Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Просвещу, Настенька. Обязательно просвещу. Но не сейчас. Понимаешь, у меня действительно мало времени.

И «американец» выпрыгнул из Настиной машины, быстро пересел в свой «мерс» – и был таков, порулил по деревенской улице.

Настя ругнулась: «Что за человек! Выскочил, ошеломил, нашумел, умчался! И все-таки… Эжен, пожалуй, переменился к лучшему. Похудел, постройнел, помягчел. Настенькой вон назвал».

И она опять, помимо собственной воли, сравнила его со вторым своим мужем и вдруг отчетливо поняла, что теперь Евгений Сологуб, пожалуй, выглядит лучше Арсения Челышева. Впрочем, общалась она с ним слишком мало и поверхностно (опять осадила Настя себя), чтобы утверждать это наверняка.

Ирина Егоровна

Удивительно, но у Ирины Егоровны, матери Насти и жены Эжена, теперь почти все время было хорошее настроение. Чему, казалось бы, она, умирающая от рака, могла радоваться? А вот поди ж ты! Радовалась, что у нее ничего не болит. Что, как заверяли и врачи, и Курт, ничего и не будет болеть. Однажды она просто тихо уснет и не проснется.

А еще она радовалась тому, что пока просыпается. Что наступает еще один день, когда она сможет наслаждаться небом, солнцем, деревьями, птахами и даже людьми. Надо же, она никогда не думала, что ей могут быть приятны соотечественники. И еще она, как ни странно, радовалась России.

Ирина Егоровна покинула страну, когда та еще называлась СССР – последние месяцы, но называлась[3]. Она не была на родине больше двадцати лет. В воспоминаниях отчизна ей виделась так: вонючая толпа на плохо освещенной улице стоит в очереди за туалетной бумагой. Однако первая встреча с нынешней Россией – московский аэропорт – ошеломила ее. Ирина не узнавала окружающего: светлые залы, хорошо одетые, пахнущие парфюмом господа. И все говорят по-русски! Последнее было самым необычным, самым чудны́м и чу́дным. Нигде за последние двадцать лет Ирина не слышала так много русской речи. Она бывала в русских церквях – в каждом городе заходила во время путешествий, где они только с Эженчиком ни бывали – благо легенда позволяла, более того, толкала в объятия православия. Но даже в храмах по-русски говорили двое-трое престарелых прихожан, акцент которых, как и вкрапления иноземных слов, был неистребимым. А тут на родном языке изъяснялись все. И даже бросившийся к ней предводитель таксистов с пластиковым бейджем на вые после заученного английского: «Where’re you going to go, m’am?» – спросил по-свойски: «Куда, дамочка, поедем?» Она схохмила, сначала с акцентом южных штатов бросила: «I’d like to go to the city center. How much?» И когда мужик брякнул: «Two hundred bucks», – она с огромным наслаждением выдала на чистейшем, великом и могучем, живом и свободном: «Пошел ты нах, парень!» Обалдевший таксист в ходе последовавшей затем краткой торговли упал до семидесяти долларов. Он другим шоферам ее не передал, решил везти необычную пассажирку, загорелую и подтянутую, настоящую американскую тётку, самостоятельно.

Ей даже радио «Шансон» в такси понравилось. А когда садилась в машину, долетел обрывок разговора, который она поначалу не поняла: «У него просто башню снесло!» – «А мне фиолетово, ты что, не догоняешь?» Лишь позже, запомнив и проанализировав диалог, Ирина Егоровна поняла, что имелось в виду. Так сказать, догнала: «Он сошел с ума!» – А мне все равно, ты что, не понимаешь?» Ей, пожалуй, «заново придется учить русский!

А это огромное скопление автомобилей на улицах! Да какие дорогие машины! И пусть по Москве проехать невозможно, сплошные пробки, а автомобили все грязные – но ведь ни в одной европейской столице нет такого количества джипов и «Мерседесов». Да и сам город хорошо освещен, блистает неоном, полно магазинов очень недешевых марок, включая, к примеру, швейцарские часы «TAG HAUER». А рекламные плакаты вообще застилают небо. Растяжки, билборды, тумбы, разрисованные троллейбусы и остановки. По количеству рекламы Москва скоро с Нью-Йорком сравняется!

Словом, в новой, богатой, бурлящей столице Ирина Егоровна вдруг ощутила себя так, как чувствовала студенткой-первокурсницей: юной, полной жизни. Словно энергия шумного и динамичного города перелилась в нее и она готова немедленно включиться в борьбу, труд, праздник!

У Капитоновой-старшей был, конечно, искус поехать прямо в свою пятикомнатную на Бронной. Однако она ничего не знала ни о дочери, ни о внуке, ни о квартире. Кто знает, может, жилье продали, сдали, сменили… К тому же в Москве у Ирины Егоровны имелось одно немаловажное дельце. Курт, конечно, хорош – но больше всех она верила своему прежнему эскулапу из бывшего четвертого управления Минздрава СССР. Аркадий Семенович тогда принес ей радостную весть, что болезнь отступила. Может быть, билось у нее отчаянное желание, он снова опровергнет ее диагноз? Скажет: ты исцелилась?

Старый лекарь нынче работал в частной клинике на Волоколамке. И он уже забронировал для своей давней пациентки палату: «Приедешь, быстренько сдашь анализы – и гуляй на все четыре стороны». Из Шереметьева было ехать очень удобно – полчаса, и они уже там.

Настя

После того как в девяносто первом году мать сбежала за границу с Эженом, Настя ни разу с ней не виделась. Но вспоминала о ней часто. Даже слишком часто. Однако думала она об Ирине Егоровне больше в прошедшем времени. Словно тогда, в девяностом, они с Сеней не спасли, не вытащили ее с того света – и она благополучно отплыла в царство мертвых.

Настя вспоминала, как воспринимала мать, будучи совсем маленькой. Как до дрожи, до обморока боялась ее. Каким непререкаемым авторитетом та была для нее в подростковом Настином возрасте. И даже став студенткой, она во всем слушалась мать. И пошла наперекор только однажды, начав жить с Арсением. Как страшно кончилось то ослушание! Смертью деда и бабки, ужасным приговором для Сени. И ведь не мытьем, так катаньем, через трупы, горе и кровь, настояла мать на своем: выдала Настю за Эжена. Но для чего этот брак был нужен самой Ирине Егоровне? Неужели она хотела таким образом развязать свою порочную связь с Женькой – который был на четырнадцать лет ее моложе? Или, напротив, планировала тогда крепче привязать Эжена к себе? Под прикрытием его брака со своей дочерью продолжать резвиться с ним в койке?

Вопросы, вопросы…

Вот о чем спросить бы сейчас мать. И почему-то ей кажется, что нынче, когда Ирина готовится предстать перед Ликом Великого Судии, она бы ей, Насте, все рассказала. И может, ответила бы на самый главный, самый греховный и таинственный вопрос: замешана ли Ирина Егоровна в убийстве собственных родителей? Правда, родителей приемных – но они вырастили ее, дали образование. Которых она по-своему любила, а те любили ее. Правда ли, что, как писал в своей покаянной тетради душегуб, Ирина Егоровна заказала своих отца и мать? Или то была напраслина, которую нагромоздил свихнувшийся от чувства вины убийца?

Настя не раз думала: эх, встретиться бы с матерью! Посмотреть на нее – хотя бы одним глазочком! Поговорить по душам – как они в первый (и, как оказалось, в последний) раз говорили. Тогда – в девяностом, когда Настя временно ушла от Арсения… Однако Ирина Егоровна все эти годы никак себя не проявляла. Ничего: ни письмеца, ни звонка, ни привета, переданного через надежного человека. Настя бы и сама разыскала мать – порой так хотелось увидеться с ней, поговорить…

Но как? Она ничуть не сомневалась: Капитонова-старшая живет за границей не под своим именем. Значит, совершенно невозможно вычислить, где она скрывается.

Единственная ниточка – в девяносто первом, когда мать сбежала, она не знала ни одного из иностранных языков. Из школьного «дойча» помнила лишь «хальт» да «битте». Поэтому, предположила Настя, совсем без языка Пушкина и Чехова она не сможет. Ей будет нужна русскоязычная среда. Настя даже позже, когда в стране появилась Ирина, просмотрела профайлы социальных сетей. Искала проживающих за границей женщин подходящего возраста. Однако титаническая работа не принесла никакого результата. Ей не попалось ни одной дамы, похожей на мать, – ни под каким именем или ником. То ли игнорировала Ирина Егоровна социальные сети, то ли зарегистрировалась под псевдонимом и фотографию свою не разместила…

В итоге Капитонова-младшая даже не знала: жива ли мать, нет ли? Но почему-то в глубине души была уверена, что та жива. И почему-то не сомневалась, что рано или поздно бабушка Николеньки даст о себе знать.

И вот – случилось.

Ирина Егоровна

Вот теперь ей точно конец. Главное ведь даже не самочувствие. И не объективное состояние, которое Аркадий Семенович зафиксирует при помощи своих мудреных приборов. Главное – настрой. В прошлый раз, много лет назад, когда ей объявили приговор, Ирина почувствовала ярость, она готова была бороться и ничего и никого не щадить в этой борьбе: ни себя, ни денег, ни родных, ни самолюбия. А теперь, узнав от Курта о прогнозе, она ощущала лишь беспредельную усталость. И даже облегчение. Ну что ж, значит, пора, думала она. Надо собираться в дорогу. Пожила я славно. Много любила, много наслаждалась. Но и страдала. И плела интриги. И – побеждала.

И сейчас она воспринимала собственную жизнь – в прошедшем времени. Как будто бы все уже миновало. Ирина где-то читала: йоги полагают, что смерть не приходит к человеку в одночасье. Он в свое время готовился к рождению – в течение девяти месяцев в утробе матери. И ему надо приготовиться к смерти. Вот и Ирина Капитонова поняла, что вступила на дорогу, ведущую к кончине. Ей надо распрощаться со всем, что ей дорого на земле.

И еще – узнать одну жгучую тайну.

Последнюю тайну, что не давала ей покоя.

История началась пару месяцев назад. Тогда она отправилась отдыхать на Острова.

Их отношения с Эженом в ту пору переживали очередной кризис. Еще бы: ведь Сологуб на четырнадцать лет моложе Ирины. И если ее опыт, фантазия и ум возбуждали его, когда он был подростком, а она – юной дамой, провоцировали, когда ей стало под сорок, а он оставался молодым человеком, вдохновляли, когда он достиг зрелости, а ее тело стало чуть увядать… Но теперь Эжену справили пятидесятилетний юбилей. А Ира вышла из «цветущего возраста» (склонные к комплиментарности западные врачи именно этим термином именуют время от «полтинника» до шестидесяти) и стала самой настоящей бабушкой. Бабулей. А как иначе, если ее далекому, оставшемуся в Москве внуку Николеньке уже за двадцать и он запросто может сделать ее (или уже сделал!) прабабкой!

Вот ведь как. Когда она была девочкой, думала, что романтические отношения и постельные эскапады кончаются к тридцати. Став девушкой и вкусив запретного плода, она мысленно отодвинула рамки конца к сорока. В тридцать – о, какое далекое и счастливое было время! – ей стало казаться, что можно протянуть и до пятидесяти. И вот теперь оказалось: даже пенсионный возраст – время, открытое для любви. Боже мой, да она только вошла во вкус! Чувства стали такими глубокими, нежными. Она ощущала себя молодой. Ей хотелось быть ветреной, пленять, сводить с ума, соблазнять! И порой даже казалось странным, что незнакомые мужчины смотрят сквозь нее, не замечая или отводя глаза. Но когда Ирина подходила к зеркалу, она с горечью понимала почему. Она – старуха.

А у Эжена начался жизненный период, точно описанный русской поговоркой «Седина в бороду – бес в ребро». Он и раньше-то разборчивостью не отличался. На пятидесятилетнем рубеже его стали возбуждать только молодые девчонки – причем чем моложе, тем лучше. К огромному сожалению, и он – стройный, опытный, чувственный – имел успех у неразборчивых девиц.

И последовали долгие вечера одиночества. Выпивка. Дикий страх, что однажды он уйдет совсем. Ужас этой мысли заглушал только алкоголь.

К тому же у них с Эженом не было собственных детей. Она перебралась на Запад слишком поздно. В девяносто первом, однако, они еще могли бы попытаться – ей тогда лишь минуло сорок пять. Но ЭКО, эта палочка-выручалочка для бездетных, делало тогда только первые шаги. А она, Ирина, – делала первые шаги в новой жизни. Требовалось учить язык, обустраиваться, выбиваться в люди. И свое время для новых детей Ира упустила.

У нее оставалась в Москве дочь Настя и любимый внучок Ник. Она часто вспоминала о них. Едва ли не ежедневно. И даже – ежечасно. Ирина Егоровна никогда не думала, что тоска по ним будет столь глубокой. А повидаться – или хотя бы поговорить по телефону, черкнуть письмецо – нельзя. О том, что происходит с ними в далекой России, она не знала. Эжен категорически запрещал ей любые контакты с родными. Это было частью их сделки. Ведь она жила за границей под чужим именем, с чужой биографией. Любая попытка оглянуться на свое прежнее бытие означала провал.

Однажды Ирина решила сделать Эжену подарок: поездку на Острова. Ей мечталось: там, под жарким солнцем, в пятизвездной лачуге, крытой пальмовыми листьями, в их отношения вернется былая чувственность и романтичность.

Однако стало только хуже. Сологуб вроде бы честно собирался на отдых, даже купил себе комплект дайвера: маску-ласты-трубку и костюм. Но за день до вылета огорошил Ирину вестью: я поехать не могу, форс-мажор, дела не отпускают, извини. И она впервые в отношениях с ним дошла до настоящего боестолкновения: запустила в мужа тяжелым стаканом с виски. Эжен увернулся, бокал врезался в стену, рассыпался на мелкие осколки; муж только похохатывал.

Ирина Егоровна ушла рыдать в свою комнату, а через час, умывшись, с сухими и злыми глазами, объявила супругу свое решение: она едет на Острова одна и будет там весело проводить время. «Пожалуйста, мамочка, пожалуйста», – ухмыльнулся Эжен. В подтексте слышалось: «Да кому ты там нужна!»

Однако поездка на тропический курорт даже в одиночку оказалась, к приятному удивлению Ирины, хороша. Местный массажист, двадцати двух лет от роду, своим усердным трудом над ее телом помог забыть ей о вялых ночных объятиях Эжена. А для души она познакомилась с немолодой парой. Они то ли доживали свой собственный «цветущий возраст», то ли уже покинули его. Он – длинный, тощий, нескладный австралиец с детски-наивными глазами, копия Гурвинека. И его мадам – похожа на лошадь и рыжая, с веснушками. «Гурвинек» был невероятно любознательным, записался на все экскурсии, всегда держался близ гида и засыпал его массой вопросов – порой ставивших того в тупик. Австралиец звался Куртом и носил немецкое имя неспроста. Его родители были выходцами из Германии, перебравшимися на пятый континент после войны. Жена именовалась Мардж, она была коренной австралийкой уже в четвертом поколении.

По легенде Ирина носила имя Людмила Савельева и была родом из Советского Союза – а как иначе она могла оправдать полное незнание (поначалу) всех языков, кроме русского, и нашенский акцент. Она, по документам, бежала в девяносто первом от ужасов перестройки и нехваток всего по израильской визе. А в Вене, на первой же остановке по пути на Землю обетованную, встретилась с американцем – бизнесменом Расселом (то есть Эженом), который сразу предложил беженке руку и сердце.

Познакомилась она с Куртом и Мардж на первой же экскурсии. Узнав, что Льюда (то есть Ирина) родом из России, Курт засыпал ее десятком вопросов: где она училась, пострадала ли от репрессий КГБ, какова погода в Москве (особенно в сравнении с тропическими островами) и прочее. «Гурвинек», набросившись на нее, даже забыл на время об экскурсиях и о быте рыбацкой деревушки. Мардж только снисходительно улыбалась, поглядывая на увлеченного супруга.

Знакомство продолжили вечером в баре. Мардж, как оказалось, имеет ирландские корни, поэтому налегала на виски. «Гурвинек», напротив, захмелел от единственной порции белого сухого и принялся обрушивать на Ирину-Льюду бездны своей бессистемной эрудиции. Вечер кончился тем, что им вдвоем пришлось буквально на себе волочь Мардж в бунгало. А Ирина и Курт в тот вечер еще долго бродили с фонариком по песчаному берегу, и он целомудренно открывал ей тайны ночной жизни острова. Настоящий «Клуб путешественников» и «Мир животных» в одном лице, усмехалась про себя она. А «Гурвинек» все показывал ей в свете карманного фонаря: вот мурены прячутся в норах в подводной части пирса. Вот на мелководье налетает стремительной тенью акула, а после своего броска столь же молниеносно исчезает в серой толще океана. А вот рачки в скорлупе маршируют вслед за приливом на берег, оставляя следы, похожие на велосипедные дорожки. А здесь – зарываются в песок, и весь мокрый берег усеян норами, похожими на кротовые. «Вы представляете, Льюда, – восторженно и патетически восклицал далеко не юный натуралист, – некогда сама Жизнь выползла из Океана на сушу, а потом забыла вернуться обратно. И от нее происходим все мы!»

Вообще вопросы происхождения и генеалогии в самом широком понимании этого слова довлели над любознательнейшим Куртом. Он проследил своих пращуров едва ли не с четырнадцатого века, специально ради этого, можете себе представить, ездил в архивы Нюрнберга и Потсдама.

Несколько дней вновь обретенные друзья развлекали друг друга. Мардж проводила время за безудержной выпивкой. А Ирина и Курт целомудренно прогуливались по песчаному брегу и беседовали обо всем. Солировал австралиец. Он даже уверял, что умеет если не лечить руками, то ставить диагноз – наверняка. Утверждал, что он сотням людей у себя на родине помог. Приглашал Ирину в свое бунгало, чтоб определить, какими недугами она страдает, и постараться ее подлечить. Что ж, хоть какое-то внимание. Разумеется, лишь жалкая пародия на тот мужской интерес, какой она вызывала сорок, тридцать и даже двадцать годков назад, однако и на том спасибо, и то хлеб.

Рассказывал новый знакомец в том числе об истории своей собственной семьи. Оказывается, родной его отец тоже имеет непосредственное отношение к России. Он служил в чине гауптмана (капитана) на Восточном фронте. Был ранен, получил нашивку и Железный крест. А когда его полк базировался в одном из оккупированных фашистами советских городов, случилась с ним даже романтическая история. Он влюбился в русскую женщину уже не первой молодости. То была настоящая страсть, рассказывал отец. Зрелая и чистая любовь. Ей около тридцати, ему тоже. Она была замужем за русским командиром, который пропал без вести. Но эта русская не смогла с собой совладать, отдалась врагу и даже забеременела от него. Когда фронт стал подходить все ближе, он предложил ей уехать вместе с ним, уговаривал, стращал карами, которые обрушит на нее свирепый сталинский режим, если она останется на советской территории. И она согласилась бежать с ним. И даже решила не делать аборт, оставить ребенка.

Однако продвижение советских войск и высадка десанта оказались столь стремительными, что гитлеровцам пришлось отступать в спешном порядке. Ежеминутно рискуя головой (в городе уже шли уличные бои), влюбленный немец все ж таки добрался до дома своей девушки. Но – увы! – ее не оказалось на месте. Где она? Гауптман не имел ни малейшего представления, как найти возлюбленную. И он совершил то, что должен был сделать солдат, верный воинскому долгу, и чего он не мог себе простить до конца жизни. Он отступил вместе со своей частью. И больше в советский город, естественно, не вернулся. И с любимой никогда не встретился.

«Что же было дальше?» – воскликнула Ирина, живейшим образом заинтересовавшаяся рассказом. Дело в том, что история ее семьи являлась чем-то вроде зеркального отражения повести немца. В судьбе родной матери Ирины тоже был роман, случившийся в военные годы, от которого родился незаконный ребенок.

«Что было дальше? – насупился Курт. – Ничего хорошего или интересного». Война закончилась, отец из поверженной Германии в поисках лучшей доли эмигрировал в Австралию. Там женился, у него родилось трое сыновей, в том числе будущий «Гурвинек», и одна дочь. Однако бывший гауптман не забыл свою русскую возлюбленную. Неоднократно писал в посольство Советского Союза и даже в Кремль. Но до смерти Сталина ему просто ничего не отвечали. А в пятьдесят пятом пришла официальная бумага: дескать, в тысяча девятьсот сорок пятом году у девушки родилась дочь. А затем, в сорок седьмом, молодую мать признали виновной в измене Родине и приговорили в десяти годам исправительно-трудовых лагерей. Через год она в заключении скончалась. А девочку отдали в детдом, откуда последняя была удочерена. «О дальнейшей ее судьбе органы опеки сведений не имеют», – говорилось напоследок в официальном письме из СССР.

А Ирина в этом месте рассказа Курта – Гурвинека уже находилась в состоянии, близком к обморочному, – и вовсе не спиртные напитки были тому виной. История до странности, до запятой, до сердечной боли походила на ее собственную!

Не знает ли, случайно, дорогой Курт, живо поинтересовалась она (а сердце так и стучало), каких-нибудь подробностей той истории? Например, в каком городе это случилось? Или, быть может, как звали ту самую русскую?

Ирина едва не лишилась чувств, когда услышала, что дело было в советском городе Юж-но-рос-сийск. А русскую девушку звали Кирой.

Во всем мире лишь пара человек знала подлинную историю Ирины Капитоновой. Она лично, во всяком случае, поведала ее лишь двоим. Первый из них – Эжен. Вторая – дочка Настя. Наверное, знали о том, что происходило шестьдесят пять лет назад, в вездесущих кадрах КГБ. Возможно, были в курсе дела всякие советские инстанции, которым полагалось знать все. Все-таки приемный ее отец, Егор Ильич, был не последним человеком в коммунистической империи. Но теперь-то прошло двадцать лет со дня краха СССР. Кому сейчас интересны личные тайны Ирины Егоровны?

И вот поди ж ты! На просторах мира, где проживает почти шесть миллиардов людей, она встречает человека, который рассказывает ей ее же собственную историю! Больше того! Он, Курт, этот немецкий австралиец (или австралийский немец), может быть, является ее братом. Пусть сводным – по отцу, немецкому офицеру, но тем не менее! Какова вероятность случайно встретить на планете Земля, на затерянных в Тихом океане курортных островах своего собственного брата?! Правильно: она ничтожно мала. Гораздо меньше, чем выиграть сто миллионов долларов по трамвайному билету.

Оставалось лишь вздохнуть вслед за Гамлетом: есть множество вещей, мой друг Горацио, что и не снились нашим мудрецам. И признать, что знакомство с Куртом – дикая, противоестественная случайность.

А напоследок перед отъездом Курт все-таки добился своего. В том смысле, что он, демонстрируя свои экстрасенсорные способности, осмотрел Ирину Егоровну – впрочем, весьма целомудренно. Он не нашел никаких болезней в ее ногах, руках и торсе – однако как только перешел к голове, сразу помрачнел. Курт потом долго отнекивался в ответ на прямой вопрос, что же он там рассмотрел. Но… Призвал ее немедленно по возвращении в Америку отправиться к врачу, а под конец сдался и молвил: «У вас – рак мозга. Долгое время опухоль дремала, но теперь она снова активизировалась».

Ирина поразилась точности диагноза. Как закоренелая материалистка и марксистка, член КПСС с шестидесятых годов, она сроду не верила ни в каких хилеров, экстрасенсов, астрологов. Но… Откуда тогда далекий австралийский друг знал о ее заболевании? О нем, кроме самой Ирины, знали, конечно, врачи бывшей «кремлевки», дочь Настя и зять Арсений. Ну, и муж Эжен, конечно. Да, был еще один парень, медик, партнер Сеньки по медицинскому кооперативу. Тау вроде была его фамилия. Он, кажется, потом тоже эмигрировал, и именно в Австралию.

Однако полагать, что Курт с его историями – подстава, – это паранойя. Кому нужна Ирина? Зачем разыгрывать ради нее столь сложные оперативные комбинации? Кто она такая? Американская пенсионерка русского происхождения. Гораздо логичней было бы признать, что в этой жизни случается все. В том числе – самые странные совпадения.

Разговоры с Куртом на тропических Островах разбередили душу Ирины. Она вдруг осознала, что о своем настоящем происхождении знает крайне мало. Когда ей минуло восемнадцать, ее отец (точнее, человек, которого она до той минуты считала родным отцом), Егор Ильич Капитонов, пригласил ее в свой кабинет для серьезного разговора. И поведал, что они с женой удочерили Иру, когда той исполнилось два годика. Взяли из детского дома. Дело было в портовом городе Южнороссийске, где Егор Ильич в ту пору работал заместителем председателя горисполкома.

Однако на вопрос, кто ее настоящие родители, Капитонов ни слова не сказал ни о каком немецком офицере, ни о матери, сгинувшей в сталинских лагерях. Он ограничился безыскусной констатацией: «Они погибли на войне». А когда через пару лет Ира, уже вместе с грудной Настенькой, приехала в Южнороссийск, к ней на улице подошла женщина, представилась Кирой и заявила, что она – ее настоящая мать. Тетешкалась с младенцем:

– Ой, какая хорошенькая. Как зовут – Настенька? Вот у меня и внученька родилась!

Тем же вечером Ира рассказала о случившемся женщине, которую всегда считала своей матерью, – Галине Борисовне. И больше ни разу никакая Кира ее не беспокоила. А соседи сказали (и позже подтвердила настоящая мать), что Кира – просто психическая.

И вот она, странность! В речи Курта тоже фигурировали Южнороссийск и имя Кира. Но Кира, согласно письму, которым австралийцу ответили советские власти, числилась погибшей в лагерях. Так кто же она, ее настоящая мать? И кто – отец? Неужели и впрямь: гауптман нацистской армии? Тот самый отец Курта?

Ирина думала об этом неотступно. Мысль о том, что ей надо, наконец, узнать о себе всю правду, постепенно овладевала сознанием. И еще она безоговорочно поверила Курту, поставившему ей диагноз-приговор. Капитонова чувствовала: времени у нее остается мало, отступать и оттягивать больше нельзя.

Она даже не стала обращаться к американским врачам. Врачи-«штатники» подарят надежду и заставят бороться. А она не хотела бороться. Она желала узнать все свои тайны – и спокойно уйти.

Настя

Когда Эжен на своем «мерсе» укатил, Настя наконец вылезла из машины и отправилась на стройку – зря, что ли, приезжала. А там – аврал. Все носятся с ведрами, криками, матерком. Бригадир хрипит: «Извините, Анастасия Эдуардовна, отойдите в сторону, позже доложу!»

Когда прорыв ликвидировали, бригадир, в буквальном смысле слова ломая перед Настей шапку, сообщил:

– Паркетчик…, – последовала семиэтажная конструкция, характеризующая самого паркетчика, его мать и других родственников по материнской линии, – настилал фанеру под паркет, – бригадир в кратких, но сильных выражениях охарактеризовал также и фанеру, и паркет, – и пробил гвоздем трубу под теплым полом, представляете?!

– Представляю, – вздохнула Настя.

– В результате поврежден контур отопления – раз. Затоплен потолок нижнего этажа – два. И обои, кстати, тоже. – Бригадир отозвался в самых сильных выражениях о потолках и обоях. – Надо заново вызывать сантехников и отделочников. В копеечку обойдется.

– Обойдется – тебе, – хладнокровно молвила Капитонова. – Все затраты вычту из твоей зарплаты.

– Ну, Настечка Эдуардовна!.. – заныл прораб. – Ну почему я? Я тут при чем? Это все Василь! Я ни сном ни духом!

– Да мне плевать, кто конкретно виновен! Ты у меня за все всегда отвечаешь. С тебя – спрос, неужто не привык?

– Ну, Настечка Эдуардовна! Мы все исправим! Сами!

– Когда?

– В три дня уложимся.

– Нет уж. Мне легче Василя твоего уволить, а у тебя из зарплаты бабло удержать, чем ждать.

– Два дня!

– Не торгуйся со мной, Николаич!

– Сегодня к вечеру сделаем.

– Да? К вечеру? О цэ дило, как твой Василь говорит. Но если нет – я проверю! Василя уволю, тебя накажу рублем. Ладно, пойдем смотреть, что вы еще там натворили.

Они стояли на участке рядом со строящимся домом. Рабочие, которые еще полчаса назад, во время разговора Насти с Эженом (она украдкой наблюдала в зеркальце заднего вида), еле ползали, теперь изображали лихорадочную активность. Настя отправилась осматривать объект. Прораб поспешал на угодливом расстоянии от начальства – чуть сзади и справа. Именно в таком порядке, видела Капитонова на телекартинках, всегда ходят прибывшие на места высокие российские руководители.

Наверное, таким манером, вдруг подумалось ей, и дед Егор Ильич обычно осматривал объекты. А он строитель был знатный. Во время послевоенного восстановления – зампред, а потом председатель южнороссийского горисполкома. Полгорода, считай, отстроил. Потом директор целлюлозного комбината в Коми, затем секретарь Карельского обкома и, наконец, зампред Госстроя СССР. Славная строительная карьера! В связи с такой Настиной наследственностью Сеня шутил: «Ты пошла в руководители стройфирмы, потому что кровь в тебе дедушкина взыграла!» Но штука-то заключалась в том, что дед Егор был, как оказалось, неродным дедом Насти и родным, подумать только, Арсению[4].

– Почему еще не установили нормальную лестницу?! – обрушилась Капитонова-младшая на прораба, поглядев, как лихо, словно матросы по трапу, взбегают работяги на второй этаж по приставной.

– Виноват, смежники комплектующие не подвезли.

– Ты на фирму звонил?

– Так точно!

– И?..

– Завтраками кормят!.. – в сердцах покрыл Николаич лестничную фирму.

– Хватит тут при мне материться! – неожиданно для самой себя рявкнула Настя, спустила пар. – Дед мой – между прочим, заслуженный строитель СССР – никогда не матерился.

– Ну, это он, наверно, при вас. Когда вы девочкой были, – заметил прораб угодливо.

– Ничего не только при мне! Все говорили, и даже на похоронах у него: Егор Ильич не терпел, когда при нем ругаются, и сам никого по матушке никогда не посылал.

– Как же он руководил-то? – искренне изумился строитель.

– А вот ухитрялся. И между прочим, десятки объектов сдал. Твоим не чета. Порты, плотины, гидростанции, газопроводы, комбинаты металлургические, города целые. Ими до сих пор страна гордится. И ими кормится.

– Ну, тогда время такое было!..

– Какое – такое?

– Тогда страх был. На работу опоздал – будьте любезны, десять лет лагерей.

– Ну, мой дед в основном в пятидесятые строил. И в шестидесятые, семидесятые. Когда культ личности уже разоблачали, Енисей перекрывали, в космос летали. Тогда – какой страх?

– А все равно. Чуть не сделал чего – партбилет на стол положи. А у наших Василей да Джамшутов – откуда партбилет? У них даже регистрации нет.

Настя только рукой махнула. Строители, заметила она, сильны были отвлеченные дискуссии заводить. Им бы все о высоком спорить (а не работать). Хлебом не корми, дай порассуждать – а зайдет речь о политике, любого переговорят.

– Ладно, Николаич, утомил ты меня. Иди работай уже. Глянь: вон твой хлопец половую доску на веранде прибивает. А он ее с торца и с тыльной стороны антисептиком промазал? Что-то я не заметила.

Прораб сунул четыре пальца в рот, оглушительно свистнул и заорал:

– Эй, ты! Ты куда доску ложишь?! Так тебя и перетак, в мать и в задницу! – Потом покосился на Капитонову и буркнул: – Виноват. Но они по-другому не понимают.

* * *

Как же случилось, что Настя, дипломированная журналистка и подающая надежды сотрудница издательства, вдруг переквалифицировалась в строители?

Девяностые годы стали в России кипящим котлом, в котором перемешивались социальные слои. Мастер цеха вдруг выскакивал в губернаторы. Недоучившийся студент превращался в миллиардера. Вчерашняя стюардесса становилась богачкой и светской львицей. Издавались журналы для «новых русских». В расчете на них открывались казино и рестораны.

Однако «нью рашенз» были тончайшим слоем, накипью, пленкой. Большая часть населения огромной гордой империи выпала в котле перемен в осадок. Опустилась на дно.

В оборонных городах оставшиеся без работы и без денег литейщики самого высокого шестого разряда воровали из соседских сараев картошку с капустой. Элитные офицеры сверхсекретных частей в свободное от боевых дежурств время торговали кроссовками. Доктора наук устанавливали по квартирам железные двери. Высококвалифицированные медики продавали аппараты для прокалывания ушей.

Потому ничего удивительного, что не окончивший курс студент Сеня Челышев возглавил кооператив, торгующий панацеей от рака. А дипломированная журналистка Настя стала в конце концов совладелицей архитектурно-дизайнерского бюро «Архимед». Издательство, где она столь многообещающе начинала, в итоге не выдержало, рассыпалось под ветром перемен. Капитоновой пришлось переквалифицироваться в переводчики. По-английски она говорила свободно – да и немецкий был ей не чужд. Эженовская мамаша здорово при поступлении ее натаскала, да и на факультете иностранный был для нее единственным предметом, который она по-настоящему учила.

Язык помог Насте познакомиться и подружиться с герром Вернером. (Ох и ревновал тогда к немцу Сенька, ох и бесился!) Ну а от личной дружбы и приязни – полшага до совместного бизнеса.

Природный художественный вкус у нее имелся. Воля и умение командовать – тоже. Работа нравилась. А что нет профильного образования – кого в девяностые это смущало! Тем паче что Настя умела и любила учиться. Годичные вечерние курсы в Первопрестольной, а потом пара летних семестров в Карлсруэ – и она стала разбираться в предмете не хуже многих, объявивших себя на Москве дизайнерами. Да что не хуже! Лучше большинства. Да и пыль пускать в глаза умела – недаром ведь на журфаке пять лет училась!

Образование профильное сказалось в том, что Настя в процессе своей нынешней деятельности стала вести коротенькие заметочки. О любопытных встречах записывала, наблюдения за заказчиками и рабочими вела.

Кстати, сформулировала чисто для себя основные законы строительства. Они помогали лишний раз не напрягаться, не расстраиваться по пустякам. Первые две аксиомы еще строители египетских пирамид открыли: любое сооружение возводится дольше, чем планировалось. И второе: всякое строительство обходится дороже, чем рассчитывали. Вопрос лишь в том, на сколько. Если сроки и затраты превышают смету всего лишь в полтора раза – великолепно. В два раза – терпимо. В три – уже перебор, надо принимать меры. Капитонова и себя, и заказчиков с самого начала в духе древнеегипетских закономерностей настраивала – чтоб меньше потом разочарований было.

Две следующие закономерности Настя вывела сама. В России начала двадцать первого века они, увы, тоже оказались всеобщими. Гласили они следующее. Во-первых, каждый рабочий и каждая бригада способны напортачить – и, значит, они напортачат. И во-вторых, каждый прораб готов украсть – и, значит, если дать ему волю, украдет. К сожалению, исключениями из правил оказывались единицы. Такими – умелыми и совестливыми рабочими и честными прорабами – Настя дорожила как зеницей ока. Будто над золотой кладовой тряслась.

Разумеется, многие воришки прорабы пытались взять Настю в долю: мы тебе откат за украденное – двадцать, тридцать, даже пятьдесят процентов, а ты нам развязываешь руки. Капитонова ни разу не согласилась. Обманывать заказчиков – удел фирм-однодневок. Она создавала себе имя. Работала на репутацию.

Добрую славу, к слову сказать, нарабатывала дольше, чем ожидала. Только спустя десятилетие косяком пошли клиенты, которые говорили: с вами работал мой друг, зять, сват, коллега, и он мне вас порекомендовал.

А с исполнителями, трудягами – вообще беда. Настя со смехом говорила друзьям, что на своей работе стала мизантропом и отчаянной шовинисткой. На подмосковных стройках нынче трудится настоящий интернационал, от монголов до негров. И в минуты усталости или когда ее подводили, Настя готова была возненавидеть все нации и народности. И своих, родных, русских, в первую голову. Умелый работяга – в наше время и в нашей стране – стал полумифической фигурой, редкой птицей, еще менее распространенной, чем честный прораб.

За всю многолетнюю Настину работу по пальцам одной руки пересчитать можно было случаи, чтобы подрядчик работу свою выполнил точно в срок и без изъяна. Что-нибудь обязательно, говоря современным языком, накосячит. Первое время Настя в отчаяние приходила. Потом стала относиться к происходящему философски – только старалась вовремя разоблачить косоруких умельцев и заставить брак переделывать.

А косяки случались такие, что воистину – нарочно не придумаешь. К примеру, работяги установили в коттедже дверь ванной, запирающуюся на замок не изнутри, но снаружи. Или дверцу встроенного сейфа, которая открывалась, как хлебница, на себя. Или канализационную трубу, расположившуюся аккурат под потолком хозяйской спальни. И что интересно, когда Настя в любой компании рассказывала знаменательные примеры бракодельства – каждый из присутствующих выступал со своей аналогичной историей.

Зато тех немногих трудяг, что работали без сучка без задоринки, Настя была готова на руках носить, у конкурентов отбивала. Беда только, что и они довольно быстро портились. Или безумные цены за свой труд заламывали, или начинали халтурить. А порой и то, и другое одновременно.

Не проблемой было, к примеру, найти исполнителей на земляные работы. Посланцы из среднеазиатских республик рыли канавы за копейки, трудились от зари до зари и соглашались жить в самых нечеловеческих условиях. Беда лишь в том, что копать – для большинства из них было верхом сложности. Даже бетонные работы они запарывали, когда над ними не было ежеминутного контроля. Бригады из Молдавии все чаще попадались жуликоватые: так и норовили чего-нибудь стащить. Татары знали себе цену – и цена порой превышала умение. Хороши были украинцы-западники из пятидесятников. Все-таки протестантская религия (задумывалась Капитонова) благотворно, наверное, воздействует на отношение к труду. Сектанты-пятидесятники были чистенькими, вежливыми. Не пили, не курили, работали от зари до зари. Еще бы, сколько ж надо заработать! У каждого как минимум пять детей – а то и по пятнадцати душ в семье.

Кстати, еще один строительный закон Настя открыла: верующий рабочий, как правило, лучше безбожника. Даже не столь важно, во что или в кого он верит. Соблюдает ли субботу, как электрик Миша, или свято блюдет воскресенье, как сектанты-пятидесятники и воцерковленные православные.

У нас, у русаков, думала Настя, много положительных качеств. Особенно нам идет трудиться по вдохновению. Вот если нападет на нашего стих – любо-дорого смотреть: стрелой летает! Красиво делает, чисто, аккуратно! Беда лишь в том, что на нас трудовая муза снисходит нечасто. То похмелье, то не с той ноги встал, то в семье проблемы, то работа поперек натуры, то начальник дурак. И еще обязательное свойство: чего-нибудь, да не доделать. Маленькую дырочку, да оставить. Заусенчик какой-нибудь. Дед, Егор Ильич, говаривал о таких умельцах: писал-писал, говном запечатал.

Да и креативности, говоря современным языком, в наших тружениках перебор. Инициатива из них так и пышет. Сделать все что положено, от и до, русским скучно. Наш работяга обязательно возьмет и улучшение какое-нибудь от себя добавит. А спросила: кто велел? Кто просил? – бубнит: «Я ж для вас как для себя стараюсь! Я ж думал, так оно лучше будет!» Ну а если уж возникает на стройке какой вопрос, какая непонятка или начальству некое решение надо по ходу дела принять, русская бригада обязательно работу бросит, столпится вокруг тебя и начнет свои идеи выдавать: одна остроумней и фантастичней другой.

А ведь самое обидное, что подобные свойства – лень, зависимость от настроения, чрезмерную креативность в ущерб исполнительности – Настя не только за русскими каменщиками, плиточниками или, допустим, кровельщиками замечала. И за своими близкими тоже. Например, за Арсением. Или даже – в прошлой жизни – за Эженом. Или – вот вам и новое поколение – за юным сыном. Попросишь, к примеру, мужика белье постирать, он, для начала, будет долго кислиться, кривиться… Потом соберется, накинется – и в порыве вдохновения вместе со своими носками нежный топ от Дольче – Габбаны простирнет, испортив начисто.

А она сама что – из другого теста сделана? Такая же. И тоже далеко не идеал трудолюбия. И очень хорошо, что в том отчет себе отдает. Есть у Насти, конечно, сильные стороны: вышеупомянутая креативность, к примеру, изворотливость и умение любую запутанную ситуацию разрулить. Герр Вернер порой на нее откровенно диву дается. Он-то, когда возникает некая неопределенность или разборка (которых в Москве пруд пруди), обычно в ступор впадает.

Зато Капитонова не может не восхищаться тем, как немец Вернер монотонно, упорно, трудолюбиво, уверенно, не поднимая головы трудится. Точит и точит, не отрываясь, свое – словно капли долбят камень.

В последнее время у них с Вернером даже идея появилась: выписывать работников не откуда-нибудь, а из Германии. Тех бывших советских немцев, что уехали на волне объединения семей в начале девяностых, а теперь пообтесались за границей и тамошней рабочей культуры набрались. Идеальные труженики: и по-русски понимают, и по-матерному, а главное, работают споро, точно, скрупулезно. Одна беда: если высококвалифицированных завозить – дороговато на круг получается. Немцев ведь, в отличие от узбеков, в бытовке на нарах не поселишь, до ветру на мороз не погонишь. Им подавай отдельную квартиру с душем и кофеваркой, да еще и за билет в евро плати.

Но все равно: Настя с Вернером планировали уже в этом сезоне на пробу зафрахтовать нескольких соотечественников герра партнера.

Словом, тяжкую Настя выбрала себе планиду. Зато как приятно бывает порой, когда лирическое настроение нападет, рассматривать альбомы с фотографиями построенных ею особняков. Или читать статьи о своих объектах в дизайнерских журналах. Работа оправдывает жизнь, придает ей смысл.

Глава 3

Арсений

Болтовня с юной девчонкой оказала на Челышева-старшего тонизирующее воздействие. Когда ты интересен как сексуальный объект человечку в два раза тебя моложе, это как-то… Будоражит, что ли… Однако ничего выходящего за рамки приличий в тот день не случилось. Арсений целомудренно проводил Алену до метро, сам вернулся домой на Патриаршие.

На следующее утро он объявил себе: краткий алкогольный отпуск окончен. Даже искушения продолжать не было.

Сеня, собираясь с мыслями, смотрел из окна своей башни из слоновой кости на утреннюю суету и чувствовал себя бодрым и молодым. И вдохновенным. Такие моменты нельзя упускать. Когда тебе двадцать или даже тридцатник, можно транжирить жизнь, как заблагорассудится. Хотя с возрастом начинаешь, конечно, жалеть бестолково потраченное время. Ну а в сорок пять у тебя каждый солнечный денек на счету. Надо ведь не просто закончить книгу, но и издать ее. И еще хотелось бы успеть насладиться успехом.

Поэтому – ко всем чертям! Выключить звук на обоих телефонах, не выходить в и-нет. Компьютер – к бою, а пока чашка кофе прочистит мозги после вчерашнего.

Квартирка, где проживал Арсений, была олицетворением мечты провинциала. Именно о такой грезил приехавший из Южнороссийска бедный студент Сеня Челышев. Вернее, почти о подобной – ибо даже когда (и если) мечта вдруг каким-то чудом материализуется, замки воздушные не превращаются в замки земные в точности. Пусть в чем-то, но уступают идеалу. Однако случается, что в чем-то они мечту превосходят. Например, юный Сеня никогда и мечтать не смел о жилье с видом на Патриаршие. В молодости казалось, что там обитают одни небожители: генералы, номенклатурщики (как Настин дед), артисты. Но ему вдруг привалило счастье жить здесь же.

Конечно, его квартирка в двадцать один квадрат общей площади – явно маловата. Крохотная студия с низкими потолками под самой крышей дома тридцатых годов прошлого века. В углу кухонька да выгородка, за которой душ с туалетом. Для холостяка – нормально. Но гостей больше двух здесь не примешь. Девушку, конечно, пригласить можно, однако вдвоем не проживешь.

Как Арсений стал обладателем сих очаровательных апартаментов – достойно отдельной повести. Конец восьмидесятых – начало девяностых, слом эпох, крах коммунизма открывал для всех огромные перспективы. В те дни – или голова в кустах, или грудь в крестах! Можно было погибнуть (в буквальном или фигуральном смысле) – а можно взлететь. Ничтожное меньшинство тогда вознеслось. Стали олигархами, видными чиновниками или просто богачами. Многие погибли: спились, извелись, не нашли денег, чтобы нормально вылечиться. А Арсений оказался ровно посерединке. Совсем не обогатился и денежной службы не нашел. Но и не опустился, не умер. Оказался в итоге с небольшим, но стабильным заработком – да и квартиру на Патриарших получил.

Хотя из-за того, в каких сферах вращался, мог бы, конечно, ухватить гораздо больше – только прояви чуток пронырливости, подлости, лизоблюдства.

Однако по порядку.

К концу лета девяносто первого года Сеня очутился у разбитого корыта. Его кооператив «Катран-Мед», где исцеляли рак вытяжками из черноморской акулы, благополучно прикрыли. Газеты в штат его не брали – за Челышевым тянулся шлейф скандального кооператора, богача. Да и кому он был нужен в советской печати с непогашенной тогда судимостью по «убойной» статье!

Деньги после ликвидации кооператива у Сени оставались, да немалые. Что там говорить! Настоящие деньжищи имелись – миллионы. Но купить на них что-либо в распадающемся СССР было невозможно. А в воздухе носились слухи о новой денежной реформе, будущей бешеной инфляции. Передовые товарищи надеялись на программу Явлинского «500 дней» – которую, дескать, скоро примут и она всех осчастливит. Однако путь к счастью для нашего народа в те дни обещали проложить (как всегда) через обязательные испытания и (для всех или почти всех) бедность.

И вот однажды, в понедельник, за утренним августовским роскошеством – яичница с настоящим кофе – Арсений включил телевизор. И выронил вилку. Заявление советского правительства. Горбачев отстраняется от власти. Объявляется чрезвычайное положение. Власть переходит в руки ГКЧП. В столицу вводятся войска. В довершение стали крутить балет «Лебединое озеро».

Решение пришло в голову Арсения, едва он успел допить кофе. В свой рюкзак, с которым он девять лет назад прибыл покорять Москву, Сеня сложил: диктофон (величиной с нынешний ноутбук) и старый, дедовский еще фотоаппарат «Киев». На счастье, в холодильнике имелись стратегические запасы: комплект квадратных батареек «Крона» (для диктофона) и десять катушек пленки «Свема» (для фотика). Кроме того, на черный день в морозилке тещенька, Ирина Егоровна, еще перед своим бегством с Эженом приберегла дефицитнейшее сливочное масло. Его, а также буханку серого хлеба Арсений тоже отправил в вещмешок. Поколебался и сунул в рюкзак пару запасных носков и свитер.

Настя с маленьким Николенькой были в те солнечные августовские дни на даче. Ирина Егоровна, растворившись в заграничном раю, оставила гражданке Анастасии Капитоновой громадное наследство: квартиру на Большой Бронной, машину и дачу. Благоверная уже принялась осваивать приобретенное наследство и сейчас пребывала с малышом в дачном поселке. Они, наверное, и не знали о происходящем – телика на даче не было, радио тоже. Что ж, слава Богу. По крайней мере, Сене никому не надо давать отчет. И никто не будет хмуриться, сердиться и умолять: не ходи!

Перемены, случившиеся в городе в то утро, сразу бросились в глаза, стоило Арсению выйти с Бронной, мимо недавно обретенного Макдоналдса, на Пушкинскую площадь. Движение по Тверской оказалось перекрыто. Печально бросив «рога», стояли в ряд троллейбусы. Люди шли прямо по мостовой: кто вверх, к Маяковке, но большинство вниз, к Кремлю. А там, где главная столичная улица пересекалась с бульваром, происходило никогда не виданное в ее истории: там стояла пара бронетранспортеров. Из люков выглядывали офицеры в полевой форме, со шлемофонами на головах. Вокруг каждой боевой машины толпились люди, о чем-то дискутировали с сидящими на броне военными.

Нечто вроде стихийного митинга образовалось на коронном месте – у окон редакции «Московских новостей». Там, через площадь от Арсения, народ толпился, читал и обсуждал наклеенные на стену дацзыбао.

Арсений решил пойти туда, к митингу. Он пренебрег подземным переходом. Автомобильное движение было остановлено, и он по верху пересек площадь и втесался в толпу политических сплетников. Тут же услышал разноголосые обрывки: «Ельцин приказал не повиноваться приказам хунты. Он засел в Белом доме с Руцким и Хасбулатовым. Говорят, Таманская дивизия уже переходит на их сторону… Да не дивизия, а всего пять танков перешло, я слышал. Танки уже там, на Краснопресненской, у Верховного Совета России. Будут защищать демократию…»

Немного послушав записных говорунов, Сеня отчетливо понял: да, и впрямь случился переворот. Да, люди в основном против заговорщиков. И они уже далеки от того, чтобы покорно смириться, не вякать и только клясть власть на непроницаемых кухнях. Они готовы роптать, и даже во всеуслышание. И теперь многое зависит от того, выйдет ли народ на улицы. И главное, от того, найдутся ли у него настоящие вожаки. По накалу страстей в толпе и даже по тому, что говорили, – выходило: народ не проглотит спокойно чрезвычайное положение (как проглотил бы еще лет десять назад). Люди, разбуженные Горбачевым, воспаленные Ельциным и другими демократами, все-таки станут сопротивляться.

Но главное, понял Челышев, судьба переворота будет решаться где угодно, только не здесь. Здесь так и будут болтать, если только путчисты не решат разогнать доморощенный Гайд-парк под стенами «Московских новостей». Хотя вряд ли. Кому говоруны мешают! Но… Власть все равно возьмет верх, думал в тот момент молодой человек, так же как она добивалась своего – через кровь и репрессии – все эти годы, начиная с тысяча девятьсот семнадцатого. И драчка все же будет – это он тоже понял отчетливо. И он хотел на этот бой поспеть.

Сеня вспомнил, как наставлял его Ковалев, редактор отдела из «Советской промышленности», побывавший, между прочим, в Афганистане: «Если не будешь лезть в гущу, материала не получишь. Но если залезешь в самую гущу, очень можешь схватить не матерьял, а пулю в башку. Надо выбирать. Быть смелым, но осторожным. Не ради себя. Ради семьи и читателей».

Веселый озноб охватил Челышева. Страха он не испытывал. Оставалось решить, где нынче та самая гуща.

На душе было знобко и радостно. С таким чувством, наверное, выходили на Сенатскую декабристы. И рабочие на площадь в Новочеркасске.

Добровольцев судьба не жалует – это Сеня хорошо понимал. Вспомнилась участь друга, репортера Сергея Ромейкова. Отличный парень, и журналист талантливый. А как жизнь жестоко распорядилась!.. В свое время, в восемьдесят шестом, Серега, будучи еще студентом, попросился в Чернобыль. Делал там газету для ликвидаторов. А теперь бедняга лежит в пятидесятой больнице на гемодиализе – обе почки отказали. Медики, стыдливо отводя глаза, говорят, что не видят связи между двумя данными событиями, но Арсений, как и другие друзья, прекрасно понимал: парень поплатился за дозу облучения на аварии.

В скором времени, в начале осени, Серега умрет, и это будет первая смерть, оплаканная Сеней.

Однако сегодня, думал Арсений, возмездие, если будет, вряд ли окажется отложенным. Судьба или покарает – прямо сейчас, или помилует.

Ориентируясь на собственные интуицию и вдохновение, Арсений сел в метро и проехал одну остановку до «Краснопресненской». Кураж вел его к Белому дому. В метро было оживленно, озабоченно и как-то даже радостно. На стенах переходов меж станциями и на колоннах уже развесили белые полоски листовок. Возле них останавливались люди, читали. Подошел и Арсений. Писали то же, о чем он только что слышал: произошел антинародный путч, Горбачев отстранен незаконно, надо вернуть ему власть, преступные приказы так называемого ГКЧП необходимо саботировать.

Наверху, на Красной Пресне, тоже было много людей. Кто-то из прохожих выглядел суровым, нахмуренным, пришибленным, но иные, напротив, были веселы и вдохновенны, словно на первомайской демонстрации. Вот только демонстрация была не первомайской. И не в защиту режима, как бывало семьдесят с лишним лет, – а против него.

Арсений предполагал, что резиденция российского правительства, не подчинившегося ГКЧП, окажется за тройным как минимум оцеплением из солдат, милиционеров, танков, колючей проволоки и еще бог знает чего. И как тогда прикажете туда пробиваться?

Однако пройти к зданию удалось неожиданно просто. Издалека он видел пару танков, разрозненные группы солдат – которые, казалось, сами не знали, что им делать, и робко выпрашивали у прохожих сигареты. Милицейский кордон, правда, имелся – стояла за железным ограждением пара служивых. Однако они с почтением пропустили Челышева – стоило ему только козырнуть своим удостоверением внештатного корреспондента «Советской промышленности».

Сам подъезд Верховного Совета РСФСР меж тем охранялся мужиками в гражданском, в галстучках, однако же с автоматами Калашникова на боку. Красное удостоверение с золотыми буквами ПРЕССА оказало на вооруженных людей магическое воздействие. Арсения пропустили – притом ему даже рассказали, на каком этаже разыскать Ельцина.

Эдак любой шпион может пробраться, подумалось Арсению. Пролезет агент путчистов да и замочит Бориса Николаича, икону нынешнего сопротивления. Правда, возникает вопрос: где маршал Язов и другие путчисты найдут такого героя? Кто согласится пожертвовать собой ради их сомнительной и отнюдь не могучей кучки?

Или Сеня слишком хорошо думает о людях в погонах? И армия все-таки верна приказу? И спецназ КГБ, если его пошлют на штурм, разнесет тут все по камушку? И таких же, как они сами, русских людей не пожалеет?

Все в тот день было зыбко, висело на волоске. Вот именно – или грудь в крестах, или голова в кустах.

Арсений поднялся на нужный этаж. Работал лифт, горел в кабинке свет, что Челышева удивило. Он немного иначе представлял себе осажденный очаг сопротивления: «По-моему, путчисты первым делом должны были отключить здесь электричество, да и воду с канализацией».

Едва Сеня вышел из кабины – глядь, навстречу ему идет Лев Суханов, помощник Ельцина. Тот Арсения узнал. Еще бы! Когда Борис Николаевич попал в опалу и ни слова о нем не говорилось ни по телевизору, ни в газетах, именно Сеня стал первым журналистом, взявшим у БНЕ интервью. Суханов обрадовался:

– Тоже к нам? Молодец!

– Вот, хочу с Борисом Николаевичем поговорить для газеты. О текущем, так сказать, моменте.

– Напомни, кто ты? Откуда?

– Челышев Арсений, из «Советской промышленности».

– Ах да! Ну молодец, что пришел. Ничего не обещаю, но доложу. Жди.

Говорили они с Сухановым на бегу. Все здесь, в резиденции руководителей России, бурлило. Пролетали люди с бумагами – но с оружием. Прошествовали опереточные казаки в бурках и с шашками. Люди в свитерах проволокли массивную телекамеру. «Прямо «Десять дней, которые потрясли мир»! А я, значит, Джон Рид?»

Ждал он недолго. Озабоченный Суханов вышел от Самого, процедил уголком рта:

– Сейчас он выйдет. У тебя будет минут семь, пока он спускается вниз.

И точно – вскорости появился Ельцин: вдохновенный, собранный, помолодевший. При виде его у Челышева в памяти мгновенно вспыхнул отрывок из «Медного всадника»: движенья быстры, лик ужасен, он сам как божия гроза.

Впереди и рядом с Борисом Николаевичем шествовали охранники с «калашниковыми» на изготовку. Когда Арсений рванулся к лидеру, телохранители подобрались, но Суханов уже ввинтил его мимо охраны к Самому.

Диктофон оказался как нельзя кстати. Батарейки «Крона» не испортились в тещином холодильнике. Челышев нажал красную кнопку, пошла запись. Шаг у Ельцина был широкий, журналист едва поспевал за ним. От лидера русской революции слегка попахивало спиртным – тогда еще не слишком понимавший в алкоголе Арсений не мог разобрать: то ли после вчерашнего, то ли уже после опохмелки. Ельцин, заприметив краем глаза наставленный на него диктофон, немедленно на ходу начал вещать. И понес с места в карьер.

– Изменники и предатели Родины, захватившие власть, не пройдут!

У Сени аж мурашки по спине пробежали, подшерсток на загривке дыбом встал. Война была объявлена. Миром, подумал он, сторонам теперь не разойтись, и, значит, прольется кровь. Много крови. В том числе, наверно, и его, Арсения.

Они вошли в лифт: он, Ельцин, Суханов, три охранника. Остальная свита бросилась вниз по лестнице. Охранники стояли с каменными лицами, а российский президент продолжал вещать. В замкнутом пространстве запах алкоголя стал отчетливее.

Ельцин сказал немного. И в сущности, ничего нового – по сравнению с тем, что было написано в листовках, о чем болтали на улицах. Но в устах не говоруна с Тверского бульвара, а президента России эти слова обретали грозную, могучую силу.

Внизу, на выходе из здания, Суханов и прочая свита оттеснили Челышева от Ельцина. Суханов, явно симпатизировавший провинциальному пареньку, успел только шепнуть ему: «Теперь фотоаппарат готовь, будет интересно». И точно. Они вышли на улицу, совершили стремительный проход – Челышев держался в хвосте свиты, она уже приняла его за своего.

А затем Ельцин стал взбираться на танк, который привел к Белому дому изменивший приказу генерал-майор Таманской дивизии Лебедь. Помощник сунул Сене, как и другим журналистам, невесть откуда появившимся, отксеренное воззвание – то самое, которое российский лидер зачитывал в данный момент с боевой машины. Челышев расчехлил фотоаппарат и защелкал затвором.

Впоследствии он отдаст эти снимки журналу «Тайм» – не продаст, а именно отдаст, хотя мог бы выручить за них, наверное, неплохие деньги. Однако в те романтические времена еще мало кто думал о личном обогащении. А Сеня меньше всех.

Глядя через видеоискатель на решительного российского президента на танке, Арсений понимал: происходит революция. Начинается гражданская война. И он, Челышев, оказался в самой ее сердцевине.

Потом он вернулся в Белый дом и нашел свободный кабинет с телефоном. Странно, но связь имелась. Да, удивительно ведут себя заговорщики-путчисты. Халтурят, можно сказать. Оставили главный штаб сопротивления со связью.

Репортер стал названивать в родную «Советскую промышленность». Но стенографистка Марта диктовку Челышева не приняла.

– Ой, Сенюшка, зачем? Что время терять! Нашу газету ведь тоже закрыли.

– Черт! А какие издания выходят?

– «Правда», по-моему.

– Нет, там интервью с Ельциным точно не напечатают.

– Говорят, ребята из «Комсомольца», «Вечернего клуба», «Мегаполиса» стали оппозиционный листок вместе издавать. «Общая газета» называется.

Марта снабдила Арсения телефоном подпольного издания. После пары звонков он вышел на людей, принимавших в «Общей» решения.

– Интервью с Ельциным? Эксклюзив? Конечно, давайте немедленно!

И тогда он продиктовал стенографистке интервью. Через десять минут Егор Яковлев, главный редактор «Общей», сам перезвонил ему в Белый дом и сказал, что немедленно ставит материал в номер. Спросил, не может ли Сеня подвезти фотографии.

Подвезти фото… Цифровой техники тогда не существовало. Это сейчас революционные снимки и видео переправляются в газеты и на телевидение в доли секунды. А тогда требовалось проявить пленку, потом напечатать. Для того нужна была лаборатория. А чтобы доставить в нее катушку с пленкой, требовалось покинуть Белый дом. «Смогу ли я пробраться назад? – думал Челышев. – Вряд ли. Однако какой искус! Какой замечательный повод убежать отсюда, пересидеть штурм – а он ведь будет – в спокойном месте. И героем побыть – Ельцина на танке своими глазами видел! Интервью у него взял! – и живым остаться». Однако после секундного колебания Арсений Яковлеву отказал.

– Ну как там, в Белом доме, вообще? – спросил Егор. – Как настрой? Твой прогноз?

– Они будут стоять до конца, – определенно заметил Сеня.

– Понятно, – вздохнул Яковлев. – Ну, держитесь там.

А потом Челышев вместе с осажденными стал строить баррикады. И ждать штурма. Он был уверен, что спецназ КГБ будет брать Белый дом сегодня же ночью, скорее всего, в четыре-пять утра, когда больше всего хочется спать и еще не рассвело. И он вдруг ужасно пожалел, что не простился с Настей и Николенькой. «Будет лучше, если они ничего до поры не узнают, а то Настенька с ума сойдет». В своем блокноте, сразу после расшифровки ельцинского интервью, он все же написал, на всякий случай, прощальное письмо: «Настенька и сынуля, у меня ближе вас никого нет…»

То ожидание штурма оказалось страшным, но и одновременно радостным воспоминанием. Когда совсем рассвело, а потом взошло наконец солнце и Арсений окончательно уверился, что штурма не будет, что путчисты сдрейфили, он, не сомкнувший глаз, словно родился второй раз. Оказывается, он находился в диком напряге. И вот – напряжение отступило. Челышев выпил полстакана коньяку (спиртное в Белом доме в ту ночь достать было легко) и завалился спать прямо в холле на стульях…

А Ельцин его, Арсения, по тому интервью в осажденном Белом доме запомнит. И даже станет призывать всякий раз, когда его будет припекать по-настоящему. В девяносто третьем году позовет к себе, когда танки, верные президенту, готовились бить прямой наводкой по тому же самому зданию Верховного Совета, что Борис Николаевич двумя годами раньше защищал. И в девяносто шестом приглашал, когда надо было перед выборами поднимать катастрофический рейтинг.

Немногие знали о близости Сени к сумасброду-герою, пьянице-разрушителю, реформатору – свободному президенту. А кто ведал, поражались: «Другие, толкавшиеся рядом с Семьей, карьеру сделали! Миллиардерами стали! Яхты купили! Особняки на Лазурном Берегу! А ты?!»

Объяснять, почему он не преуспел, эксплуатируя близость к вождю, Челышев не любил. Он никогда ни перед кем старался не раскрываться. Даже по большой пьяни. Разве что перед Настей в эпоху их сумасшедшей любви.

Арсений никогда не распространялся, что на всю жизнь остался верен зэковской формуле, выученной, выдолбленной на собственной шкуре в лагерях: не верь, не бойся, не проси. И никому, даже Настеньке, не говорил, что философия его проста: погибнуть он мог не раз. Да что там! Было бы даже логичнее, если б он погиб. Поэтому каждый новый день он старался воспринимать как подарок. Как бесценный дар – а не средство, чтоб обогатиться или нажить барахлишка, золотишка да каменные палаты. Когда тебе судьба дает самый блистательный подарок из всех, какие только можно себе представить – жизнь! – даже неловко становится просить у нее (или, что хуже, у других людей) материальные блага.

Погибнуть Арсений мог и в ту ночь в Белом доме. Его до сих пор удивляло, что тогда путчисты оказались столь нерешительными, а спецназ отказался выполнять боевой приказ.

А уж сколько раз он готовился умереть в тюрьмах и лагерях! Начиная с того дня, когда его арестовали. Он сразу понял, в чем его обвинят, и осознавал, что улики, которые против него имеются, весомы и неоспоримы. И для того, чтобы оправдаться перед Настей и будущим, еще не родившимся сыном, задумал покончить с собой. А тут еще тюремщики оказались настолько небрежны, что не отобрали у Сени сунутый в карман галстук. И хоть жалко было себя, красивого, двадцатилетнего, он даже стал мастерить из галстука петлю – как вдруг услышал буквально рядом с собой глубокий мужской голос: «Что ты делаешь?! Ведь потом ты никогда не сможешь оправдаться!» Арсений искренне считал тот глас не иначе как Божьим. И приготовления к самоубийству отставил: «Как бы ни было тяжко, я должен выжить. Выжить, вернуться, узнать истинных виновников убийства Настиного деда – и отомстить им».

А потом? Уже в канун суда его вдруг перевели из Лефортова в Бутырку. А там засунули в пресс-хату. Вероятно, потому, что он ни в чем не признавался. И никаких самооговоров не подписывал. И на следственном эксперименте путался и ошибался. А в новой камере уголовнички в первый же час избили его так, что он потом два месяца провалялся в тюремной больничке: сотрясение мозга, сломаны три ребра, челюсть, почки отбиты. Слава Богу, в ту пору надзиратели были еще не столь ожесточенными, как сейчас: камеру открыли, разогнали блатных, спасли его. А ведь еще четверть часа – и все, привет горячий, душа отлетает к небесам.

Да и после суда лагерь предоставил ему не одну и даже не две возможности рассчитаться с жизнью. И в тот счастливый день, когда его освободили, на вокзале в Соликамске он сцепился в буфете с уркой – а тот достал «выкидушку». Арсению удалось тогда обезоружить блатного – ценой тому шрам на правой руке…

И вот он сидит живой, невредимый. Две руки, две ноги, голова. Ходит, говорит и мыслит. Есть крыша над головой, любимая женщина и взрослый уже сын. Разве это одно – не счастье? Разве ж не достаточно ему дал Бог, чтоб наслаждаться?!

Но даже Настя его не до конца понимала. Пофыркивала в адрес Сени недовольно, Конечно, женщина, что с нее взять. Ей и бриллиантов хочется, и тропических островов, и маленького черного платья от Шанель. Наверное, высокие запросы Капитоновой и стали в итоге одной из причин, почему они разбежались. Конечно, она – внучка члена ЦК. Дочка начальницы отдела в министерстве. Бывшая жена успешного дипломата. Привыкла к красивой жизни.

А он всего-то получил от власти – студию с видом на Патриаршие.

А дело как было: после того как в первом туре в июне девяносто шестого Борис Николаевич опередил Зюганова, в избирательном штабе, разумеется, принялись отмечать. И изрядно махнувший Сам громогласно стал спрашивать каждого: «Ну, теперь проси чего хочешь». Когда очередь дошла до Челышева, тот сказал не моргнув глазом:

– Хочу отдельную квартиру в Москве, на Патриарших.

Ельцин кивнул, а помощник – не Суханов, уже другой, записывавший пожелания, только крякнул от злости и зависти. Челышев думал: ну поболтали – и забыли, тем более выпивши все были, а Президент – изрядно. Однако вскоре Арсения пригласили в мэрию и вручили ордер.

Квартира и в самом деле оказалась на Патриарших – однако двадцать один метр и в мансарде, да и потолок всего два двадцать. Впрочем, дареному коню…

Могучий поток воспоминаний утащил было Арсения почти на пятнадцать лет назад – но вот и вернул, выкинул снова на берега Патриарших…

Недавно он понял, что созрел вспоминать. И тогда же было ему откровение, что он должен написать Книгу.

То будет труд всей его жизни. Надо припомнить, решил он, и записать все, что было со мной, – потому что никто другой про мою жизнь не напишет. Она – только моя.

Когда речь заходит о мемуарах, перед автором сразу встает вопрос. В любой жизни, даже самой тусклой, мелкой и незначительной, обычно происходит, тем не менее, столь много событий, что пишущий спрашивает самого себя: где критерий отбора? О чем говорить, о чем нет? Что достойно описания? Что следует обойти стороной?

И в самом начале работы над биографией Арсения вдруг осенило: его книга станет ЛАВКОЙ ЗАБЫТЫХ ВЕЩЕЙ. На протяжении одного поколения – его поколения! – в стране произошли столь огромные перемены – и в технике, и в политике, и в образе жизни, – что многие предметы, которые были широко распространены в обиходе еще двадцать, двадцать пять, тридцать лет назад, ныне не просто стали редки. Они – исчезли. Начиная от стеклянных бутылочек с кефиром (помните, с жестяными крышечками?) и ключей на бечевках, что носили на своих шеях школьники. Не стало множества вещей: октябрятских звездочек, комсомольских и партийных билетов, пионерских галстуков. Исчезли стенды, на которых вывешивали газеты. Автоматы с газировкой. (Появились недавно, правда, ностальгически похожие, однако явно не те.) Автоматы для размена денег в метро – впрочем, как канул в Лету и универсальный жетон для проезда, пятак. Не стало авосек. Таблиц Брадиса (равно как и конторских счетов). Пистонов для игрушечных пистолетов. Летних кинотеатров. Исчезла копирка (как, впрочем, и пишущие машинки). Канули в дыру времени катушечные магнитофоны – и, разумеется, бобины для них. А чуть позже исчезли и кассеты – наряду с кассетными магнитофонами. (И диктофонами – вроде того, на который он писал интервью с Ельциным.) Не стало брезентовых рюкзаков – по типу того, с каким Сеня некогда прибыл в столицу из Южнороссийска. И брезентовые палатки тоже исчезли. Растворились в реке забвения многие забавные магазины. Например, «Химические реактивы» (что располагался на улице Двадцать пятого Октября, ныне Никольской, напротив редакции «Советской промышленности»). Не стало «Спортивной книги» (на Сретенке). «Даров природы», где порой продавалась лосятина, медвежатина и морошка. Магазина «Колбасы» на Солянке – одно время переименованного ввиду полного отсутствия колбасы. Пропал, наконец, бассейн «Москва»…

Можно длить и длить мартиролог. Не стало в магазинах отделов «Соки – воды». И перевернутых конусов с соками тоже не стало. Перестали пользоваться в быту матерчатыми салфетками (их повсеместно заменили бумажные) и хлопчатобумажными носовыми платками. Из туалетов практически повсеместно сгинули газеты – их заменила туалетная бумага.

О каждом подобном предмете любой достаточно взрослый человек мог бы написать СВОЮ ИСТОРИЮ. Потому что у каждого бывшего обитателя Страны Советов имелись собственные взаимоотношения с почти исчезнувшим с пределов Земли предметом. И у Арсения история была своя.

Беда только в том, что всякая описанная вещица тянет за собой другую. Вспоминалось новое, список утрат расширялся, и конца работе в ближайшее время не предвиделось.



Из рукописи Арсения Челышева

ПИОНЕРСКИЙ ГАЛСТУК

В пионеры меня с первого захода не приняли. Вот была трагедия!

Я был наказан, и за дело. Началось с того, что учительница впаяла мне двойку. Я учился в третьем классе, и учился хорошо. Даже четверку считал для себя плохой отметкой. А тут вдруг – бац, двойка! Главное, не помню сейчас, за что конкретно получил «лебедя». Однако тогда мне совершенно точно казалось, что оценка – несправедлива. Думаю, и впрямь училка погорячилась. Чувство обиды было настолько сильным, что после уроков я двойку в своем дневнике стер. Мною не расчет, как сейчас помню, двигал. Я не хотел замести следы преступления. Я хотел вымарать из дневника (и из своего сердца!) незаслуженное оскорбление. Поэтому неуд удалял второпях, причем, надо же было додуматься, стирал с помощью КЛЮЧА от дома, который у меня, как и у многих моих соучеников, болтался на шее НА БЕЧЕВКЕ. В результате в дневнике образовалась практически сквозная дыра.

Разумеется, отверстие в моем дневнике не осталось незамеченным учительницей. И бабушка с дедушкой о моем преступлении тоже узнали. Бабуля только удивленно развела руками: «Зачем ты это сделал, Сенечка?» Родные меня не наказали – однако со стороны педагога последовала суровая кара, причем по идеологической линии.

Идеологические кары вообще были мощнейшим рычагом воздействия на советских граждан. Если не самым действенным. Но это я понял гораздо позже. Угроза лишения ПАРТБИЛЕТА дамокловым мечом висела над каждым членом передового отряда советского народа. Проработка на ПАРТСОБРАНИИ с последующими санкциями являлась для советских тружеников гораздо более действенным наказанием, чем экономические санкции: лишение премии, понижение в зарплате и даже увольнение.

Вот и в моем случае учительница взялась давить меня идеологией.

Близилась годовщина основания комсомола (если кто не помнит, 29 октября), и лучших октябрят в тот день должны были в торжественной обстановке принять в пионеры. Разумеется, я, как твердый «хорошист», числился в числе лучших. Невелика заслуга, потому что в передовиках, удостоенных праздничного принятия, ходила половина класса. И вот меня в наказание (не за самое «пару», а за надругательство над дневником) из классного авангарда вывели. Очень было обидно. Не до слез, однако самолюбие пострадало.

В итоге приняли меня в ряды пионерской организации позже, уже после осенних каникул и седьмого ноября, красного дня календаря, безо всякой торжественности. В компании троечников, хулиганов и всяких умственно отсталых, которые не могли даже вызубрить наизусть клятву: «Я, Челышев Арсений, вступая в ряды пионерской организации имени Владимира Ильича Ленина, торжественно клянусь…»

Таким образом, свой пионерский галстук я по-настоящему выстрадал. Тем слаще было ощущать его на своей шее.

Тогда я учился в городе Южнороссийске. Жил с бабушкой и дедушкой. Наша школа, довольно древнее здание, располагалась на самом берегу моря. В окно класса мы могли наблюдать, как входят в бухту пароходы и «кометы», как снуют рейсовые катера и буксиры. Парты, стоявшие у окна, считались потому привилегированными. В наказание провинившихся пересаживали оттуда на более далекие от морского пейзажа ряды. (Как пересадили и меня после надругательства над дневником.)

Но сейчас не об этом. Наш дом, в котором жили дедушка с бабушкой, также находился на берегу бухты – однако довольно далеко от школы (особенно если мерить город моими тогдашними масштабами восьмилетнего малого). От школы до дома ходьбы было прилично. Наверное, минут двадцать. Притом мне запрещалось идти напрямик, по набережной. Набережная считалась не очень подходящим местом для того, чтобы там самостоятельно гуляли младшие школьники. Объяснение запрета прибрежных прогулок было простое: «Там же по вечерам полно шпаны, вдруг кто-нибудь к тебе пристанет!» Поэтому мне разрешалось ходить по другим улицам – параллельным набережной, но расположенным дальше от моря.

Предосторожность, возможно, лишняя – Южнороссийск, как и весь Советский Союз, был в целом спокойным местом. Но беспокойство бабушки с дедушкой имело под собой основание – если учесть, что занимались мы, третьеклассники, даже не во вторую, а в третью смену.

Сейчас я понимаю, что значила учеба в третью смену – в те времена, когда дети назывались «единственным привилегированным классом». На самом деле в СССР элементарно не хватало школьных зданий. Ракет хватало, а школ – нет.

Итак, начинали мы заниматься где-то в полчетвертого дня, а заканчивали в полвосьмого – восемь вечера. И в ноябре я шел домой уже в кромешной темноте.

Надо заметить, никого из класса никто из родителей (или там бабушек-дедушек) после занятий не встречал. Да и стыдно как-то было, если тебя вдруг после уроков взрослые сопровождают. Мы сами против проводов протестовали.

Хотя практически каждому из нас до дома было шагать и шагать. Южнороссийск в те времена был трех-, максимум четырехэтажным. И по преимуществу – одноэтажным частным. Поэтому по горам вокруг Цемесской бухты город расползался далеко и высоко.

Я жил, считай, в самом центре – и то мне требовалось пройти от школы около километра, семь или восемь больших кварталов. Никому из моих однокашников со мной было не по пути. На уроки и с уроков я всегда ходил в одиночестве.

Итак, ноябрьским вечером мне на шею наконец повязали выстраданный мною пионерский галстук. Потом последовало что-то вроде торжественной линейки (далеко не столь торжественной, какой удостоились наши чистые, незапятнанные однокашники первого приема двадцать девятого октября). И наконец нас распустили по домам.

Я выбежал из школы. С моря начинал задувать норд-ост (как звали свирепый здешний ветер местные) или бора (как именовался он официально и как обычно обзывали его приезжие). Курточку я, разумеется, распахнул настежь. Я хотел, чтобы все видели: идет не какой-нибудь там малыш-октябренок, а взрослый товарищ, пионер.

Красиво повязанный галстук словно грел мне шею снаружи своими алыми языками.

Гордость переполняла душу.

Однако на темных улицах практически не встречалось прохожих. Вечер, девятый час, норд-ост: кому охота шляться по городу! Я никому не мог продемонстрировать ни новый галстук, ни свой изменившийся статус.

Тогда я решил слегка изменить маршрут. Нет, не стал выходить на набережную, которой меня основательно запугали и где от холодного ветра, того гляди, пришлось бы куртешку застегнуть, алую красоту спрятать. Я пошел другим курсом: еще дальше от моря на главную улицу города под названием Советов. Здесь продолжали работать магазины – центральный продовольственный и табачная лавка. Народ спешил на девятичасовый сеанс в кинотеатр «Москва» и шумел в ресторане «Бригантина». Тут кое-где даже горели фонари, и галстук мой был более заметен.

Насколько же (я думаю сейчас) мы не меняемся с возрастом! Прошло много лет, у меня выросли и даже начали седеть усы, а все туда же. Помнится, Настя подарила мне фирменный шарфик. И фирма-то не бог весть какая, но с узнаваемым торговым знаком. И что вы думаете? В первый день я этот шарф надел даже не с пальто, а в стиле тренера Моуриньо с пиджаком и повязал его так, чтобы торговая марка смотрела наружу. Еще и отслеживал выражения лиц встречных: заметили они, в каком шарфе я иду?! Что за мальчишество!

Вот и тогда, тридцать шесть лет назад, я свернул на улицу Советов и гордо понес себя с пионерским галстуком – мимо горпарка и планетария, госбанка, главного гастронома, ресторана «Бригантина»… Здесь прохожие навстречу стали попадаться – но, увы!.. Никто не обращал на меня внимания. И то, что я сделался юным пионером, вообще мало кто замечал.

И только одна-единственная женщина средних лет (то есть, я думаю сейчас, около тридцати) приметила мой галстук. И кажется, поняла, что творилось у меня на душе. И улыбнулась мне: приветливо, снисходительно, по-доброму. Может, у нее у самой сын или дочка только что вступили в пионеры? А может, она была учительницей из другой школы? Или пионервожатой? Или просто проницательным, приметливым и добрым человеком?

…В итоге – пионером я пробыл около пяти лет. Дольше, между прочим, чем комсомольцем. (Из рядов ВЛКСМ меня изгнали «в связи с возбуждением уголовного дела».) Отношение к алому галстуку менялось – как меняется со временем отношение ко всякой вещи. Тем более – к символу, не имеющему никакой практической ценности, а лишь олицетворявшему идею.

К концу пребывания в рядах пионерии красный галстук уже откровенно меня тяготил. Мы, восьмиклассники, их носили – потому что нельзя было не носить: учителя придирались, ругались, когда их не было, выгоняли из класса.

«Дома забыл?! Иди давай, неси! Или с родителями являйся!»

Но в каком виде алые тряпочки болтались на наших шеях – особенно у мальчишек! Жеваные, кое-где драные, временами исписанные чернилами. Считалось особым шиком на оборотной стороне кумачового галстука накалякать шариковой ручкой названия поп-групп (естественно, на английском), словцо HIPPI или даже английские ругательства.

«If you want to fuck for funny, fuck yourself and save your money!»

Идея на глазах рвалась, ветшала, тяготила. В том числе – в своем вещественном воплощении.

Многие мальчишки, отсидев уроки и выйдя на крыльцо школы, срывали обрыдшую тряпку с шеи и совали в карман, портфель, с глаз долой.

То, что пять лет назад было свидетельством гордой взрослости, теперь стало уликой. Уликой детства.

Может (кто знает!), мы, будучи подростками, стали бы по-другому относиться к галстуку, когда б нам рассказали о его генеалогии. Но откуда родом «частица алого знамени», мало кто задумывался. Из детей – уж точно. И даже если о том знал или размышлял продвинутый взрослый, все равно вряд ли он стал бы открывать глаза юным пионерам. Этак и до мордовской зоны можно было договориться – за антисоветскую агитацию.

Но сейчас-то об этом можно рассказать!

Пионерский галстук восходит к скаутскому. А у скаутов он откуда?

Разумеется, от ковбоев.

Ковбоям шейный платок служил для вещей сугубо практических: чтоб в шею не дуло ветром, когда скачешь на мустанге, чтоб не летела пыль прерий за шиворот, чтоб можно было утереть им пот и перевязать рану. Кроме того, платок использовался, чтобы прикрыть лицо, когда грабишь банк или почтовый дилижанс.

Про ковбоев мы тогда ведали. В семидесятые годы вестерны в СССР сильно популярными не были (их почти не показывали, вестерны, да особенно и не снимали тогда). Однако кое-что ковбойское и нам перепадало.

Добралось до советских экранов «Золото Маккены» с Грегори Пеком и Омаром Шарифом (закадровую песню даже перевели на русский, а пел ее под начальные титры Валерий Ободзинский).

Когда я перебрался в Москву, в «Иллюзионе» на Котельнической набережной можно было посмотреть старый черно-белый «Дилижанс» или «Великолепную семерку». Гэдээровская студия «ДЕФА» снимала фильмы про индейцев с Гойко Митичем.

Кое-где в провинции крутили пародийного чехословацкого «Лимонадного Джо».