, возмущенно орали:

— Эй, а этого почему не удалили? Выгнать его с поля!

Тем временем виновник скандала преспокойно подъехал к скамье запасных за новой клюшкой. Его невинный вид мог довести до бешенства, но судья, слепой дурак, попался на эту удочку. Все игроки на канадской скамье вскочили и, колотя клюшками по бортику, указывали судье на форварда. Но судья, подбоченившись, не желал замечать всеобщего возмущения и предложил провести вбрасывание.

— Долой его! Долой, долой! — вопила Кэтрин. Ее красивое лицо исказилось от гнева, глаза возмущенно сверкали. — Спустить главному зачинщику! Он ведь заварил всю эту кашу!

Толстяк француз, который, вскочив на ноги, извергал: ошеломляюще стремительный поток французских проклятий, вдруг перешел на английскую речь. Одновременно с ним вопили еще десять тысяч глоток, но ему казалось, что английские слова должны достичь слуха судьи.

У него дрожала челюсть, глаза закатились, он готов был разрыдаться, однако в следующую минуту лицо его побагровело, щеки надулись и он яростно выкрикнул:

— Слепошарый! Идиот! Весь вечер ни черта не видел! Вор! Мошенник! Ничтожество! Убирайся с поля! Пошел вон! Подохни ты! Плюю на тебя!

Он приложил ко рту рупором ладони и издал душераздирающий стон.

Теперь поле казалось белевшей на дне черной пропасти крохотной площадкой, где корчились жертвы, а на исполинских склонах пропасти пронзительно вопила обезумевшая белолицая толпа, обвиняя двух — того, кто, нарушив правила, с независимым видом разъезжал по ледяному полю, и того, кто ему потворствовал. Толпа ревела и улюлюкала, как безумная. Свист, звонки, гудки сирены. Разбушевавшийся толстячок француз, будто вынырнувший из моря звуков, дубасил Макэлпина по плечу. Потом он вдруг вспрыгнул на сиденье, стащил с обеих ног калоши и швырнул их на площадку. Целый град галош посыпался со всех трибун на игроков, еле успевавших увертываться. Описывая в воздухе широкие дуги, на поле плавно приземлялись шляпы.

— Они все с ума посходили, — пробормотал Макэлпин, наклоняясь к Кэтрин. — Воют, как ненормальные.

Ярость толпы потрясла его. Ведь несколько минут назад он пробовал представить себе, как враждебность этих людей обрушивается на него и Пегги. Но если исходить из правил, думал он, игрок действительно виноват. А в невиновности Пегги я убежден. В этом разница.

Кто-то сзади сдернул с Макэлпина шляпу и с размаху забросил ее на лед. Схватившись руками за обнаженную голову, Макэлпин грозно обернулся.

— Джим, что с вами творится, Джим? — смеясь, крикнула Кэтрин.

— Что со мной творится? — переспросил он негодующе.

— Ведь лично вас никто не собирался обижать. А вы держитесь так, что можно подумать, будто вы болеете за «Рейнджера». Разве вы не с нами?

— Что? Почему вы меня об этом спрашиваете?

— А почему вы злитесь на своих?

— Да я их не трогаю, — буркнул он. — Вот только шляпа. Как мне теперь без шляпы?

— Ах боже мой, до шляпы ли сейчас! Может быть, потом найдете. О, смотрите, — крикнула она, указывая на судью, который направлялся к скамье запасных команды «Рейнджер», чтобы переговорить с их тренером. — Ну теперь поглядим.

Тренер кивком подозвал нападающего, затеявшего драку, и когда тот не спеша подъехал, судья хлопнул его по плечу, поднял вверх два пальца и драматическим жестом указал на скамью штрафников… Да, но подумать только, он удалил его всего на две минуты! О фантастическая косность власть имущих! Жалкая гримаса правосудия! Однако гнев толпы утих. Служители с широкими лопатами-совками вышли на поле очистить лед от мусора.

Игра прошла с преимуществом канадцев, которые выиграли с перевесом в две шайбы. Макэлпин строил шуточные планы поисков своей шляпы. Выходя со стадиона, он согласился с Кэтрин, что это предприятие, конечно, безнадежное и на пропажу следует махнуть рукой. Им удалось захватить такси на стоянке прямо против Форума.

В автомобиле, когда азарт игры полностью схлынул, они наконец очутились по-настоящему наедине друг в другом, впервые с тех пор, как Макэлпин сознался себе, что обманывал и ее и себя. Мысль, что, может быть, очень скоро он предстанет перед Кэтрин в самом невероятном свете, доставляла ему сейчас облегчение. Да ну их всех к черту!

Глава двадцать первая

Сидя в машине, Кэтрин угадывала по его молчанию, как далек он от нее. Он не сделался ближе и тогда, когда она заговорила о его карьере, описывая шаг за шагом заманчивый путь к успеху. Что-то случилось: он что-то от нее скрывал. Как узнать, что с ним творится? Кто так упорно уводит его от нее? В том, что его от нее уводят, Кэтрин не сомневалась, потому что ни в чем не могла упрекнуть самое себя. В самом деле, что в ней изменилось? Когда она просыпалась утром, все было как обычно — утренняя ванна, завтрак, мебель, негромкий и почтительный голос горничной и телефонные звонки подруг. Высказывая твердым, хорошо поставленным голосом свои суждения на заседаниях Молодежной Лиги, она читала на завистливых лицах приятельниц, что вполне может за себя не тревожиться. Ее умение всегда и во всем найти верный тон, манера одеваться, смеяться, наконец, горячее стремление Макэлпина завоевать ее любовь в начале их знакомства еще больше убеждали молодую женщину и ее правоте. Теперь каждый вечер, простившись с ним и уйдя в спальню, Кэтрин подолгу сидела у окна. Она знала, что кто-то его уводит.

Она одна. Падает снег. Глядя в окно, она гадает, куда и с кем он пошел. И против воли ей вспоминаются все неудачи, случившиеся у нее в жизни. Еще в детстве, когда она была совсем маленькой девочкой, мать хотела ее обучить балетному искусству. Тогда она заупрямилась и не стала заниматься, а через десять лет, захотев стать балериной, выяснила, что уже поздно — она оказалась переростком. Одно за другим всплывают в памяти неприятные воспоминания, по большей части все какие-то мелочи, пустяки — о коричневом костюме, который она купила, чтобы пойти на званый чай, а там оказалось еще три девушки в коричневых костюмах, так что на ее наряд, конечно, никто не обратил внимания. О поклонниках, охладевших к ней после первой же ссоры. Вспомнила Кэтрин и о своей матери, умершей молодой.

Вереницы таких воспоминаний проходят перед ней этими снежными вечерами. Сидя у окна, она думает о Макэлпине. Действительно ли он вернулся к себе в гостиницу, мечтает ли сейчас о том, чтобы она была с ним рядом? Или он вовсе не в гостинице, а встретился где-нибудь с Фоли, скорей всего в этом кошмарном, открытом всю ночь напролет ресторане «Шалэ», где находят приют сбежавшие от жен алкоголики. Может быть, они подшучивают над ним и над ней. Перемывают ей косточки. Как это невыносимо! Но еще невыносимей, что он так упорно ограждает от ее вмешательства одну из сторон своей жизни, эти ночные попойки, вкус к которым он, несомненно, приобрел в годы войны. Как бы хотелось Кэтрин уничтожить эту неприглядную сторону его жизни, но пока что ее усилия тщетны, хотя каждому дураку ясно, что она со своими друзьями за один час может сделать для Макэлпина больше, чем вся эта бражка за шесть лет. А потом она долго крутилась в постели, переворачивалась с боку на бок и, глядя в темные углы спальни, убеждала себя, что за ней нет никаких грехов, разве только некоторая пассивность. Ведь могла же она, скажем, участвовать в спектаклях, изучать декорирование интерьеров или политику в каком-нибудь специальном клубе, конечно, занимаясь всем этим только затем, чтобы помочь карьере Джима. И как он не может понять — вот хоть сегодня, разговаривая с вей в такси, — что единственное ее желание — быть ему полезной на каждом шагу, в каждой мелочи. Как он не понимает, что без этого она будет чувствовать себя еще более одинокой, ибо унаследованная ею от отца сдержанность была только ширмой, маскирующей ее одиночество.

В такси, сидя рядом с Макэлпином, она все ждала, что он обнимет ее и прижмет к себе.

— Я проголодалась, — сказала она обычным своим ясным, бодрым голосом. Кэтрин не умела разговаривать иначе. — Мне хочется омаров или чего-нибудь в этом роде. На Дорчестер есть ресторанчик, о виду он непритязателен, но там лучшие омары в городе.

Ресторанчик оказался неприглядным и тесным. От вращающихся дверей тянуло сквозняком каждый раз, когда кто-то входил. Есть пришлось в пальто. Да и хваленые омары оказались вполне заурядными.

— У нас все теперь не ладится, верно, Джим? — многозначительно спросила Кэтрин.

Но он, рассмеявшись, шутливо ответил, что в такую погоду всегда все не ладится. Он явно уклонялся от откровенного разговора, и Кэтрин это поняла. Нахмурившись, она внимательно взглянула ему в глаза. На столах не было скатертей. Ножи были похожи на кухонные. Зато счет, к неудовольствию Макэлпина, тут же вспомнившего свои гостиничные расходы, оказался вполне внушительным.

— Джим, так что же это?

— Что такое?

— Не знаю. Вы все время где-то далеко. Где вы были, когда мы смотрели хоккей?

— Рядом с вами, на скамейке, — ответил он, пытаясь засмеяться.

— Нет, в мыслях. Где вы были мысленно?

— Я не понимаю вас.

— Вас выдают глаза. Все время выдают глаза. Вы смотрите куда-то мимо моего лица и не слушаете меня.

— Да полно, Кэтрин, что за выдумки?

— Прекрасно, а о чем вы думали сейчас?

— Об одной лошади.

— О лошади? О чьей лошади?

— Вольгаста, — слабо улыбнулся он. — О белой лошади Вольгаста.

— Вольгаст? Этот хам? Он что, стал вашим букмекером?

— Нет. Просто была когда-то одна белая лошадь, и Вольгасту очень хотелось стать ее хозяином.

— Если бы Вольгаст купил лошадь, ее бы очень скоро — перестали допускать к бегам. Он непременно продавал бы каждый заезд.

— Нет, то была не беговая лошадь. Просто белая лошадь. Он ездил на ней.

— Кому интересны его поездки?

— Мне пришло в голову, что у каждого из нас есть своя белая лошадь. Ее можно назвать как угодно — собственность, опора, мечта… Такая лошадь есть у вашего отца, есть у меня, и у нашего соседа, и у соседки…

— Ну и…

— Очень жаль бывает, когда твою лошадь кто-то уведет.

— Поэтому-то раньше и стреляли в конокрадов, — пошутила Кэтрин. — Право же, Джим, вас нынче совсем не поймешь.

— Я не исключаю, — сказал он полусерьезно, выжидательно поглядывая на нее, — что полного взаимопонимания между нами никогда не будет.

— И мы разминемся, по сути дела, так и не встретившись? — тихо сказала она.

Ей вспомнилось, как он сказал ей после вечера у Мэрдоков, что они навсегда останутся добрыми друзьями; милая интеллектуальная дружба, как это нестерпимо унизительно! Он и сейчас поругивает омара и жалуется на сквозняк лишь для того, чтобы еще больше от нее отдалиться. Кэтрин мучило бездействие, она хотела узнать, кто их разъединяет, и ринуться в бой. Неведение ее связывало, она чувствовала себя чужой, посторонней, от этого с каждым днем все больше углублялась пустота, в которой изнывали ее ум и сердце, а боль делалась еще мучительнее из-за необходимости ее скрывать.

Выйдя на улицу, они перешли на другую сторону и, с трудом пробираясь сквозь глубокий снег и безуспешно пряча лица от ветра, махали проносящимся мимо такси. Пронзительно свистящий ветер и невыносимая стужа мешали двигаться. Чтобы легче было идти, он взял ее под руку. Было двадцать градусов мороза. Никогда не надевавший теплого белья Макэлпин и Кэтрин, на которой были нейлоновые чулки, невольно крепко прижимались друг к другу, пытаясь согреться. Но мучительная неловкость все сильнее тяготила их, и под конец Кэтрин, не выдержав, предложила забежать на минутку в старую гостиницу Форда. Они юркнули в теплый вестибюль и даже заулыбались, довольные, что смогут стоять порознь…

Устроившись возле дверей, они решили подстеречь такси, которое высадит возле гостиницы каких-либо пассажиров. Ждать пришлось недолго. Через пять минут они были в «Шато». Кэтрин заставила Макэлпина зайти, чтобы одолжить у ее отца какую-нибудь шляпу. Мистер Карвер, представший перед ними в синем халате в горошек, посмеиваясь, извлек свою черную фетровую шляпу, точно такую же, как та, которую потерял Макэлпин. Шляпа пришлась впору.

— Носите на здоровье, — сказал мистер Карвер. — Обладатели таких вот черных фетровых шляп всегда могут поменяться ими друг с другом.

Было решено, что в такую погоду грех не выпить на прощанье. Макэлпина попотчевали четырьмя рюмками крепкого Дьюара, по две рюмки на каждый квартал, отделявший «Шато» от гостиницы, после чего он вышел на улицу в шляпе мистера Карвера.

Теперь Макэлпину было и весело и тепло. Но он побоялся, как бы порыв ликования не привел его на Крессент-стрит, где он мог оказаться в глупом положении, если Пегги не одна. Поэтому из вестибюля «Ритца» он позвонил в ресторан «Шалэ» и осведомился, не у них ли Фоли. Тот, разумеется, был тут как тут, и когда Макэлпин объяснил ему, что не хочет видеть Вольгаста, они условились встретиться в «Курятнике» на Сент-Катрин и выпить кофе.

Просто поразительно, как весело и — невзирая на мороз — как тепло ему было, когда он добирался до улицы Сент-Катрин. А в «Курятнике» его дожидались Фоли и капитан третьего ранга Стивенс, и эти двое, кажется, тоже пребывали в превосходном настроении. Они заняли столик и заказали пирожки с цыпленком и чашку кофе для лучезарно улыбающегося Макэлпина.

— Вы не заметили, у меня новая шляпа, — сказал он.

Его вдруг замутило от жары, он уверен был, что от жары, а не от дивного виски мистера Карвера, и, сказав «прошу прощения», он вышел, чтобы спуститься в уборную. Лестница была крутая, но Макэлпин не упал. С непостижимой легкостью он добрался донизу и заперся. Его не вырвало; он сел и погрузился в глубокую задумчивость. Кто-то сердито дергал дверь. В конце концов Макэлпин вышел и с поклоном пропустил в кабинку белого, как полотно, незнакомого мужчину, которого бережно поддерживал дюжий моряк, сверкнувший на Макэлпина недобрым взглядом.

Окинув глазами лестницу, Макэлпин понял, что ему по ней не взобраться. Привалившись к умывальнику, он стал терпеливо ждать помощи, с бледной улыбкой поглядывая на свирепого моряка.

Через несколько минут к нему спустился Фоли.

— В чем дело, Джим? Там уже принесли наши пирожки.

— Кажется, мне все-таки придется зайти сюда, — ответил Макэлпин, кивнув в сторону кабинки.

— Так зайди, — сказал Фоли и принялся дергать за ручку.

— Постой, друг, — вмешался моряк. — Занято.

— А моему приятелю туда нужно, — сказал Фоли и сердито тряхнул дверь.

— Там сейчас мой приятель.

— А мой, выходит, должен торчать тут до утра? — запальчиво произнес Фоли. — Пусть твой приятель катится ко всем чертям.

— А твой пусть не торопится, — сказал моряк.

— Еще чего! Твой-то точно уж не торопится.

Моряк и Фоли распалились и, злобно блестя глазами, начали воинственно подталкивать один другого. Фоли рвался в бой. Но Макэлпин потянул его ослабевшей рукой за плечо.

— Я уже был там, Чак, — шепнул он. — Без толку. Я сейчас просто собирался с силами, чтобы подняться наверх. У тебя пирог остынет.

— Я не нужен тебе тут?

— Мой привет капитану третьего ранга. У него тоже стынет пирог.

— Ладно, даю тебе пять минут, — сказал Фоли и стал быстро подниматься по ступенькам.

Бледнолицый в конце концов вышел и верный моряк потащил его в зал. Макэлпин остался один перед лестницей, тоскливо разглядывая уходящие вверх ступеньки. Он таких крутых в жизни не видел. Смог бы он подняться, и все стало бы хорошо. Пегги бы ничто тогда не угрожало. Кончились бы ее метания. Она признала бы его.

Он взялся за перила, поставил ногу на ступеньку, сосредоточенно взглянул вверх, и в этот миг кристальная ясность мысли неожиданно сменила тот сумбур, что царил у него в голове после разговора с Вольгастом. Пегги не запугаешь и не разубедишь. Ни то, ни другое на нее не подействует. Ей безразлично мнение Вольгаста и Уэгстаффа, и даже враждебность всего города, зато не безразличен ей он сам, Джеймс Макэлпин. Откуда он это взял? Да ведь те часы, которые он каждый день проводит в комнатке на Крессент, стали частью ее жизни. В постоянной и тайной борьбе он одерживал победы, такие мелкие, неуловимые, что и сам почти не заметил их. Главное — всегда быть в ее комнате, когда Пегги приходит с работы. Он стал взбираться вверх. Подняв голову, вперив пристальный взгляд фанатика в верхнюю ступеньку, он поднимался медленно, с тяжелой и непоколебимой решимостью, так, словно лестница вела прямо в комнату на Крессент-стрит.

Глава двадцать вторая

Сидя в комнате Пегги, он разработал целый план, как исподволь завладеть воображением девушки. На ее бюро он начал оставлять набросанные скорописью заметки. Он подсовывал их, как приманку, надеясь рано или поздно пробудить ее любопытство. Каждое утро, входя в комнату, Макэлпин бросал взгляд на свои записи и однажды обнаружил нацарапанный на полях вопрос: «Что это за тарабарщина?»

— Ага, сработало! — радостно вскрикнул он.

Когда Пегги вечером пришла с фабрики, он объяснил ей, о чем шла речь в заметках. Начался спор; Макэлпин пылко взывал к логике, но в действительности он взывал к сердцу Пегги.

На следующий вечер Пегги прямо в комбинезоне, еще не успев разоблачиться, принялась разоблачать его аргументы. Она во всем полагалась на внутреннее чутье. Ничего не принимала на веру. Макэлпин злился, выходил из себя, но спор доставил ему истинное наслаждение. У него мелькнула мысль, что если Генри Джексон действительно хочет стать драматургом, то для него было очень полезно обсуждать свои идеи с Пегги. Она заставляла на все взглянуть по-новому.

Пегги всегда была не при деньгах, и Макэлпин водил ее в кафетерий перекусить. На Сент-Катрин они проходили мимо художественного салона, в витринах которого пестрели большие эстампы Матисса. Стекло обмерзло по углам, карниз был устлан снегом, и с улицы казалось, что выполненный в теплых веселых тонах и привлекавший к себе все взгляды эстамп — спелая тыква на фоне плетня, — вставлен в большую белую раму. Удивительное впечатление производило это теплое и радостное цветовое пятно посреди зимней улицы. Пегги и Макэлпин даже рассмеялись от неожиданности. Они смеялись, взявшись за руки, и хлопья снега проносились у самых их глаз. Веселые краски и свободная манера рисунка восхитили их. «Вот был художник!», — сказала Пегги. «Ну конечно!» — воскликнул Макэлпин. Он тоже горячий поклонник Матисса. Пегги не будет возражать, если он купит несколько эстампов и повесит их в ее комнате? Отчего же, согласилась девушка. Ее не пришлось уговаривать. Теперь он знал, как возвратить ее к чуждым улице Сент-Антуан гармониям и ритмам, как увлечь все дальше и дальше от этой улицы, туда, где ей надлежало быть и по привычкам, и по склонностям, туда, где все весело, светло и свободно.

«И сделать это будет очень просто», — думал он однажды вечером, катаясь с Пегги на санях по Шербрук-стрит. Они укутались в старую полость из буйволовой шкуры, колени девушки касались его коленей, и звон колокольчика разносился в обжигавшем лица морозном воздухе. Пегги поддразнивала чуть подвыпившего старика извозчика. Тот лишь посмеивался, угадывая за ее шуточками полную ласки приязнь. Этот горячий ток приязни ощутил и Макэлпин, когда, схватив его за руку, Пегги показала на кого-то из прохожих. В нем пробуждала ревнивое чувство эта нежная приязнь ко всяким мелочам, к случайным людям, ему хотелось, чтобы она изливалась только на него. Подстрекаемый этим желанием, он пустился красноречиво описывать ей Париж и Нью-Йорк, и его рассказы так увлекли ее, что ему захотелось немедленно перенестись вместе с ней на улицы этих городов. Какое бы это было огромное наслаждение знакомить ее с ними, сказал он. Они поговорили о Бодлере и Вийоне, и Макэлпин чуть не отморозил уши. Он не мог понять, почему Пегги не холодно. На ней было всегдашнее пальтецо с пояском.

Так они добрались до восточного конца улицы, и Пегги согласилась перекусить у Пьера. Ей принесли колоссальный бифштекс, и пока она с наслаждением его уписывала, Макэлпин попробовал тряхнуть стариной в роли, прежде приносившей ему успех у девушек. Он заставил Пегги разговориться о самой себе и заказал бутылку шампанского; мягко, без нажима внушал он ей, что лучше всех ее сверстников способен понять мечты ее юности. Но, несмотря на бифштекс, шампанское и душевные разговоры, он был уверен, что пробужденные им в ней приязнь и нежность ничуть не отличаются от тех, которые в ней вызывал старый извозчик в меховом картузе с двумя сосульками, намерзшими на усах под постоянно мокрым носом.

Зато эстампы Матисса — это нити паутины, которою он ловко оплетет ее. Каждый день он будет понемногу менять комнату, в которой живет Пегги. И по мере того как меняется комната, будут меняться ее мысли, интересы.

Он купил за двадцать шесть долларов четыре эстампа Матисса — непозволительная трата! — а позже встретился с Фоли, чтобы выпить перед обедом в клубе «М. и А. А.» на Пил-стрит. К их компании присоединился словоохотливый моряк, капитан третьего ранга Стивенс, настоящий морской волк. Как выяснилось, вся Канада предала капитана Стивенса. Подвыпив, он рассказал, как во время войны потерял шестнадцать конвойных судов. Политиканы его предали. Еврей-закройщик предал. Мастер-рубашечник продал ни за грош. Капитан продемонстрировал свою рубаху. Макэлпин рвался поскорей уйти, он спешил на Крессент. Но вот он наконец вышел из клуба и, держа под мышкой большой конверт с эстампами, молодцеватым военным шагом направился вниз по Пил-стрит. Он по-прежнему был в черной шляпе мистера Карвера. Стемнело, ветер стих, горели фонари. Температура резко поднялась — было около нуля. По сообщению синоптика, похолодание приближалось к концу, но со стороны гор надвигались снежные тучи.

У входа в винную лавку, мимо которой должен был пройти Макэлпин, стояли две негритянки. Одна из них внимательно смотрела на Макэлпина и, когда он поравнялся с ней, шагнула к нему и тронула за руку.

— Простите, мистер, — сказала она.

— Вы меня? — удивился Макэлпин.

— Я видела вас на Сент-Антуан, — отрывисто пояснила женщина. На ней была ондатровая шуба и золотистый ток. Тяжеловесная, обрюзгшая, она выглядела старше своих лет и давно утратила былую привлекательность. И хотя прикосновение ее руки было робким и боязливым, на лице женщины, освещенном светом уличного фонаря, Макэлпин прочел твердую, угрюмую решимость.

— Я жена трубача, — сказала негритянка.

— Ах вот что! Понятно, — как-то слишком уж почтительно воскликнул он. Он был шокирован. Он оглянулся на людей, стоявших около гостиницы через дорогу, боясь, что те заметили, как его остановила эта женщина, и сейчас смотрят на него. Струйка холода пробежала у него по спине. Встреча с Вольгастом в комнате Пегги грозила ему нежелательной пока что для него оглаской. А теперь его останавливают уже на улице. Эта негритянка уверена, что имеет на это право.

— Так что вы хотели? — спросил он.

— Я насчет этой блондиночки, мистер, — сказала она. — Вы уж меня простите. Я знаю, вы встречаетесь.

— О, вы имеете в виду мисс Сандерсон, — произнес он с рассеянным видом.

— Это ваша девушка, мистер, поэтому я с вами говорю.

— Вы ошибаетесь, — возразил он.

— Мне так сказали, мистер. Вот я и думаю, что вы меня поймете. — Его неловкая попытка увильнуть от разговора неожиданно вывела ее из себя. — Да слушайте же! — крикнула она. — У вас что, гордости нет, мистер? Не можете вы, что ли, заставить свою бабу не лезть к моему мужику? Вам-то это просто. Не то, что мне. Но просто или не просто — я от своего не отступлюсь. Только вы могли бы все устроить без шума и хоть что-нибудь… хоть что-нибудь оставить мне. Во мне все так и кипит, да вот пока что не решаюсь. Мне хочется дать волю злости, все разнести к чертям, да не могу. Вот разве напьюсь, а там уж, сами знаете, и море по колено, — мрачно закончила она.

Ему стало страшно при мысли, что он и девушка, которую он любит, играют такую роль в совершенно чуждой ему жизни этой чернокожей женщины с одутловатым, угрюмым лицом.

— Ну конечно, конечно, — пробормотал он некстати.

Но звук собственного голоса его успокоил. Перед ним была стареющая женщина, несчастная, встревоженная; и ему захотелось ее утешить.

— Вы, право же, преувеличиваете, — сказал он, тронув ее за руку. — Успокойтесь. Ваш муж нисколько не интересует мисс Сандерсон. У них самые безобидные приятельские отношения. Все это скоро кончится. Я это знаю наверняка. Скоро вы даже встречать ее не будете. Не тревожьтесь, миссис Уилсон.

Подняв шляпу, он церемонно поклонился и сбежал от нависшего над ним чужого горя. Ему хотелось оглянуться, но он знал, что эта женщина, не поверившая ни одному его слову, смотрит ему вслед. С каждым шагом в нем все больше разгоралось возмущение против Пегги. Она сама напрашивается на все эти неприятности. Мысленно ругая ее на чем свет стоит, он наконец добрался до ее комнаты.

Пегги, в черной юбочке, в белой блузке, сидела перед зеркальцем, вставленным в бюро, и, закинув ногу на ногу и слегка ею покачивая, подпиливала ногти.

— О, привет, Джим, — сказала она.

Падавший сбоку свет освещал щеку девушки и икру, округлившуюся из-за того, что она опиралась на коленку. Свет ли был тому виной или быстрая улыбка, от которой пленительной свежестью вдруг запылало ее лицо, или приветствие, которое она так лениво проронила при его появлении, только Макэлпин ощутил полную уверенность в том, что Пегги знает, как она выглядит сейчас со стороны; знает, что нет мужчины, которому бы не хотелось протянуть к ней руку и почувствовать под пальцами ткань блузки и нежное тело. Она знала, как она соблазнительна, знала, что стареющим, усталым женщинам нечего и мечтать тягаться с ней.

— Угадайте, кто меня сейчас остановил на улице? — спросил он, бросив конверт с эстампами на кровать.

— Кто-то из моих знакомых?

— Жена Уилсона.

— Жена Ронни? Вы шутите, Джим.

— Всего лишь четверть часа назад она остановила меня прямо на Пил-стрит.

— Прямо на Пил-стрит, — повторила девушка и, недоверчиво на него взглянув, отложила пилочку. — Отчего же она вас остановила? Вас-то почему?

— Я ведь ваш друг. Эта женщина тревожится из-за мужа. Для вас это новость? — язвительно спросил он. — Ой, Пегги, бога ради, Пегги, как же можно быть такой бесчувственной? Что вам так уж неймется одержать верх над жалкой пожилой толстухой… так уж хочется, чтобы она, бедняга, вас возненавидела? Говорить прямо на улице о таких вещах с незнакомым человеком…

Тут он осекся и побледнел: Пегги медленно встала, подбоченившись и насмешливо щуря глаза.

— Я знал, что вас трудно растрогать, — сказал он сердито. — Но что вы будете вот так смеяться, все-таки не ожидал.

— Но я смеюсь не над миссис Уилсон, я смеюсь над вами.

— К этому я привык.

— Ой, не лукавьте, Джим!

— Значит, это я лукавлю? Забавно!

— Вам это кажется забавным, Джим? Так вот что: я не верю в ваше благородное негодование, — сказала Пегги. — Рассердились вы совсем не оттого, что вам жаль миссис Уилсон. Я знаю, что вас заело. Вас унизили. Толстая чернокожая женщина посмела вас остановить. Какая наглость! Сцапать среди бела дня мыслителя, который собирается освещать мировые проблемы в газете «Сан» и дружит с Карверами, сцапать такого человека прямо на улице и втягивать его в сердечные дела толстухи негритянки. И ведь кто угодно мог увидеть вас. Какой стыд!

— Да, — сказал он резко. — Мне было очень стыдно.

— Но вы сочувственно отнеслись к бедняжке?

— Надеюсь, что так.

— В этом можно не сомневаться. Вы мило с ней побеседовали. В полном смысле слова по душам. Как вам показалось, Джим, миссис Уилсон — тонкая натура? Ну, скажем, полагаете ли вы, что ей понравился бы наш Матисс?

— К чему вы клоните?

— Эти негры — непостижимые существа. Знаете, у нас тут есть один негр-лифтер, жена которого любит Матисса.

Она старалась побольнее его ранить, показывая, как легко проникнуть посторонним в этот мир, созданный им лишь для них двоих. С обидой взглянув на нее, он опустился на кровать, и боль, которую Пегги прочла в его взгляде, тут же заставила ее раскаяться.

— Джим, послушайте, — сказала она. — Мне же не нужен муж этой женщины.

— Теперь-то, может быть, и нет…

— А раньше что, по-вашему?

— Но он ведь думает…

— Верней, его жена.

— Если муж думает, что ничего не выгорит, жена об этом узнаёт.

— Он что-то там думает. Она тоже. Вы тоже. А вот о чем думаю я — никому дела нет. Впрочем, я с себя ответственности не снимаю. Бедняга, как же ей, наверно, тяжело. Я-то всего лишь зацепка. Ладно, Джим, — сказала она твердо, — я постараюсь, чтобы у миссис Уилсон больше не было причин тревожиться.

— Вот как? Вы, правда, хотите ее успокоить?

— Конечно, Джим.

— Однако вас совсем не занимало, что о вас думает Вольгаст.

— Да, это так.

— Почему? В чем разница?

— Мне безразлично, что обо мне думают. Но миссис Уилсон… из-за меня у них разлад в семье. Это нехорошо. Нужно найти какой-то выход.

— И я уверен, что вы его найдете, — сказал он.

У него словно гора свалилась с плеч, и сейчас он искренне удивлялся, как он мог принимать ее равнодушие к общественному мнению за равнодушие к людям.

— Да, я правда чувствовал себя униженным, — признался он. — Я не хотел, чтобы эта женщина подходила к нам, говорила о нас.

— Нет, нет, миссис Уилсон вас не раздражала, — возразила Пегги, беря его руку и водя пальцем по ладони. — Вам было жаль ее. Конечно, вы немного смутились, вы встревожились из-за меня, но вы ведь такой добрый, что вы и ей посочувствовали. Этим вы мне и нравитесь, Джим.

Прикосновение ее руки было ласковым, и глаза смотрели нежно. Она впервые призналась, что он ей дорог, впервые к нему приласкалась. Он был тронут.

— Не знаю я, как быть с миссис Уилсон, — сказала Пегги. — Я пробовала с ней подружиться, но, понимаете, Джим, она принадлежит к особому разряду женщин. Такие из супружества делают ад. Она собственница; ей нужно, чтобы жизнь мужа целиком и полностью принадлежала ей. Если муж с кем-нибудь дружит, для нее это невыносимо, пусть даже с мужчиной, с товарищем по оркестру. Когда муж приводит гостя в дом и с увлечением с ним разговаривает, ей хочется их рассорить. Если он уйдет к приятелям поиграть в карты, она сходит с ума от ревности и в ожидании его, наверное, трясется весь вечер где-то в углу. Джим, вы встречали таких женщин?

— Да, — ответил он смущенно, вспомнив Кэтрин.

Ему хотелось бы продолжить спор, но он знал по опыту, что все его доводы разобьются о ее коварное простодушие, ту единственную черту, за которую осуждал.

— Такие женщины опасны, — предупредил он. — Две лишние рюмки джина, и она себя так распалит, что только держись. Что ж, — добавил он со вздохом, раз вы все поняли, так и чудесно. Пусть это теперь будет вашей заботой. Я умываю руки. Вы, я вижу, куда-то собираетесь…

— И, кстати, уже опаздываю, — сказала Пегги, взглянув на ручные часики.

— Не стану вас задерживать. — Он взял шляпу. — В том конверте эстампы. Пришпильте их на досуге.

— Нет, — ответила она, выходя вслед за ним в прихожую. — Я подожду, пока вы снова придете, Джим. Мы сделаем это вместе.

Она проводила его до входной двери и, взяв за пуговицу пальто, принялась ее крутить.

— А знаете, Джим…

— Да?

— Мне что-то не хочется сегодня уходить. — Она подняла на него взгляд, сама удивившись тому, что сказала. — Ну да ладно, — добавила Пегги, тут же подавив желание не расставаться с ним. — Мы ведь скоро увидимся?

— Да.

Его сердце бешено заколотилось. Пегги впервые призналась, что сидеть вместе с ним дома для нее приятней, чем уйти. Если бы он стал ее упрашивать, настаивать, он, возможно, вынудил бы ее согласиться провести этот вечер с ним. Но он боялся, что уговоры вызовут у нее бессознательный протест.

— Мне очень жаль, что вам нельзя остаться, — сказал он и легко прикоснулся губами к ее щеке. Пегги медленно поднесла к щеке руку и кивнула. Он замер от счастья: здесь, в этой полутемной прихожей между ними было заключено тайное соглашение.

— Доброй ночи, Джим.

— Доброй ночи, — ответил он.