— Ну-ка, покажите мне скотину! — вдруг велел путник.
Бабушка накинула полушубок и безропотно повела его во двор. Обычно привередливая и строптивая, она теперь была готова на всё и даже не спрашивала, зачем незнакомцу потребовалась наша скотина (её особенно чужим не показывали, колдунов боялись, которые могли изрочить корову — молоко присохнет или не растелится).
Они скоро вернулись, гость был озадачен.
— Не годится. Нужен красный бык.
— Да где же его взять? — охала бабушка. — Я красных и не видала сроду…
— Не знаю, думайте, вспоминайте, ищите. Чтоб обязательно красный, без единого пятнышка. Иначе парню не встать на ноги, так и останется лежнем.
Я слышал, как мать с бабушкой начали вспоминать, у кого по деревням какой масти скотина, и всё получалось, только красно-пёстрая. А путник твердил про красного быка и заставлял думать. Наконец, матушка вспомнила, что в Чарочке у Голохвастовых красная корова и вроде бы без пятен.
И вдруг у них есть прошлогодний бычок?
— Хозяина нет, кто поедет? — загоревала бабушка. — А до Чарочки двадцать вёрст…
— А ты сходи и приведи! — приказал путник. — Хочешь, чтоб внук поднялся — иди.
Та было засобиралась, однако передумала и послала матушку — должно быть, всё-таки опасалась оставить на неё избу и больных. Мать оделась, заглянула в горницу, погладила меня по волосам.
— Я скоро, Серенька, потерпи….
Тем временем бабушка крадучись от чужака в доме достала из сундука старый медный чайник, в котором хранились деньги (копили на мотоцикл), вынула всё, что там было, даже мелочь, отдала матери, заплакала, зашептала:
— Ой, боюсь я его, вон как зыркает. Не знаю, к добру ли, к худу принесло лешего. Да ведь что нам робить-то? Ой-ей-ей… Ну, иди с богом, уж как-нибудь…
Матушка поцеловала меня и пошла.
— И гляди, комолого не бери! — вслед ей сказал путник. — Обязательно, чтоб с рогами был.
— Господи, боже мой! — только и ахнула бабушка. — Ещё и с рогами надо…
И мать ушла за красным быком. Она так любила нас, что сказали бы ей привести зелёного, она бы нашла и привела. А путник зашёл в горницу с поленом, бросил его вместо подушки, лёг на пол и захрапел. Бабушка не утерпела, на цыпочках к дедовой постели подкралась, разбудила и что-то долго шептала, косясь на незнакомца.
— Иди, ступай, — отчётливо сказал дед. — И не чеши языком. Чего разбудила-то? Сон хороший видал, Карна приходила.
Тогда я ещё не знал, кто это — Карна, однако бабушке это имя было известно, поскольку она тут же надулась и сердито зашвыркала носом.
— Ладно, будет, — проворчал дед. — Быка-то нашли?
— Валю в Чарочку послала, — призналась бабушка. — Все деньги ей отдала…
— Зачем все-то?
— А ежели он разбойник какой? Трофима нет, перебьёт нас, да и поминай как звали. Ты глянь-ко, ведь истинно лешак, а зыркнет, так страх берёт. Ведь что сказал? Чужих в избу не запускайте, мол, чтоб меня тут никто не видал. И никому словечка не скажите про меня!.. Это на что ему, чтоб не видали, не слыхали? Ох, худое замыслил, лешак…
— Он не разбойник, — рассудил дед. — И не лешак.
— Ну, бродяга, или сибулонец…
— И не бродяга. Он человек другой породы. Слушайся его и не перечь.
Бабушке и это не понравилось, но из-за своего характера согласиться и промолчать не могла.
— У ихнего брата одна порода: ходят да смотрят, что плохо лежит, — умышленно громко заворчала она и ушла, по путник не проснулся.
Отец увёз фельдшерицу и приехал немного выпивший, ввалился в горницу прямо в тулупе, схватил мои ладони своими горячими руками.
— Живой, бродяга…
И лишь потом увидел незнакомца.
Отец был человеком вспыльчивым и даже отчаянным, если его раскачать. Сам драк не затевал, но если за живое задели, тогда держись, биться будет насмерть. Возможно, потому отца считали смелым и дерзким человеком, хотя на самом деле сам он так о себе не думал, и я не раз был свидетелем, как он проявлял чудеса смирения, чтоб не ходить в рукопашную.
Тут он вдруг сробел, растерялся, к путнику даже не подошёл, ничего не спросил (почему это чужой человек в горнице спит?), только посмотрел на него внимательно и чуть ли не убежал. Я слышал, как они шептались с бабушкой, но одновременно ревели оголодавшие братья-двойняшки, так что я ничего не разобрал. Потом выяснилось, что отец распряг измученного коня, завёл в стойло, а сам встал на лыжи и ушёл в Яранское, искать красного быка, потому что только там имелась скотина подобной масти. И будто в прошлом году он сам видел годовалого быка у Пивоваровых и ещё удивился, какой он красный и яркий.
Отец всего лишь четыре года ходил в школу и даже в армии не служил из-за сожжённой в детстве, изувеченной левой руки, однако при всей кажущейся темноте, всю жизнь тянулся к знаниям, много читал и искренне верил в науку. Особенно после того, как год назад в космосе появился первый искусственный спутник. Хорошо помню, как он несколько ночей не спал, бегая под звёздным небом, и всем спать не давал, кричал, прыгал, хохотал, а потом играл на гармошке и раззадоривал матушку — говорил, что отмечает праздник человечества, но бабушка вздыхала: мол, в отца бес вселился. Ко всякой ворожбе и колдовству он относился с усмешкой, людей, которые верят во всё это, считал дураками. И потому оставалось загадкой, что с ним сделалось, если он вдруг бросился искать красного быка.
Матушка вернулась через сутки ночью с пустыми руками, оказывается, успела обойти несколько деревень, добралась чуть ли не до райцентра, пересмотрела полсотни быков, своих и колхозных, однако такого, как требовал путник, нигде не было. Ей советовали сходить в Чёрный Яр, в другой район, где якобы видели совершенно красного телёнка, только неизвестно, быка или тёлку. И вот теперь матушка примчалась, чтоб глянуть, что дома творится, перевести дух и бежать дальше.
Путник всё это время проспал на полене и наконец-то проснулся, встал сердитым, от еды отказался, только ковш воды из кадки выпил и начал ругаться на матушку, дескать, тёмные вы и полоротые люди, даже красного быка не можете найти. И сказал потом, постукивая пальцем по столу:
— Если к утру не приведёте мне быка, я пойду и найду сам. Но тогда вашего мальчишку заберу и уведу с собой.
Женщины перепугались, бабушка немедля запрягла отдохнувшего коня и поехала, как в сказке, — куда глаза глядят. Матушка, видимо, решила задобрить гостя, на стол собрала, выставила бутылку водки, но тот пить-есть решительно отказался, дверь в горницу прикрыл, чтоб мы с дедом ничего не слышали, и начал с матерью какой-то разговор. Бубнили они долго, чуть ли не до утра, пока отец не пришёл.
— В нашем районе красных быков нету! — заключил он и пошёл смотреть, жив ли я.
Куда ездила бабушка, неизвестно, однако к восходу поспела, и когда её увидели в окно, дома сразу же возник радостный переполох: за санями шёл бык, привязанный к пряслу.
— Ведёт! Ведёт быка!
Отец с матушкой выбежали на улицу, а гость, говорят, даже в окно не посмотрел, только покряхтел и начал собираться.
— Ладно, полоротые, сидите и ждите. Сам пойду! — сказал он, когда все вернулись в избу.
— Дак чем этот-то не подходит? — возмутилась и перепугалась бабушка. — Ведь ни пятнышка на нём, с рожищами этакими и весь красный! Я же за него, лешака, столь денег отдала!
— А на лбу у него что?
— Дак звёздочка на лбу! И то махонькая!
— То-то и оно! — путник зашёл в горницу и сунул мне в рот всего один кристалл соли. — Это значит, бычок родился ночью. А надо, чтобы на заре!
Хлопнула дверь, и в избе наступила полная тишина.
Должно быть, родители сели за стол, советоваться. Они всегда так делали, если требовалось обсудить что-либо важное, однако дед проснулся, откашлялся и кликнул бабушку.
— Вы там особенно не суетитесь, — сказал спокойно, без одышки. — Не найти нам быка. Пускай он приведёт.
— Он-то, лешак, приведёт! — сразу завелась бабушка. — Да ведь Серёжку заберёт за этого быка! Сказал: ежели сам найду, мальчишку с собой уведу!
— Так и так его уведут. Пускай уж он возьмёт.
— Как — уведут!?
— Ну, вырастет, найдётся ему девка какая и уведёт! — засмеялся дед и ко мне повернулся. — Ты-то как хочешь? Жениться или по свету походить?
— Сам всю жизнь бродяжил! — закипятилась она. — Сколь ты дома-то прожил, лешак? То война, то промысел, то и сказать грех — бабёнки гулящие. И не лежи сейчас, дак убежал бы опять куда!
— Да будет тебе! — добродушно отмахнулся дед. — Раз парню судьба такая выходит, ничего не сделаешь…
Бабушка видела, что мы оживаем, и уже ничем жертвовать не хотела.
— Ты что же, внука ему отдашь? Чего он такого сделал, чтоб робенка забирать? Да где это видано?! Вы, должно, сговорились с ним!
Дед завернул таким матом, что бабушка сердито засопела и умолкла — вот это была игра слов! Однако не надолго, скоро опять подсела к деду, спросила примиряюще:
— И на что ему бык-от? Вот заладил, ищи ему быка да и всё. Как это он лечить собирается?
— Не наше дело, не лезь, — спокойно посоветовал дед — тоже не хотел ссориться. — Ничего мы не понимаем в этом деле, и понимать нам не надо. Вылечит, и ладно.
— А вы про что с ним три часа кряду разговаривали? — подозрительно спросила бабушка. — Ты его знаешь, что ли?
— Его не знаю, а людей из их племени встречал.
— Это что за племя такое?
— Ну есть такое племя, на нас не похожее. Гои называются.
— Дак чего, нерусский он, что ли?
— Почему нерусский-то? Русские они…
— Что-то я не слыхала про этакое племя…
— Да ты много чего не слыхала и не видала…
— И где они живут?
— Кто их знает? Везде живут, ходят, ездят…
— Значит, цыгане! — определила она. — Я так и думала! То-то гляжу, зыркает!
— Не цыгане они! — дед что-то скрывал и потому терпел, ещё не ругался, но был уже на пределе. — Порода такая, гои. Хорошие люди, совестливые, дурного не делают, живут по справедливости. И больше ничего не знаю.
— Знаешь, да сказать не хочешь! — не унималась бабушка. — А то бы три часа сидели шушукались… Тебя от тифа в гражданскую кто вылечил? Тоже эти гои? Уж не от неё ли лешак этот явился? От старухи-то, с которой ты робенка прижил?
Дед даже материться не стал, махнул рукой, отвернулся к стенке и замолчал, а бабушка закусила губу, взяла красного быка со звёздочкой в повод и повела назад, откуда взяла.
Тогда я ещё не знал, что приключилось с дедом в гражданскую войну, об этом в семье никогда не говорили, и не понимал бабушкиной подозрительности и пытливости, однако с той поры запомнил это слово — гой, и когда сказки читал, где баба-яга спрашивала, мол, гой еси, добрый молодец, то сразу вспоминал этого путника и всё понимал. Но однажды на уроке, кажется, во втором классе, кто-то спросил, что это значит, и учительница неожиданно заявила, дескать, это просто игра ничего не означающих слов. Согласиться с таким суждением я не мог, поскольку Гоя видел живьём, а «еси» знал из молитвы, которую слышал каждый день и знал назубок: «Отче наш! Еже еси на Небеси…». Чтоб было понятнее, бабушка переводила для меня молитвы, и это звучало так: «Отец наш! Ты есть на Небе». Потому баба-яга не играла в слова, а конкретно спрашивала — гой есть, добрый молодец, или нет?
Все эти свои знания я и вывалил учительнице. Реакция оказалась непредсказуемой: батю вызвали в школу и стали ругать, что у нас в семье мракобесие и религиозная пропаганда. В общем, он вернулся домой и с помощью ремня объяснил мне, чтоб научился держать язык за зубами и в школе не разбалтывал, чему учат и что говорят в семье.
Но это уже было потом, а сейчас бабушка свела негодного быка, вернулась ещё более сердитая и заявила решительно.
— Хоть какие они, эти твои цыгане совестливые, а внука своего не отдам! И не надо нам ихнего быка и лекарства!
— Я говорил, не цыган он, а гой, — терпеливо напомнил дед.
— Всё одно, ко двору близко не подпущу! Пускай идёт со своим быком…
— Лучше пусть внук помрёт, что ли? — взвинтился он. — Или лежнем на всю жизнь останется? Раз обычай у них такой — на ноги поднимет, пусть забирает. Худого не будет, а может, внук через него в люди выйдет, мир посмотрит.
— Вот, опять своё начал, — забранилась бабушка. — Вечно путаешься с кем попало, всяких цыган в избу пускаешь. А ведь старик уже, три войны прошёл…
На сей раз дед запышкал, словно рассерженный медведь и подтянул к себе еловый батожок.
Нелюбовь к цыганам у нас в семье началась с того, что месяцев в восемь они меня чуть не украли. Я не помню этого случая и знаю по рассказам, что к нам в деревню на ночёвку заехали цыгане. Это был какой-то не покорившийся власти табор — им после войны запретили кочевать, а они будто уходили в дали несусветные — аж в Сербию. Цыгане встали за поскотиной и развели костры, но попросили, чтоб детей с одной старой цыганкой пустили переночевать в избу — дело было зимой. Бабушка как чувствовала неладное и пускать не хотела, мол, вшей натащут и украдут что-нибудь, однако дед на правах главы семьи разрешил. Около десятка цыганят поместилось на печи и полатях, двух грудничков положили на топчан за печкой, а сама цыганка пристроилась на полу. Бабушкино сердце не выдержало, раздобрилось. Сначала она подала детям миску с мёдом (была своя пасека и добра этого хоть залейся), затем предложила чаю цыганке, наконец, разговорилась, начались гадания по картам, по чёрной книге и по руке, и в результате все узнали свою судьбу, в том числе, и я. Цыганка сулила мне жизни семьдесят шесть лет и смерть от воды — она всем щедро раздавала сроки жизни, богатство и счастье, даже корове, которая должна была принести скоро двух телят и даже отцовой Карьке, казённой сельповской кобыле, много лет не жеребившейся.
Несмотря на свою либеральность, дед на ночь выставил караул — послал отца на двор, охранять хозяйство. Под утро двое цыган сделали попытку приблизиться к конюшне, видно, высмотрели красивую на вид, но с перебитым задом Карьку, однако на встречу им вылетела спущенная свора собак и отец с ружьём. Поднялся лай, шум и в это время старая цыганка начала будить и собирать детей в потёмках. Мать почувствовала опасность, встала и зажгла лампу и тот момент, когда старуха с двумя грудничками на руках и выводком цыганят выпрастывалась на улицу. Вместо меня в зыбке лежало полено, завёрнутое в пелёнки! Цыганские дети не плакали, и потому мать сориентировалась, вырвала из рук воровки орущий свёрток. Тут все повскакивали, начался крик, бабушка пошла в атаку с ухватом, прибежал отец. А в таборе уж и кони запряжены и взнузданы, забросили детей в повозки и взмахнули бичами.
Когда родня немного пришла в себя, меня развернули и тщательно осмотрели. Все определили, что это я, однако бабушка засомневалась — вроде, и родинка на щеке была чуть ниже, и глаза вместо голубых стали синие, и мягкие, белые волосёнки на голове будто бы потемнели. Несколько дней она подозревала, что меня подменили, думаю, чтоб досадить деду — он пустил старуху с цыганятами! Потом и она признала за своего, но когда подрос, ещё лет пять пугала меня цыганами, особенно зимой, в морозы, чтоб я не просился на улицу. У нас был тулуп из плохо выделанных овечьих шкур, который от холода становился колом, так вот она ставила его в сенях, приоткрывала дверь и показывала:
— Вон цыган стоит! Выйдешь — украдёт и увезёт с собой.
Я боялся цыган до тех пор, пока не услышал их песен…
Ситуация сейчас складывалась подобная, меня мог забрать этот путник из племени гоев и куда-то увести, но удивительно, я не испытывал страха, напротив, хотел, чтоб он вылечил нас с дедом и забрал с собой. И мы бы взяли коней и поехали, как три богатыря на картинке из журнала «Огонёк», которым была оклеена перегородка горницы.
Родители рассуждали иначе, а точнее, спорили с дедом-либералом, который мог отдать меня проходимцу, чтоб только я остался жив. Все остальные готовы были странного путника выгнать, как только он меня поставит на ноги, а то милицию вызвать с сельсоветом, если потребует мальчишку себе и начнёт задираться. Дед один стоял против всех, смеялся и отмахивался:
— Ох, и дураки же вы! Да как же вы не понимаете? Это что, заместо благодарности — взашей?
Не помню, сколько наш гость ходил, говорили по-разному, от нескольких часов до суток. И никто не торжествовал, когда он явился с красным быком, причём, не на верёвке привёл, а будто двухгодовалый бык сам за ним шёл. Денег за него не спросил, а сел на лавку точить нож, и долго ширкал им по наждачному кругу, пробовал остроту пальцем, затем велел матушке затопить железную печь в старой избе и позвал с собой отца в качестве подручного. Отец потом и рассказал, как необычный гость забивал быка.
Родитель мой всю жизнь проработал охотником-промысловиком, держал коров, свиней и овец, знал многие хитрости добычи зверей и забоя скота, кое-чему и меня стал учить лет с двенадцати — воспитывал хладнокровного и одновременно сострадательного мужика. То, что он увидел в старой избе, не укладывалось в рамки крестьянского воображения. Привередливый путник велел расстелить на полу чистую солому, после чего привёл и поставил на неё быка — опять же без верёвки. Конским скребком и щёткой тщательно вычистил его с головы до ног, а копыта и рога вымыл тёплой водой с мылом, затем приказал отцу вымести солому, сжечь её и принести свежей. Все эти приготовления утомили, батя ждал, когда путник возьмётся за нож, а он всё тянул, медлил: то у окна стоял, то у быка позвоночник зачем-то прощупывал от головы до репицы хвоста, то дрова в печку подбрасывал и сидел, будто бы грелся. Отец едва терпел, чтоб не вмешаться: если он был колдуном и лекарем, то каким-то непутёвым и быка такого же привёл — центнера под три, морда свирепая, уже в складку пошла и рога ухватом, а стоит смирно, как овечка, которая смерти не чует.
Часа полтора шли все эти приготовления, потом путник в очередной раз подошёл к быку, слегка вроде толкнул и уронил его на пол. Отец бросился ноги держать, чтоб не дрыгался, а бык уже готов! И тут началась быстрая работа — обдирать, да так, чтобы капли крови не пролилось. Отца с ножом путник к туше не подпустил, заставил только помогать то поддержать, то шкуру скручивать мездрой внутрь, чтоб не остывала. Сам же лишь надрезы сделал, рукава засучил и стал обдирать кулаками — ладно бы с барана, а то с двухлетнего быка! Десяти минут не прошло, а дело уже сделано! Бык забит и шкура снята без капли пролитой крови!
Отец взял топор, чтоб разрубить тушу и повесить на мороз, но путник остановил и приказал погрузить её в сани, вывезти на открытое место и отдать птицам, чтоб склевали, а кости весной в землю зарыть на горе, где не топит.
И чтобы кусочка от этого быка никто из людей не съел!
Меня он раздел догола и завернул в горячую шкуру с ногами и руками — будто спеленал, оставив лишь нос и рот, чтоб дышал, да глаза.
— Теперь спи! — распорядился путник и дал ещё один кристалл соли. — Я буду с тобой.
Уснул я почти мгновенно, испытывая во рту какой-то солнечный вкус и приятное, чуть жгучее тепло, будто лежал в жаркий летний день на речном разогретом песке. Я так хорошо запомнил эти ощущения, что потом очень долго искал, что существует в природе подобное. Съел много пудов обыкновенной соли, валялся на самых разных пляжах, но всё не подходило. Была некая похожесть вкуса у молдавского красного вина, которое давят из винограда сорта Изабелла, а потом оставляют на солнце в открытом чане, чтоб забродило. Отдалённо напоминающее тепло я случайно почувствовал однажды, когда на Таймыре, в ожидании транспорта, чтоб уехать с буровой в камералку (мороз был за пятьдесят), я забрался в дизельную, согрелся и задремал под мощный, оглушающий рёв.
* * *
…Проснулся утром, в полной тишине и первое, что мне захотелось, это потянуться, однако был скован высохшей до фанерной крепости шкурой. Дед не спал, сидел на кровати, подложив под спину свёрнутый тулуп и насвистывал «Чёрный ворон». Он всегда свистел, когда становилось лучше, несмотря на ворчание бабушки.
— Ну что, Серёга, живём? — спросил дед.
— А где путник? — спросил я.
— Э-э, да поди уж под Зырянкой. Как ты уснул, он наказы дал и — дуй не стой.
— Хотел меня с собой взять.
— Тихо, молчок! — шёпотом остановил дед. — Рот на крючок.
В этот момент вбежала матушка, за ней отец.
Снимали бычью шкуру точно так же, как путник снимал её с быка, с той лишь разницей, что делали это не так умело. Я орал, будто это меня обдирали, причём без ножа: шкура присохла, прикипела или вовсе приросла, а родители радовались, должно быть, проинструктированные путником, они знали, что я ожил, если кричу, тело вновь обрело чувствительность, заработали мышцы, поскольку я от боли дрыгал ногами и отбивался. Дед подбадривал, мол, ничего, ори громче, помогает, и не выдержал, встал первый раз с постели за многие месяцы и начал помогать; бабушка, ещё недавно подозревавшая случайного гостя во всех грехах, страстно молилась и каялась:
— Господи! Это Ты послал нам ангела своего! А я, слепая, не разглядела, не признала его, за лешака приняла. Прости меня, грешную!
Шкуру красного быка отец вынес на улицу, обложил берёзовыми дровами и сжёг, как Иван-царевич лягушачью кожу…
Гой
Так с февраля 1957 года у нас начался новый отсчёт времени — с того дня, когда к нам приходил путник. Вспоминая что-нибудь, шепотком, и только в кругу своей семьи, обычно уточняли:
— Да это было на такой-то год, как Гой являлся.
Однако бабушка, обрадованная тем, что лекарь меня забирать не стал и даже денег за быка не спросил, называла его только ангелом. Она вообще довольно часто и круто меняла своё отношение к людям, и этого случайного прохожего стала боготворить. В моём представлении на ангела он совсем не походил, скорее, на пожившего, дошлого и властного мужика, однако спорить с бабушкой было нельзя, по её мнению, посланники божьи могут являться в любом образе, а люди слепы и не видят Промыслов Господних.
Я уже тогда понимал, что произошло нечто необыкновенное, вся наша семья прикоснулась к чуду, и теперь этот путник будто незримо живёт в нашей избе, словно ангел бесплотный, и постепенно становится легендой.
На следующую весну, с начала страстной недели бабушка пошла пешком в город, чтоб помолиться, поблагодарить Бога за наше с дедом чудесное спасение и встретить Пасху в действующем храме. (Иногда она ездила молиться к месту сгоревшей церкви в Зырянском). Томск от нас находился так далеко, что уже было всё равно, туда идти или в Палестину, на Сион-гору. Помню, ждали её долго, пытались угадать, каких гостинцев принесёт, откровенно скучали и даже дед всё больше сидел у окна, выходящего на дорогу. Однако вернулась бабушка, чем-то так разочарованная и растерянная, что даже про гостинцы забыла и стала вручать их лишь на второй день. И только по прошествии двух лет от явления Гоя, тайком поведала моей второй, по матери, бабушке, как на исповеди рассказала историю с путником и излечением, за что батюшка её сильно ругал, сказал, что она слепая, не разглядела сатану и силу его, допустив колдуна пользовать мужа и внука. Дескать, лечить следует молитвами, постом да послушанием, но никак не бычьими шкурами, и теперь неизвестно, что с излеченными будет, примет ли наши души Господь у себя на небесах, а заодно, и её душу? Греха этого ей священник не отпустил, велел привести нас с дедом в церковь: тогда, мол, отпущу и дам святое причастие.
В то время никто этого не знал, но дед что-то заподозрил, когда она сначала запретила вспоминать Гоя, дескать, бродяга этот и не ангел вовсе, а бесово отродье, чёртово племя и лешак, а потом взялась за наше религиозное воспитание. Такое дело при Хрущёве было практически запрещённым, в наших краях «открытыми» богомольцами были только молдаване — иеговисты (кстати, запрещённая секта в то время), и если были верующие православные, то наверняка молились тайно, по пещерам, как первые христиане. А дед мой иногда любил повторять, как уходил на первую мировую войну юным, но глубоко религиозным человеком, однако вернулся со второй мировой законченным атеистом — он говорил так, когда спор возникал с бабушкой. Потому он разок посмотрел, как она ставит нас с сестрой рядом с собой перед иконами, второй, а потом сказал строго:
— Ты свои грехи замаливай, а они ещё не нажили. А то скоро как кержаки станем! И к твоему попу я не поеду, а сюда явится, так накостыляю ещё!
Бабушка только губы поджала, но нас на колени больше не ставила и повторять молитвы не заставляла. Оказывается, она давно убеждала деда поехать к батюшке в храм и проговорилась, что её лишили причастия, но за что, молчала, как партизан. О Гое она теперь и слышать не могла, и когда о нём заводилась речь, или уходила, или сердито отворачивалась, и таким образом ещё сильнее притягивала внимание к случайно зашедшему в дом человеку. Чаще всего о нём вспоминал отец, пытающийся с научной точки зрения объяснить природу лекарских способностей Гоя. Сначала он долго изучал влияние горячей бычьей шкуры на тело человека, и когда резал бычка, завернул свою левую, подвёрнутую на мотоцикле, ногу и пролежал так всю ночь — ничуть не помогло. Тогда он сделал вывод, что нужен-то обязательно красный бык, значит, благотворное действие оказывает масть. Отец очень много читал и знал разные непонятные слова.
— Всё дело в ферменте! — заявил он. — Тебя вылечили ферментом.
На третий год он однажды прибежал с промысла в середине сезона, будто бы за продуктами, а на самом деле, скитаясь по охотничьим избушкам, наконец-то понял, в чём дело.
— Тять, Гой давал тебе соли? — стал пытать деда.
— Чего тебе? Давал, не давал… — неохотно заворчал тот. — Главное, на ноги поднял…
— А про что вы целых три часа говорили?
— Да ни про что. Так, брехали по-стариковски…
— Только ты мне не ври, тять! Ну скажи, про что? Может, он как-нибудь эдак тебя лечил?
— Ничем он не лечил! Ни так, ни эдак.
С той поры, как от нас ушёл путник, у деда осталась лишь одышка да простреленная несгибаемая нога, все другие болячки зажили и даже будто бы изорванное медведем лицо стало разглаживаться. Раньше в свои пятьдесят семь лет он выглядел глубоким стариком, а тут вроде помолодел, повеселел, взбодрился и не то чтобы молчаливым сделался, а каким-то хитровато-скрытным, что-то не договаривал, ухмылялся, отшучивался и относительно Гоя никогда не высказывал своего мнения. Он снова начал бондарничать, ухаживать за пасекой, ездить на рыбалку и осенью стрелять белок в лесу за поскотиной.
Каждый раз, как только ему становилось лучше, дед собирал инструмент в специальный ящик, укладывал котомку и просил отца отвезти его в Зырянское, откуда он уже самостоятельно добирался до железной дороги в Асино. Несмотря на тихий протест домашних и особенно бабушки, он уезжал на четыре-пять месяцев в даль неведомую, на свою родную Вятку-реку, где занимался отхожим бондарным промыслом. После войны и таких ранений его пытались каждый раз остановить, но строптивый дед бил кулаком по верстаку.
— Молчок!
И уезжал, даже ни с кем не простившись. Возвращался он по-всякому, но всегда больной, едва живой, и его начинали выхаживать всей семьёй. Говорили, раза три, ещё до войны, он зарабатывал большие деньги, но чаще только себе на прокорм и обратную дорогу. Тогда дед был молчалив и стойко выносил все упрёки. Помню, расстроенная бабушка выговаривала ему:
— Небость, два года тому хоть семьсот рублей привёз, а ныне и на гостинцы не заробил. Что ж там, на Вятке, кадушки никому не нужны? А может, прогулял, денежки-то, лешак? Иль с бабёнкой какой схлестнулся?
И вот теперь она ждала, что дед начнёт собирать инструменты и поедет на отхожий промысел, но он глядел на бабушку, ухмылялся, насвистывал «Чёрного ворона» и выстругивал нам с сестрой живые игрушки — пильщика с пилой, мужика-кузнеца с медведем-молотобойцем, карусели, пожарных с насосом и прочие забавные штучки. На приставания отца обычно махал рукой или весело сердился.
— Так вот, тять, он тебя солью вылечил! — заявил отец. — И шкура с ферментом тут ни при чём! Он дал тебе какой-то особой соли. А может и не соли, а другого вещества.
— Не знаю. — ухмыльнулся дед. — Помогло, и ладно…
А батя не мог успокоиться и стал выпытывать у меня.
— Ты помнишь, какого вкуса была соль, которую Гой давал?
— Помню, — признался я.
— Ну и какого?
— Солёного.
— Нет, ты погоди. Соль ведь тоже бывает разная. Поваренную мы едим, каменную коровы лижут, лоси. Есть ещё морская — или в войну мы из болотных кочек вымачивали.
— Она вся одинаковая.
— Но ведь которая у Гоя была, помогла тебе? А эту ешь, ешь, и ничего.
— Мне шкура помогла.
Отец лишь головой покачал.
— Эх вы… Ничего не понимаете.
— А почему он меня с собой не взял? — тогда спросил я. — Сказал же, если вылечит — возьмёт.
— Кто б ему отдал? — горделиво начал батя и тут же смял разговор.
Я не могу сказать, что это была тоска по нашему Гою; скорее, неосознанное детское желание, преодолевая некий страх, хоть тайком посмотреть на него. Однажды на рыбалке, когда дед вытащил на удочку крупного налима и был в весёлом расположении духа, я осмелился и спросил у него, где живёт Гой.
— А пойдём поищем! — вдруг предложил он. — Завтра рано поутру и отправимся.
Летом я спал на повети старой избы, после отбоя оказывался бесконтрольным, вольным и ходил ночью, куда хотел. Чаще всего убегал на реку посмотреть, как плещется рыба, или пробирался по тёмному лесу, чтоб найти таинственное дерево, на котором трещит козодой, а то до рассвета гонял коростелей по заливным лугам, и потом отсыпался чуть ли не до обеда. В этот раз я до утра прождал деда, ходил под окно горницы слушать, проснулся ли он, и когда упала роса, сам неожиданно задремал на завалинке. Дед растолкал меня уже на восходе, и мы пошли в сторону заброшенного смолзавода, но не по дороге, а лесом, по гребню увала. К тому времени окрестности деревни я знал до последней кочки в болоте, облазил самые затаённые уголки. Существовало лишь одно место, куда я с некоторых пор боялся даже приблизиться — Змеиная Горка на этом самом смолзаводе: с виду ничем не примечательный, поросший лесом холм, каких было достаточно в округе. Правда, здесь всюду торчали из земли окаменевшие глыбы из песка, угля и смолы, какие-то деревянные круги, конструкции… Не очень-то удобное место для игр, зато тут быстрее всего сходил снег, образовывалась сухая проталина, где рано проклёвывалась густая трава и подснежники, и вообще было тепло, радостно и беззаботно. Мы с сестрой ходили сюда собирать цветы, пить особенно сладкий берёзовый сок через соломинку, сковырнув ножиком бересту, или просто играть. Родители никогда за нас не опасались, благо, что сквозь редкий молодой лес видно было деревню. А вообще здесь когда-то стоял древний сосновый бор, выпиленный в начале тридцатых сибулонцами, а пни потом выкорчевали с помощью взрывчатки и перегнали на смолу. Однако поблизости от завода, по увалу, в то время ещё стояло несколько гигантских пней, на которых мы спали, как на кроватях, пригревшись на солнышке.
Наверное, года в три, весной, я первый раз забрёл сюда в одиночку и когда оказался на самой горке, остолбенел, объятый ужасом: вокруг кишело сотни полторы самых разных змей, от блестящих чёрных гадюк до маленьких могильных, словно отлитых из меди. Они постоянно двигались, сплетались, как верёвки, обвивались вокруг тонких деревьев, свисали с веток, переползали друг через друга и через мои сапожки, и будто бы заняты были только собой.
Наша деревенька стояла в известном на всю округу змеином месте. Когда семья в пятидесятом году решила сюда переехать из большой, по тем временам, деревни Митюшкино, бабушка знала об этой напасти и встала против. Однако дед всю жизнь стремился к воле, ни за что не хотел вступать в колхоз и отца моего не пускал (а вступать заставляли, мол, коли живёшь на территории колхоза, то и работай здесь), как глава семьи, он сказал своё слово, погрузился в две лодки и приплыл к алейскому змеиному берегу. Я уже много раз видел гадюк даже в собственном дворе, и нас с сестрой учили не бояться их, а бить тонким, гибким прутом и показывали, как это делается. В раннем, как и положено, босоногом детстве у нас было две опасности — проржавевшие и оттого острейшие барашки от колючей проволоки, всё лето будто вырастающие из земли, поскольку на месте деревни в начале тридцатых стоял лагерь, и змеи, заползающие в самые неожиданные места. С первой бедой боролись просто — прометали двор раза три в лето и ссыпали в заброшенный колодец с полведра колючек, а со второй было труднее, потому как гадюки оказывались даже в подполе и коровьих яслях и мы их колотили десятками, к тому же, бабушка всё время твердила, что за каждую убитую змею отпускается сорок грехов.
И удивительное дело, если за лето каждый из пятерых детей в нашей семье колол пятки раза два-три, то змеи за шестнадцать лет жизни в деревне ни разу никого не жалили. Да и в других окрестных посёлках не слышно было, чтоб кто-то пострадал от них. То есть какого-то особенного страха перед укусом, болью или даже смертью от змеиного яда я не ощущал и, стоя среди шевелящегося полчища, больше испытывал отвращение, цепенел от мерзости и страстно хотел приподняться хотя бы на вершок и пролететь над кишащей землёй, потому что наступить некуда! Однако при всём этом было чувство, а точнее, абсолютная уверенность, что со мной ничего не случится.
Не помню, сколько я простоял так на Змеиной Горке (до этого случая никто не задумывался, почему так называется этот холм, змей там видели, но столько же, как и везде), не знаю, как перешёл через змеиный поток, может, и в самом деле по воздуху, но пришёл в себя лишь у поскотины, целый и невредимый. И почему-то закричал радостно:
— Мама, мама! А меня змея укусила!
Отец вывозил навоз на огород, потому прибежал с вилами, за ним матушка, раздели догола, осмотрели, ничего не нашли и передали в руки бабушки. Та отстегала меня прутом, приготовленным для змей, отвела под присмотр болеющего деда и побежала догонять моих родителей, ушедших в сторону смолзавода.
— Будет реветь-то, — успокоил меня дед. — Не укусила и ладно. Я вот как встану, на рыбалку поедем, щук наловим и ухи сварим на берегу. Из щучьих голов уха вкусная, наваристая, ешь, пока пузо не треснет.
О том, чем закончился карательный поход на Змеиную Горку, я узнал только лет через пятнадцать, на проводах в армию, а тогда почему-то никто и словом не обмолвился при детях, как будто ничего не случилось. Возможно, пугать не хотели, а возможно, сами испугались, вспоминать было мерзко, поскольку перебили, сожгли на костре и растащили по муравьиным кучам больше сотни гадюк и ещё много уползло. Однажды слышал только, как дед ругался, мол, без толку всё это, новые придут и ещё отомстят, не вывести с этого места гадов. На проводинах же подвыпивший батя вспоминал мои детские «подвиги», и этот вспомнил, рассказал красочно, кое-что присочинил и всё потом спрашивал у бывалых мужиков:
— Кто знает, почему они сползаются на эту горку раз в сто лет? Кто разгадает загадку природы?… А, то-то! Никто не знает, и никогда не узнает, потому что это для нас необъяснимое явление. Вот мой тятя знал, почему, только не сказал…
Змей после этой расправы заметно поубавилось, по крайней мере, они реже стали появляться возле человеческого жилья, однако на следующий год их поголовье восстановилось и мои братья-двойняшки, ещё только приступающие к познанию мира, нашли гадюку прямо у бани. Тянули к ней пальчики, намереваясь потрогать, говорили со знанием дела:
— Велевоцька, велевоцька…
И вот когда мы отправились с дедом искать Гоя, почему-то пришли на совершенно пустую Змеиную Горку и тут остановились. Дед так утомился, что присел на окаменевшую глыбу смолы и долго отпыхивался, прежде чем сказать что-либо.
— Отсюда надо к Гою идти, — вымолвил наконец. — Тут он ходит, дорога здесь у него.
— Так пойдём, пойдём, дед! — потянул его за руку.
— А в какую сторону, знаешь?
— Нет…
— Вот и я точно не знаю. То чудится, сюда надо… — дед махнул рукой в сторону болота под увалом. — То сюда… Хреновый из меня ходок, Серёга, видишь, ноги не ходят.
— У меня ходят! Я могу и один!
— Да ведь ещё и дорогу знать надо! — он грустно и задумчиво озирался по сторонам, будто хотел засвистеть «Чёрного ворона». — Уйдёшь куда глаза глядят и не вернёшься. Да и рано тебе, вот когда вырастешь, тогда и пойдёшь один. Давай лучше посидим и подождём. Гой мимо Змеиной Горки никак не пройдёт. Он здесь частенько ночевать останавливается, во-он на том пне спит, — и показал огромный и широкий пень, на котором и я не один раз спал. — А раньше, бывало, даже зимовал тут. Это когда ещё сибулонцы бор не свалили. У него меж трёх сосен изба висела, под самыми вершинами — высоко-о…
— Избы не висят, а стоят! — поправил я.
— У гоев бывают и висячие, любят высоко жить. Ну, ладно, давай ждать. Только тихо сиди, не шевелись и не болтай. Слушай вон, как птички поют.
Я сидел тихо и слушал, пожалуй, целый час, насколько терпения хватило, бурундуки мимо пробегали, где-то за горкой змея проползла под увал, но Гой так и не появился. Зато пришла бабушка и позвала завтракать. Мы возвращались домой не лесом, а дорогой, дед отчего-то повеселел, хромал бойчее, смотрел на меня ободряюще, и я не чувствовал себя обманутым.
— Ничего, Серёга, не тушуйся! — подбавил уверенности он. — Сегодня Гой не прошёл — завтра пройдёт, или послезавтра. Не летом, так зимой. У него здесь тропа, так что всё равно скараулить можно.
На Змеиную Горку я ходил весь остаток лета, осень и даже зимой на лыжах, каждый раз преодолевая знобящий страх, но Гоя не увидел ни разу, и следов его не видел ни на земле в слякоть, ни на снегу. Однако ещё всю весну упорно и каждый день прибегал сюда, с оглядкой и спёртым дыханием забирался наверх, сидел на глыбе, чтоб змеи не достали, и ждал. Однажды вместо Гоя ко мне приковылял дед, как потом выяснилось, по требованию бабушки.
— Ну что, не идёт Гой? — весело спросил он. Я верил деду искренне и бесконечно, как можно верить только в детстве.
— Нету почему-то, — сокрушённо признался я. — Видно, в другом месте теперь ходит.
— Пожалуй, так оно и есть. Пошли домой.
— А где теперь Гой ночует?
— Далеко отсюда, аж на Божьем озере, — серьёзно сказал дед. — Место там глухое, дикое и бор стоит. Видел, там остров плавучий есть?
— Видел!
— На этом острове раньше он жил. А тут что теперь, людно стало. Лес свалили, деревню видать, и дорогу рядом наездили. Он не любит ходить, где рядом чужие дороги.
Не поверить ему было невозможно! Этот путник мог вполне жить возле Божьего, потому что оно было самым таинственным местом в детстве, да и потом осталось таким же. А где же ещё жить Гою, которого бабушка ангелом называла? Божье озеро принадлежит богу, а значит, там живут ангелы, серафимы и херувимы, хотя бабушка уверяла, что все они жители небесные и на землю спускаются редко.
Место там было глухое, — ни дороги, ни тропинки, — и добираться туда тяжело: сначала надо переправиться через Четь, потом идти через тёмный осинник, через симоновские луга и болото с кочкарником в человеческий рост. Да ещё надо не промахнуться, попасть на узкую еловую гриву, которая и приведёт к берегу Божьего. В самом озере вода была медного цвета, рассказывали, что оно бездонное и водятся там огромные замшелые щуки. Одноногого мужика из Торбы такая щука утопила вместе с плотом, когда попала на жерлицу. До топора дотянуться он не смог, чтоб шнур перерубить и утонул. А плот, говорят, ещё несколько дней водило по озеру.
Не знаю, водятся ли в Божьем замшелые щуки, но замшелый лес там был и стоял он за плавучим берегом на у горе, — древние, огромные сосны поросли мхом до самых крон, а гигантские корни вылезли из земли. Прошлым летом матушка пошла на Божье за голубикой и взяла меня. Мы переплыли через озеро на плоту и оказались на зыбуне, где и росла ягода. Земля под ногами плавала на воде, было интересно и здорово качаться на ней, как на кровати с панцирной сеткой. Однако больше всего притягивал этот могучий бор, поскольку я никогда ещё не видел близко таких огромных деревьев. Матушка меня одного далеко не отпускала, боялась, пойду к берегу и провалюсь в окно. А там, говорят, дна не достанешь, когда мужики одноногого искали, двое вожжей связывали — не хватило.
Мы набрали три ведра голубики очень быстро, от ягоды там болото казалось синим, и матушка согласилась сходить в лес просто так, без всякого дела. Поднялись на угор и немного походили по краю бора, я всё время запинался и падал, поскольку смотрел не под ноги, а вглубь таинственного места.
Вокруг нашей деревни было много леса — смешанного, берёзового или вообще чистого бора, но меня с тех пор тянуло в этот, потому что он стоял на самом краю света: дальше озера я никогда не был, а значит, и мир заканчивался там же.
Должно быть, мои вопросы о Гое всем надоели, даже матушка стала отмахиваться, мол, что ты заладил? Лучше возьми букварь и читай, скоро в школу идти. Дед бы, конечно, пошёл со мной, однако на своей прямой и высохшей ноге он дальше берега или смолзавода не ходил, а древний, могучий лес на Божьем по тогдашним понятиям был далеко, километра два, не меньше. Вот и решил сам пойти и поискать, где живёт путник.
В свой первый самостоятельный поход я отправился рано утром, ещё до завтрака, когда родители ушли на заломские покосы. Взял деревянное ружьё, настоящий нож, спички и соль — как отец, отправляясь на промысел, — и пошёл напрямик, через картошку и прясло, чтоб из окна не заметили. Речку переплыл на обласе, спрятал его в кустах и смело шагнул в мрачный осинник.
Искали меня почти трое суток по всем лесам, во всех направлениях, в первую очередь, конечно, на Божьем, а так же в реке и других озёрах. Дед считал себя виноватым, порывался идти искать и так сильно переживал, что в первый раз после явления Гоя сильно заболел и слёг. Из Торбы дядя Саша привёз целую машину лесорубов, которые прочёсывали осинник на той стороне, симоновские луга, кочкастое болото и плавающую землю вокруг Божьего, кричали, стреляли, а ночью, чтоб не жечь патроны, били кувалдой по подвешенному еловому бревну — гудело, как колокол. Все думали, услышу и выйду на шум, но я ничего не слышал, хотя всё время находился в бору возле озера, который лесорубы прошли вдоль и поперёк.
А я утром пришёл к озеру, переплыл на плоту и вошёл в этот древний лес. Висячее жилище путника я искал, может, час или полтора, обошёл весь бор и вернулся назад той же дорогой, потому что хотел поспеть к завтраку, иначе бабушка хватится.
Потом меня спрашивали, как и где ночевал, и я не мог доказать, что ночей не было, поскольку я отсутствовал всего четыре — пять часов. Солнце не заходило и не всходило, звёзд на небе я не видел, спать не ложился, потому что нещадно жрали комары, и костра не разводил. Один раз только воды ладошкой попил из мочажины, и я не удержался — забрался на плавучий остров и ягоды княженики поел.
Пожалуй, моё искреннее упрямство спасло тогда от порки. Домашние посоветовались и решили не наказывать, но обозвали меня хитрым, изворотливым и упёртым, запретили выходить за поскотину и отправили полоть картошку. Я ждал, что дед заступится, но он сильно болел и на семейный суд подняться не мог, разве что потом подманил меня и щёлкнул в лоб своим костяным пальцем так, что слёзы брызнули. Через несколько дней он кое-как встал, расходился и к вечеру, открыв окно, облокотился на подоконник и стал насвистывать своего «Чёрного ворона». А через неделю сел в свой облас и поехал на рыбалку, но меня не взял, и вообще перестал со мной разговаривать. И только осенью, когда я месяц уже отучился в школе и всё немного забылось, неожиданно позвал с собой лучить щук и налимов по пескам.
— Ты где был-то, лешак? — спросил с застарелой обидой, но и с желанием помириться.
— На Божьем был, — признался я. — В старом бору.
— А не врёшь?
— Нет, правда!
— Заблудился, что ли?
— Да нет…
— Где ж тебя носило?
— Нигде не носило, пришёл, поискал Гоя и тут же домой ушёл.
Дед острогу поперёк лодки положил, сел и уставился в огонь на носу лодки.
— И что, нет там Гоя? — через несколько минут спросил он.
— Не нашёл.
— Ну и ладно, давай рыбачить!
Спустя несколько лет, когда отец меня натаскивал ходить по тайге и учил промыслу, дед частенько посмеивался, мол, ну-ка, расскажи, как ты в трёх соснах на Божьем заблудился? И если я опять начинал доказывать, что в лесу не плутал, не ночевал, то он сердился, называл меня вруном и упёртым.
С той поры минуло лет тридцать, и вот однажды приехав к отцу, я застал его выпившим, но не с гармошкой в руках, а растерянным и задумчивым, чего раньше не бывало. Он только что вернулся с рыбалки (жил он тогда в райцентре), наварил ухи из щучьих голов и сидел за столом в гордом одиночестве. Сразу ничего не сказал, но за полночь, когда наконец взял в руки гармошку, его прорвало. Отставил инструмент, побегал, стуча босыми пятками по полу, и снова завернул самокрутку.
— Слушай, Серёга, не знаю, что творится! — заговорил полушёпотом. — Вчера приехал на Алейку, пошёл на Божье, думаю, сети поставлю, щучья наловлю на приваду. Ну, воткнул шесть штук, вылез на берег, посидел, покурил. Гляжу, поплавки заходили, рыба пошла, и знаешь, к вечеру полтора десятка вот таких!.. А уж темнеет, я — назад. Прихожу в избушку, а печь холодная. Я ведь протопил её и пошёл, чтоб ночевать в тепле. Тут как лёд. Да и молоко в банке прокисло… Жутко стало, сети в озере так и оставил, схватился и домой. Приезжаю — семнадцатое число. Уезжал-то я четырнадцатого, на одну ночь! Не знаю, что и думать. Где был три дня? С женой поругался. Пьянствовал, говорит, вот и не помнишь, где. Я ей рыбу показываю: ну ладно, щуки быстро дохнут, а караси-то свежие, ещё хвостами бьют!.. Если б напился да память потерял, пролежал где-то, они б точно сдохли. Нет, опять к матери убежала…
После смерти моей матушки он женился трижды, но никто на свете уже не мог заменить её, любимую и единственную. Все жёны ревновали отца к ней, потому что во сне он звал её по имени…
— Ты-то хоть мне веришь?
— Верю! — сдерживая внутренний трепет, сказал я. — Мне дед говорил, там Гой ночует.
Про Гоя отец пропустил мимо ушей.
— Тогда сходи к ней, скажи, что так бывает.
Я сходил, объяснил, как мог и привёл отцову жену домой. Отношения вроде бы наладились, однако на утро батя невесело толкался по углам или задумчиво курил на крылечке.
— Надо ведь ехать да сети снимать, — признался он. — Сгниют — и рыба пропадёт… А боюсь!
Мне показалось, он опасается снова рассориться с женой. Отец будто угадал мои мысли.
— Да ты не думай, не её боюсь! — засмеялся он насторожённо. — Пойду к Божьему, а вдруг опять?… С другой стороны, проверить охота, испытать, что там творится?!
В следующий раз я приехал через несколько месяцев, отец уже не вспоминал этот случай, так что пришлось спросить самому, чем закончилась проверка.
— А ничем! — удивлённо проговорил он. — Сходил, сети снял и ничего. Когда ушёл, тогда и пришёл. Главное, про это думать не надо.
* * *
На четвёртый год после явления Гоя, в субботний банный день, в самом начале вольного лета, когда река уже высветлилась, вошла в свои берега, и под таловыми кустами за поворотом начали брать язи, мы поплыли с дедом на рыбалку. Клевало неважно — плоские, с мою ладошку, чебаки, окуньки, а потом и вовсе пошёл ёрш, ни один подъязок червя не трогал. Обычно, дед или сматывал удочки, или переезжал на новое место, пока не находил рыбы. Тут же сидел благостный, умиротворённый и даже ни разу не матюгнулся, хотя мелочь объедала наживку каждые три минуты.
— Ну что, Серёга, мне пора! — сказал он где-то часа в три. — Сиди, не сиди, а надо, срок пришёл. Одиннадцатое число сегодня.
Мы приплыли к нашей пристани, я собрал улов и побежал домой, а дед остался в лодке, мол, ещё часик посижу, пока баня не вытопилась.
Потом я бегал за ним ещё дважды: первый раз он и разговаривать не стал, сидел в лодке почему-то лицом к корме, лишь обернулся и глянул через плечо, когда я крикнул с берега, что батя в баню зовёт.
Во второй раз меня послала матушка, сказала, уже бельё собрано, покличь деда. А надо сказать, баню он любил, уходил туда часов на пять, как на работу, и если на всю деревню разносился весёлый разудалый мат, значит, мой дед парится. Но после ранения дышать в парной ему тяжело стало, говорят, переживал сильно, пока не вырубил специальное окно, чтоб лежать в бане на полке, а голова на улице. Обычно его батя двумя вениками охаживал, а дед кричал:
— Серёга, ну-ка тащи мне воды!
Я приносил воды и поил дедову говорящую голову, в ковше лёд брякал…
Сейчас дед сидел в корме лодки и пытался оттолкнуться от берега, однако было глубоко и весло не доставало дна. Я удивился и засмеялся — лодка была привязана!
— Оттолкни-ка, меня, Серёга! — он тоже развеселился.
— А ты куда, дед? — испугался я.
— Да пора мне!
— Матушка сказала, в баню надо…
— Некогда здесь, там уж попарюсь. Там, Серёга, бани тоже есть, только у самой реки ставят и по-белому топят.
Я почувствовал неладное, испугался ещё сильнее и чуть не заплакал.
— Дед, пойдём домой, ну, пойдём…
— Какой же из меня ходок? — он засмеялся. — Теперь ты ходи, а я домой поплыву! Плавать хорошо: сиди греби, да на берега смотри — красота!
— Так дом у нас там…
— Нет, Серёга, мой дом теперь в другом месте.
Дед ещё раз хотел оттолкнуться, но дна не достал и чуть не опрокинулся. Подобной оплошности он никогда не допускал, однако ещё больше развеселился, к тому же, колышек, за который была привязана долблёнка, вырвался и потащился по берегу.
— Дед, ты куда? — лодку сносило, я пытался схватить верёвку, но в руках оказывался песок.
— В рай поплыву! — засмеялся он и стал грести.
К тому времени я уже закончил первый класс и отлично знал, что рая нет, хотя дед был уверен и всегда говорил, что непременно попадёт именно туда. Даже если не будет молиться, как бабушка.
Я наконец поймал верёвку с колышком, однако удержать долблёнку не мог и упираясь, потащился следом.
— Нам сказали, рая нету и ада нету…
— Как это нету? Кто сказал?
— В школе говорили…
— Врут! А куда мы денемся после смерти? Ада нет, это точно. Ад на земле, потому живём и мучаемся. А когда люди помирают, то все сразу попадают в рай, и грешные, и безгрешные. Ты никому не верь, Серёга. По секрету скажу, бывал я у самых ворот и туда заглядывал. Рай, он не такой, как в Библии пишут. Природа, как у нас, тоже река течёт, Ура называется. Меня туда одна женщина водила…
Он причалил долблёнку бортом к берегу, воткнул весло в песок и стал рассказывать. Я слушал его со страхом и восторгом. И до сих пор, если эти два чувства испытываю одновременно, у меня всегда текут непроизвольные слёзы и срывается дыхание. Это было не увлечение рассказом — потрясение, так что я даже не заметил, как на берег пришёл отец и не знаю, что он слышал, однако был испуган и неожиданно вмешался, стал чуть ли не насильно вытаскивать деда из лодки и уговаривать идти домой. Дед сначала отмахивался, сердился, а потом вдруг подчинился и вылез на берег. Отец взял его под руку, хотя нужды в том не было, вывел на кручу и повлёк к дому. Навстречу вылетела бабушка и до моих ушей долетела обронённая батей фраза:
— Неладно с ним, заговаривается…
Потом это слово повторяли много раз, и все домашние были уверены, будто дед перегрелся в жару, получил солнечный удар и от того начал заговариваться, ибо то, что он поведал мне, — а отец, видимо, случайно подслушал, — не укладывалось в бытовую логику. Они ещё не знали, что дед через несколько часов умрёт — об этом он сказал только мне. Его пытались всячески успокоить, уложить в постель, и бабушка даже рюмку ему предлагала выпить. А дед и без рюмки словно пьяный был, смеялся, ни на что не соглашался и требовал, чтоб пустили в баню. Дескать, раз не дали мне сразу в рай поплыть да там попариться, попарьте здесь.
— Трофим, собирайся, пошли! — он порывался встать с лавки, но ему не давали. — Баня же остывает, ты что? Да и время у меня мало, некогда! Бельё возьми новое, чтоб не переодевать потом, а гимнастёрку старую, в которой я с фронта пришёл. А то в другой одёже не узнают и не пустят. Идём, попарь в последний раз!
Всё это он говорил весело и даже радостно, а в доме был полный переполох. Отец сдался и повёл его в баню, но меня на сей раз не взяли, хотя мы года два уже ходили на первый пар втроём. Однако, будто зачарованный, я не мог оторваться от деда, поплёлся за ним и остался сидеть в предбаннике. Скоро прибежала матушка и потащила меня домой.
— Дед сегодня умрёт! — сообщил я и заплакал.
— Ты что говоришь? Типун тебе на язык! — насторожилась она. — У дедушки солнечный удар. Он отдохнёт и всё пройдёт.
— Нет, он сегодня в рай поплывёт, на реку Ура. Ему Гой сказал. Он смерти попросил, мучиться надоело, но Гой сказал, одиннадцатого умрёшь, в субботу после бани, а пока живи.
— А кто это — Гой?
— Это такой человек. Помнишь, приходил лечить? В шкуру заворачивал?
Должно быть, мать ничего не поняла, испугалась, что я тоже перегрелся и заговариваюсь, отвела на поветь в старую избу и затолкала в постель, после чего принесла кружку с молоком и хлеб, заставила съесть всё при ней и спать. Я плакал молча, молча же выпил солоноватое от слёз молоко и забился под одеяло, хотя было рано, ещё коростель на лугу не запел и солнце не совсем село.
Обиднее всего было, дед умрёт и в рай уйдёт без меня.
Он никогда не рассказывал про войну, и если у нас в доме собирались фронтовики и начинались воспоминания, дед ухмылялся, помалкивал и выглядел совсем не героически, особенно когда надевал пиджак с двумя медалями — «За Победу» и «За оборону Заполярья» — всё, что заслужил на трёх войнах.
Спустя много лет, по скудным свидетельствам бабушки и отца, я схематично восстановил события, произошедшие с дедом в первых двух войнах: на Первую мировую он пошёл добровольцем, в пятнадцатом году, приписав себе возраст и, провоевав год, заболел тифом. Его вытащили из вагона-лазарета и бросили на какой-то станции, предположительно, в Смоленской области — так поступали с умирающими, поскольку в поезде не хватало мест для раненых, которых ещё можно было спасти.
Умерших тифозных с военных эшелонов хоронили какие-то местные службы, но дед ещё дышал и потому его оставили на перроне до ночи.
А ночью на станцию пришла женщина и каким-то образом подняла и увела (или унесла) деда к себе в дом. Там за месяц выходила, немного откормила и отпустила домой.
В Гражданскую его мобилизовали в белую армию, где он прослужил очень долго — аж два с половиной года — вроде бы каптёром в пакгаузах, где хранилась конская сбруя (сёдла местным мужикам продавал за самогонку). Но почему-то участвовал в боевых действиях партизанского характера, совершал какие-то длительные конные переходы по лесам и горам и даже получил пулевое ранение в предплечье. Одно время я подозревал, что дед был в неком карательном отряде и однажды высказал предположение отцу. Тот что-то знал, но всего выдавать не хотел и мои доводы отмёл напрочь: дед в карателях не был! Но как-то раз проговорился, что дед чуть не уплыл с интервентами из Архангельска в Англию. Уже и на пароход сел и какое-то имущество затащил, но всё бросил и в последний момент сошёл на берег. Мол, жил бы сейчас где-нибудь в Лондоне и в ус не дул.
В общем, это был самый тёмный период в его жизни, и я долго думал, что скрытность его относительно службы у белых продиктована опаской: могли ведь арестовать, посадить, а то и вовсе расстрелять. Судя по отрывочным рассказам бабушки, он дезертировал из белой армии, когда она развалилась, и прибежал прятаться в родную деревню, но не домой, а к своей невесте, то есть к моей бабушке. Как раз в субботу, в бане ещё было жарко и его ночью отправили мыться — сильно завшивел. А бабушкин брат Сергей (в честь которого назвали меня), в это время был красным партизаном и пришёл из леса, тоже в баню. И прихватив там белого дезертира-деда, поставил расстреливать к дубу, стоящему в палисаднике. Бабушка упала брату в ноги, вымолила жизнь жениха, но Сергей увёл деда к партизанам, где он несколько месяцев таскал на себе станину станкового пулемёта, пока красные не победили. И таким образом как бы искупил вину.
На Вторую мировую его взяли в сорок втором, на Северный фронт, а через два года позиционной войны, (дед таскал на себе миномётную плиту), где-то в сопках он со своим расчётом попал в засаду под пулемётный огонь, получил ранения в грудь и ногу, и пролежал в лесу четверо суток, ожидая смерти. (С тех пор он любил и насвистывал песню «Чёрный ворон».) Но почему-то не истёк кровью, хотя даже перевязать себя не мог, и не умер, когда его товарищ, тоже тяжело раненный, погиб. Ещё троих убило сразу.
И вот на пятые сутки, ночью на сопку послали солдат, чтоб вынести миномёт (не убитых, возможно, потому на севере их кости до сих пор лежат не похороненными), а они нашли деда живым и притащили вместе с оружием. После госпиталя в Архангельске (опять в Архангельске!), отправили домой умирать — привезли на подводе едва живого.
Это всё, что было известно из скупых, случайных рассказов самого деда и старика Кафтанова, который воевал вместе с ним и тоже был немногословным.