Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джон Коннолли




Джон Коннолли — ЭТО НОВЫЙ СТИВЕН КИНГ…
Он — мастер, создающий деликатесные триллеры, ЗАХВАТЫВАЮЩИЕ ВАС ВСЕ БОЛЬШЕ И БОЛЬШЕ с каждой перевернутой страницей.
Melbourne Age



Когда нужно заставить читателя ОЦЕПЕНЕТЬ ОТ УЖАСА, Джону Коннолли практически нет равных.
Daily Express



Этот писатель — поистине ОДИН ИЗ ЛУЧШИХ В КРИМИНАЛЬНОМ ЖАНРЕ.
Toronto Sun



Коннолли создает САМЫЕ РЕДКИЕ КНИГИ — те, чьи сюжеты захватывают все ваше внимание, но при этом они написаны ИЗЫСКАННЫМ, БЛЕСТЯЩИМ ЯЗЫКОМ.
Daily Mail



Этот роман полон сверхъестественным; он мрачен, но ЗАХВАТЫВАЮЩ И ПОТРЯСАЮЩЕ НАПИСАН.
The Irish News



Коннолли С ВИРТУОЗНОЙ ЛЕГКОСТЬЮ рассказывает о вещах, о которых чрезвычайно трудно рассказывать.
Daily Mirror


НЕУПОКОЕННЫЕ

Посвящается Эмили Бестлер — с душевным теплом, и спасибо за приверженность
Пролог

Этот мир полон сломанных вещей: разбитых сердец, порушенных обещаний, сломленных людей. Да и сам по себе он построение достаточно хрупкое: что-то вроде сот, где прошлое подчас просачивается в настоящее; где под весом замешанной на крови вины и старых прегрешений схлопываются, рушатся жизни и дети под завалами обломков оказываются вынуждены залегать бок о бок с останками своих отцов, увязнув в неразберихе последствий.

Я сокрушен, но и я в ответ крушил. И теперь пробирает мысль: какой же крепости мощь необходима для нанесения урона, чтобы сама вселенная в итоге разбередилась и некая сторонняя сила приняла решение, что мучений вынесено сполна? Когда-то я полагал, что дело здесь в равновесии, но теперь так не считаю. Думаю, содеянное мной по пропорции никак не сопоставимо с тем, что было причинено мне. Но такова природа мести. По самому своему ходу она нарастает, усиливается. Удержать ее уже нельзя. Один разящий удар влечет следующий, и так по нарастающей, покуда боль, нанесенная изначально, не забывается в нагромождении последующего хаоса.

Когда-то я был мстителем. Больше я им не буду.

Но мир этот полон сломанных вещей.

* * *

Олд-Орчард-Бич, штат Мэн

1986 год



Гадальщик вынул из кармана ворох мятых купюр и, послюнив палец, неброско сосчитал дневную выручку. Солнце садилось, колко играя на воде огнистыми и кроваво-красными блестками. По дощатому настилу пляжа все еще фланировала променадная публика — кто с «колой», кто с жирноватым попкорном, — а вдалеке по пляжу слонялись туманные фигуры, кто-то взявшись за руки, кто-то поодиночке. Погода в последние дни менялась: вечерами стало ощутимо холодней и задувал резкий ветер, предвестник больших перемен, взвихряя в густеющем сумраке смерчики песка. Погода сказывалась на поведении гуляющих: как раньше, они здесь больше не зависали. Придется, видно, скоро сворачиваться: если публика проходит мимо не задерживаясь, значит, нет работы, а нет работы — нет и его, Гадальщика. Без нее он так, человечья закорючка перед своей шаткой загородкой, обвешанной разномастной дребеденью — вывесками с мистическими знаками, весами, побрякушками, всякими безделками. А без публики, притормаживающей рассмотреть эту самую дребедень, его навыков считай что не существует. Поток туристов пошел нынче на убыль, и скоро здесь не будет смысла торчать ни Гадальщику, ни иже с ним — мелочным торговцам, велорикшам, уличным лицедеям и мелкому жулью. Всем придется или откочевывать туда, где более благодатный климат, или же впадать в спячку и пробиваться тем, что нажито за лето.

Вкус моря и песка — солоноватый, бодрящий — Гадальщик ощущал буквально кожей. Он замечал его неизменно, невзирая ни на какие годы. Море в каком-то смысле давало ему жизнь, ведь что, как не оно, влекло к себе людские толпища, а Гадальщик на их пути был уже тут как тут. Однако тяга к морской стихии не исчерпывалась у него одной лишь наживой. Нет, он смутно угадывал в ней что-то от своей собственной сути; даже в привкусе собственного пота он улавливал какое-то дальнее, забытое эхо своего изначального бытия, да и вообще всего сущего; тех же, кто не осознает в себе тяги к морю, он считал отщепенцами, потерянными для самих себя.

Большим пальцем он сноровисто отгибал уголки купюр, сопровождая подсчет суммы беззвучным шепотом. Под суммой Гадальщик мысленно подвел черту и сопоставил итог с заработками на аналогичный период прошлого года. Получалась убыль, точно так же как прошлый год уступал по доходам позапрошлому, а тот в свою очередь проигрывал календарному предшественнику. Вероятно, люди сделались более циничны: ни сами они, ни их дети не останавливались нынче с живым интересом перед этим странного вида господином и его убогим сооружением. И выкладываться — даже за меньшую сумму — теперь приходилось больше (хотя и не настолько халтурно, чтобы это попахивало изменой выбранному поприщу). Но если на то пошло, чем можно еще заняться по жизни? Вытирать столы в буфетах? Торчать за прилавком в «Макдоналдсе», как кто-нибудь из наиболее отчаявшихся коллег-отставников, что готовы подбирать пачкотню за ревунами-малолетками и беспечными тинейджерами? Нет уж, спасибо, пусть этим занимается кто-нибудь другой. Сам же Гадальщик вот уже без малого сорок лет шел своим неизменным путем и, судя по всему, готов телесно и духовно продюжить еще несколько, если то будет отпущено главным конферансье на небесах. Ум у Гадальщика был по-прежнему четким, а глаза в чопорной оправе очков все так же наметанно ухватывали все необходимое для того, чтобы и впредь исправно тянуть по жизни лямку. Кто-то мог бы истолковать это свойство как небесами отпущенный дар, но сам Гадальщик обозначал его другим словом. Это был навык, ремесло, что из года в год развивалось и шлифовалось; остаток атавистического чутья, сильно развитого у наших предков, но в нынешнем избалованном комфортом мире выветрившегося, сошедшего на нет за ненадобностью. Это было нечто первозданное — если хотите, элементальное, сродни приливам и океанским течениям.

Дэйв Гловски, по прозвищу Гадальщик, впервые прибыл в Олд-Орчард-Бич в сорок восьмом году, тогда еще в возрасте тридцати семи лет, и с той поры ни пятачок занимаемой пощади, ни орудия промысла у него особо не изменились. Все тот же деревянный стул, подвешенный на цепях старых форшнеровских весов, возвышался троном на его маленькой концессии; желтая вывеска с угловато намалеванным портретом хозяина рекламировала род его занятий и местонахождение (словно кто-то из гуляющих мог потерять на настиле пространственный ориентир или же не понимать, что именно лицезрит). «ГАДАТЕЛЬ, ДВОРЕЦ ПЛЕЙЛАНДИЯ, ОЛД-ОРЧАРД-БИЧ, Я», — гласила вывеска.

В Олд-Орчарде Гадальщик был, можно сказать, частью местного колорита, такой же неотъемлемой, как попавшие в «колу» пляжные песчинки или тянучки с привкусом морской соли, что вытягивают из зубов пломбы. Это было его место, которое он знал во всех тонкостях. Здесь со своими орудиями лова он пребывал уже так долго, что чутко осознавал даже самые незначительные, казалось бы, изменения в окружающей среде: тут свежую заплату краски, там сбритые накануне усы. Эти мелочи были для него важны, за счет них ум удерживал остроту и цепкость, а те, в свою очередь, давали насущное пропитание. Гадальщик замечал все, что происходит вокруг, и детали складировал в своей вместительной памяти, извлекая припасенное впрок знание в тот самый момент, когда это сулило наибольшую выгоду. В сущности, прозвище у него было самое неподходящее. Дэйв Гловски не угадывал — он замечал. Замечал и взвешивал. И оценивал. К сожалению, фраза «Дэйв Гловски Замечатель» на слух как-то не звучала, равно как и «Дэйв Оценщик». Так что пусть лучше будет «Гадальщик». Гадальщиком он был, Гадальщиком и останется.

Ваш вес Гадальщик мог с ходу определить с точностью до кило с небольшим, или вы получаете приз. Если вам это до лампочки (а попадались и такие, кто не очень хотел разглашать тайну своей комплекции перед добродушно настроенной толпой средь яркого летнего дня), то спасибо за внимание и идите себе дальше: Гадальщик и сам не сказать чтобы горел энтузиазмом из одного лишь интереса испытывать прочность своих весов, умещая на них полтора центнера живого женского веса, вскормленного на родных американских кормах. С таким же успехом он мог на глаз указать ваш возраст, дату рождения, род занятий, любимую марку машины (отечественной или заграничной) — да что там, даже марку сигарет. Если Гадальщик допускал промах, то дальше вы уже шли, гордо сжимая пластмассовую заколку для волос или пакетик с бухгалтерскими резинками, довольные тем, что переиграли забавного человечка с его кривыми, какими-то детскими знаками (знай наших: ума как-никак палата); при этом до вас не сразу доходило, что вы просто отдали ему два четвертака за удовольствие узнать то, что вы и так всю дорогу знали, да еще и купились на бонус из совершенно никчемных резинок, цена которым цент за пачку. И может, тогда, наряженные еще и в купленную у него же белую майку с трафаретной надписью «Гадатель Дэйв», вы оборачивались на его загородку, оставшуюся в отдалении за спиной, и невольно льстили ему мыслью, что он, видать, и вправду парень проницательнее некуда, раз его здесь все знают.

Гадальщик и впрямь был подвижен умом и проницателен в том смысле, в каком были проницательны со своей дедукцией Шерлок Холмс, аналитик Дюпен или маленький бельгиец Пуаро. Он был наблюдателем, делающим обобщения и выводы из наглядных признаков, сопутствующих на данный момент тому или иному персонажу. В расчет брались одежда человека, его обувь; то, как он держит при себе наличность; состояние рук и ногтей; вещи, пробуждающие при прогулке по настилу его интерес и внимание; даже минутные паузы и колебания, модуляции голоса и машинальные жесты, которыми человек тысячей неброских способов раскрывал себя. Луч внимания Гадальщика бороздил ту среду, в которой этому якобы нехитрому качеству не придавалось толком ни цены, ни значения. Люди нынче не слушали и не смотрели, они лишь думали, что слушают и смотрят. Они упускали больше, чем воспринимали, их глаза и уши постоянно были настроены на получение новой информации, на очередную ее дозу, заготовленную для них телевидением, радио, киноиндустрией; едва успев сглотнуть порцию чего-то нового, от старого они тут же избавлялись, не успев даже вдуматься в его смысл и ценность. Гадальщик был не такой. Он принадлежал к людям иного порядка, более старого, исконного склада. Он был чутко настроен на изображения и запахи, на шепоты, подчеркнуто громко звучащие в ушах, на мелкие, щекочущие волосики носа ароматы, что принимают в уме характерный цветовой оттенок. Зрение у Гадальщика являлось лишь одним из привлекаемых органов чувств, причем зачастую в общем наборе оно играло откровенно второстепенную роль. Подобно нашим первобытным предкам, в качестве первичного источника информации он опирался не на одни лишь глаза, а доверялся всем органам чувств одновременно, используя их на полную. Ум у него был как приемник, постоянно настроенный на перехват даже самых слабых радиоволн.

Что-то, само собой, давалось ему относительно легко: скажем, вес и возраст. Достаточно просто выходило и с автомобилями, по крайней мере на первых порах, когда народ в Олд-Орчард приезжал в основном на отечественных марках. Лишь позднее, в восьмидесятых — девяностых, когда все заполонил импорт, угадывать стало сложней, хотя Дэйву до сих пор удавалось удерживать планку примерно пятьдесят на пятьдесят.

Род занятий? Что ж, иногда какие-нибудь полезные детали всплывали по перехвату подачи, когда Гадальщик вслушивался в слова и тон приветствия, в ответы, в то, как люди отзывались на те или иные ключевые слова. При этом он параллельно вглядывался еще и в тайные знаки и намеки, которые могли дать одежда и кожа: изношенность или занятнанность манжет выдавали труд клерка, причем низкого пошиба, раз тот вынужден носить свою рабочую рубашку во время отпуска; пристальное изучение рук могло открыть на большом и указательном пальцах легкую примятость от ручки. Иной раз пальцы на одной или обеих руках могли быть чуть сплющены: первое, таким образом, намекало на привыкшего стучать по арифмометру счетовода-бухгалтера, второе почти наверняка выдавало секретаря или машинистку. У поваров неизменно читались мелкие следы ожогов на предплечьях, костные мозоли от ножа на указательном пальце, пятнышки от гриля и полузажившие зарубки в тех местах, где цапнул резак. Не встречалось еще такого механика, который дочиста оттер бы с желобков кожи машинное масло. Копы сами по себе бросались в глаза, а воякам уж проще было являться со своим наградным иконостасом.

Однако наблюдательности без памяти грош цена, а потому Гадальщик постоянно вбирал в себя детали неспешно текущего по променаду многолюдства, от обрывков разговоров до бегло замеченных вещичек. Если прохожий, скажем, останавливался прикурить, Дэйв мгновенно подмечал у него пачку «Мальборо», а заодно зеленый галстук. Владелец припаркованной неподалеку машины немедленно помечался как «„Форд“ в красных подтяжках». Все раскладывалось по полочкам на случай дальнейшей пригодности: даром что по-крупному осечки Гадальщик никогда не допускал — профессиональную доблесть необходимо было неуклонно блюсти, да еще и смотреться молодцом в глазах окрестных зевак. Дэйв не продержался бы у своей загородки все эти десятилетия, если б просто тыкал пальцем в небо, а затем с виноватым видом замазывал перед туристами собственные промахи надувными шариками.

Свою выручку Гадальщик понадежней засунул в карман и, прежде чем закрываться, еще раз напоследок огляделся. За день он успел утомиться, побаливала голова, и все равно жаль будет, когда все разъедутся. Не секрет, есть среди его знакомых такие, кто плачется о нынешнем состоянии Олд-Орчарда: дескать, красивый песчаный берег за век строительства окончательно погублен, а уж с появлением всяких там аттракционов, павильонов и каруселей — так и подавно; все здесь пропахло сахарной ватой, хот-догами, кремами для загара. Может, эти плакальщики и правы, но ведь есть уйма других пляжных зон, где они могут приткнуться. А вот мест, куда людям можно приехать на море семьей, с ребятишками, и пожить недельку в свое удовольствие, действительно осталось немного — чтобы вот так на песочке, да еще по сравнительно сходной цене, да еще забавы ради помериться силенками с такими, как Дэйв-Гадатель. В самом деле, Олд-Орчард теперь совсем не тот, что прежде. Вконец отбилась от рук юная поросль, того и гляди прилетит от них по голове. Городок стал каким-то мишурным, и вообще ощущение такое, что невинность отсюда ушла и не обещала вернуться. Оушн-парк, некогда ориентированный на семейный отдых религиозный курорт в пригороде, теперь словно погрязал в эпохе странного смешения, где образование и трудовое усердие на фоне курортной праздности и бездумных развлечений смотрелись как-то на редкость невыигрышно. Интересно, скольким из тех, кто нагрянул сюда дуть дешевое пиво и пожирать с бумажных тарелочек лобстеров, известно о беззаветных методистах, что в семидесятые годы девятнадцатого века создали в Олд-Орчарде палаточный городок-общину, где иной раз собиралось до десяти тысяч человек, чтобы послушать ораторов-проповедников, превозносящих благость праведной жизни без грехов? Попробуйте-ка нынче взяться увещевать разомлевших на послеполуденном солнце туристов внять слову Божьему… О реакции этих коблов можно лишь догадываться, причем для этого быть Дэйвом-Гадателем даже не обязательно.

И тем не менее Олд-Орчард Гадальщик любил. Через свой скромный балаганчик он удостоился чести лично познакомиться с такими небожителями, как Томми Дорси и Луи Армстронг (не верите — гляньте на снимки, что на стене загородки). Но в то время как эти случайные встречи знаменовали наивысшие взлеты карьеры Дэйва, его дела с обычными людьми доставляли ему стойкое удовольствие и позволяли сохранять молодость и бодрость духа. Не будь людей, Олд-Орчард — с морем или без — значил бы для него куда меньше.

Гадальщик уже убирал свои весы и знаки, когда увидел, что к нему приближается человек; точнее, не увидел, а почуял его приближение, еще до того как разглядел, поскольку у наших давно канувших предков не было возможности играть в своих скупо освещенных огнем пещерах в угадайку. Им эти качества были нужны, чтобы оставаться в живых; они предостерегали их от приближения хищников и врагов, так что бесперебойность их пребывания на этом свете зависела от постоянной вживленности в окружающий мир.

Гадальщик по привычке непринужденно обернулся и стал вбирать в себя облик незнакомца: возраст под сорок, но выглядит моложе своих лет; синие джинсы с немодной нынче свободнинкой; майка белая, но на животе слегка запачкана; ботинки тяжелые, в таких сподручней гонять на мотоцикле, чем на машине, хотя подошвы не стерты, что бывает от долгой езды на «Харлее» или другом мощном «быке»; темные набриолиненные волосы интеллигентски зачесаны назад; подбородок мелковат, а голова сжата, как от долгого пребывания под гнетущим весом, отчего костистое загорелое лицо несколько вытянуто вперед, словно у хищной птицы. Под линией волос виднеется шрам — три параллельных линии, как будто кто-то воткнул в кожу вилку и пробороздил до самой переносицы. Рот искривлен, причем по-странному: одна сторона накренена книзу, а другая уходит кверху, как у классических масок в драм-театре — в данном случае сразу двух, рассеченных повдоль и фатально меж собою совмещенных. Губы чересчур крупные — можно сказать, чувственные, хотя с манерами такого господина это слово наверняка не вяжется. Глаза карие, с мелким изъяном в виде крохотных белых точечек, что смотрятся звездами и планетами среди темного неба. Из-под ароматного флера одеколона проступал тухлый запах животных жиров и крови, разложения и отходов, исторгаемых живым организмом в тот роковой миг, когда бытие обрывается и наступает небытие.

Гадальщик Дэйв вдруг пожалел, что не закрылся хотя бы пятнадцать минут назад, не навесил на свою будочку надежный замок, не накинул лямку засова и не отдалился от своих любимых весов и знаков настолько, насколько из соображений безопасности подобает стареющему человеку, такому как он. Но и прервав с вновь прибывшим зрительный контакт, он его по-прежнему анализировал, выуживая информацию из манеры двигаться, из одежды, из запаха. Человек между тем залез в один из передних карманов джинсов и, вынув оттуда металлическую расческу, правой рукой стал зачесывать назад свои пряди, а левой прислеживал, чтобы наружу не топорщились случайно выбившиеся из-под расчески волосы. При этом голову он клонил слегка набекрень, словно приноравливаясь к какому-то видимому только ему зеркалу; через секунду-другую до Дэйва дошло, что этим зеркалом является он сам — то есть он, Гадальщик. Незнакомец был в курсе и насчет Дэйва, и насчет его «дара» (кстати, даже желая остановиться, Дэйв все так же привычно разделял прихорашивающегося незнакомца на составные части, а тот все это явно осознавал и с удовольствием наблюдал свое преломление в призме восприятия старика).

Джинсы чистые, отглаженные, а на коленях грязь. На майке пятно, как от засохшей крови. Под ногтями явно земля. И запах. О боже, этот запах…

Теперь незнакомец стоял перед ним, а расческа гладко ушла в ножны кармашка. Расплывшись в улыбке напускного добродушия, человек спросил:

— Ты, что ли, будешь у нас оракул?

Акцент как будто южный, но и характерный для здешних мест «даун ист» тоже присутствует. Он пытается это скрыть, но Дэйва-то не проведешь. Причем именно этот акцент и есть его родной, просто он пытается его намеренно сдобрить, разбавить чужими речевыми оборотами и жестами; замаскировать, как это делают…

Хищники.

— Да я уж на сегодня все, — вскользь улыбнулся Гадатель. — Устал, порастратился.

— Да ну, неужто еще на одного минутки не найдешь, — прозвучало в ответ, причем не просительно, а с нажимом.

Дэйв огляделся, рассеянно ища, на что бы отвлечься, как бы сподручней изникнуть, и теперь казалось, что незнакомец расчистил под себя место специально: на сколь-либо близком расстоянии никого сейчас не было, а внимание фланирующих мимо туристов направлено куда угодно, только не сюда. Люди смотрели на другие загородки и будочки, на море, на зыбучие пески. Смотрели на поблескивающие вдалеке машины и незнакомые лица встречных прохожих. Смотрели на старый дощатый настил, себе под ноги, вглядывались в глаза своим мужьям и женам, к которым давно уже утратили интерес, а теперь он вдруг нежданно всколыхнулся, пробирая пусть даже мимолетной и преходящей, но очарованностью. И если б кто-нибудь сейчас вкрадчиво шепнул им на ушко, чтобы они отвернулись, отвели глаза от маленького зазывалы и стоящего перед ним клиента, они бы это послушно сделали даже не задумываясь. Однако человеку наблюдательному, вроде Гадателя Дэйва, эта скованность поз и холодная борьба глаз при разговоре дала бы ясно понять: что-то здесь не так. И вдумчивый наблюдатель в этот момент уподобился бы Гадальщику неким своим древним, первородным инстинктом, пробудившимся от дремы этим ярким летним вечером, под медленный уход багрового закатного солнца.

Быть может, люди в самом деле не осознавали того, что делают, или же чувство уважения к себе, а то и просто инстинкт самосохранения строго диктовали им вести себя именно так, что они на ходу сторонились, огибая человека с гладко прилизанными волосами и давая ему пространство. Он источал темную глухую угрозу, и даже заметить его существование чревато риском навлечь ее на себя. Нет уж, лучше смотреть в сторону. Пусть лучше страдает другой; пусть другой сносит на себе тень его недовольства, чем она перекинется на тебя. Лучше идти себе дальше, сесть благополучно в автомобиль и уехать, не оглянувшись из страха, что он неотрывно смотрит на тебя сзади, с ленивой полуулыбкой осматривая и запоминая лица, номер и цвет машины, волосы жены, лакомую спелость тела старшеклассницы-дочери. Уж лучше притвориться изначально, не замечать. Лучше это, чем пробудиться среди ночи и увидеть над собой его пристально строгое лицо, его одежду в пятнах теплой крови и свет, обличающе исходящий из соседней спальни, где что-то тихо капает на голые половицы, струясь из чего-то, что совсем недавно еще жило, но теперь перестало дышать…

Дэйв знал, что этот человек в значительной мере с ним схож. Он тоже наблюдатель и так же по полочкам раскладывает людские свойства, только у него эти наблюдения являются прелюдией к злодейству. До слуха доносились лишь тающие отзвуки голосов, ленивый шум волн и дальняя стукотня аттракционов, приглушенная сейчас голосом незнакомца, требующим взять все это за скобки и сосредоточить внимание исключительно на нем.

— Я хочу, чтобы ты насчет меня кое-что угадал, — сказал он.

— Что именно? — отрывисто спросил Гадальщик, убрав из голоса никчемную приветливость. В каком-то смысле они с этим человеком меж собой равны.

Человек стиснул правую руку в кулак; при этом сквозь сомкнутые пальцы проступили два четвертака. Руку он поднес к Дэйву, и тот чуть заметно дрожащими пальцами вытянул монетки.

— Скажи, чем я занимаюсь по жизни, — потребовал незнакомец. — И гадай хорошенько. На совесть.

Предостережение Дэйв расслышал. Можно было сказать что-нибудь обтекаемое, безобидное. Например: «Ты копаешь траншеи». Или: «Ты садовник». «Ты…»

Нет, лучше так: «Ты работаешь на бойне».

Ой, это уже горячо, так говорить нельзя.

Ты терзаешь. Раздираешь живое. Умучиваешь, убиваешь и прячешь обличающие тебя улики под землю. Иногда жертвы тебе так просто не даются: я вижу у тебя шрамы вокруг глаз и в мякоти под подбородком. Вот надо лбом у тебя прядь погрубее, чем остальные волосы, а внизу пятачок кожи до сих пор воспален и толком так и не зарос. Что случилось: кому-то удалось высвободить руку? Пальцы в отчаянии вырвали у тебя из скальпа клок? А сам ты даже в боли какой-то своей частью наслаждался, смаковал борьбу, чтобы приз заполучить не сразу, а вначале попотеть? А эти рубцы под линией волос, откуда взялись они? Ты буйный человек, и буйство же на себя навлекаешь. Ты мечен в остережение другим, чтобы даже те, кто глуп и рассеян, по приближении тебя распознавали. Тем, кто оставил эти знаки, уже ничем не помочь, но другим все равно предупреждение.

Ложь может стоить ему жизни. Пусть не сейчас, и даже не через неделю, но человек этот его запомнит и неминуемо вернется. Когда-нибудь затемно Дэйв придет к себе в комнату, а незнакомец будет уже сидеть напротив окна в кресле, не зажигая света. В левой руке у него будет дымиться сигарета, а правой он будет играть с ножом.

— Ну вот, явился наконец. А я тебя сижу жду. Помнишь меня? Я тебя просил насчет меня погадать, а ты все сказал невпопад. И дал мне детский призок, какой-то шарик, за то, что я обыграл Гадателя. Но мне этого мало, и зря ты думал, что я на том выигрыше успокоюсь. Мне кажется, пришла пора твою недогадливость исправить. Пожалуй, тебе в самом деле не мешает узнать, чем я занимаюсь по жизни. Что ж, изволь, сейчас покажу…

Незнакомец медленно протянул Дэйву ладони — сначала внутренней стороной, затем тыльной, — после чего предъявил и пальцы, на удивление нежные, с траурными каемками грязи под ногтями.

— Ну, говори, — сказал он. — Выкладывай все как есть.

— Ты причиняешь боль, — холодно глядя незнакомцу в глаза, ответил Гадальщик.

— Да ты что? — скривился тот в улыбке.

— Ты мучишь людей.

— А-ха?

— Ты убивал.

Свои слова Дэйв слышал как бы со стороны. Он парил в своем умозрительном пространстве, обособленно от души, которая уже предчувствовала грядущую разлуку с телом.

Незнакомец, тряхнув головой, уставился на свои руки, будто в тихом изумлении от того, какую тайну они сейчас раскрыли.

— Ну что, — произнес он наконец. — Думаю, за такое пятьдесят центов отдал бы любой. Без разговоров. И главное, надо же, все в точку, — кивнул он сам себе, — в самую дырочку. Хм. — Он еще раз тихо качнул головой. — А-ха.

— Что, выспариваешь у меня приз? — спросил Дэйв. — Можешь забрать, если я угадал неправильно.

Он указал на пачки с резинками, заколками и шариками.

— Бери что хочешь. Хоть все забирай, только уходи, оставь меня. Ступай прочь, иди не останавливаясь и никогда, никогда сюда больше не приходи. Если это тебе в утешение, то знай: я никогда не забуду ни внешность твою, ни запах. Никогда. Я оставлю его с собой, чтобы всегда остерегаться, если ты ко мне хоть на дух приблизишься.

— Да нет, — хмыкнул незнакомец, — оставь себе. Достаточно того, что ты меня позабавил. В самом деле, развеселил.

Он попятился, кивая на ходу со своим «а-ха». А когда Гадальщик подумал было, что наконец от него отделался, незнакомец остановился.

— Профессион де фуа, — брякнул он ни с того ни с сего.

— Что? — не понял Гадальщик.

— Да вот думаю, что же у нас общего. Выходит, верность своему ремеслу. Ты бы мог мне солгать, но решил этого не делать. Я мог солгать тебе и прихватить один из этих дурацких шариков, но делать этого тоже не стал. Ты уважил меня, и я ответил тебе уважением. Так что мы с тобой действительно мужчины.

Гадальщик промолчал, да и что на это можно сказать. Во рту было кисло, неприятно. Хотелось раскрыть рот и вдохнуть солоноватый запах моря, но только после того, как незнакомец сгинет наконец с глаз. Первым делом хотелось от него избавиться из опасения, как бы через вдох не попало в нутро что-нибудь от его скверны.

— Можешь про меня рассказывать, если захочешь, — сказал незнакомец, — мне все равно. Я уже буду давно тю-тю, если кому-то вдруг взбредет в голову меня разыскивать. А если и найдут, то что скажут? Что какой-то уличный плутишка в дешманской майке поднял шум: ату его, он что-то недоговаривает?

Обхлопав себя руками, из одного кармана он достал сплющенную, измятую пачку «Мальборо», а из другого — изящного вида зажигалку. Сигарету, прежде чем прикурить, он поразминал большим и средним пальцами, а прикурив, пачку и зажигалку опять рассовал по тем же карманам.

— Может, когда-нибудь снова сюда загляну, — сказал он. — Тогда опять с тобой увидимся.

— Я буду здесь, — кивнул Гадальщик. — Что ж, приходи если хочешь, зверюга. Да, я не скрываю: ты мне страшен, и страшиться тебя у меня есть веская причина, но не думай, что я тебе это выкажу. Уж кто-кто, а я этого удовольствия тебе не доставлю.

— Надеюсь, — с тонкой улыбочкой сказал незнакомец. — От души на это надеюсь.

Но больше Гадальщик его так и не увидел, хотя частенько о нем вспоминал, а раз или два в оставшиеся годы жизни, стоя у своей загородки на обочине людского потока, готов был поклясться, что чует на себе чей-то взгляд, словно бы где-то неподалеку стоял и смотрел на него тот самый знакомец-незнакомец, быть может, с беззлобным озорством, а то и глухо досадуя на то, что столь неосмотрительно раскрыл ему однажды о себе правду и не мешало бы (вот что страшно) эту ошибку теперь устранить.

Умер Дэйв Гловски, по прозвищу Гадальщик, в девяносто седьмом году, спустя почти полвека после того, как осел в Олд-Орчард-Бич. Про незнакомца он рассказывал всем, кто готов был слушать, — и об удушливой вони тех жиров, и о грязи под ногтями, и о медных пятнах на майке. Слушатели попадались разные. Одни цинично покачивали головой, полагая, что хитрый клоун таким образом пытается их к себе завлечь, другие прислушивались и запоминали, пересказывая затем эту историю своим, чтобы те остерегались: а вдруг маньяк возьмет и впрямь когда-нибудь заявится.

Гадальщик, разумеется, был прав: человек тот в последующие годы действительно возвращался — иногда сам по себе, иногда по поручению других, — где забирая, а где зарождая жизнь. Вернувшись же в последний раз, он, словно плащом, окутал себя пологом из туч, затмив при этом все небо, и изыскивал в лицах человеческих смерть и память о смерти. Был он сломлен и в гневе своем ломал других.

Это был Меррик, мститель.

Часть первая

Куда, куда уходят мертвецы? Ответ на это ты у них спроси. Группа «Nickel Creek», «When in Rome»
Глава 1

Утро выдалось пасмурным. Трава в конце ноября густо серебрилась инеем, и близкая зима щурилась в прорехи облаков, как скверный клоун, подглядывающий перед началом представления сквозь занавес. Медленнее, плавней становился город. Скоро холода ударят по-крупному, на что у Портленда, как у какого-нибудь медведя, на долгие месяцы впрок прикоплен запас жира. В банке хранились залежи туристических долларов — одного этого, пожалуй, должно хватить до самого Дня поминовения. Улицы стали не в пример тише. Местный люд, вынужденный уживаться (подчас не безропотно) с вездесущими ордами приезжих, обчищающих к тому же полки окрестных магазинов, мог наконец вздохнуть в своем городе спокойно. Горожане постепенно занимали свои привычные места в кофейнях и фастфудах, ресторанах и барах. Настало отрадное время неспешных, с расстановкой, бесед с официантами и поварами — мастерами своего дела, не обремененными теперь досадной заботой носиться сломя голову между столиками с капризными клиентами, которых неизвестно как звать. В это время года начинал прослеживаться подлинный ритм небольшого, в сущности, города, ощущалось размеренное биение его сердца, не отягченное искусственным подхлестыванием понаехавших со всех мест гостей.

Я сидел за угловым столиком «Иллюминатора» и уписывал жареную картошку с беконом, вполглаза следя за тем, как Катлин Кеннеди со Стивеном Фрейзером обсуждают внезапный, словно снег на голову, визит госсекретаря в Ирак. Звук на экране был отключен, отчего визит и обсуждение протекали еще более ненавязчиво. У окна с видом на бухту пылала печь; в струях жара и в утреннем бризе за стеклом мерно колыхались мачты рыбацких суденышек. Народу за столиками не сказать чтобы много, в самый раз для уютной атмосферы утренней трапезы, требующей некоего душевного баланса.

«Иллюминатор» и сегодня смотрелся так же, как в пору моего взросления, а может, и вовсе со дня своего открытия в девятьсот двадцать девятом году. Зеленый плиточный линолеум под мрамор, местами треснутый, но безукоризненно чистый. Длинная, почти во все помещение, деревянная стойка с окованным медью прилавком, вдоль которой выстроены во фрунт металлические стульчаки с черными сидушками, прихваченные к полу. Прилавок заставлен всевозможными стаканами и приборами для специй; здесь же красуются два стеклянных блюда со свежеиспеченными булочками. Стены зеленоватые, а если встать, то через два раздаточных окошка, разделенных между собой картинной надписью «Эскалопы», становится видна кухня. Меню дня выписано мелом на доске. Алтарь заведения — пять до блеска надраенных пивных кранов, откуда подаются «Гиннесс», два-три сорта эля на выбор (обычно «Аллагаш» или «Шип-ярд»), а для тех, кто не петрит или им просто по барабану, — «Курз светлое». Со стен в «Иллюминаторе» свисают буйки (в других обеденных заведениях Старого порта это сочли бы за кич, здесь же буйки — просто констатация факта, что завсегдатаи этого места связаны с ловом рыбы). Одна стена заведения сплошь из стекла, так что даже в самое тусклое утро «Иллюминатор» залит светом.

Вошедший в «Иллюминатор» неизменно окунается в уютное жужжание людской разноголосицы, причем отчетливо разобрать разговоры трудно даже вблизи. Этим утром тут ели, пили и понемногу раскачивались примерно два десятка человек — обстоятельно, со вкусом, как это делают жители штата Мэн. У стойки рядком сидели пятеро рабочих из «Харбор фиш маркет», все, как один, в синих джинсах, штормовках с капюшонами и бейсболках; сидели и перешучивались, растепленно улыбаясь красноватыми обветренными лицами. Невдалеке от меня делали вид, что работают, четверо бизнесменов. Свои мобильники, калькуляторы и блокноты они разместили вразброс между белыми кофейными кружками (хотя, судя по доносящимся обрывкам разговора, их куда больше занимали тренерские достоинства Кевина Дайнена и его «Пиратов», которых бизнесмены наперебой сейчас расхваливали). Через столик от них самозабвенно болтали мать с дочерью, увлеченные одним из тех диалогов, что требуют театральных жестов, буйства глаз и шокированного выражения лица. Судя по всему, азарт беседы их так и распирал.

«Иллюминатор» мне нравился. Туристы сюда особо не захаживали — уж во всяком случае, не зимой. Да и летом их не заманишь — если только вывесить над Уорф-стрит какую-нибудь растяжку, что так, мол, и так, есть тут на ничем не примечательном береговом отрезке кое-что, скрытое от ваших глаз: морская кухня Буна, «Харбор фиш маркет», «Комеди клаб», да еще и сам «Иллюминатор». Но даже при такой объяве народ не хлынул бы сюда рекой. Растяжка там или чего еще, только сам «Иллюминатор» не рвал на себе майку — дескать, гляньте, вот он я, — и присутствие его, если смотреть с проходной стороны Коммерческой, выдавал разве что видавший виды плакат «Кока-колы» да флаг на шальном ветру. Прежде всего надо знать, что бар находится конкретно здесь, — особенно поутру зимой, когда еще темно. А любому заблудшему туристу, лунатиком бредущему по Коммерческой в начале не разгулявшегося еще денька под тусклым зимним небом Мэна, надо было при этом ой как следить за дорогой (если, разумеется, есть желание дожить до весны и при этом не слечь). А потому при сильном льдистом ветре, задувающем с юго-запада в самое лицо, мало у кого находилось время — да и желание — шариться по укромным уголкам города.

Тем не менее иногда кто-нибудь из несезонных странников проявлял упорство и мимо рыбного рынка, мимо «Комеди клаба» выходил-таки, стуча каблуками, на доски старого деревянного настила, что слева граничит с пристанью, и таким образом оказывался у входа в «Иллюминатор», а побывав в нем, давал себе зарок, что, в следующий раз попав в Портленд, прямиком направится сюда (причем друзья насчет этого местечка в известность наверняка не ставились, ибо «Иллюминатор» — место из разряда таких, которое хочется приберечь именно для себя). Снаружи на воду здесь выходило подобие палубы. Летом тут можно было уютно расположиться и поесть, а на зиму столы убирались и палуба пустовала. Пожалуй, зимой здесь мне нравилось больше. Я мог прихватить с собой кофе и выйти наружу, с рассеянным добродушием осознавая, что народ предпочитает кофейничать в основном внутри, где тепло, и я таким образом никому не помеха. Я вдыхал легкую йодистость морской соли, чувствовал на себе влажное дыхание бриза, и, если погода с ветром друг другу сопутствовали, этот аромат оставался со мной все утро. В основном я отдавал предпочтение именно ему. Правда, иногда, когда я бывал с собой не в ладу, внимания на него старался не обращать: привкус соли на губах напоминал слезы, как будто я недавно пытался прикосновением губ унять чужую боль. Когда такое происходило, вспоминались Рейчел и моя дочка Сэм. А нередко меня одолевали мысли о другой жене и другой дочери, — тех, что были прежде, до них.

Такие дни проходили в молчании.

Но сегодня я сидел внутри, да еще в пиджаке от «Армани» и в бордовом галстуке «Хуго босс». В Мэне, кстати сказать, на ярлыки внимания традиционно никто не обращал. Все считали, что если ты эти вещи носишь, значит, ты купил их с уценкой, а если выложил за них полную стоимость, значит, ты идиот.

За полную стоимость я их, естественно, не покупал.

Дверь снаружи отворилась, и в бар вошла женщина в черном брючном костюме и пальто, которое при покупке, вероятно, встало ей в изрядную сумму, но теперь слегка износилось. Волосы у нее были цвета воронова крыла, с красноватым отливом от красителя. Интерьер и атмосфера посетительницу, судя по всему, несколько удивили —. вероятно, пробираясь сюда мимо пошарпанных, насупленных портовых строений, она ожидала, что ее здесь встретит шумливо-драчливый притон пиратов. Найдя меня глазами, она вопросительно накренила голову. Я в ответ приподнял над столешницей пятерню, и тогда женщина между столиками прошла к моему месту. Я поднялся навстречу, и мы подали друг другу руки.

— Мистер Паркер? — спросила она.

— Мисс Клэй.

— Извините за задержку. Там на мосту кто-то стукнулся, все движение притормозили.

Ребекка Клэй звонила мне позавчера с вопросом, не могу ли я помочь ей сладить с одной проблемой. Дело в том, что за ней следят, ходят по пятам — жить можно, но ситуация, сами понимаете, малоприятная. От полиции толку никакого: тот человек словно нюхом чувствует их приближение, и, как бы тихо они по ее вызову ни подкрадывались к дому, тот тип всякий раз исчезал.

Надо сказать, что все это время я загружал себя работой по максимуму, отчасти для того, чтобы мириться с отсутствием Рейчел и Сэм. Мы вот уже месяцев девять жили то вместе, то порознь. Непонятно даже, как все у нас могло так удручающе быстро пойти по нисходящей. Ощущение такое, что вот еще минуту назад они находились со мной и дом был полон их звуков, запахов, и вдруг они взяли и перенеслись к родителям Рейчел. Хотя все, разумеется, обстояло иначе. Оглядываясь назад, я видел каждый поворот этой нашей дороги, каждый ее ухаб и занос, что вынесли нас туда, где мы находились теперь. Характер все это носило якобы временный, чтобы у каждого из нас была возможность все взвесить и, ненадолго отдалившись, наедине с самим собой осмыслить, что именно в том, с кем мы делили свою жизнь, важно настолько, что мириться с его отсутствием нельзя. Но то-то и оно, что на самом деле подобные вещи имеют характер не временный. Существует разделенность, происходит разрыв, и, как потом ни приспосабливайся, ни начинай все заново, сам факт, что имела место размолвка, так и не забывается. И в конечном итоге не прощается. И пусть здесь в чем-то была ее вина, но не в такой уж степени. Хотя и не моя, по крайней мере не стопроцентно. Рейчел надо было определиться с выбором, так же как и мне, но ее выбор зависел от моего решения. И в конце концов я отпустил их обеих, жену и дочку, надеясь, правда, что они вернутся. Мы по-прежнему заочно общались, и Сэм я мог видеть когда захочу, — только то, что они находились в Вермонте, делало это слегка затруднительным. Но дело не в расстояниях. С приездом я не спешил, и не потому даже, что не хотел усложнять и без того непростую нашу ситуацию. Осторожничал я потому, что по-прежнему считал: есть люди, которые могут причинить им вред, с тем чтобы добраться до меня. Вот, видимо, почему я и позволил им уехать. Теперь уж не упомнишь. Тот год выдался… трудным. Я сильно по ним скучал и вместе с тем не знал, как, каким образом вернуть их обратно в мою жизнь или же научиться жить в их отсутствие. Их уход оставил в моем существовании пустоту, которую теперь пытались заполнить другие, те, кто дожидался в затенении.

Мои первые жена и дочь.

Я заказал Ребекке Клэй кофе. Ее между тем высвечивал луч утреннего света, безжалостно выдавая темные круги под глазами, морщины и проседи, перед которыми бессильна оказалась краска. Быть может, виной им частично был тот самый, по ее утверждению, преследователь, но в целом происхождение у них явно иное, более давнее. Эту женщину до срока старили жизненные треволнения. Из того, как в спешке, небрежно и густо была наложена ее косметика, напрашивался вывод, что передо мной сидит женщина, которая не любит глядеть на себя в зеркало, а тот, кто на нее оттуда при этом смотрит, не вызывает у нее симпатии.

— Что-то я этого местечка не припомню, — призналась она. — Портленд за последние годы так изменился — странно даже, что оно вообще уцелело.

Она была не так чтобы далека от истины. Город в самом деле менялся, и лишь старые, наиболее причудливые пережитки его прошлого исхитрялись каким-то образом выживать: букинистические лавки, парикмахерские; бары, где меню издавна не меняется из-за того, что еда там была хороша всегда, с самого начала. Потому-то, в сущности, выжил и «Иллюминатор». Те, кому он известен, его ценили, а потому, насколько могли, делали так, чтобы часть их доходов, неважно какая, отходила ему.

Принесли кофе. Ребекка добавила сахар и бесконечно долго его размешивала.

— Мисс Клэй, чем могу вам служить?

Помешивание прекратилось; женщина заговорила, довольная тем, что разговор начала все же не она:

— Как я вам уже сказала тогда по телефону… Меня беспокоит один человек.

— Беспокоит каким образом?

— Слоняется вокруг моего дома. Я живу возле Уиллард-Бич. Во Фрипорте я тоже его видела. И еще — когда делала покупки в торговом центре.

— Он был в машине или шел пешком?

— Пешком.

— Он проникал на ваш участок?

— Нет.

— Угрожал вам или как-то физически задел, оскорбил?

— Нет.

— Сколько это уже длится?

— Примерно неделю с небольшим.

— Он с вами заговаривал?

— Только раз, два дня назад.

— И о чем?

— Сказал, что разыскивает моего отца. Мы с дочерью живем сейчас в его старом доме. Он сказал, у них с отцом было какое-то там дело.

— И что вы на это ответили?

— Я сказала, что отца не видела вот уж сколько лет. И что, судя по всему, его нет в живых. Это, между прочим, с начала этого года закреплено документально. Я не хотела, но нам с дочерью, увы, было необходимо, чтобы в этом вопросе наконец была поставлена какая-то точка.

— Расскажите мне о вашем отце.

— Он был детским психиатром, очень неплохим. Иногда он работал и с взрослыми: как правило, они в детстве переживали какую-то травму и чувствовали, что он может им помочь как-то ее изжить. Но вот жизнь у него пошла наперекосяк. Началось все это с рассмотрения одного запутанного дела: некоего человека в ходе спора об опекунстве обвинили в жестоком обращении с сыном. Мой отец счел, что обвинения не беспочвенны, и на основе его выводов опека была передана матери. Но сын впоследствии свои показания поменял и заявил, что они были сделаны по наущению матери. Хотя отцу помочь было уже нельзя: про те обвинения просочился слух, скорей всего не без участия матери. Отец потерял работу, а затем еще и был жестоко избит в баре какими-то людьми. Кончилось тем, что он у себя в комнате застрелился. Мой отец принял это близко к сердцу, к тому же пошли претензии к тому, как он проводил первоначальные опросы того мальчика. Лицензионная комиссия жалобы отклонила, но после этого моего отца перестали привлекать как эксперта к подобным делам. Думаю, это лишило его уверенности в себе.

— Когда это произошло?

— Лет шесть назад, может, чуть больше. После этого все пошло еще хуже. — Женщина покачала головой, словно не веря собственной памяти. — Я вот рассказываю, а сама диву даюсь, насколько безумно все это звучит. Просто бред какой-то. — Она огляделась, желая удостовериться, что никто не слышит, и все равно слегка пригасила голос. — Выяснилось, что некоторые из пациентов моего отца подвергались действиям сексуального характера со стороны группы лиц, и снова последовали вопросы насчет методов моего отца и вообще его профпригодности. Во всем он винил только себя. Другие ему в этом помогали. В конце концов лицензионная комиссия вызвала его на неформальную встречу, первую по счету, обсудить всю эту ситуацию. Но отец на встречу не явился. Он поехал в Норт Вудз, бросил там на окраине леса машину, и с той самой поры его никто не видел и не слышал. Полиция искала, но следов так и не нашла. Это было в девяносто девятом году, в конце сентября.

Клэй. Ребекка Клэй.

— Вы дочь Дэниела Клэя?

Она кивнула. В ее лице что-то мелькнуло — невольный спазм, что-то вроде нервного тика. О Дэниеле Клэе я краем уха слышал. Портленд — место компактное, город-то он только на словах. Истории о людях вроде Дэниела Клэя имеют свойство задерживаться в коллективной памяти. С деталями я толком знаком не был, но, как и все, слышал различные сплетни. Историю исчезновения отца Ребекка представила исключительно в общих чертах, и не ее вина в том, что она вынуждена утаивать остальное: шепоток, что доктор Дэниел Клэй мог быть в курсе насчет того, что делают исподтишка кое с кем из его маленьких пациентов, а может, он и вовсе состоял с педофилами в сговоре или даже в тех изнасилованиях участвовал. На этот счет проводилось какое-то расследование, но материалы у него из офиса оказались изъяты, а конфиденциальный характер его профессии делал затруднительными какие-либо зацепки. К тому же отсутствовали сколь-либо веские против него улики, что, впрочем, не останавливало среди людей пересуды, да и произвольные выводы тоже.

Я присмотрелся к Ребекке Клэй получше. Личность отца и его деяния накладывали на нее свой отпечаток. Она, похоже, сделалась «вещью в себе».

Друзья у нее, вероятно, есть, но их немного. Дэниел Клэй бросил на жизнь своей дочери тень, под которой она тихо увядала.

— Итак, вы сказали человеку — тому, кто вас преследовал, — что отца уже долгое время не видели. Как он отреагировал?

— Он вот так постучал себе сбоку по носу, — женщина изобразила как, — и говорит: «Вруша-вруша, скушай грушу». А затем сказал, что дает мне еще время подумать над моими словами, и просто взял да ушел.

— Почему он назвал вас врушей? Он не выдвинул каких-то соображений, намеков о том, что знает об исчезновении вашего отца?

— Нет.

— А полиция выследить его так и не смогла?

— Он как сквозь землю проваливается. Они-то, наверное, полагают, что все это мои выдумки с целью привлечь к себе внимание, но это не так. Зачем оно мне? Зачем…

Я молчал.

— Вы, наверное, наслышаны о моем отце. Есть такие, кто считают, что он сделал что-то дурное. И полиция, видимо, того же мнения. Иногда мне кажется, они прикидывают, не известно ли мне нечто большее о том, что имело место, а еще подозревают, что я все это время покрывала отца. Когда они явились ко мне в дом, я уже знала, что у них на уме: дескать, мне известно, где он, и я каким-то образом с ним все эти годы контактирую.

— А вы?

Она сморгнула, но выдержала мой взгляд:

— А я нет.

— А вы нет. Только теперь, кажется, в вашем рассказе сомневается не одна лишь полиция. Как выглядит тот человек?

— Лет где-то за шестьдесят. Волосы черные, похоже что крашеные, эдаким коком, знаете, как у звезд пятидесятых. Глаза карие, а вот здесь шрам, — она указала на лоб, непосредственно под линией волос. — Три таких параллельных линии, будто кто-то всадил ему в кожу вилку и вот так протащил. Приземистый, метр семьдесят и то недотягивает, сложения коренастого. Руки большие, сильные, и на шее мышцы так и бугрятся. Одежда на нем обычно одна и та же: синие джинсы, майка, иногда с черным пиджаком, иной раз со старой кожанкой, тоже черной. С животиком, но не жирный, это точно. Ногти обрезаны до самого мяса. Всегда чистый такой, опрятный, только…

Она сделала паузу. Прерывать я не стал: пусть сформулирует, что хочет выговорить.

— От него буквально разит одеколоном, да таким резким, аж глаза ест. А под ним, когда он со мной говорил… Он как будто маскировал еще один запах. Гадкий, как от какой-нибудь дохлятины. Мне аж убежать захотелось.

— Он представился?

— Нет. Просто сказал, что у него с отцом было какое-то дело. Я ему говорила, что отец мой умер, а он лишь качал головой и улыбался. Сказал, что не верит ни в чью смерть, пока сам не почует запах от тела.

— У вас нет никаких мыслей, почему этот человек возник именно сейчас, через столько лет после исчезновения вашего отца?

— Он не сказал. Может, до него дошло известие о том, что смерть отца удостоверена юридически.

По законам штата Мэн для утверждения завещания человек объявляется мертвым после пяти лет непрерывного отсутствия, на протяжении которых он ни разу не дал о себе знать, а его отсутствие ничем не мотивировано и не объяснимо. В некоторых случаях суд может применить «разумно достаточный» обыск с уведомлением правоохранительных органов и представителей общественности об обстоятельствах дела, а также затребовать публикацию в прессе запроса об информации. По словам Ребекки Клэй, все требования судебных инстанций она выполнила, но в результате никаких сведений об ее отце так и не появилось.

— Про моего отца, кстати, в начале года вышла заметка в одном из журналов о живописи, — поведала Ребекка, — после того как я продала пару его работ. Очень уж нужны были деньги. Отец у меня был вполне талантливым художником. Много времени проводил в лесах, делал наброски, рисовал. По современным меркам его живопись вряд ли котируется — за одно полотно мне давали от силы тысячу, — но покупать время от времени, когда у меня было туго с деньгами, все равно покупали. Выставляться отец не выставлялся, да и продуктивность у него не сказать чтоб была на уровне. Полотна расходились, как бы это сказать, из-под полы, у него среди знакомых завелись скупщики-коллекционеры, покупавшие всегда именно его. К концу жизни он даже получал заказы авансом, на не существующие еще картины.

— А какие, интересно, у него были работы?

— В основном пейзажи. Может, когда-нибудь покажу вам фотографии, если будет интересно. Картины все уже проданы, кроме одной.

Кое-кто из мира искусства в Портленде мне знаком. Можно их при случае расспросить насчет Дэниела Клэя. Пока же надо заняться человеком, допекающим его дочь.

— Понимаете, я это даже не для себя, — говорила между тем Ребекка. — Дочери моей, Дженне, всего одиннадцать. Я ее теперь боюсь одну из дома выпускать. Пробовала немного разъяснить ей насчет происходящего, но ведь и пугать девочку сверх меры тоже нежелательно.

— Что вы в отношении этого человека хотите от меня? — спросил я. Вопрос, понятно, странный, но необходимый. Ребекке Клэй требовалось самой понять, во что она втягивается.

— Я хочу, чтобы вы с ним поговорили. Чтобы заставили его уйти.

— Это две разные вещи.

— Что?

— Поговорить с ним и заставить его уйти.

В ее взгляде мелькнула растерянность.

— Прошу меня простить, но я что-то не очень понимаю.

— Прежде чем приступить, нам надо кое с чем определиться. Я могу подойти к нему от вашего имени, и мы в принципе можем тихо-мирно во всем разобраться. Может, он все для себя уяснит и отчалит подобру-поздорову. Но из того, что мне рассказываете вы, складывается впечатление, что ему что-то втемяшилось в голову, а это значит, что так просто, без борьбы, он может и не уйти. Если это так, то нам остается или вызвать копов, дабы его скрутить и добиться в суде, чтобы он на дух к вам не приближался, чего добиться непросто, а уж отследить и подавно. Или же нам надо искать другой какой-то способ убедить его оставить вас в покое.

— Вы имеете в виду, пригрозить ему или намять бока?

Идея ей явно приглянулась. Что ж, винить ее в этом нельзя. Я знал людей, терпевших домогательства от разных типов годами, видел, как сказывались на них напряжение и депрессия. Некоторые в итоге срывались и набрасывались на своих мучителей, от чего проблема нередко лишь усугублялась. У одной известной мне супружеской четы кончилось даже тем, что пасший жену домогатель, когда муж из безвыходности ему накостылял, подал на них в суд, и таким образом жизнь этой троицы оказалась сплетена в еще более тугой клубок.

— Это все варианты, — заметил я, — которые, кстати сказать, сами по себе чреваты выплеском агрессии или по крайней мере угрожающим поведением. Хуже того, если не действовать осмотрительно, все может резко и значительно ухудшиться. Пока, кроме этого своего шпионства, — что, разумеется, тоже неприятно, — он еще ничем вашу жизнь не осложнил. Если же мы нанесем удар, он может на него ответить. И тогда вы окажетесь действительно в опасности.

Женщина буквально согнулась в глухом отчаянии:

— Так что же мне делать?

— Послушайте, — сказал я. — Я не говорю, что решить все это, так сказать, без боя не удастся. Мне просто нужно, чтобы вы поняли: если он вздумает по-прежнему гнуть свое, то быстро проблему не уладить.

Ребекка, похоже, немного воспрянула духом.

— Значит, вы все-таки беретесь? — спросила она с благодарным блеском в глазах.

Я рассказал о своих расценках. Проинформировал, что как агентство из одного человека вынужден буду отказываться от любых других занятий, отвлекающих меня от работы по ее заданию. Если потребуется сторонняя помощь, я дам знать о возникших дополнительных тратах. В любой момент нашу договоренность она сможет приостановить и расторгнуть; в таком случае, прежде чем уйти, я попытаюсь так или иначе утрясти ее проблему. Ребекку Клэй это, похоже, устраивало. Я принял аванс за первую неделю — не потому, что деньги мне нужны для себя (жил я достаточно экономно), просто я взял за правило каждый месяц высылать определенную сумму Рейчел, даром что она от меня этого не требовала и, наоборот, отговаривала.

Договорились, что к своим обязанностям я приступаю с завтрашнего дня. Утром при ее выезде на работу я должен всякий раз держаться поблизости. Она должна информировать меня, когда уходит из офиса на обед, на встречи или отправляется вечером домой. Дом у нее был на сигнализации, но я взялся на всякий случай организовать ей проверку, а при необходимости еще и навесить дополнительные засовы и цепочки. К ее утреннему выезду я уже буду возле дома, а также берусь держаться в пределах видимости до ее отхода ко сну. Связываться со мной ей можно в любое время; в пределах двадцати минут я буду на месте.

Я спросил, нет ли у нее при себе фотографии отца; мне бы не мешало ее иметь. Эту просьбу она предугадала, хотя фото из сумочки доставала и передавала без особой охоты. На снимке был худой долговязый мужчина в зеленом твидовом костюме. Кустистые брови, белоснежные седины, стальные очки-велосипед — в общем, строгий вид старомодного академика. Такому место среди керамических трубок и толстых ледериновых томов.

— Я верну, — заверил я, — только сделаю пару копий.

— Ничего, у меня есть, — ответила она. — Держите у себя сколько будет нужно.

Ребекка спросила, не смогу ли я сегодня за ней приглядеть, пока она делает в городе дела. Она работала в недвижимости, и ей надо было посвятить одному вопросу пару часов. Между тем у нее есть опасение, как бы тот человек не подошел к ней прямо посреди города. За это она предложила внеурочные, но я отказался. Все равно заняться особо нечем.

И я весь тот день за ней проездил. Ничего такого не произошло, никакого мужчины с устарелым коком и шрамами на лице видно не было. Занятие, что и говорить, нудное и утомительное, но по крайней мере я был свободен от необходимости возвращаться в свой дом, не вполне пустой. И я шел за этой женщиной тенью, чтобы мои собственные призраки не стелились тенью за мной.

Глава 2

Мститель прогуливался по настилу в Олд-Орчарде, неподалеку от того места, где из лета в лето стояла будочка Гадальщика. Теперь старика здесь не было — может, помер? Помер или больше не может демонстрировать свои трюки: глаз замылился, слух прижух и затупился, память стала дырявой и уже не вмещает в себя с прежней исправностью поступающую информацию. Интересно, вспоминал ли балаганный кривляка его перед смертью? А что, вполне вероятно. Разве не свойственно человеку, тем более такого склада, забывать мало, а от накопленного ни в коем случае не избавляться?

Талант Гадальщика мстителя очаровывал. Тем прохладным вечером на исходе лета он, прежде чем приблизиться, неброско за ним часок наблюдал. Да, удивительный и, прямо сказать, неожиданный талант в таком маленьком, странного вида человечке, окруженном в своей бесхитростной будке всякими дешевыми безделушками. Вот так, на глазок предсказывать, разбирать человека на части почти машинально, вырисовывать картину его жизни за время, которое у многих уходит лишь на то, чтобы взглянуть на стрелки часов. Время от времени мститель к этому месту возвращался и, укрывшись в людской толчее, наблюдал за Гадальщиком с расстояния. (А даже тогда замечал ли его этот человечек? Не озирал ли исподтишка пугливо-подозрительным взглядом толпу, высматривая с цепкой зоркостью того, кто, быть может, слишком близко на него смотрит, чутко шевеля ноздрями, как кролик, чующий приближение лиса?) Быть может, потому он, мститель, сюда и вернулся — как будто бы Гадальщик по какому-то маловероятному совпадению мог здесь остаться и, вместо того чтобы бежать куда-нибудь в более теплые края, стоял сейчас и встречал предзимье, глядя на серое пустынное море.

Встреть его все же здесь мститель, что бы он ему сказал? Научи меня. Скажи, как мне распознать человека, которого я изыскиваю. Мне будут лгать. Я хочу научиться, как различить ложь, когда она будет сказана. Надо ли было объяснять, для чего он сюда вернулся, и стоило ли рассчитывать, что маленький человек ему поверит? Конечно, да. Ведь ложь мимо такого человека не проскользнет.

Но Гадальщика давно уже нет, и от той единственной их встречи осталась лишь память. В тот день на руках мстителя была кровь. Задание выпало сравнительно несложное: упокоить загнанного, со всех сторон уязвимого человека, который по слабости своей мог не устоять перед соблазном выменять то, что знал, на защиту тех, кто его разыскивал. С того момента как он бежал, жить ему на этой земле оставались если не минуты и секунды, то уж во всяком случае дни и часы, не более. Когда пятый день перешел в шестой, он был найден и лишен жизни. Свою кончину он встретил скорее в страхе, чем в боли. К бессмысленным пыткам и истязанию Меррик был не склонен — ведь в последние свои минуты, осознавая непреклонность того, кто за ними, пришел, жертвы и без того испытывают мучения. Он профессионал, а не садист.

Меррик. Так его тогда звали. Так было написано в метриках, этим именем его нарекли при рождении, но теперь оно ничего для него не значило. Меррик был убийцей, киллером, но убивал он не для себя самого, а для других. А это большая разница. Человек, убивающий для себя, ради своих каких-то целей, по своим соображениям, находится в плену у своих эмоций, и такие люди делают ошибки. Прежний же Меррик был профессионалом — отстраненным, с холодной отчужденностью. По крайней мере, так он говорил себе сам, хотя в минуту ледяного спокойствия после убийства иной раз исподволь чувствовал, что ощутил от этого акта удовлетворение.

Но прежнего Меррика, славного Меррика-киллера, больше не существовало. Его место постепенно занял другой человек, сделав его в процессе того вытеснения обреченным. Но что можно было поделать? Быть может, прежний Меррик стал умирать с той самой минуты, как на свет появился его ребенок. Тогда воля его ослабла и он невосстановимо сломался от осознания того, что в мире теперь существует она, его девочка. Мстителю снова подумалось о Гадальщике и о тех минутах, что они провели в той его загородке.

Что б ты подумал, старик, если бы посмотрел на меня? Что перед тобой человек без имени, отец без ребенка. И ты бы увидел пламень ярости, снедающий его изнутри.

Мститель повернулся к морю спиной: впереди ждала работа.

Дом по возвращении встретил меня тишиной, нарушенной лишь приветственным лаем моего пса Уолтера. С той поры как Рейчел и Сэм уехали, те иные присутствия, презрев свою долгую отверженность, нашли, казалось, способ утвердиться на пространствах, которые занимали некогда женщина и ребенок, пришедшие на их место. Я научился не отвечать на их зов, игнорировать скрип половиц или звуки шагов над потолком спальни. Присутствия словно расхаживали по чердаку, ища что-то свое между коробками и ящиками, умещенными под крышей. Приноровился отворачиваться я и от вкрадчивого постукивания в окна с наступлением темноты, наивно предпочитая считать это чем-нибудь еще, а не тем, чем это было на самом деле. Звук этот напоминал стук колеблемых ветром ветвей, кончики которых задевают о стекло (хотя деревьев возле моих окон не растет и ни одна ветка не может стучать с такой равномерностью и с таким упорством). Иногда я просыпался в темноте, не вполне понимая, что потревожило мой сон; осознавая лишь, что это был какой-то звук в том месте, где никакие звуки раздаваться не должны, или что я успел заслышать летучие обрывки сказанных шепотом слов, торопливо смолкших в ту самую секунду, когда мое очнувшееся сознание начинало выходить из бессвязной дремоты, воссоздавая барьеры, которые обычно ослабляются на время сна.

Дом мой на самом деле никогда не пустовал. Что-то с некоторых пор сделало его своим обиталищем.

Я знаю, мне надо было поговорить насчет этого с Рейчел, причем задолго до ее отъезда. Надо было набраться смелости и откровенно ей сказать, что мои умершая жена и утерянная дочь или же некие непохожие на них призраки не оставляют меня в покое. Рейчел психолог, она бы поняла. Она любила меня и попыталась бы помочь всем, чем может. Возможно, она бы завела речь об остаточной вине, о тонком балансе ума, о том, что иногда страдание бывает столь велико и ужасно, что после него полное восстановление человеку — любому — просто не под силу. А я бы кивал и говорил: «Да-да, это так», зная, что правда в ее словах, в общем-то, есть, но объяснить то, что происходит в моей жизни с той поры, как у меня отняли жену и ребенка, она все-таки не сумеет. Но тех слов я так и не говорил, боясь, что выдам через них ту реальность, которую сам не желаю признавать. Эти присутствия я отвергал и тем самым упрочивал их хватку.

Рейчел очень красива. Волосы у нее огненные, кожа изысканно бледная. От нее многое взяла наша дочка Сэм, и немножко от меня. Когда мы в последний раз разговаривали, Рейчел сказала, что со сном у Сэмми обстоит теперь лучше. Когда мы жили вместе под этой крышей, бывали случаи, когда сон у малышки нарушался: мы с Рейчел просыпались под звуки ее смеха, а иногда и плача. Один из нас вставал проверить, в порядке ли она, и смотрел, как девочка тянется ручонками, пытаясь схватить перед собой в воздухе что-то невидимое, или поворачивает голову, провожая взглядом различимые только ею фигуры. И тогда я замечал, что в комнате холодно, во всяком случае холоднее обычного.

Думаю, замечала это и Рейчел, хотя ничего не говорила.

Месяца три назад я ездил в портлендскую публичную библиотеку на лекцию. Там двое, ученый и женщина-экстрасенс, дискутировали на тему паранормальных явлений. Честно говоря, находиться там было слегка неловко. Начать с того, что меня окружали люди, изрядная часть которых моется, должно быть, только по особым случаям, а судя по вопросам после лекции, в головах у них сплошная каша из сверхъестественного, где духовному миру отводится лишь скромный пятачок площади, сплошь оккупированной эфемерными существами — ангелами в виде фей, пришельцами и разной нежитью в человечьем обличье.

Ученый рассуждал о слуховых галлюцинациях, которые, по его словам, наиболее типичны для тех, кто обычно распинается о призраках. У людей пожилого возраста, продолжал он, особенно с болезнью Паркинсона, иногда наличествуют симптомы, именуемые телесной деменцией Леви, из-за которой они начинают видеть в пространстве усеченные тела. Это объясняет превалирование рассказов, где якобы увиденные духи видны только до колен, которые как будто подрублены. Фигурировали у него и другие возможные причины «явления духов»: болезни височных долей, разные типы шизофрении и депрессий. В качестве примера он приводил гипнагогические сны, где в промежутках между сном и пробуждением нам порой являются образы, кажущиеся особенно достоверными. И тем не менее, заключил он, одной лишь наукой все известные случаи паранормальных явлений не объяснишь. Слишком уж многое нам неизвестно в работе мозга, в происхождении стрессов и депрессий, ментальных болезней и природе человеческого горя.

Экстрасенс, напротив, была старой плутовкой и лукаво несла всякую чушь, на которую так горазды подобные ей псевдоясновидящие. Она разглагольствовала о существах с «незавершенными деяниями», о спиритических сеансах и посланиях из «потустороннего мира». Кстати сказать, у этой дамы есть своя передача на кабельном канале и бойкая телефонная линия; свой мусор она исправно сыпала на головы бедняг-легковеров в домах культуры и залах общественных приемов по всему северо-востоку.

Она утверждала, что не человек, а именно призраки тяготят и не дают покоя тому или иному месту. По-моему, это вранье. Кто-то мне однажды сказал, что мы сами создаем себе призраков и что, как во сне, каждый из них олицетворяет некую грань нас самих: нашу вину, огорчения, горе. Быть может, это послужит чем-то вроде ответа. Призраки у каждого свои. Не каждый из них сотворен непосредственно нами, но тем не менее в конечном итоге они всех нас находят.



Ребекка Клэй сидела у себя на кухне. Перед ней стоял нетронутый бокал красного вина. Огни в доме были погашены.

Надо было, наверное, попросить, чтобы детектив остался с ней. Тот человек возле дома не объявлялся, была уверенность, что окна-двери в доме надежно защищены, а сигнализация после присланного детективом консультанта работает, должно быть, как никогда, — и все равно с приближением ночи вера в эти меры предосторожности обретала какую-то хлипкость, особенно со всеми этими звуками в старом строении, где поскрипывают доски и сами собой с протяжным стоном открываются дверцы шкафов, в то время как ветер резвится в доме, словно шкодливый ребенок.

За окном над раковиной, разделенным белой рамой на четыре квадрата, стояла кромешная тьма — казалось, ткни сейчас в этот тончайший барьер, и поплывешь сквозь зыбкую черноту пространства во внешний вакуум, населенный лишь нежным аханьем бьющихся о берег волн, тоже невидимых. Не зная, чем еще заняться, она поднесла к губам бокал и аккуратно прихлебнула, слишком поздно обнаружив, что запах у вина затхлый. Скорчив гримасу, она сплюнула вино обратно в бокал и, встав из-за стола, выплеснула жидкость в раковину, после чего открыла кран и струей смыла с металла красные брызги. Затем, нагнувшись, отхлебнула воды и прополоскала рот. Послевкусие почему-то напомнило ей бывшего мужа и то, как он с таким же вот затхлым запахом лез по ночам целоваться, когда брак у них решительно шел под откос. Ребекка знала, что вызывала у мужа неприязнь точно так же, как сама не испытывала по отношению к нему ничего, кроме раздражения; он же в ту пору хотел избавиться от их совместного бремени. Ребекка тогда не хотела уже предлагать ему свое тело и не испытывала даже малейшего остатка влечения, которое некогда к мужу испытывала. Но он, помнится, нашел способ разделять любовь и нужду в сексе. Иногда Ребекка думала, кого же он, интересно, мог себе представлять, когда по ней ерзал. Глаза его иной раз застывали, соловели, и до Ребекки доходило, что, несмотря на физическую близость, муж на самом деле сейчас где-то далеко-далеко. А то вдруг у него во взоре разгоралась злая целеустремленность, и он таращился на жену сверху так, будто секс для него был средством насилия, причинения боли. Любви здесь никакой не было, и теперь, оглядываясь на прожитые годы, Ребекка не могла толком определить, была ли она у них вообще.

Она, конечно, пыталась отвечать тем же и как могла вызывала в воображении портреты прошлых или будущих любовников, чтобы немного сгладить неприятность процесса, но набор их был скуден, к тому же они привносили с собой свои собственные проблемы, так что в конце концов Ребекка просто сдалась. Аппетиты ее увяли настолько, что легче было представлять себе все чисто умозрительно или же раздумывать о том времени, когда этот человек сгинет наконец из ее жизни. Невозможно и припомнить, как ее вообще угораздило захотеть быть с ним, а его — с ней. Пока дочь не подросла, а также в свете того, что случилось с отцом, Ребекке хотя бы на время нужна была какая-то опора, стабильность, чего от мужа, понятно, не дождаться. В его похоти было что-то нездоровое, словно он видел в нелюбимой жене некую извращенность, к которой упоительно приобщаться через коитус.

Не любил он особо и ее дочь — плод не то чтобы даже страсти, поскольку для настоящих чувств Ребекка тогда еще не созрела (да и кто знает, может, настоящего чувства ей испытать никогда не суждено?). Отец у Дженны, можно сказать, был да сплыл. Свою дочь он видел всего несколько раз, да и то когда она была еще крошкой. Теперь бы он, наверное, ее и не узнал. Ребекка вдруг поймала себя на том, что думает о нем как о живом. Попытка прислушаться к себе, воскресить хоть какое-то чувство к этому человеку ничем не увенчалась. Его жизнь оборвалась до срока на темной окольной дороге вдали от дома; тело валялось в канаве с руками, скрученными за спиной куском провода. Впитавшейся в землю кровью кормились мелкие юркие существа, успевшие подкопаться к своей добыче снизу и как следует запировать. Толку Ребекке от него не было. Да и вообще, по большому счету, человек он был непутевый, потому и закончил вот так. Обещаний своих никогда не держал, положиться на него ни в чем было нельзя. А потому, видимо, было неминуемо, что когда-нибудь он повстречает того, кто всех этих провинностей и киданий не стерпит и мрачную мзду возьмет с него одним куском, для изменника последним.

Первое время Дженна о нем расспрашивала, но потом вопросы постепенно пошли на убыль: или оказались забыты, или же дочь решила, возможно, держать их тайком при себе. Ребекка еще не определилась, как сообщить дочери о том, что ее отца нет в живых. Его не стало в начале года, и заговорить с Дженной о его смерти все никак не подворачивалось повода. Ребекка умышленно откладывала этот разговор на потом, и дочка, вероятно, об этом знала и ждала. И вот теперь в темноте кухни мать решила, что в следующий раз, когда дочь затронет эту тему, она выложит ей всю правду.

Снова подумалось о том частном детективе. В том, что она обратилась именно к нему, был, как ни странно, косвенно замешан отец Дженны. С детективом Паркером был разговор у дочкиного дедушки по отцовской линии. Он хотел, чтобы детектив приглядывал за его сыном, но тот ему отказал. Могло показаться, что старик затаил на него за это обиду, особенно после такого горького конца. Но это не так. Он, должно быть, понял, что его сын уже и без того отрезанный ломоть, хоть и противился столь безжалостному выводу. А если веры человеку нет даже у родного отца, то как ожидать ее от незнакомца? Поэтому за отказ в помощи старик его не винил. Сама же Ребекка имя Паркера вспомнила после того, как к ней с вопросами насчет Дэниела Клэя наведался тот тип.

Струя из крана все еще бежала, и Ребекка стала сливать в раковину содержимое бутылки, рассеянно следя за тем, как вода, мешаясь с красным, кружит в горловине слива. Дженна спала у себя наверху. Если детективу не удастся отвадить того прилипалу быстро, то надо будет, пожалуй, отослать дочь куда-нибудь подальше. Пока незнакомец к ней вроде как не подступался, но кто знает, надолго ли это; может, ему взбредет в голову взяться за дочь, чтобы так вернее добраться до матери. В школе Ребекка скажет, что девочка заболела, а со временем как-нибудь все уладится. Но опять же, а не лучше ли просто сказать начистоту: так, мол, и так, ее мать неотвязно преследует какой-то человек и Дженне в Портленде оставаться небезопасно. Разумеется, там поймут.

Но почему именно сейчас? И детектив об этом, кстати, тоже спросил. Почему по прошествии стольких лет кто-то вдруг начинает интересоваться ее отцом? И что ему известно об обстоятельствах его исчезновения? Ребекка пробовала спросить, но незнакомец лишь с иезуитской ухмылкой постучал пальцем по боковинке носа и сказал:

— А я, мадам, его пропажей как раз не интересуюсь. Мне интересно исчезновение другого человека. Впрочем, он знает. Я ему напомню.

Незнакомец говорил об отце так, будто был уверен, что тот все еще жив. Более того, он как будто считал, что и ей об этом тоже известно. И добивался ответов, которых она дать ему не могла.

Ребекка приподняла голову и тут увидела в окне свое отражение — настолько внезапно, что буквально вздрогнула от вида двоящегося, чуть искаженного стеклом призрачного образа. Однако когда она сменила позу, изображение не исчезло. Своим видом оно ей и вторило, и одновременно нет, словно Ребекка сейчас избавилась от него, как змея от кожи, а та возьми и налезь тонким чулком на кого-то другого. Но вот смутная фигура за стеклом придвинулась, и образ астрального близнеца исчез, уступив место незнакомцу в кожане, с жирными от смазки волосами. За окном, искаженный толщиной стекла, неразборчиво гугнил его голос.

Руками незнакомец надавил на стекло, скользнув притиснутыми ладонями вниз к подоконнику. Створку изнутри надежно держал замок, не давая ей открыться. Лицо человека искажал гнев, зубы были оскалены.

— Уходите отсюда, сейчас же, — сказала Ребекка испуганно. — Или вы от меня отстанете, или я…

Он отвел руки, и через секунду по стеклу с размаху грянул его кулак; тяжело дрогнуло оконное полотно, и раковину обдал град осколков. Ребекка пронзительно вскрикнула, но крик утонул в заполошных трелях сигнализации. По разбитому стеклу струйками стекала кровь, в то время как незнакомец вытягивал из пробоины руку, не обращая внимания на острые ломкие выступы, от которых на ладонях и венах оставались опасные порезы. Он с болезненным удивлением уставился на свой израненный кулак, как будто видел его впервые и был немало озадачен самостоятельностью его поступка. Ожил телефон: звонили явно с пульта охраны. Если она не возьмет трубку, последует вызов полиции; может, кто-то сюда уже едет.

— Приношу свои извинения, — донеслось с той стороны окна. — Мне, вероятно, не следовало так поступать.

Голос безумца едва был слышен из-за воя сигнализации. Между тем он с нелепой, даже какой-то старосветской куртуазностью склонил голову. Ребекка, нервозно хихикнув, мелко затрепетала от разбирающего ее тряского смеха, боясь, что если он ее переборет, то остановиться она уже не сможет и впадет в истерику, из которой уже не выйти. Никогда.

Телефон замер, затем опять начал трезвонить. Женщина не двинулась с места. Вместо этого она смотрела, как плавно отходит незнакомец, оставляя залитую кровью раковину. Медленно заполонял обоняние запах крови. Смешиваясь с затхлостью передержанного в закупорке вина, он давал какое-то непостижимое зловоние, для которого не хватало разве что чаши, откуда этот жутковатый напиток можно лакать.

Глава 3

Я сидел за кухонным столом, наблюдая за тем, как Ребекка Клэй щеткой и совком убирает из раковины битое стекло. На оконной раме запеклись следы крови. Полицию Ребекка вызвала сразу после звонка мне, и к моему приезду у дома уже стояла патрульная машина южного Портленда. Дежурному я показал свое удостоверение и, в целом не вмешиваясь, выслушал показания потерпевшей. Ее дочь Дженна сидела на диване в гостиной, прижимая к себе фарфоровую куклу, которая, судя по всему, когда-то принадлежала матери. Волосы у куклы были рыжие, а платье — голубое. По всему видно, что возраст у этой вещи почтенный, а статус привилегированный, — факт, заметный уже из того, что девочка в такую минуту искала утешения именно у этой игрушки. Вид у Дженны был не такой потрясенный, как у матери, — не встревоженный, а скорее озадаченный. Невольно бросалось в глаза, что девочка выглядит одновременно и старше, и младше своих лет: с виду вроде как постарше, а поведение несколько детское; быть может, мать своей неустанной заботой чересчур уж опекает чадо.

Рядом с Дженной сидела еще одна женщина. Ребекка представила ее как Эйприл, живущую по соседству подругу. Женщина подала мне руку и сказала, что, пожалуй, пойдет, не будет мешать: помощь прибыла, ребенок вроде как в порядке. Ребекка поцеловала ее в щеку, они обнялись, после чего Эйприл, отстранившись, оглядела подругу на расстоянии вытянутой руки. Взгляды, которыми они обменялись, говорили о годах преданной дружбы и о взаимных секретах, которыми женщины проникновенно друг с другом делились.

— Звони, — напутствовала Эйприл. — Хоть ночь-полночь.

— Обязательно. Спасибо тебе, лапонька.

Они еще раз на прощание поцеловались, и Эйприл ушла.

Пока хозяйка водила копа снаружи возле дома, по местам «боевой славы» того психа, я приглядывался к Дженне. Эта девочка обещала сложиться в очень красивую молодую женщину. Было в ней что-то от матери, но черты смотрелись утонченнее, в них было некое орлиное изящество, привнесенное явно со стороны. Кое-что она, вероятно, унаследовала от деда.

— Ты как, ничего? — спросил я ее.

Она кивнула.

— А то когда что-нибудь такое происходит, может становиться малость не по себе, — пояснил я свой вопрос. — Когда со мной такое было, я, например, боялся.

— А я вот нет, — сказала она тоном столь будничным, что было видно: девочка не привирает.

— И почему?

— Тот человек ничего не хотел нам сделать. Ему просто очень плохо.

— Откуда ты знаешь?

Девочка в ответ лишь с улыбкой покачала головой:

— Да так. Неважно.

— Ты с ним разговаривала?

— Нет.

— Тогда откуда тебе знать, что он ничего против тебя не задумал?

Дженна отвернулась все с той же едва ли не блаженной улыбкой. Разговор был определенно закончен. Вернулась вместе с копом ее мать. Дженна сказала, что пойдет обратно к себе. Ребекка ее обняла и сказала, что заглянет к ней попозже. Девочка, вежливо попрощавшись с копом и со мной, поднялась наверх.

Ребекка Клэй проживала в районе, известном как Уиллард. Ее дом — компактное, но внушительное строение девятнадцатого века, где она выросла и куда вернулась после исчезновения отца, стоял в тупичке на Уиллард-Хейвен-парк, перпендикулярном Уиллард-Бич, что в нескольких шагах от Уиллард-Хейвен-роуд. Когда коп наконец ушел, пообещав, что позднее либо утром позвонит дознаватель, я прошелся по его следам, хотя было ясно, что разбивший стекло сумасброд давно уже смылся. Ориентируясь по кровавым брызгам, я вышел на Дик-стрит, что тянется справа параллельно Уиллард-Хейвен-парк. Там след, само собой, обрывался в том месте, где злоумышленник сел в машину и укатил. С тротуара я позвонил Ребекке, и она назвала имена кое-кого из соседей, чьи окна выходят примерно туда, где был припаркован автомобиль. Как оказалось, что-то, да и то лишь краем глаза, вроде как видела некая Лайза Халмер (дама средних лет, в отношении которой вполне был бы уместен эпитет «б…довитая», который она, кстати, вполне бы сочла за комплимент). Впрочем, пользы от ее информации было негусто: машина цвета губной помады, припаркована через улицу, ни марка, ни номер неизвестны. Это, впрочем, не помешало Лайзе зазвать меня к себе домой, как выяснилось, на стаканчик. Я явно отвлек ее от опорожнения кувшина с чем-то фруктовым и определенно алкогольным. Дверь за мной хозяйка захлопнула на манер надзирателя в тюремной камере; я аж поежился.

— Для меня это рановато, — стал я отнекиваться от угощения.

— Так ведь уже одиннадцать скоро!

— Я сова.

— Да? Так ведь и я тоже. — Хозяйка вся в улыбке заломила бровь, что вполне могло означать радушное приглашение, особенно если вы восприимчивы на манер детишек или собачек. — Меня если продержать до утра в постели, так я из нее уже и не встаю.

— Да вы что? — замешкался я, подыскивая слова. — Как мило.

— Так ведь и вы милота, — продолжала штурм хозяйка, слегка покачиваясь, отчего медальон в форме ракушки маятником болтался у нее между грудями. К этому моменту я, пятясь, открыл дверь и вытеснился на улицу, чтобы паче чаяния не стрельнули в меня из духового ружья и не приковали, пока я в отрубе, к стенке подвала.

— Выяснили что-нибудь? — спросила Ребекка, когда я возвратился к ее дому.

— Да особо ничего, кроме того, что соседка у вас сексуально озабочена.

— Лайза? — Женщина впервые за все время улыбнулась. — О-о, да она всегда такая. Разок даже мне предлагала.

— Вы подрезаете мне крылья, — опечалился я. — Я уже, не чувствую себя таким неотразимым.

— Надо было, наверное, вас заранее предупредить. — Она взмахом указала на разбитое окно. — Только вот…

— Что ж. Кроме нее, никто ничего не видел. Она сказала, напротив ее дома был какое-то время припаркован красный автомобиль. Но освещение там не сказать чтобы надежное. Она могла и ошибаться.

Ребекка ссыпала в корзину последние остатки битого стекла и убрала совок со щеткой в стенной шкаф. Затем набрала номер стекольщика, который пообещал с утра быть тут как тут. Я помог где скотчем, где пластырем временно перетянуть поврежденное окно. Управившись с этим занятием, хозяйка дома зарядила кофейник и налила нам обоим по чашке. Кофе мы пили стоя.

— Не верю я во всем этом деле полиции, — призналась она со вздохом.

— Почему, смею спросить?

— За все время они ничегошеньки насчет него не сделали. Можно подумать, в этот раз будет как-то иначе.

— Ну, на этот раз он проломил окно. А это уже преступное деяние со злонамеренным ущербом. То есть все идет по нарастающей. Есть кровь, так что копам есть за что ухватиться.

— Как? — хмыкнула женщина. — Чтоб опознать его, когда он меня прибьет? Только для меня уже поздновато будет. Этому человеку никакая полиция не страшна. Я тут думала насчет того, что вы мне говорили при первой нашей встрече: о том, как, вероятно, придется действовать, чтобы этот тип от меня наконец отстал. Так вот, сделайте это с ним. Неважно, во что мне это встанет. Деньги у меня кое-какие есть — и на вас, и на того, кого вы там еще решите взять себе в помощники. Гляньте, что он понаделал. Так просто он не уйдет, если только его не остановить силой. Я боюсь за себя, боюсь за Дженну.

— Дочь у вас, мне кажется, очень выдержанная, — сказал я, рассчитывая как-то сменить тему, пока Ребекка не успокоится.

— Что вы имеете в виду?

— То, что она как-то не очень напугана или потрясена произошедшим.

Женщина чуть напрягла брови.

— Да она, собственно, всегда такая. Хотя я с ней потом поговорю. Ишь ты, не хватало еще фанфарониться для того лишь, чтоб мать не переживала.