Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Анастасия Петрова

Последняя треть темноты

Сладкий сон снизошел на рыдавших горько. В последнюю треть темноты сместились звезды… Гомер. Одиссея. Песнь XII. Строки 311–312[1].
© А. Петрова, 2017

© ООО «Издательство К. Тублина», макет, 2017

© А. Веселов, оформление, 2017

* * *

Саша сказала, что смеяться больше нельзя. Она это не специально. Так получилось. Ей всегда не нравилось, когда люди говорили — «так получилось». Но в тот раз так действительно получилось. Объяснять было долго, страшно и стыдно. Та к получилось, и все.

Вселенная обещала оказаться справедливым местом, где незлой человек, у которого нет дурных намерений, получает прощение, даже если совершает большую ошибку. Вообще-то даже несколько ошибок, но это, разумеется, не важно. Не важно все, что имеет отношение к делу. Вообще-то дел было несколько, но это слишком сложно. Саша хотела сказать просто. Сказать — просто. Сказать.

— Знаешь, когда я туда шла, я опаздывала. То есть, я опаздывала перед тем, как туда прийти. Я имею в виду — я туда опоздала. Пришла не вовремя. Думала даже — не приходить вовсе. Но я хотела прийти. Поэтому я опоздала. А дальше — я хотела догнать время, а оно не догонялось. Я гналась, а оно не догонялось. И тогда я решила выбросить часы. Так все и началось. Вернее — так все закончилось. Понимаешь? Я просто опоздала.

Там никто не знал, что Саша опоздала. Там вообще никто про Сашу ничего не знал. Кроме человека, которого нельзя называть. У него были часы. У него были очки-велосипед. И еще одни часы — на руке. И еще часы — в айфоне. И еще — в коридоре. И еще — в голове. Много часов, но всего пятьдесят минут. И голубые глаза, в которых отражалось что-то большое.

Дверь. Коридор. Лестница. Дверь. Улица. Дверь. Лестница. Коридор. Дверь. Дверь. И обратно. И еще раз. И еще.

Это было уже после нескольких ошибок и до того, как все случилось. Это было между, тогда, когда можно было что-то предотвратить. Между было можно, и Саша все пыталась сказать. Просто сказать. Просто — сказать. Сказать.

Но часы тикали. Часы тикали беззвучно. Саша не слышала, как они тикают, но знала, что они тикают в голове у человека, в очках у человека, в голубых глазах у человека, в кармане у человека, в коридоре, в той комнате.

— Знаешь, в той комнате было много хорошего. Как сейчас помню: книжный шкаф, две улыбающиеся фотографии, стол, на котором всегда лежал один и тот же апельсин, черный кожаный диван и два кресла. И человек в кресле. Очень хороший человек. У него были… м-м-м… очки-велосипед… да… очки. И пятьдесят минут.

Сказать было невозможно. Саша пришла, чуя, что не сможет сказать. Но продолжала пытаться — как во сне. Правда, во сне невозможно закричать, а Саша как раз кричала, но совсем не то, что нужно было сказать или прокричать.

— Знаешь, я думаю, может, лучше было молчать.

— Знаешь, тебя слушать просто невозможно.

— Но ведь если молчать, сказать точно не получится.

— Сейчас об этом уже поздно говорить.

— А если говорить — что угодно, даже полную чушь — можно как-нибудь разговориться и проговориться.

— Разве ты к нему пришла не для того, чтобы все сказать?

— Для того.

— И?

— И ничего. Он и так все знал. Я думаю.

— Тогда какого лешего вы там делали?

— Я хотела сказать сама. И он хотел, чтобы я сама сказала. Для того чтобы он помог, я должна была об этом попросить. Я должна была сказать, чтобы он меня не слушал.

— Разве ты пришла не для того, чтобы он тебя выслушал?

— Для того.

— И?

— И ничего. Он выслушал. Но я должна была сказать ему, чтобы он не слушал, а делал так, как считает нужным. Он знал, что делать. И я знала, что делать. Выход был. Он знал выход. И я знала. Но он не мог ничего сделать, потому что я не говорила.

— Бог знает что!

— Бог знает.

Слов было много. Саша изобретала слова с утра до вечера, строила фразы, фразы собирались в письма, в смс-сообщения. Фразы сопровождались картинками, звуками музыки, намеками, жестами, воплями, слезами, срывами. Но самое важное оставалось в безумных мыслях, которые Саша переправляла через небо, прямо в ту комнату, через очки-велосипед, в ту самую голову, которая изо всех сил старалась понять, какого черта Саша творит.

Умножение идиотизма становилось дурной привычкой. Чем страшнее нагромождение ошибок, тем яснее перспектива — упасть вниз, переломать ребра, руки, ноги, позвоночник, свернуть шею, вырвать сердце и сказать. Просто — сказать. Сказать.

— Знаешь что?..

— Не знаю.

Иногда они играли в театр. Тогда вся жизнь представала как на ладони. Он спрашивал, чего Саша не говорит, и она раскрывала все секреты, все, что ей не нравилось, все, что ее мучило, все, что она большим ножом для мяса вырезала прямо из живота. Это же надо так довериться. Саша не верила, что так доверилась. Оставалось только — сказать. Но вместо того чтобы сказать, Саша ждала, что за нее скажет — он.

И почему, собственно, он не говорил? Он же все знал. У него было лицо человека, который знает или узнает — рано или поздно. Наверное, поэтому Саша продолжала догонять время, слушать тиканье часов и произносить звуковые цепочки. У него был взгляд, устремленный в будущее, и ей казалось, что в конце концов этот взгляд перебьет тиканье, останется с ней один на один, и тогда она скажет — тихо и очень просто, так просто, что невозможно передать словами.

Для того чтобы сказать, сначала надо было признать. Но зачем признавать ошибки, которые уже совершены? Каждая совершенная ошибка — в прошлом. А значит, надо было признать не совершенные ошибки, а намерение совершить множество ошибок. Надо было сказать:………………………………………

Часть I

Большое в глазах

Мир огромен, но слишком мал, чтобы в нем можно было хорошенько спрятаться. Укроешься в собственной комнате — найдут, в школьном туалете — найдут, за гаражами у школы найдут в первую очередь, на чердаке — среди старых велосипедов, прогнивших досок и пыльных мешков — само собой. Найдут где угодно, если будут знать, что вещь или девочка пропала. С другой стороны, если знать не будут, могут годами не замечать отсутствия. Или присутствия.

Перед уходом, который — Саша знала — продлится недолго, она забрала все баночки с транквилизаторами, нейролептиками и снотворным, заныканные в квартире тут и там — в старом ковшике за пакетами с рисом на кухне, в коробке с детскими игрушками под кроватью, в одной из старых сумок под одеждой в прихожей. Она уже несколько месяцев почти ничего не принимала, но хранила — на случай, если терпение лопнет, и головокружение выместит повседневность. Врач сам прописал таблетки, а потом сам их отменил, когда Саша стала себя вырубать. И долгое время она жила в прозрачном вакууме своей вселенной, которая, словно внутренние органы у новорожденного урода, оказалась снаружи, выставленной на всеобщее обозрение и соприкасающейся с внешней стороной мира. Саша хотела разорвать эту связь, впасть в кому или заснуть, вколоть себе наркоз. Иногда ей казалось, что у нее внутри зародыш, планисфера, которая постепенно разрастается. Головокружение мучило днем и ночью. Кривые и прямые линии рек и водопадов, скал и пологих склонов, человеческих тел и городских громад подступали к горлу. Ей мерещились карты и чертежи, рисунки долин — красно-розовые пирожные дали, прожилки невыспавшихся глаз, голубые и разорванные вены, пучки травы как напоминание о путешествиях и о Дон Кихоте, песочные берега, каменистые дороги — собственное тело как ландшафт. Она щурилась, и словно сквозь дождь, словно в воде, видела дома, светофоры, белые полоски на дороге, машины, зеленые железные палки, кривые и прямоугольные, с белыми шапочками, загорающимися по ночам; табличку с надписью «метро», фонарь, разноцветные движущиеся пятна, металлические круги с перекладинами, стрелки — белые на синем; штыки, бугорки, рельеф, окна, кубы и трапеции, голубые кружева, антенны, гнома в шляпе, из-под которой идет дым; красный квадрат, ребристость, мельтешение, зеленое с белым, фиолетовое с желтым, с изображением кошки и корма, девушки и велосипеда, мобильного телефона и кошелька. Ни минуты покоя. А чего стоили походы в школу, занятия, спецкурсы, музыкальные классы, семейные вылазки в «культурные» места, воспоминания и зарисовки Малларме, заметки Пруста об искусстве, голова анонимного Эроса I века из музея в Эфесе, Горбачев, Моисей, шарики и сладкая вата с карусельных ярмарок, музыка, которая не дает спать, не дает бодрствовать, помогает жить, мешает жить, святой дух литературы, бессонные ночи Вирджинии Вулф, приступы болезни Дюрас, отчаянные диалоги Петрония, парализованный смех Гюстава Доре, приливы и отливы импрессионистов, бесконечные круги ада световых архитекторов. Сердце разрывалось, голова кружилась, руки опускались, ей хотелось упасть в обморок.

— Она конфликтная и замкнутая. Вялая. С одноклассниками почти не разговаривает. Но главное, госпожа Круглова, она совсем ничего не делает, — учитель помолчал, великодушно подарив собеседнице шанс взять ситуацию в свои руки, но Валя Круглова смотрела стеклянными глазами сквозь фотохромные очки-велосипед с дужками из моржовой кости, и слова господина Лорана, казалось, не достигали ее сознания. — У вас есть какие-нибудь соображения на этот счет?

Валя опустила уголки губ и, кашлянув, вернее издав нечто похожее на резкий выдох через горло, произнесла:

— Полагаю, дело в подростковом возрасте, — и снова уставилась на учителя неподвижным взглядом.

— Не думаю. — Лоран терял терпение. — У меня полный класс подростков, и у каждого свои проблемы, но все учатся, общаются, ведут себя по-человечески. Слушайте, вы в курсе, что только за последнюю неделю Саша пропустила десять уроков?

— Десять? Вы уверены? Сложно прогулять так много.

— Нет, если ты спишь целыми днями. Я понимаю, у нее были проблемы со здоровьем, но Вы сами говорили, что головокружение преходящее и что в значительной степени это психосоматика… Так вот… По-моему, она перебарщивает с психотропными.

Молчание Вали длилось слишком недолго, чтобы выражать правдоподобное удивление.

— Вы считаете, она злоупотребляет?

— А вы считаете — нет? Агрессия, усталость, катастрофическая неспособность сосредоточиться на чем-либо, социопатия. В столовой ни на праздниках, ни на переменах ничего не ест, я наблюдал. Но младенческий жирок скоро станет проблемой. Наверняка питается одними сырными шариками с начос. Ей плевать на свое тело, ей плевать на то, что она заваливает учебу, ей плевать на других людей, ей вообще на все плевать.

Валя открыла длинный лягушачий рот, но, дав матери один шанс, учитель не собирался повторять ошибку:

— Я не говорю, что дело только в таблетках. Конечно нет. За таблетками всегда что-то скрывается. Но что это за удивительное головокружение, с которым не может справиться ни один невропатолог? Тут надо разобраться вам. А если вы не справляетесь, существует терапия… Она ходит к психотерапевту? Сколько школ она сменила за год? Две? Три? Вы спрашивали себя, почему она нигде не может адаптироваться? Ей что — неуютно в иностранной среде? Насколько я знаю, вы переехали, когда она была чуть ли не младенцем. Париж ее дом родной, разве нет?

* * *

Покинув кабинет человека с двойным именем Лоран Лоран, перейдя двор под визг детей и бранный гогот старшеклассников, надеясь не напороться на летящий футбольный снаряд и не разбить голову, Валя подумала, что сейчас действительно не лучшее время для отпуска. Но с Сашей лучшие времена почему-то не наступали, а билеты были давно заказаны и выкуплены, поездка спланирована мужем до мелочей, кроме того — Нина подменит родителей на недельку, ничего страшного, а, может, это даже к лучшему. В последний раз Саша видела Нину, когда одной было шесть, а другой шестнадцать. Тогда все сложилось удачно. Не по годам развитый ребенок и веселая девочка-подросток, не страдающая ни анорексией, ни булимией, ни депрессией, ни прочими подростковыми must-болезнями, отлично проводили время вместе — купались, загорали, играли в воде в догонялки, а по вечерам наперегонки ели булочки с заварным кремом, мильфей, кофейные эклеры, корзиночки с малиной, кокосовые фланы, банановый хлеб и чернично-творожные кексы с карамелью. Нина тогда накопила себе на каникулы немного денег, продав на Невском проспекте тонну мороженого с лотка папиного друга. Авантюра называлась «Под зонтиком», и принесла кучу денег. Плюс карманные. В общем, на сладостях можно было оторваться.

Саша ходила за Ниной хвостиком, все хотела делать вместе со взрослой подругой. И разница в возрасте не то что не чувствовалась, просто не ставила границ.

— Зачем вы купили столько персиков? Они же твердые! Вы хотели персиков?

На острове Шато, в огромном деревянном амбаре, увешанном темно-серыми рыболовными сетями, крючками, поплавками, спасательными жилетами, ластами и прочими предметами морской утвари, словно забытыми проходившими мимо купальщиками или рыбаками, по субботам устраивали рынок. Во время отлива Саша с Ниной частенько отправлялись на остров пешком по сырому песку, а если вода не уходила, иногда плыли на лодке вместе с другими жителями Кэса. Девочкам нравилось «входить в море» — так они называли свои краткие вторжения в морские владения. Это было почти как прогуляться по чужому дому в отсутствие хозяина, и не просто по дому, а по старому замку, пока его владелец путешествует или спит. В такие моменты можно все хорошенько рассмотреть и даже потрогать. Взять, например, и выколупать из земли раковину, витую или обычную в форме ушка, плиссированную или гладкую, перламутровую, бежевую, черную, как маленькая пиявка, лоснящуюся солнцем и солью. Еще можно поиграть с медлительным раком или крабом-чемпионом, который будет убегать, убегать, мчаться на своих маленьких и больших клешнях, задевая животом каждый встречный камешек, с единственной надеждой — чтобы только его догнали. Когда море путешествует, оно никому не говорит — куда, поэтому возвращение его бывает внезапным, и ухо надо держать востро.

— Вы что — хотели персиков? — Валя скосила глаза на огромный матерчатый мешок, брошенный на веранде на синий дощатый пол. Мешок был запачкан углем, и в одном месте на нем выступило пятно от сока. Пахло персиками, треснувшей кожурой, продавленной мякотью, шершавой внешней косточкой и внутренней — ореховой.

Вдоль границы острова тянулись валуны, из которых море выточило разные фигуры — акул, людей, дельфинов, огромных собак и птиц, кораблей. Жители острова считали фигуры магическими и верили в то, что каждая из них стоит на своем месте не просто так. Пес Аттила, например, спас мальчика, чуть не утонувшего в волнах недалеко от берега. Жозеф-Мари, философ и отшельник, излечился на острове от тяжелой болезни. А вот акула, напоровшись на острый выступ утеса, нашла здесь свою смерть. Должно быть, зрелище было жутким, потому что скелет акулы выставлен в микро-музее диковинок острова, и скелет этот напоминает остов корабля. Конечно, с точностью никто не мог определить, как думало море, но многие жители, особенно старики и якобы очевидцы, утверждали, что узнают своих героев.

— А когда море ставило памятник в последний раз? — наивно обращалась Нина к седобородому продавцу фруктов.

— Очень давно, — отвечал старик, неторопливо складывая персики в мешок и выбирая помягче.

— А очень давно — это когда? — не отставала Нина.

— Мно-о-о-го лет назад, — качал головой старик.

— То есть, это примерно… когда? — Нина показала пальцем на желтый персик с румянцем. — Вот этот.

Продавец кивнул и положил персик в мешок.

— Лет восемьдесят назад, я тогда еще мальчиком был. И не спрашивайте, сколько мне сейчас. Не поверите. — Он подмигнул Нине и наклонился к Саше. — Черники хочешь?

С черничными лукошками в руках девочки уселись на деревянную скамейку, утопающую ножками в песке, и уперлись лбами в низкое облачное небо. Через пять минут Саша перемазалась с ног до головы и потребовала добавки.

— Знаешь что? — весело спросила она, вскочив на ноги и упершись руками в Нинины колени.

— Что? — Нина аккуратно убрала Сашины руки и отряхнула джинсы.

— Мы с тобой настоящие сестрички! — Саша запрыгала вокруг скамейки. — Угадай, сколько мы еще будем дружить?

— Ну-у-у-у… — хитро улыбнулась Нина. — Даже не знаю. Еще два дня?

— Не-а! — крикнула Саша так, что выходящие с рынка люди на другой стороне набережной услышали и обернулись. — Еще попытка!

— Дай подумать… — Нина притворилась, что думает. — Может быть, до конца недели?

— Опять не то! — Саша засмеялась и захныкала одновременно, легонько шлепнув Нину маленьким кулачком по руке.

— Хорошо. Предположу самое невероятное, — с серьезным видом произнесла Нина. Саша ждала, затаив дыхание. — До конца месяца!

Нина расхохоталась.

— А вот и нет! Мы будем дружить до конца жизни и потом тоже! — И Саша радостно побежала вперед по берегу, оглядываясь, улепетывая задом наперед, мелькая как цветное пятнышко на коричневой маслянистой поверхности, которая была морским дном.

* * *

Валя собиралась прогуляться, пусть и без особого желания, без радости, преодолевая боль в левой ноге, проклиная ортопедов, плоскостопие, искривление большого пальца, воспаление фаланги, болевой синдром, а заодно лишние килограммы, которых за шестнадцать лет жизни во Франции прибавилось столько, что в зеркало и мужу в глаза смотреть тошно; проваленную карьеру, на ладан дышащий брак и предательскую реальность, в которой ну никак не удается устроить нормальную жизнь. Если кого-то Валя и винила в Сашиных проблемах, то только себя и мужа.

— «Ну и семейка?» Психолог сказал тебе «ну и семейка?» Ну и психолог!

— Между прочим, я с ним согласна!

— То есть, по-твоему, это мы виноваты в том, что она такая?

— Что посеешь, мой дорогой. Сколько раз ты уходил из дома? Помню, одно время ребенок даже толком не понимал, кто его мама, боже мой!

— Хватит чушь пороть! Тебе что — жир в голову ударил?

И так далее, и так далее, и так далее.

Выяснение отношений, вопли, оскорбления и хлопанье дверьми давным-давно стали привычными условиями существования некогда счастливого семейства. Хотя и теперь иногда они были счастливы. Но каждый по отдельности, каждый в свое время, и только потому, что человек физически не способен изо дня в день себя изводить. Подвергни организм длительной пытке, и мозг отключится. Ведь даже самое депрессивное сознание самого несчастного человека на земле не может оставаться неизменно депрессивным каждую секунду бесконечного времени. Светлая мысль все равно промелькнет. А дальше — можно ее давить, сколько влезет.

Валя отчаянно верила в психологов, в смену обстановки, в обливания холодной водой по утрам, в пользу бананов и горячего шоколада, духовных практик, творчества, дружеской поддержки, любви и даже в Бога. Сложно вообразить себе что-то, во что Валя не верила, хотя здравого смысла, рациональности, практичности, а также изрядной доли цинизма ей было не занимать. Но настроение и веяния моды менялись, и хоть за какую-то ниточку хотелось держаться.

— Родив ребенка, ты теряешь право быть пессимистом. Такие дела, — хмыкнула Валя, разговаривая по скайпу с Ниной накануне вечером. И Нина поняла ее в меру опыта, в очередной раз про себя отметив, как интересно слушать Валю и какими бессмысленными всегда кажутся ее советы.

Прогулка не задалась. Деловой, но медлительный — даже в будний день, даже в самом сердце Дефанс, среди офисов, башен и стекло-тефлоновых небоскребов, в которых столько окон в мир, что стыдно не видеть дальше своего носа любому прохожему — Париж казался Вале игрушечным домиком, несовременным, стареньким, лишь подделывающимся под мировую столицу. И она сама, и ее семья внутри этого игрушечного пространства тоже были вынуждены подделываться и ломаться, равняясь на смутный образ настоящего идеально сконструированного мира.

— Так зачем вы купили столько персиков? Если вы хотели персиков, надо было просто сказать…

— Что ты к ним привязалась! Что купили, то купили.

— Но зачем зря деньги тратить! Нина их с таким трудом заработала!

— Как будто ты что-то понимаешь в зарабатывании денег…

Юра бесился и краснел, был готов в любой момент перелиться через край, как вскипевшая вода, в которую он по утрам регулярно забывал класть яйца, и она выкипала, а на следующий день все повторялось; и он уже не знал, какую роль играет в череде нелепых событий и в странных отношениях, невыносимых, но по большому счету единственных в его жизни; Валя бледнела, зеленела, синела, тряслась, с трудом обращала обиду в шутку, чтобы устроить скандал позже, когда девочки уснут. Но они не спали и слышали все слова.

— Персики! Не могла прицепиться к чему-нибудь другому?

— А ты?

— А что я?

— Ты хамишь по любому поводу… Я была депутатом! На минуточку!

— А ведьмой осталась на всю жизнь…

Нина лежала в комнате над спальней Кругловых и надеялась, что лучшие друзья родителей друг друга не поколотят.

Вскоре Саша в соседней комнате, через коридор от Нины, стала плакать и звать маму. Ей было страшно, хоть она и не могла объяснить, чего именно боится. Просто боялась — то ли темноты и ночи, как многие дети, то ли пиратов, которыми пугал Юра, то ли страшных снов, то ли быть одной — и не засыпала, пока Нина или мама не приходили, не ложились рядом с ней в кровать и крепко-накрепко не обещали дежурить до утра.

Широкие металлические ворота, за которыми прятался стеклянный параллелограмм, мечтающий внезапно превратиться в дубайский Бурдж-эль-Араб — подобно кривому зеркалу, искажали половину площади Дефанс — от пупка до неба. Валя ввела код и распахнула калитку, прошла по двору, мысленно ругая себя за то, что не вынесла мусор перед школой — теперь придется подняться и спуститься снова, Саша-то ведь по хозяйству никогда палец о палец не ударит. А зачем? Если мама вечно все делала за нее. Холила и лелеяла — совершенно напрасно — но с упорством маньяка и поныне продолжала сдувать с дочери пылинки.

В бардаке, из которого состоял быт Кругловых — в каждой из трех комнат можно было шею сломать, споткнувшись о груды книг, отвалившуюся ножку стула, забытый на полу утюг, рассыпанные яблоки, чьи-нибудь туфли, не убранные с января месяца сапоги, сваленное в кучу грязное белье, которое не влезло в ванную комнату, потому что она с ноготок или потому что кто-то не постарался — Валя не сразу заметила записку на кухонном столе.

«Я ушла из дома. Навсегда. Не надо меня искать. С.»

— Уходить из дома очень дорого. Так что к ужину вернется, не беспокойся, — сердито сказал Юра, недослушав речь супруги. — Она наверняка у кого-нибудь из друзей.

— А я и не беспокоюсь… Почему-то… Но у нее нет друзей, — Валя помолчала. — Такое ощущение, что она специально выкинула этот номер прямо перед нашей поездкой. Чтобы мы остались.

— До вечера мы ее найдем. Представляю, как тут Нина с ней повеселится.

— А вдруг она и правда хочет, чтобы мы остались?

— Не хочет. Она нас терпеть не может.

* * *

В кафешке за углом Сашу точно никто не собирался искать. Разве что мама пройдет мимо и заметит ее в окне с чашкой кофе и учебником по географии, который, как и все прочие в последнее время, открывался и закрывался сам собой. Если Саша что-то и читала, то практически неосознанно. И отмена таблеток не помогала, и аптека около Люксембургского сада на улице Вожирар, где упорно не смотрели на дату в рецепте, а рецепт возвращали покупателю, зря простаивала.

Допив четвертую чашку за день черного кофе и почувствовав, как давление подскочило, а пульсация в голове постепенно стала перебивать мысли, Саша поднялась и пошла к выходу. Голод мучал ее уже пару часов, но денег осталось мало, к тому же, есть в общественном месте Саша не хотела. Она бы заперлась в заброшенном сарае, но сараев, сколько ни смотри по сторонам, в районе Дефанс не обнаруживалось.

На голодный желудок путешествие по Елисейским полям до Георга V напоминало плавание на корабле. Сашу слегка качало, время от времени она натыкалась на препятствия, на ледяные глыбы или на скалы в виде людей. Глубоко ввинчиваясь в толпу, она теряла штурвал, позволяла волнам бить в лобовое стекло, и неслась вперед — не сама, но как будто заведенная и подталкиваемая другими. Люди вокруг спешили, сочились потом, шумно дышали, оставляли за собой шлейф нерастраченной энергии, которая вступала в реакцию с невидимыми движениями города и пинками гнала Сашу вперед. Тур по магазинам, тур по кинотеатрам, тур по закусочным и, словно по расческе с частыми зубцами, по рядам узких улочек, ответвляющихся от сонной артерии Парижа.

Наконец остановка — мир, кружившийся горизонтально, закружился вертикально, подобно воронке урагана в Алабаме. Пластиковый пакет с двумя мокрыми горячими гамбургерами; тремя большими порциями картофеля фри, на котором соль впитала жир и висела золотыми слитками; упаковками китайского соуса и кетчупа; сухим шоколадным маффином; жжеными куриными крылышками и хлюпающим от жаркого соседства мороженым — развалился возле гигантского мусорного бака в тупике на задворках улицы Жоншон. Рядом с ним Саша опустилась на мостовую и прислонила затылок к серой твердой поверхности, заляпанной не то отходами чьей-то кухни, не то блевотиной вчерашних алкашей. Спутанные, но чистые и блестящие светлые волосы, неаккуратно подстриженные лесенкой, почти не прикрывали уши, поэтому и шеей, и мочками Саша чувствовала шершавую стенку мусорного бака. Минута, чтобы отдышаться — затем девочка накинулась на еду. Как сумасшедшая, она заглатывала канцерогенный рай, почти не жуя, впихивая в себя кусок за куском, выплевывая то, что валилось изо рта — эти коровы гуляли по альпийским или австралийским лугам, а может, блеяли в конюшне у какого-нибудь сумасшедшего фермера; эти генетически модифицированные помидоры созревали в парниках в пригородах Парижа или на деревьях в соседнем дворе у парня, что выращивает марихуану; этот китайский соус варили тысячи машин, простерилизованных и харкающих горячей водой, или тысячи наемных работников-негров, нанятых вождями китайской промышленности; эти крылышки отрубили у куриц или слепили из остатков потрохов, склеили, искупали в специальной пробирке, превращающей углеводы в протеины, а ребро — в женщину. Саша на секунду прекратила есть и уставилась на стену дома напротив. Из ромбовидного окна первого этажа на нее смотрело бледное лицо мальчика с голубыми глазами. Он казался угрюмым или заторможенным, темная челка проводила черту над суровым взглядом.

— Хватит на меня таращиться, — произнесла Саша вслух, едва шевеля губами и зная, что из-за стекла ее не услышат.

Мальчик постоял у окна еще несколько секунд, потом задернул белую занавеску и пропал. Саша вытерла жирные руки о камни мостовой и со всей силы двинула локтем по мусорному баку, прикусила язык от боли. Даже в чертовом тупике невозможно спрятаться.



Когда мальчик открыл дверь и вылупился в легком сумраке на фоне темного коридора, отделанного кафелем и выходящего во внутренний двор блока домов, Саша уже собиралась подняться с земли. Она прищурилась, окинула взглядом сперва силуэт мальчика — длинный, узкий, угловатый и под наклоном вперед — затем пятно белого света у него за спиной, цветную оболочку двора, сияющее вращение солнечных лучей в тихом пространстве.

Мальчик сильно сутулился, поднимая треугольные плечи вверх, руки у него по бокам болтались безо всякой цели, сами по себе, словно мозг не контролировал мышцы. Он был одет в черную футболку под горло, заправленную в старые джинсы блеклого синего цвета, и легкую куртку-хаки, явно ему великоватую — рукава доходили почти до середины ладоней, а подол чуть ли не до колен.

Плотно сжатые тонкие губы не улыбались, а выражали то же упрямство и ту же безотрадность, что и глаза.

— Жируешь?

Саша оторопела, сглотнула и машинально тыльной стороной ладони вытерла большой красный рот.

— Что?

— Ты не нищенка, — утвердительно произнес мальчик, как робот, выделяя каждое слово.

— А ты не арабский принц, — сердито сказала Саша.

— Мне велено гнать отсюда всякую шваль. Ты не первая, кто облюбовал местечко. Но ты не нищенка, так что ты тут делаешь?

— Ничего, — Саше стало не по себе.

— Неправда. Ты ела гамбургеры.

— И что? Ты полиция гамбургеров?

Саша встала и с досадой отряхнула попу, одернула длинную белую майку, внезапно оказалась выше мальчика, посмотрела на него презрительно, хмыкнула и пошла прочь.

— Эй, убери мусор! — мальчик проворно выскочил на улицу. — Ты не у себя дома!

Саша обернулась.

— Мне плевать, где я, понял? Можешь позвать своих родителей или полицейских, мне плевать.

— Даже грязные нищие в отрепьях за собой убирают… Иногда… Им не плевать! А зажравшейся девочке, которую кто-то по головке не погладил…

— Как ты смеешь? Что ты обо мне знаешь? — Саша сделала пару шагов навстречу врагу.

— Да у тебя на лице написано, что ты просто не ценишь мир, в котором живешь. Кроссовки больше, чем за сотню евро. Причесон, хоть и отстойный, но не засаленный. Жрешь гамбургеры из австралийской закусочной. Она самая дорогая из местных фаст-фудов… Строишь из себя святую мученицу, а дома наверняка богатенькие родители дожидаются-хлопочут. Хочешь придать смысл своей жалкой-жалкой жизни, приняв на себя мировую скорбь? Да меня тошнит от таких, как ты.

Последние слова мальчик почти выкрикнул — на ветер. В воздухе вдруг что-то зашелестело и защелкало — не то падали листья, не то лопались почки — по мостовой несло песок и маленькие камушки. Саша почувствовала покалывание в руке и с силой надавила на вчерашний порез от ножа для бумаги, умножив боль на десять.

Мальчик топнул ногой (или нога сама непроизвольно дернулась) и направился обратно к двери. Саша злобно молчала. Потом растерянно спросила:

— Ты куда?

— Домой. Извини. Люди умирают.

Саша сделала еще шаг.

— Подожди, что ты говоришь? Какие люди?

— В Пантене трех человек убили вчера вечером. Ты что — новости не смотришь?

— Н-нет… И за что их убили?

— После марша коммунистов и центристов. Началась драка. Убили двоих черных, а потом одного белого. Палками забили, дубинками. Кажется, все трое работали на одну американскую компанию, которая хотела купить французский фармацевтический завод, а он отказывался поставлять лекарства в Африку…

— То есть, цвет кожи тут ни при чем?

— Не знаю. Думаю, тут при чем жадность.

Мальчик молча ждал вопросов, словно делал Саше одолжение.

— И… ты… что ты… там делаешь?

— Где там?

— У себя дома, — Саша кивнула на дом.

— Вообще-то, это не твое дело. Но я читаю сводку новостей. И собираюсь уходить. У меня дела, — мальчик внимательно посмотрел на потертые носки своих ботинок. — Как тебя зовут?

— Саша.

— Саша — красивое имя.

— Оно русское.

— Так ты русская? — мальчик удивился.

— Ну, я родилась в России, так что — да.

Мальчик покачал головой.

— А тебя как зовут?

* * *

Его звали Гантер, и дважды в неделю в свободное от школы время он разливал суп в столовой для бездомных при церкви Сен-Жермен в Пантене, где его отец служил священником. Гантер помогал приходу собирать одежду и книги, а дома сам нередко мастерил разные диковинные игрушки для детей — то музыкальные часы из мусора соберет, то деревянный поезд с железными колесами, то куклу, которую если за шапочку потянуть, то будто бы смех раздается. Знание, как и незнание, кончается бородой, сынок, уймись, всех детей на земле не одаришь, все желудки не набьешь, все рты не начинишь правильными словами, — говорил отец Гантера, когда мальчик подолгу не ложился спать, а сидел за столом и при свете голой подвесной лампочки вырезал из дерева нос и рот Буратино, привинчивал хвост Коту в сапогах, запускал в кукольном домике лифт.

В выпускном классе Гантер учился лучше всех, поэтому отец не видел смысла запрещать ему заниматься чем-либо вне стен школы. Запреты в их семье не были частью порядка. После смерти жены, да и при ее жизни, либеральный отец Гантера придерживался политики свободной воли. Ни режима дня, ни режима питания, ни домашних обязанностей, ни каких-либо правил поведения — Гантер все придумывал сам. Он рано вставал, спать ложился, когда чувствовал, что ни на что больше не способен, иногда перед сном смотрел по телевизору ерунду, футбол, детектив или, если везло и показывали хорошее кино, с радостью погружался в мир искусства. Он много читал — книг, газет, трудов по истории, интернет-блогов, прочесывал новостные ленты в соцсетях, где частенько зависал, ругал себя, снова зависал и, наверное, не покинул бы горящее здание, не написав об этом в Твиттере.

Гантер обожал мировую историю — оживлял взглядом густо исписанные книги, сидя за старым кухонным столом, накрытым не очень чистой клеенкой, и вожделея бутерброд с лионской кровяной колбасой, которую отец аккуратно нарезал кружочками и всегда держал в холодильнике наготове, чтобы перед сном после бокальчика вина или рюмочки коньяка было чем закусить. Изучая немецкие орудия пыток, условия строительства «Дороги смерти» из Таиланда в Бирму, Блокаду Ленинграда, войну во Вьетнаме, вторжения в Лаос и Камбоджу, стратегические бомбардировки, коммунистическую идеологию, информационную войну с Западом, Ивана IV, обстоятельства сожжения Кранмера в Оксфорде, крушение Римской Империи, создание фон Тирпицом мощного флота в Германии, проблему запуска первых в мире межконтинентальных ракет, борьбу Англии с восставшими колониями Америки, последствия крупнейшего американского налета на Токио в 1945 году и всё-всё-всё, что попадалось на глаза, Гантер чувствовал необходимость узнавать историю подробно, не гнушаясь деталями — кто во что был одет, кто что ел, какие предметы держал в руках, на чем передвигался, как выглядел. Одноклассники прозвали Гантера профессором и не упускали шанса воспользоваться его помощью в написании докладов по истории или в подготовке к зачетам. Правда, и Гантер держал руку на пульсе — с некоторых товарищей за готовый доклад брал деньги, немного, но как раз хватало на материалы для новой игрушки. Те, у кого денег не водилось, делали Гантеру мелкие подношения в виде конфет, шоколадок, гвоздей, шурупов и молотков, а Мари однажды в благодарность позволила себя страстно поцеловать.

Между школой и работой в приходе, за которую Гантер получал символические деньги, время у него всегда было рассчитано точно. Пятнадцать минут, чтобы в покое поесть, пять-семь минут, чтобы дойти до метро, сорок-сорок пять минут, чтобы доехать до дома, полчаса, чтобы взять вещи, просмотреть новости, выпить кофе, сделать несколько упражнений по французскому и успеть на службу до того, как хористка-клептоманка из второго ряда выйдет в туалет и направится в приходскую — шарить по карманам.

В первый раз, когда Гантер застукал сорокалетнюю вдову Марго, жилистую и печальную, за постыдным делом, она так плакала и просила прощения, что мальчик решил — это не повторится. Но когда через неделю у настоятеля из кармана во время службы пропал кошелек, стало ясно, что срывы носят вполне регулярный характер. Кроме Гантера, Марго никто не заподозрил, и когда мальчик с глазу на глаз обратился к несчастной хористке с обличительной речью, она снова плакала, снова просила прощения, кляла судьбу, жаловалась на нищету, на рецидивирующий рак груди, на отсутствие мужиков (то есть помощи, она хотела сказать) и голодные рты пятерых детей. Словом, сдать ее не представлялось никакой возможности, по крайней мере, для человека с добрым сердцем.

Иногда, если Гантер не успевал из школы, за Марго следил старик Поль, семидесятипятилетний, короткий и широкий, с махровыми усами и ярко-малиновым носом. Он присутствовал на каждой службе, во время причастия всегда отпивал из чаши гораздо больше других, а с хористкой был давно знаком, поэтому чуть Марго отойдет якобы в туалет, Поль — за ней. Все прихожане подозревали парочку в любовной связи.

Саша не очень решительно плелась рядом с Гантером, хотя слушала его внимательно. Говорил он интересно и много.

— Ты меня просвещаешь? — недовольно спросила она, остановившись на энном светофоре.

— Ты ведь сама за мной идешь.

— Я иду не за тобой, а домой. Просто нам по пути, и мне скучно.

— Так найди себе занятие.

— У меня их полно.

— Так не находи себе новых занятий, — Гантер усмехнулся, и на секунду его лицо показалось Саше приятным.

— А что? Сидеть часами в Сети, как ты, постить политические статьи и притворяться, что мне не плевать на незнакомых людей на другом конце планеты?

— А тебе правда плевать?

— Да ладно! Твоя одержимость насквозь фальшива. И ты не убедишь меня в том, что искренне переживаешь за негров в Африке!

— Да при чем здесь негры и Африка! Я говорю тебе о том, что касается лично тебя!

— Лично меня не касаешься даже ты, хотя ты стоишь меньше, чем в метре.

— То есть если бы сейчас на меня кто-то напал и попытался убить, тебе было бы все равно?

Саша насупилась, приняла вызов и была готова идти в атаку. Загорелся зеленый свет. Но Гантер так и стоял на месте.

— Да, мне было бы плевать.

— Интересно, — сказал Гантер, совершенно не обидевшись. — Но почему-то я не очень тебе верю.

— Почему это?

— Для того, кто интересуется только собой, ты отстойно выглядишь. Вот она, — Гантер указал на проходящую мимо худенькую брюнетку в дизайнерском костюме, с портфелем и прижатым к правому уху телефоном. — Вот она, возможно, интересуется только собой, а потому устремлена вперед, куда-то спешит, хочет чего-то добиться, у нее идеальная фигура, она с кем-то разговаривает, хочет, чтобы ее услышали, и прическу сделала идеальную — волосок к волоску… А ты? Пффф!

Гантер, у которого от собственных слов голова пошла кругом, махнул рукой и сделал широкий шаг под стрекот невидимых летучих насекомых, рев мотоциклов, гул машин, мельтешение и крики людей…

— Гантер!

Водитель высунулся из окна и, не выбирая выражений, верещал минуты три, пока Саша держала мальчика за шкирку. Когда вопли прекратились и автомобиль уехал, Саша наконец расцепила пальцы.

— Спасибо. Быстрая у тебя реакция.

— Вообще-то она у меня в последнее время, наоборот, замедленная.

Они прошли еще немного до метро и спустились под землю, где все чувства и мысли сгустились на фоне рваных и ровно приклеенных афиш грядущих концертов, дефиле, выставок, спектаклей. Под удары гребней колес о головки рельсов, грохот вагонов с пассажирами, которых бросает из стороны в сторону, как цемент, гравий и песок в бетономешалке, под мелодичные и бойкие песенки музыкальных групп в новой или старой аранжировке Саша с Гантером приобняли и отпустили стеклянные двери перед эскалатором.

Саша выбросила старые билетики в прозрачный мешок, прицепленный к желтому пластиковому кругу, напоминающему стульчак в туалете.

— Так уродски выглядит, когда весь мусор наружу, — с отвращением сказала она.

— Зато видно, что у кого было в карманах. А у тебя карточки нет?

— Нет…

— Почему?

— Мне нравится нарушать правила и прыгать через «вертушки».

Гантер покачал головой.

— Мне на пятую ветку, — сказал он.

— Значит, дальше нам не по пути.

— Значит. Пока, Саша. Если захочешь, найди меня в Твиттере или в Фейсбуке. Гантер Герр.

Гантер повернулся на одной ноге, как Майкл Джексон, и неловко зашагал прочь.

* * *

Самолет приземлился в 12:20, и уже через полчаса Нина с большущей женской сумкой ехала в такси из аэропорта Шарль де Голль в центр.

Из сумки торчали пачка бумаг с мятыми загнутыми уголками, толстая длинная книга в задрипанной суперобложке и компьютер. Нина теребила пальцами коричневый кожаный чехол от ноутбука и вертела головой, всматриваясь в пейзаж, хотя, кроме сорной травы и захудалых тополей, любоваться было нечем. А шофер болтал без устали, задавал вопросы, на которые Нина вяло отвечала, вспоминая спряжения французских глаголов — со школы ими не пользовалась.

Пробка на выезде из аэропорта превратила автостраду в дискотеку для машин — каждая бибикала, рычала, водители скакали на своих местах и были не в духе, психовали, порывались друг друга объехать и жалели, что не могут взлететь. Счетчики тикали, пассажиры нервничали, скрежетали зубами, пересчитывали деньги в кошельках, на всякий случай спрашивали, принимает ли таксист банковские карты, потели, кряхтели, вздыхали.

— Прыгай! Прыгай же! Прыгай! — кричал шофер Нины, веселый густоволосый и широколобый индус в белой рубашке с розовыми полосками, глядя в открытое окно на озерцо неподалеку от автострады. На самом деле, это было даже не озерцо, а маленький прудик, над которым на деревянном помосте стоял загорелый человек в трусах. — Ну что же он не прыгает! Я бы сейчас ого как искупался!

Нина не знала, что сказать и обрадовалась, когда у нее зазвонил телефон.

— Ты уже прилетела? — спросил голос на том конце провода.

— Прилетела и через пару-тройку дней лечу обратно. У меня дела. Я не могу терять здесь время из-за ТФП. Я тебе уже говорила.

— ТФП?

— Тупой французский подросток. Меня попросили с ней посидеть, но никто не уточнял, где именно. Понимаешь, к чему я клоню?

— А ты с ее родителями договорилась?

— Родители согласны. Они хотели, чтобы я кровь из носу была тут. Они в меня верят, сечешь? Никто, кроме меня, не способен привести в чувства ТФП. А я в принципе была рада прокатиться до Парижа. Ты сам говорил — мне надо развеяться.

— Н-да, идея бредовая… Сидеть с шестнадцатилетней девкой… Чушь какая-то.

— Там все не так просто. Она не только ТФП, но еще и ТТФП.

— Расшифруй.

— Трудный тупой французский подросток.

— Зачем ты вообще поехала? Не понимаю. Ты мне чего-то не договариваешь, — связь на пару секунд прервалась. — Ты мне точно все сказала?

— Нет, у меня здесь тайные свидания, тайные дети, и я со временем молодею! Слушай, я не знаю… У нас с друзьями особые отношения. А ситуация здесь в последнее время вышла из-под контроля. Я правда хочу помочь.

— Но ты сама только что говорила, что у тебя нет времени! И вы десять лет не виделись… И ты тут же собираешься лететь обратно.

— Я же тебе говорю! Я возьму ее с собой!

— Ага, если выманишь из комнаты. Да она, может, тебя вообще не узнает. И наверняка видеть не захочет.

— Почему?

— Потому что трудные подростки никого не хотят видеть, особенно нянек… Взять человека с большими психологическими проблемами, человека, который с детства не был в России… У нее тут ни друзей, никого… Замкнется еще больше.

— Да-да-да. Кто считает, что это маразматический план? — Нина засмеялась.

— Прости, но я правда так считаю.

— Ага. А кто считает, что его мнение будет учтено? — Нина задрала вверх левую руку.

— У нее хоть русский паспорт есть?

— Есть.

— А нотариально заверенное разрешение от ее родителей у тебя есть?

— Представь себе. Лежит под горшком с пальмой.

— Ты сумасшедшая.

— Я предусмотрительная.

Ощущение праздника, ожидание сахарных кренделей, старинных каруселей с белыми лакированными лошадками, барабанов Страдивари, которые, по известному анекдоту, изготавливаются только в Париже специально для новых русских; завтраков со свежей ветчиной, теплым багетом, круассанами с джемом и яйцами вкрутую, горьковатым крепким кофе, ароматными сливками, шелковыми на вкус; ожидание бесконечной ярмарки чревоугодия, которая только в Париже всегда завершается пищеварительным триумфом, победой над запорами, кишечными коликами и революционными настроениями желчного пузыря. Президента на мыло, премьер-министра на мыло, всех коммунистов и центристов на мыло, да здравствует вольнодумство и свобода выбора, но о чем только думал бездомный прощелыга, сидевший на тротуаре города, чье богатство и благополучие выпячивают себя точь-в-точь как цыпочки на пляжах в Каннах свои новоприобретенные груди и ягодицы? Дело было в Ницце. Он развалился на мостовой, составленной из белых булыжников и зелено-голубых камней, чьи вкрапления, конечно, одобрил муниципалитет под давлением зажравшихся правых, не иначе, и внимательно следил за двумя вещами: движениями официанта, который в открытом кафе напротив разносил дорогущую выпивку и бесплатные закуски, и картинками на большом плоском телеэкране прямо над входом в бар. Время от времени, когда официант появлялся, держа в руках чересчур огромный поднос, бездомный, истекая слюной, кричал: «Скоро у меня будет больше!» А когда по телеэкрану показывали физиономию будущего президента-социалиста, бездомный, тыча пальцем в блондинку из первого ряда, увешанную золотом, почти с фашистской радостью восклицал: «Скоро их будет меньше!» Иногда человек в джинсовом костюме, которому, видимо, в ту конкретную секунду было не наплевать на нищенское существование другого гражданина, оставив тепленькое местечко за столом, ломящимся от яств, перебегал через улицу, расстилал перед бездомным очередную салфетку и выкладывал на нее чипсы, оливки, анчоусы и даже мини-сосиски.

Чем громче поддерживали правых одни, тем большую духовную близость ощущали в своем кругу другие, тем кровожаднее смотрели согласные с будущим новым президентом на несогласных… Потом, как в кино — прошло время — и спустя пару лет стало ясно, что оба лагеря не согласны ни на что.

Вспышки из уголков памяти слепили, и некоторые детали мозаики от Нины ускользали. Вот она задумалась и не заметила, что площадь Республики наконец-то отреставрировали, а вот — не заметила бастующих в желтых майках, но обернулась, успела догнать процессию взглядом, заодно обратила внимание на гигантский плакат с Денисом Мацуевым — Россия культурная страна, ясен пень. И тут же перед глазами зарябило от садов и огородов французской прессы, цветущей, распаханной, яркой. Киоски, круглые и квадратные, вывешивали журналы, словно гирлянды, перед окошками, перед кассовыми аппаратами, — так, чтобы заголовки били по мозгам тех, кто хотят жить в мире иллюзий.

Нина достала зеркальце, притворно холодно посмотрела на свое отражение, смешливо заморгала пушистыми темными ресницами. В последний раз, когда Саша видела подругу, у Нины еще не было ранних мимических морщин на лбу, и кожа чуть что не трескалась. А в остальном — тот же элегантный нос, тот же аллергический румянец, те же хитрые глаза и чуть оттопыренные уши, тщательно спрятанные под русыми волосами, курчавыми у висков.

* * *

Сколько бы времени ни ушло на то, чтобы уговорить профессора Зольцмана поехать в Петербург — это того стоило. Он был лучшим специалистом по внематочной беременности, наблюдал развитие плода на всех этапах и в самых непредвиденных положениях — в яичнике, вместо маточной трубы, или на окружающей брюшине, рядом с печенью, в рудиментарном роге матки. Он описал несколько любопытных случаев гетеротопической беременности, при которой одно плодное яйцо развивалось в матке, а другое — вне ее, и провел множество рискованных операций, когда изъятие плода на ранних стадиях угрожало жизни ребенка, а дальнейшее его развитие могло оказаться смертельным для матери. Кроме того, доктор Зольцман зафиксировал редчайшее явление под названием литопедион, или «каменный ребенок», обнаружив в животе девяностолетней женщины шестидесятилетний плод. Это был двести первый случай окаменения плода за всю историю медицины, начиная с XI века, и сперва Зольцман вместе с коллегами принял плод за раковую опухоль, однако после сканирования, анализов и семидневного мучительного разгадывания головоломки ответ был найден: плод развивался вне матки, но оказался слишком большим, чтобы организм смог его поглотить, и потому, погибнув, снаружи кальцифицировался — таким образом тело матери защитило себя от мертвых тканей и не подверглось инфицированию. Помянув добрым словом Альбукасиса, придворного лекаря халифа Кордовы Аль-Хакама II, впервые констатировавшего окаменение плода, Зольцман отправил девяностолетнюю старуху на операцию, которая длилась шесть часов, и в результате которой подтвердился миф о том, что сын Прометея Девкалион и его жена Пирра произвели род человеческий из камня. Старуха не выжила. Ее приемный и единственный сын утверждал, что смерть должна была наступить задолго до операции, ведь сколько он помнит мать, она всегда ела землю; большой суповой ложкой копала землю в парке и наполняла ею кухонную посуду, а если ее не хватало, добирала из цветочных горшков; на море детской лопаточкой насыпала песок в банки из-под варенья, вместе с камушками и кусочками глины, в лесу — вилкой протыкала почву, поросшую мхом и травой; она ела понемногу, добавляя щепотку земли в каждое блюдо и смешивая грунт с привычной пищей так, что вкус почти не чувствовался, а зубы точились, и постоянно слышался хруст и треск. Наслаждаясь своим странным ритуалом, женщина чувствовала, как с его помощью воссоединяется с далеким прошлым, с древними предками, прародителями и основателями первых человеческих семей. Вместе с мельчайшими песчинками она вбирала в себя ветер и вечное движение планеты, в крошечных молекулярных кристаллах ей чудился свет, голубое ослепительное сияние.

Земля никак не повлияла ни на печень, ни на почки, ни на желудок, ни на сердце. Телом старуха была совершенно здорова, и если бы не каменный ребенок, Бог ее знает, до каких годов дожила бы.

После этого случая Зольман поверил в феномен редчайшего совпадения и в то, что силой мысли можно заставить мир двигаться в нужном тебе направлении. Он хотел столкнуться с аномалией каменного ребенка, и он с ней столкнулся; он хотел открыть Америку, и он ее открыл. Зольцман внезапно осознал, что мировое движение, поддающееся воздействию разума, напрямую зависит от того, настроен ли разум на извлечение из лона вселенной правды жизни, той самой Божьей правды, во имя которой погиб на костре Ян Гус.

Спустя пару лет после каменного ребенка Зольцмана вновь осенило. К нему попал беременный мужчина. Плод у него под сердцем оказался двести вторым каменным ребенком за всю историю медицины, вторым каменным ребенком в практике Зольцмана и первым в мире близнецом всех времен, который не отделился от брата, но был полностью поглощен его организмом.

— О великий народ, я поведу тебя через Синайскую пустыню прямиком к Земле Обетованной! — воскликнул Зольцман, восхитившись своим умом, и все коллеги решили, что гениальный врач, возомнивший себя Богом или как минимум Моисеем, вконец рехнулся.

Нина знала, что при нынешних обстоятельствах маме в ее гинекологической клинике нужен именно такой рехнувшийся гений, и хотя на первое письмо Ирины Петровны Зольцман ответил вяло, после второго, изучив подробное описание «плода», ученый соблаговолил встретиться и поговорить.

Нина с первого курса меда подрабатывала у мамы — в основном, правда, занималась дизайном и пластической хирургией — убирала дефекты, уродства, изъяны, мешающие нормальной жизни — но в лаборатории тоже проводила много времени, не упускала ни одной стажировки, ни одного семинара и все инновационные технологии тестировала первой. В институте ей, конечно, завидовали, хотя на этапе аспирантуры Нина уже не так много общалась с бывшими сокурсниками — Дима был исключением. Он работал в поликлинике для творческих работников № 40, тоже гинекологом и тоже с удовольствием. Мама Нины переманивала его к себе, но Дима с достоинством отказывался от выгодного предложения, набивая себе цену не в качестве врача, а в качестве будущего зятя.

Увы, несмотря на доверительные отношения и профессиональную солидарность, Нина не могла рассказать молодому человеку про Васю Петрова, потому что мама считала — малейшая утечка, и пациента заберут, запрут туда, где держат атомную бомбу и многочисленных инопланетян, которых еще при Горбачеве наловили целую уйму.

Васю Петрова, как и других сложных больных Зольцмана, долго гоняли по врачам, прописывая то одно, то другое бессмысленное лекарство, не в силах выявить причину приступообразной тахикардии, которая дважды приводила к остановке сердца.

Лучшие кардиологи города разводили руками — мол, сердце в полном порядке, причин для пароксизмов нет — и отправляли Васю к неврологам, те сканировали голову, вводили контраст, втыкали в клиента иголки, чтобы жизнь малиной не казалась, затем тоже разводили руками и отправляли к эндокринологам, которые, проверив щитовидку, надпочечники и все существующие в природе гормоны, отправляли обратно к неврологам, неврологи — к психологам, психологи обратно к неврологам, неврологи — к остеопатам, остеопаты — к гомеопатам, гомеопаты — к гастроэнтерологам, и на десятом или одиннадцатом витке Вася снова попал к кардиологам. Поскольку тахикардия была настоящей, а умереть от остановки сердца Вася не хотел, кардиологи любезно, но без энтузиазма в энный раз сделали пациенту эхо и, к собственному превеликому изумлению, обнаружили опухоль размером с теннисный мяч, давящую на нижнюю полую вену.

Опухоль решили немедленно удалить, но при следующем обследовании, засунув пациента в МРТ-сканер, доктора всплеснули руками — образование исчезло. Спустя пару дней у Васи случился новый приступ, и светила кардиологии предприняли новую попытку узреть опухоль. О чудо, она снова была на месте. С этого момента стало ясно — опухоль дышит, надуваясь и при сжатии уменьшаясь до таких микроскопических размеров, что даже в лупу ее не рассмотреть. Более того — совершаемое движение зависит от ударов сердца — второго сердца Васи Петрова, маленького сердца внутри загадочной опухоли.

Констатировав уникальный случай зарождения плода неопределенного типа в теле мужчины, кардиологи не стали звонить в Нобелевский комитет, а сначала обратились за консультацией в частную клинику при Институте Отта, где на лучшей в стране аппаратуре, которой так гордилась Ирина Петровна, опухоль удалось разглядеть как следует.

Снаружи она представляла собой идеальную сферу, шар, покрытый жидкостными образованиями, похожими на плоские волдыри голубоватого венозного оттенка и темными уплотнениями с неровными краями. Опухоль состояла из нескольких разноцветных слоев, которые двигались, расширяясь и сужаясь, будто складчатое тело аккордеона или рыбьи жабры, и ядра — сердца. Биопсию провести не удалось. Всякий раз, когда фетальные хирурги принимались за дело, опухоль исчезала.

Так Вася и лежал в клинике под постоянным присмотром Ирины Петровны и нескольких кардиологов, пока те решали, как быть. Помимо сердца, образование не обладало другими человеческими органами, да и само сердце, возможно, просто выглядело как сердце.

Опухоль модифицировалась — исчезала полностью, так, что на экране разглядеть ее не удавалось, возникала вновь, меняла форму — в пределах сотни микрометров — а во время приступов начинала пульсировать. Маленькое сердце сбивало ритм большого, маленькое сердце серовато-красного цвета, состоящее на вид из полигональных паренхиматозных и пептидергических нейроподобных клеток, интерстициальных эндокриноцитов, периваскулярных фагоцитов и нейронов, раздувалось, распухало, словно стремилось сожрать самое себя, разорваться, уничтожив неведомый шар, похожий на планету или на многокамерный человеческий мозг.

Вася Петров денно и нощно лежал под наблюдением специалистов, подключенный к аппаратам, мониторам, капельницам, к системе загадочных спутников тяжелой болезни. Он представлял себя вертолетом в бокале красного (или белого, или розового) вина, муреной, которую приговорили к вечному одиночеству и встрече с собственным хвостом. Раньше все было не так уж и гладко. Девушки (всего семь штук, если считать, так сказать, непосредственные контакты) уходили, а если не уходили, он их бросал, каждый раз галантно выжидал, упрашивал себя, порой умолял — нет, подумай, ты останешься холостяком до конца дней, а надо кого-то родить, например, ребенка. Вася так думал не потому, что начитался литературы по психологии или по философии, а потому что действительно считал — потомство неплохой выход на крайняк: великий фильм не снял, великую книгу или картину не написал, Элвисом не стал, таблетку от бессмертия не изобрел — надо делать детей, а то плакал проект всемирного господства.

Мать не разговаривала с Васей восемь лет. Впрочем, один раз она прислала мейл из Калифорнии, куда переехала после развода с отцом к новому мужу, от которого вскоре сбежала: «С днем рождения, Вася!» Сучка была немногословна. Иногда он думал — мать во всем виновата, пойду-ка я глаза себе выколю от горя — но потом понимал, что с годами боль растворилась, и теперь лишь он сам во всем виноват. Вася прямо-таки упивался страданием, главной фишкой героев Достоевского и главным показателем полноценности русской души.

— Проанализировать что-то — не значит излечиться от чего-то. Ты берешь вторую таблетку, колешь вторую дозу, пьешь вторую рюмку, потому что жаждешь счастья, блаженства, рая. А ведь это означает, что первая таблетка, первый шприц, первый бокал — ерунда, бирюльки. На них ты чувствуешь себя готовым к счастью, но не счастливым. Ты чувствуешь себя паршиво, как всегда, но почему-то думаешь — умножение равно раю. А ведь в реальности — что умножаешь, то и получаешь. Умножив минус один на миллион, миллиона не получишь.

Так говорил Вася, в упор глядя на свою светловолосую медсестру в прекрасном коричневом облегающем платье и медицинском халате.

У нее были стройные, волосатые, как у обезьяны, ноги, сосредоточенное пытливое, как у маленькой мыши, личико, зеленые глаза в очках, родинка около носа, и засаленные волосы металлического оттенка. Она любила ролевые игры, монополию, походы, батуты и все, что отвлекало ее от Васи Петрова. Вася Петров был ей глубоко противен. Во-первых, с ним приходилось дежурить до самой ночи и порой оставаться до утра — а это мешало свиданиям с красавчиком-ординатором — а во-вторых, Вася Петров постоянно нес несусветную околесицу: — Панды любят сладкое; международная группа ученых синтезировала искусственную хромосому, работающую в живой дрожжевой клетке; самую нестерпимую боль приносят пчелы, жалящие в ноздри и в верхнюю губу; новокаледонские вороны понимают практическое значение закона Архимеда не хуже семилетних детей; бурые кожаны используют специальные звуки, чтобы предупредить окружающих, что та или иная добыча предназначена им; в 1783 году Луи-Себастьян Ленорман совершил первый в истории прыжок с парашютом с башни обсерватории в Монпелье, однако до того спустил оттуда несколько кошек и собак; но — ты в бокале. Ты вертолет в бокале, ты крыса в туннеле, и скорее всего — ты не узнаешь ничего важного, не сделаешь ничего важного, будешь всю жизнь трепыхаться — все мы тараканы.

— Не надо так говорить, ваш брат расстроится, — проницательно подмечала медсестра. — А все, что вы перечислили… из журнала Esquire. Вы его наизусть выучили?

— Скажите брату, что у меня больше нет денег, так что он может не приходить… Четырнадцатого июля грузовик протаранил толпу людей на Английской набережной Ниццы, двенадцатого и тринадцатого июля к северу от Багдада прогремели два взрыва. Убиты восемнадцать человек. Восьмого июля в результате взрыва, устроенного террористом-смертником во время утренней службы в мечети Дамбоа на северо-востоке Нигерии убиты девять человек, ранены двенадцать. В ночь на восьмое июля серия взрывов близ шиитской святыни в городе Балад в провинции Салах-эд-Дин. Убиты сорок человек, ранены семьдесят пять. В ночь на третье июля взрыв заминированного автомобиля в центре Багдада в районе Эль-Каррада. Убиты двести девяносто два человека. Вечером первого июля нападение вооруженных террористов на ресторан в дипломатическом квартале Дакки. Убиты двадцать человек. Вечером двадцать восьмого июня три взрыва на входе, выходе и на парковке в международном терминале стамбульского аэропорта Ататюрка. Убиты сорок четыре человека, ранены двести тридцать девять человек. Утром двадцатого июня взрыв микроавтобуса в Кабуле. Убиты четырнадцать человек, ранены восемь. Одиннадцатого июня два взрыва в шиитском квартале Сеида Зейнаб на южных окраинах Дамаска. Убиты шестнадцать человек, ранены сорок шесть. Девятого июня два взрыва в двух районах Багдада. Убиты двадцать восемь человек. Седьмого июня взрыв на улице в районе Беязыт в центре Стамбула во время проезда автобуса с полицейскими. Убиты одиннадцать человек, ранены тридцать шесть. Двадцать пятого мая в городе Даргечит провинции Мардин при подрыве автомобиля с взрывчаткой, направленного курдскими повстанцами на военный лагерь, убиты двадцать турецких солдат и ранены пятнадцать. Семнадцатого мая при взрыве двух бомб в Багдаде убиты тринадцать человек, ранены более сорока. Двенадцатого мая взрыв заминированного грузовика в турецкой провинции Диярбакыр на юго-востоке Турции. Убиты шестнадцать человек. Одиннадцатого мая серия терактов в иракской столице, убиты девяносто четыре человека, ранены сто пятьдесят. Первого мая взрыв двух заминированных автомобилей в городе Эс-Самава на юге Ирака. Убиты тридцать восемь человек, ранены восемьдесят шесть. Тридцатого апреля взрыв начиненного взрывчаткой грузовика в районе Нахраван к востоку от Багдада. Убиты девятнадцать человек. Двадцать второго апреля взрыв в мечети в Багдаде, убиты не менее двадцати пяти человек. Девятнадцатого апреля два взрыва в центре Кабула. Убиты шестьдесят четыре человека, ранены триста сорок семь. Двадцать второго марта серия терактов в Брюсселе. Два взрыва в зале вылетов аэропорта Брюсселя, еще два — в брюссельском метро. Убиты тринадцать человек, ранены тридцать пять. Тринадцатого марта вечером в центре Стамбула на автобусной остановке вблизи одного из офисов премьер-министра в момент большого скопления людей взрыв заминированного автомобиля, находившегося между двумя автобусами. Убиты тридцать семь человек, ранены сто двадцать пять. Тридцать первого января три взрыва в шиитском квартале Саида Зайнаб на юге Дамаска. Убиты пятьдесят девять человек, ранены сто двадцать восемь. Хотите еще? Я запомнил все сводки новостей со всех сайтов! Хотите? Я не могу! Не могу!

Вася Петров блаженно смеялся, пугая медсестру Иру, и погружался в тяжкие думы о своем сердце, воспринимая его отнюдь не в том качестве, какое лелеяла Беттина в письмах к Гете.

* * *

Нина набрала код домофона, подождала, пока Саша ответит, но Саша не ответила — и Нина открыла ключом, который для нее оставили в почтовом ящике. Когда она поднялась наверх, дверь квартиры была распахнута.

— Эй! Леопольд, подлый трус, выходи!

Нина поставила сумку на диван и, не глядя по сторонам, носом чуя вражеский лагерь, решительным шагом направилась прямо к Сашиной комнате. На двери висела табличка «Взрывоопасно. Не входить». Нина повернула деревянную ручку и без стука пересекла порог.

Саша сидела на кровати в позе лотоса с планшетом в руках. Над головой у Саши висел плакат с Йеном Сомерхолдером, подписанный, судя по всему, им самим. В углу кровати, на большой искромсанной, словно после перьевой войны, подушке золотился пакетик с конфетами «Haribo», несколько желтых и красных медвежат выпали и теперь валялись на наволочке, на простыне, на темно-синем одеяле.

— Как дела? — спросила Нина, стараясь подавить в себе чувство неприязни.

— Никак.