– Я не знаю, зачем я вас позвала. – Похоже, Нетребина думала о том же, что и я. – И не понимаю, чем вы можете мне помочь. Разве что только поговорить. И совета попросить: неужели надо платить? Неужели на этих упырей никакой управы нет? Он ведь, тот человек из «Ауди», мне будто одолжение делал!
Что я мог ей сказать? Чем успокоить?
– А вы-то сама? – спросил я. – Вы что думаете делать?
– Не платить, – сказала она. Однако посмотрела на меня робко и испуганно. А потом спросила: – А может, у вас есть какие-то связи? Чтобы на того человека в «Ауди» управу найти? Допустим, в ФСБ?
Единственная моя связь в ФСБ была Варя, которая не откликалась даже на мой брошенный в ментальное пространство зов, но признаваться в том клиентке я не хотел и потому спросил:
– А на что вам ФСБ?
– Я бы тогда могла, допустим, этих типов подставить. Передать им чемодан денег, а они были бы меченые. И оперативники их бы взяли, этих нелюдей.
– По-моему, Алина, эта фантазия, – молвил я мягко.
– Видите, голова кругом! Я уже хватаюсь за соломинки. Что же мне делать?
– Знаете, есть хорошее правило: если ты не знаешь, что делать, – не делай ничего.
У меня, как я выяснил, с некоторых пор появилась способность: изрекать прописные истины с таким видом, что люди мне верили. То ли это было связано с ореолом экстрасенса, который распространялся вокруг меня, то ли за годы своей практики я сумел столь внушительную манеру выработать. Во всяком случае, Нетребина после моих слов слегка успокоилась, только молвила растерянно:
– Но время же идет… А с другой стороны, я ведь невиновна. Может, часы и дни работают на меня? Приближается торжество истины? А может, – она снова встрепенулась, – за это дело возьметесь вы?
– Я? Каким образом?
– Вы же такой проницательный, – она глянула на меня с непоказным восхищением. – Вы только на человека посмотрите и сразу решите: он убил или не он.
– Ох, когда б все было так просто! – усмехнулся я.
Но мысль зафрахтовать меня на роль частного детектива пришлась Нетребиной по сердцу. Она загорелась:
– А правда, давайте я найму вас. Вы место преступления осмотрите, на фотографии подозреваемых глянете – и дело в шляпе.
Конечно, чем бы дитя ни тешилось – все лучше, чем оплакивать своего супруга и грустить по собственной несчастной судьбе, пусть себе фантазирует! Но:
– Боюсь, вы не совсем правильно представляете мою работу. По фотографии или по предмету искать что-то или кого-то – гиблое дело. Шарлатан тот, кто вам скажет, что может подобное творить. Нужен только личный контакт.
– Хорошо, пусть так. Вы, Алексей, и войдете в контакт со всеми подозреваемыми.
– Я никогда в жизни не занимался никаким сыском.
– Все когда-то приходится делать в первый раз.
А девушка оказалась упорной. В том, похоже, была ее истинная суть – в умении добиваться того, что ей хочется, а не в том, чтобы предаваться унынию и лить слезы.
– Мне и без того хватает работы.
– Вы упорно отказываетесь. О’кей, попытаюсь вас переубедить. Вы слышали, какой взятки от меня требуют? Поэтому я предлагаю вам: прямо сейчас – аванс семьдесят тысяч долларов, не возвращаемый ни при каких условиях. Я бы заплатила и больше, но у меня именно столько есть на личных счетах, которые я смогу прямо сейчас безболезненно закрыть. И я заплачу вам столько в любом случае, при любом результате. А потом, когда вы найдете убийцу, докажете, что убил именно он, и предъявите его следственным органам (а я наконец спокойно вступлю в наследство) – я заплачу вам тот самый пресловутый миллион баксов. Ну, за вычетом аванса – девятьсот тридцать тысяч. Квартиру во Флориде продам – и заплачу.
– А если результаты моего расследования вас не удовлетворят?
– В смысле?
– Ну, например, я установлю, что убийца – ваш Павлик. Или, к примеру, вы сама – только были в трансе и не помните, что творили.
– Я не могла, это чушь, – отмахнулась женщина. – А если Павлик – почему бы нет? Он мне, этот Павел Картузов, давно уже совсем никто. – Правда, голос ее дрогнул.
Все-таки сумма в один миллион американских долларов обладает каким-то магическим воздействием на ум нашего современника. Но я все равно нашел в себе силы отклонить столь лестное и щедрое предложение Алины Григорьевны.
Однако вечером того же дня случилось еще одно событие, которое, по странному стечению обстоятельств, заставило меня задуматься над перспективами частного сыска.
Семья Нетребиных. 1944–1954
Степан Нетребин находился на грани жизни и смерти. Ему удивительным образом удалось выжить первые три лагерных зимы. Сыграли свою роль молодость, природная физическая крепость и воля к жизни. Но зимой сорок четвертого запасы, отпущенные матушкой-природой, истощились. Степа начал доходить. Если бы Нетребина, как и многих его товарищей, осмотрел в ту пору врач, он бы с ходу поставил диагноз: дистрофия, авитаминоз, цинга. Еще бы! При росте сто семьдесят шесть сантиметров вес Степана Нетребина составлял сорок семь килограммов. И уже впоследствии, сколь бы благополучной и сытой ни оказывалась его жизнь, он всегда отличался болезненной худобой: масса тела его не превышала пятидесяти двух кило.
А тогда, зимою сорок четвертого, наступил предел. И в тот момент, когда ему казалось: все, не могу больше, сейчас упаду и больше не встану – к делянке, где работали «заключенные каналармейцы», то есть «зэка», по зимнику подъехала ни много ни мало «эмка». Оттуда вылез офицер в тулупе с матюгальником в руках. Гаркнул, обращаясь к доходягам: «Лицам с высшим образованием – подойти ко мне!»
Степа подошел – точнее будет сказать, прибрел. Или приполз.
А уже через неделю ему стали давать на завтрак десять граммов масла и шесть кусков сахару. Спать он стал хоть и в общей казарме, рассчитанной на восемьдесят персон, зато не в бараке, а в теплом помещении да на простынях. А работал не на земляных или бетонных работах, а с книгами, бумагами да сидя за столом – что в течение еще нескольких лет казалось ему почти чудом.
В древнем городе Владиславле, в бывшем мужском монастыре, в условиях строжайшей секретности создавалась в тот момент под руководством полковника госбезопасности Орлова химическая шарашка. Или, как ее называли официально, особое техническое бюро (ОТБ) при НИИ № 33.
1949 год Берия Лаврентий Павлович, заместитель председателя Совета Министров СССР
Если бы Берия не умел разговаривать с вождем, он бы и близко не достиг высот, на которые забрался. А там прохладно было, на тех высотах. Одиноко, и кровь иногда леденела. Вот и сейчас – он привычно замер, словно наполовину примерзнув к полу.
– Слушай, Лаврентий, у тебя много ученых по спецлабораториям работают, да?
Берия не понимал и даже не догадывался, куда в очередной раз клонит великий вождь и учитель. Он привык идти по острию – так привыкают ходить под куполом без страховки, бросаться в затяжные прыжки, испытывать на себе смертельные препараты. Опаска, тревога, страх – эти чувства, которыми жила вся страна, сгущались и концентрировались, чем выше ты продвигался по лестнице власти, тем ближе оказывался к вождю. Адреналин стал постоянным блюдом в ежедневном меню высших сановников. Он тонизировал и придавал жизни особый, пряный вкус.
И бытие казалось гораздо более сладким, когда страх проходил, ужас отступал. Когда можно было какое-то время не бояться. Спокойно пить вино и мучить баб.
Лаврентий точно знал, как отвечать на каждую из интонаций вождя. Сейчас, своим обостренным чутьем он догадался: нельзя допустить ни малейшего панибратства. Лучшая реакция: туповатая исполнительность.
– Так точно, товарищ Сталин, ученых много!
– А успеваешь ли ты, Лаврентий, их контролировать?
Тихонечко подбирается тигр, в своих мягких сапожках, ходит неслышно по кабинету, трубочку мусолит. Даже участие в его словах слышится: ах, бедный Лаврентий, вах-вах, как ты много работаешь, за сколько ответственных участков тебе приходится отвечать! Справляешься? А может, нет? Тогда только скажи, мы тебя живо отдыхать отправим.
Не иначе, кто-то из подопечных отличился. Может, в атомном проекте авария – а я и не знаю? Может, кто у Келдыша взбрыкнул? Американские агенты Саров расшифровали? Гадать бесполезно, надо вести свою игру, и если вдруг он, Берия, в чем-то прокололся – каяться, в ногах валяться, умолять.
– Так точно, товарищ Сталин, все под контролем!
– У тебя ведь и химики работают – а, Лаврентий? И медики, да?
«Значит, не в атомном проекте дело. Ф-фух, отлегло немного. Хозяин многое простить может – лишь бы бомбы делалась, и атомная, и термоядерная, достойный ответ советского народа американскому империализму». Можно слегка расслабиться и ответить уже не столь по-солдафонски, а все-таки хоть отчасти, да вольно, напоминая хозяину, что он, Берия, все ж таки собеседник не рядовой – он ближайший соратник, тоже вождь, хотя и меньше калибром (пока).
– Все верно, товарищ Сталин, у меня в хозяйстве и медики имеются, и химики, и физики.
– А ты будешь знать, Лаврентий, если твои химики что-нибудь нахимичат? Если, допустим, новый яд изобретут?
«Опять ловушка. Рано расслабился. И ответить толком нельзя ни да ни нет. Сказать: да, буду знать?! А вдруг они изобрели, а я не знаю? Сказать: никак нет – опять виноват, не уследил».
– Молчишь, Лаврентий? А если они не яд, а, напротив, лекарство изобретут? Против старости, например? Будешь знать?
– Так точно, товарищ Сталин, знать буду.
– Да? А про это – знаешь?
Теперь оставалось только тупо молчать.
– А раз знаешь – тогда почему сам мне не докладываешь? Слушай, почему такие письма твои ученые-моченые товарищу Сталину пишут?
Вождь своей лапкой в коричневых пигментных пятнах сгреб со стола листки и швырнул прямо в лицо соратнику. Листы не долетели, Берия ловко поймал их. И еще в полете (как показалось ему) стал пробегать письмо глазами, выхватывая самое основное: имена, названия, фамилии. О чем речь – и чем грозит, лично ему.
Председателю Совета Министров Союза ССР
Генералиссимусу Советской армии
Вождю народов СССР
Товарищу Сталину Иосифу Виссарионовичу
Дорогой товарищ Сталин!
Позвольте Вам, нашему старшему другу и великому учителю, вручить от коллектива специальной лаборатории подарок, что сделали мы для Вас, дорогой Иосиф Виссарионович, своими руками. Это самое дорогое, что есть у нас, – наш овеществленный труд, дерзновенный научный порыв и творческое вдохновение. Докладываем Вам, великий вождь и учитель, что мы успешно выполнили Ваше задание. Коллектив лаборатории, вдохновленный Вашими трудами и Вашим именем, в кратчайшие сроки создал вещество с заданными свойствами и провел его клинические испытания, завершившиеся полным успехом. Рапортуя Вам, наш дорогой вождь и учитель, о создании нового препарата, просим Вас, дорогой товарищ Сталин, в ознаменование Вашего дня рождения и как знак того, что любые победы советского народа неразрывно и навсегда связаны с Вашим именем, разрешить:
– назвать новое, синтезированное вещество в Вашу честь. Предлагаем именовать новый препарат ИСТАЛом, что означает И. – Иосиф, Стал. – Сталин…»
Но главное, главное-то Берия углядел. Письмо подписано Орловым – идиотом, ублюдком, начальником одной из шарашек. Она, та шарага, в городке Владиславле находится и официально называется особое техническое бюро при тридцать третьем НИИ Министерства госбезопасности.
Боже, отлегло! Как же хорошо на душе стало! Он, Берия, и не виноват ни в чем! Формально он даже за ту «шарагу» не отвечает, к атомному проекту она отношения практически не имеет, а он теперь зампредсовмина, а не комиссар госбезопасности. Просто дурак этот Орлов, не быть ему больше полковником! Сунулся поперед батьки в пекло. Бухнул в колокол, не заглянувши в святцы, решил отрапортовать раньше времени – быстрее, на самый верх, в обход непосредственного начальства – прямо вождю! За это я с них, конечно, стружку со всех сниму – а начальник особого отдела под трибунал пойдет – но все равно речь-то о победе, о достижении, о том, чем он, лично Берия, может гордиться. О чем просто до поры до времени не докладывал, приберегал, хотел поднести поэффектней. И вот – дождался. Опередили! Лизоблюды, дармоеды! Всех в бараний рог!
– Товарищ Сталин, я полностью в курсе событий.
– Да, Лаврентий? – переспросил вождь издевательски. – В курсе ты? Тогда скажи, почему не ты у меня за своих ученых просишь? Не ты препарат-шмапарат моим именем назвать предлагаешь? Почему твои химики нахимичили что-то – а я не от тебя узнаю? Что они там именем Сталина назвать хотят? Может, слабительное? От геморроя лекарство? Клистир в жопу вставлять?
– Никак нет. Товарищ Сталин, речь идет о новом, синтезированном в нашей специальной лаборатории во Владиславле препарате. Впервые в мире мы получили лекарство против усталости. Несколько граммов или миллиграммов этого вещества дают необыкновенный эффект – человека прямо настоящим героем делают. Он может не спать трое суток, работать трое суток без остановки, выполнять любые задания партии и правительства. Причем производительность труда тоже повышается в несколько раз. Неважно, какой работой занят товарищ. Шахтер угля больше дает, физик формулы лучше пишет, музыкант оратории сочиняет.
– Вот как, Лаврентий? Да такие ведь вещества у Гитлера были! И американцы их использовали. Как назывались у них, помнишь? Витамины-шметамины?
«Все помнит, ничего не забывает хозяин, хоть и пьет много, хоть и возраст – все время с ним приходится ухо востро держать, никогда нельзя расслабляться».
– Товарищ Сталин, фашисты использовали для своих летчиков и разведчиков так называемые амфетамины – специальные синтезированные наркотики. Они действительно оказывали положительное воздействие на тех, кто их потреблял, только у них сильные побочные отрицательные эффекты были. Один раз их примет человек, другой раз – а на третий уже без этого препарата жить не может. А когда снова его наглотается – начинает с ума сходить. А наш советский препарат – он, как химики из спецлаборатории уверяют, без вредных последствий.
Берия чуть помедлил, думая, стоит ли сразу выкладывать карты на стол, рассказывать о другом эффекте, что приносит препарат, или приберечь. Но потом все-таки принял решение: раз уж его опередили, придется засвечивать все до донышка – а то ведь хозяин может выдернуть непосредственно начальника лаборатории Орлова или начальника НИИ Кривцова да и выпытать все у них.
– А самое главное, – продолжил всесильный зампредсовмина, – это вещество особенные способности человека обостряет.
– Что за особенные?
– Человек как бы видеть насквозь начинает. Мысли угадывать. Сквозь стену замечать, что другие делают. Карты определяет, в сейф спрятанные.
– Вот как? – неожиданно неприятно ухмыльнулся Сталин. Посмотрел, не мигая, своими желтыми глазами тигра-людоеда, параноидального старца. – Значит, ты поэтому про вещество не докладывал? Узнать сперва хотел, что у товарища Сталина на уме? Мысли мои прочитать задумал?
«И непонятно: то ли впрямь подозревает он меня? Или, может, проверяет? С ним никогда нельзя быть ни в чем уверенным!»
Берия сказал отчасти обидчиво:
– Никогда даже не думал в подобном направлении.
Вроде попал в точку. Хозяин, видимо, не гневается. Отлегло.
– Тогда почему не докладывал раньше?
– Средство пока как следует не испытано, товарищ Сталин, не доработано.
– Что ж они там у тебя недоработанное вещество назвать моим именем хотят? А потом вдруг выяснится, что оно человека убивает? Что люди говорить будут? Твой «истал» убил человека, да? Станут говорить: он «сталина» наглотался и умер, да? Нет, Лаврентий, скажи товарищам: имя товарища Сталина никакому лекарству давать не надо. Это личная нескромность – именем товарища Сталина лекарство называть. Если хочешь – своим можешь называть, Лаврентий. «Берий» – хорошее название для препарата, да?
– Что вы, товарищ Сталин, я человек маленький, – пробормотал всесильный зампредсовмина.
Не хватало ему личную нескромность перед лицом вождя проявить. Один раз согласишься, чтоб тебя возвеличили – хозяин потом век тебе поминать будет. У нас в стране только одного товарища Сталина можно славословить, это Лаврентий Павлович зарубил себе на носу давным-давно – потому и прожил до самой смерти хозяина и даже немного дольше.
Семья Нетребиных. Степан
Для простых заключенных в «шарашке» высота, на которой решались их жизни, была непредставимой. Они даже вообразить не могли, что вожди могут обсуждать их личную судьбу или хотя бы плоды их труда. Маленький мирок, в котором Степан Нетребин жил и трудился вот уже пять лет, был почти герметично замкнут. В сущности, он не слишком отличался от его ленинградской лаборатории. Организация дела оказывалась еще и лучше. Все необходимые материалы и реактивы доставлялись беспрекословно, даже с лихвой. И научные журналы – причем заграничные: французские, американские и британские. Можно было не терять времени на дорогу на работу и с работы. Лаборатория размещалась здесь же, в монастыре, семьдесят пять шагов пешком. Можно было задерживаться в лаборатории аж до самого отбоя – а можно обсуждать результаты с соседями по столам (и нарам) хоть до утреннего подъема. И не приходилось думать о хлебе насущном: три раза в день наложат в миску щей да каши – хоть невкусно, зато много, с горкой. И конечно, не сравнить с лагерной баландой.
Словом, ничто не мешало привилегированным заключенным утолять жажду познания за государственный счет, кабы не два обстоятельства. Первое – они все ж таки были рабами. И второе – язвила мысль о том, что все, чего достигла или достигнет лаборатория, будет поставлено на службу тому самому строю и тем самым людям, которые исковеркали их судьбы и судьбы их близких.
А коллектив в лаборатории сложился потрясающий. Прав был братишка Тема: столько умных, чистых, светлых людей Степан в подобной концентрации на воле не встречал. Чего стоил, к примеру, старик Каревский! Стариком в полном смысле он на самом деле не был, к сорок девятому году ему исполнилось пятьдесят четыре. Однако имел Павел Аристархович Каревский окладистую и седую, как у библейского патриарха, бороду и обладал столь обширными познаниями в самых разных отраслях, от астрономии до лингвистики, что на равных мог обсуждать и спорить по любой проблеме с узким специалистом. Еще в двадцать первом году, будучи в возрасте двадцати шести лет, он защитил в Московском университете докторскую диссертацию в области науки, которую сам и создал.
Каревский утверждал, что все происходящие на свете процессы, от урожайности ржи до заболеваемости оспой, от военных действий до несчастных случаев на производстве, носят циклический характер. Циклы бывают самые разные по длительности: многолетние, годичные, месячные (самый известный из них – тот, что существует у женщин в детородном периоде), суточные. Кто-то из людей является по складу своему жаворонком, с удовольствием встает с утра, бодр, весел и работоспособен в первой половине дня. А другой поутру хмур и нелюдим и работать по-настоящему начинает только после двух-трех часов дня, но засидеться за делом готов до двух-трех ночи, как Сталин. А еще Каревский носился с мыслью о том, что Солнце и пятна на нем неведомым (пока) образом определяют жизнь – как единичного человека, так и нации, империи и всего человечества. Правы, доказывал он, мыслители древности со своими гороскопами – особенно китайцы с их классификацией годов. Они знали (как и Павел Аристархович ведает теперь), что имеется некое циклическое воздействие со стороны внешнего мира (или безграничного космоса) на человека. Но вот что конкретно его оказывает, они не понимали. (Как не ведаем, увы, и мы!) Древние астрологи считали: влияют на нас Солнце и звезды. Но их действие – всего лишь некая модель, что просто отражает, утверждал Каревский, воздействие иных сил, покуда неизученных. Может быть, квантов. А может, и других частиц, еще неизвестных. Или иного, неоткрытого, четвертого измерения.
Павел Аристархович для каждого препарата, создаваемого в лаборатории, составлял подробнейшие схемы, как его использовать, по часам и дням недели. Для одной микстуры чайная ложка с утра равнялась по эффективности ложке столовой после ужина. Один препарат одному испытуемому следовало принимать по воскресеньям, а кому-то – по средам. В зависимости от жизненного цикла первому он предписывал десять микрограммов нового вещества, а второму – пятьдесят.
Сам Каревский был настолько убежден в собственной правоте и столь многоумен и красноречив, что своими идеями заразил всех коллег, особенно близких друзей (включая Степана Нетребина) и даже надсмотрщиков и соглядатаев. Всем близким он составлял и рассчитывал, как он называл, карты жизни (невежды могли бы обозвать их натальными гороскопами). Составил он таковой и Степе – во времена, когда они были мало знакомы, и он ничего еще не знал о его предыдущей жизни. Нетребин поразился, насколько тот точно угадал все его обстоятельства: в возрасте двадцати двух лет и четырех месяцев переезд в другой город; в двадцать шесть – ограничение свободы; тяжелейший период в лагере и близость смерти в тридцать, а потом, сразу, без перерыва – напряженная научная работа. На будущее тоже получалось у Степана интересно: на тысяча девятьсот сорок девятый год падала резкая смена сферы деятельности. Еще один год перемен приходился на тысяча девятьсот пятьдесят четвертый, а в шестьдесят четвертом Нетребина ждало колоссальное испытание, и должен он будет оказаться на грани жизни и смерти.
Вообще-то, Каревский увидел, что в шестьдесят четвертом Нетребин погибнет, просто облек свое ви́дение в столь тактичную форму. Сказал – испытание. Хотя из сорок девятого года, да еще из лагеря, год шестьдесят четвертый казался столь баснословно далеким, что даже как бы несуществующим.
Степан настолько верил Каревскому и его предсказаниям, что попросил его даже для своего сыночка составить «карту жизни». (О том, откуда он узнал про Юрия, речь впереди.) В целом у мальчика получилась жизнь долгая и счастливая, правда, не без перипетий: в четыре года ребенок обретет новую семью; женится после тридцати. Когда вырастет мальчик, станет много путешествовать: то ли работа с поездками будет связана, то ли хобби у него появится такое. Колоссальное испытание (аналогичное тому, что Степану предстояло пережить в шестьдесят четвертом) ждало Юрия Степановича в восемьдесят восьмом году, а после его линия судьбы истончалась. Впрочем, из монастыря города Владиславля, из-за колючей проволоки, из сорок четвертого, даже завтрашний день казался весьма призрачным – что уж там говорить о годе восемьдесят восьмом.
А о том, что у него есть сын, Степан узнал из письма, что добралось к нему в лагерь летом сорок первого. Осужден он был с правом переписки, вот и послала Елена Косинова ему наудачу в ГУЛАГ депешу. Повествовала об отъезде вместе с Марьей Викторовной в Красносаженск, о тамошнем житье, а главное, о рождении сына и о том, что нарекла она его Юрой, а отцом записала Нетребина. Письмо это добралось до Степана в один день с известием о том, что началась война, а точнее, в начале июля сорок первого года. Наряду с голодом физическим в лагерях практиковали голод информационный: никаких газет, радиопередач, никакой информации о том, что происходит на воле. О том, что фашисты напали на Советский Союз, Степан узнал с опозданием в десять дней.
Елене, конечно, он ответил – однако даже не надеялся тогда, что его письмо доберется до адресата. Впоследствии выяснилось, что оказался Степан в своих расчетах абсолютно прав: нацисты с запада наступали быстрее, чем двигалась с востока советская почта. А писал Нетребин о вещах, которые он считал в тот момент самыми важными: чтобы Лена берегла сына, чтобы ради его же блага дала ему другие фамилию и отчество и чтоб забыла невенчанного мужа и постаралась найти на свободе хорошего человека, который смог бы заботиться о ней и о ребенке. Письмо не дошло, переписка заглохла. Вскоре Степе в лагере стало вовсе не до писем, да и не до мыслей о воле. Надзиратели с началом войны стали лютее к внутренним врагам, повышали нормы выработки, а пайки урезали. Сперва Нетребин стал просто изматываться, а потом начал доходить.
Следующая депеша от Лены достигла его во владиславльской шараге только три с лишним года спустя, ближе к концу сорок четвертого. Косинова с прискорбием извещала о гибели в Красносаженске мамы Степана и его отчима. Сквозь нарочитую бодрость письма (рассчитанную на военную и лагерную цензуру) виделись обстоятельства тягостные: весь родной город Нетребиных разбит; есть нечего; жить негде. Правда, писала Лена, Юрочка, несмотря на хороший аппетит, растет крепким, бодрым и смышленым, она на него ни нарадуется. Услышав сожаления по поводу хорошего аппетита мальчика, Степан понял, что они там, в Красносаженске, просто люто голодают.
Эх, мог бы он с ними хотя бы поделиться своей, ставшей в шараге изрядной, пайкой! Но помочь Лене Нетребин был не в силах. Разве что дать ей волю, предоставить свободу от воспоминаний о нем. От тянущих ко дну мыслей о том, что она жена ничтожного зэка. И он снова написал Лене примерно то же, что корреспондировал в первом письме. Уверенность его в собственной правоте за минувшие три года только окрепла. Он опять повторил своей бывшей возлюбленной: она не должна ломать свою жизнь из-за него, ей надо его забыть, выйти замуж и вырастить Юрочку достойным человеком. Он написал это, поразмыслил и приписал: достойным советским человеком. Плетью обуха не перешибешь, думал Степан. С советской властью его ребенку нечего тягаться. Мы попытались с братом о ней всего лишь раз поговорить меж собой откровенно – и вот чем кончилось! Пусть уж его сынок и Лена лучше, чем он, приспособятся к этому монстру.
Ответное письмо Лены оказалось спокойней. О себе она коротко сообщала, что жизнь вроде бы налаживается. О том, как она наладилась, Нетребин воочию увидел осенью сорок пятого. Однажды его вызвали в кабинет «кума», то есть начальника оперчасти. Когда Степан явился в келью, ранее принадлежавшую настоятелю, он увидел там красивую, хорошо одетую и смутно знакомую даму. Только звук голоса и отсвет улыбки свидетельствовали: то была Лена. «Кум» с почтением (которое целиком относилось к Лене) вышел.
Они с полчаса примерно поговорили.
Елена поведала Степе, что старается жить, как он ей советовал: то есть главным образом для сына. Она уехала в Москву, а там и впрямь нашла хорошего человека, который любит Юрочку и старается о нем заботиться. У товарища этого в Москве оказалась большая квартира, сам он не молод, семья у него погибла в войну, жена и две дочери, такая трагедия. Страсти между ним и ею, конечно, никакой нет, но человек он хороший, добрый. К тому же достойный: боевой генерал, дошел до Берлина и в Параде Победы участвовал.
В тот момент Нетребин прислушался к своему сердцу и понял, что он и в самом деле не испытывает по отношению к Лене никаких чувств: ни любви, ни ревности, ни даже тепла. Она была совсем чужая женщина, хотя и приятная ему, которой он искренне желал блага. Но вот своего сына (которого ни разу не видел) он любил. Любил и мечтал, чтобы судьба у него сложилась счастливо. И для того чтобы было хорошо мальчику, Степан хотел, чтобы в жизни бывшей любимой все шло ровно да гладко. Судя по тому, как перед ней пресмыкался начальник оперчасти майор Путятин, у нее и впрямь жизнь сложилась неплохо, а новый муж был в столице большим человеком.
Больше Лена ему не писала. И не приезжала. Стал писать сын. Выглядело это так: сначала шли длинные и худые буквы: «Здравствуй, папа!» – а потом ручку брала Елена и строчила своим почерком (но слова ребенка, детские выражения): «Мы ходили с мамой в зоопарк, мне понравился там слон, жираф и воробьи».
Себя Степан считал совсем пропащим. Несмотря на то что срок у него кончался в пятидесятом году – а Каревский предсказал ему жизнь как минимум до шестьдесят четвертого, – он полагал, что из заключения его не выпустят. Что-нибудь да придумают – законное, незаконное, легальное, нелегальное: то ли еще навесят сроку, то ли расстреляют втихаря или отравят – но не выпустят. Уж слишком секретными и важными вещами они занимались.
В лаборатории работали несколько вольняшек. А научное руководство осуществляли доктор химических наук, профессор Серебрянский из Москвы и ленинградский медик, тоже профессор, по фамилии Женский. Задачи перед ними ставил полковник МГБ Орлов: создать стимулятор, аналог американского амфетамина и немецкого метадона – однако, по возможности, без отрицательных побочных эффектов и без эффекта привыкания.
Первую часть задачи – создать препарат – они выполнили без особого труда и быстро. Даже до конца войны успели. А вот со вторым пунктом: нивелировать побочные эффекты – приходилось посложнее. Нетребин – он же, черт побери, ученый! – увлеченно экспериментировал, перебирал варианты, искал разгадку, ждал озарений. Работавший с ним в паре Каревский был гораздо циничней, он остужал энтузиазм молодого коллеги короткими замечаниями вроде: «Когда мы с тобой добьемся успеха, главными потребителями нашего препарата станут чекисты – чтобы меньше уставать на ночных допросах».
Всякое лекарство нуждается в апробации. Они начинали испытывать препараты на мышках. Потом – на собачках. Животные после приема гораздо быстрее сучили лапками и выглядели куда более жизнерадостными. У них даже шерсть начинала лосниться.
Однако грызуны и шарики с дружками не могли донести до исследователей всю гамму ощущений от приема препаратов. Не способны они были также поведать о муках, когда возникал синдром отмены. Поэтому новую фармакопею требовалось испытать на людях.
Добровольцев в ГУЛАГе найти оказалось нетрудно. Достаточно лишь пообещать заключенному усиленную пайку, с сахаром и тушенкой, сон в тепле и – главное! – не работать. По этому поводу жестковато шутил Каревский: «Не создадим препарат – нас самих переведут в подопытную группу».
Он же, Каревский, выдал идею, благодаря которой исследования увенчались успехом. Он, используя натальную карту человека, рассчитывал для каждого пациента наиболее благоприятное время приема препарата. Он же сам, первым, на себе испытал новое изделие.
Степан ассистировал ему. Вряд ли когда-нибудь он забудет, как его старший товарищ, седая борода лопатой, сидел, с полузакрытыми глазами, раскачиваясь, время от времени давая указания: «Посчитайте мне пульс» или: «Померяйте давление». И Нетребин, вместе с профессором Женским, заносили в лабораторный журнал, наряду с объективными данными о состоянии здоровья, его субъективный отчет: «Есть ощущение тахикардии и повышенного давления. Кровь приливает к голове. Есть чувство повышения температуры, особенно в верхней части туловища. Мысли становятся более стремительными, словно лихорадочными». А потом: «Мысленные картины быстро сменяют одна другую. Вижу наш монастырь – как бы с высоты птичьего полета. Перед воротами много людей. Стоят автомобили, они диковинные, с обтекаемыми формами. Люди одеты в яркие разноцветные одежды. Одни входят внутрь монастыря. Покупают в кассе билеты. Я вижу: здесь музей. Я будто бы нахожусь в будущем».
Профессор Женский тогда не поверил Каревскому. Он подумал, что Павел Аристархович просто решил их подурачить. Однако Степа знал: его старший товарищ шутить наукой не будет. Однако, как бы там ни было, видения Каревского они в лабораторный журнал не занесли и полковнику Орлову о них не доложили.
В следующий раз они постарались придать опыту с ясновидением более научный характер. Нетребин тогда разместился в соседнем с лабораторией помещении. Азартные игры в шарашке, как и в любом лагере, были запрещены. Для того чтобы повысить эмоциональность восприятия, Каревский предложил нечто вроде карт Таро. Наделали прямоугольных листочков, на них изобразили четыре различных символа. На первом – пятиконечную звезду, на другом – волны, на третьем – крест, на четвертом – облако.
Впоследствии им эти звезды и кресты припомнят и в обвинительном заключении по поводу пятиконечной напишут: «Проявили издевательское неуважение к символу революции и победы пролетариата». Изображение креста вызовет другую реакцию: «Пропаганда фашизма и его символов». Почему в случае звезды подследственные проявляли неуважение, а крест, напротив, в их исполнении пропагандировал нацизм? А может, как раз наоборот, они проявили неуважение к кресту? И пропагандировали звезду?
Однако с обвинительным заключением в сталинской тюрьме не поспоришь и вопросов прокурору не задашь. Таков уж был тот жанр: человека могли обвинить во всем на свете – и точно за то же кругом оправдать и наградить. Впрочем, случаи с оправданием, и тем паче с награждением, были ничтожны и единичны. Обвиняли – в десять, тысячу, миллион раз чаще.
Однако в сорок девятом пока ничто не предвещало беды, и друзья во владиславльской шарашке проводили опыты. Каревский, принявший препарат в нужный, рассчитанный специально для него момент, удалялся вместе с Женским в отдельную келью. Нетребин, сидевший в одиночестве в другом помещении, наугад доставал карту, спрашивал по местному телефону: какая? Женский, снимавший трубку аппарата, передавал команду Каревскому. Тот пытался угадать масть.
Испытания продлились около получаса. Дольше не получалось, резкая острота восприятия, проявлявшаяся поначалу у Каревского, сменилась апатией. И по ходу дела не возникло у Степана ощущения, что старший приятель обнаруживает уж какую-то особенную проницательность. Бывало, попадал в точку, но случалось и «молоко». Однако если бы Павел Аристархович действовал всегда наугад, он, по теории вероятности, угадывал бы в среднем лишь одну карту из четырех, и суммарный результат не превысил бы двадцати пяти процентов. Но когда они подсчитали итоги, оказалось, что угаданных карт – больше сорока процентов! Это невозможно было объяснить ничем – только ясновидением.
Об успехе доложили Орлову. Начальник шарашки возбудился чрезвычайно. Это ж какие перспективы открывались! За них в кителе можно уже сейчас дырку под Звезду Героя вертеть. И погоны примерять генеральские. Какое народнохозяйственное, а главное, оборонное значение может иметь препарат! Станут ненужными разведчики и даже следователи. Сел в кабинете, принял микстуру – и видишь как на ладони: карта американских военных баз или зловещие замыслы врагов народа и диверсантов.
Орлов совместно с Женским и Каревским определили план дальнейших исследований.
По реке на барже доставили новых подопытных кроликов – заключенных. Вместе с ними испытания на себе снова решил провести Каревский.
Исследования организовали, как положено, по двойному слепому методу. Одна группа испытуемых принимала экспериментальный препарат – каждый человек в строго определенное Каревским время. Вторую, контрольную группу, потчевали плацебо. Притом даже организаторы опытов не знали, кто получает настоящие пилюли.
Спустя месяц подвели итоги. И выяснилось, что в контрольной группе, как и положено, процент угадывания масти составил ровно двадцать пять, притом он не зависел от времени суток, погоды или уровня образования. А вот те, кого подкармливали экспериментальным лекарством, продемонстрировали совсем иной уровень проницательности. В среднем получилось около тридцати трех процентов! Правда, меньше, чем показывал единолично Павел Аристархович, – но все равно данные означали: препарат – работает! Кстати, открылась довольно странная картина (которая тоже потом ляжет в обвинительное заключение, как вульгарно-социологическая и противоречащая марксизму): чем выше был уровень образования испытуемого, тем большую проницательность после приема вещества он проявлял. Сам Каревский, доктор наук с двадцати пяти лет, со своими сорока процентами был тому живой пример.
Приближалось семидесятилетие вождя, и полковник Орлов замыслил авантюру. Он решил действовать единым махом: или грудь в крестах, или голова в кустах.
Начальник шарашки справил командировку, выехал в столицу и через фронтового друга по СМЕРШу, который имел выход на личного секретаря Сталина, передал Иосифу Виссарионовичу свое письмо (приведенное выше).
В то же самое время в бывшем Владиславльском монастыре плохо стало с Каревским. Синдром отмены, почему-то не проявлявшийся у него ранее, вдруг накрыл Павла Аристарховича с головой. У него началась ломка. Холодный пот, тяжелое дыхание, судороги, угнетенное сознание. На Каревского было страшно смотреть. Он мучился. Начал бредить. Точнее, его состояние было очевидным бредом для других помещавшихся в келье заключенных. Однако Степан понимал, что старший товарищ, возможно, в те минуты что-то про-видит и потому пытался как можно тщательней записать его отрывистые слова. Свои тогдашние заметки, исполненные микроскопическими буквами, он пронес впоследствии сквозь все свои лагеря. Ему выпал шанс сопоставить их с действительностью. Порой удавалось находить просто поразительные совпадения. Впрочем, отдельные куски видений Каревского оказались полностью невнятными – может, потому, что время предсказаниям сбыться еще не наступило?
Быстро-быстро, но мелко и тщательно Степан записывал за мечущимся в бреду Павлом Аристарховичем:
«Тиран умирает. Гроб. Колонный зал.
Москва. Снег. Март. Хотели женщин праздновать, а попали на поминки.
Люди, люди, люди! Давка. Ломятся. Умирают. Гибнут. Не жалеют себя – все равно ведь: ОН умер. Зачем жить?»
А вот еще:
«Первый полет. Радость. Толпы на улице. Самодельные плакаты. Все кричат, машут. И он на открытой машине. Простое лицо. Майорские погоны».
И еще: то, что для Степана до самого конца его жизни так и осталось желанным, но невоплощенным:
«Революция! Революционеры засели в небоскребе на Красной Пресне. Коммунистические правители бегут из Кремля. Они сдаются восставшим, стреляются. Под рев толпы скидывают с пьедесталов старые памятники. Новый лидер России с танка провозглашает свободу».
А потом Каревский приоткрыл глаза, увидел, что рядом с ним Нетребин, и начал лихорадочно говорить: «Степа, помни, год шестьдесят четвертый, ты должен отомстить всем своим недругам, всем, кто погубил тебя и твоего Тему. Есть у тебя такая миссия на Земле». После этих слов он потерял сознание. Судороги начали сотрясать все его тело. Нетребин помчался за препаратом. Он готов был дать его старшему другу – хоть тот категорически запретил. Какая разница: ломка, привыкание – вещество могло в тот момент спасти! Однако в лаборатории экспериментального средства к тому времени просто не осталось, все запасы, до крошки, ушли на последнюю серию опытов.
А под утро Павел Аристархович скончался. Вскрытие показало: от острой сердечной недостаточности.
Вернулся из столицы Орлов. Известие о смерти заключенного, первым испытавшего на себе несостоявшийся препарат «истал», явилось для полковника сильнейшим ударом. А вскоре отрицательные побочные эффекты проявились и у тех зэков, на ком препарат исследовался. Слава богу, никто больше не умер, но ломки, судороги, депрессию, тошноту – в разной степени – зафиксировали у всех.
А тут – беда не приходит одна – явилась из Москвы, из Министерства госбезопасности, комиссия: генералы, полковники, химики, медики, фармацевты. На допросы таскали всех, начиная с Орлова и кончая уборщиками и поварами. В том числе, конечно же, и Степана. Он, потрясенный смертью друга и размахом болезней среди тех, на ком ставились опыты, заявил, что считает эксперименты бесчеловечными, и попросил перевести его в другой лагерь, пусть даже с гораздо более тяжелым режимом. Ему велели оформить свою просьбу документально – он написал.
Впоследствии эта бумага легла в основу нового обвинения против него. С подачи комиссии против Нетребина и других ученых-заключенных возбудили дело о контрреволюционной деятельности. В вину им ставился саботаж, диверсии, выразившиеся в отравлении советских граждан, и контрреволюционная агитация, которая состояла в восхвалении зарубежной науки, техники и образа жизни. Суд навесил на Степана, как и на его товарищей, новый приговор: двадцать пять лет лагерей.
Исследования прекратили. Препарат, над которым шла работа, был признан вредным и ненужным. Всю документацию по нему уничтожили: просто облили бензином и сожгли в монастырском дворе. Деятельность особого технического бюро при НИИ номер тридцать три прикрыли. Во Владиславльский монастырь перевели шарашку по производству реактивных двигателей.
Полковника Орлова понизили в звании до майора и перевели на Семипалатинский ядерный полигон. Вольных ученых, трудившихся во Владиславле, раскассировали кого куда. Женского, к примеру, перебросили в Подмосковье, на Кошелковский завод «Химпрепарат». А всех заключенных, каждому из которых навесили новый срок, рассовали по разным лагерям на территории Союза, подальше друг от друга. Нетребина, к примеру, отправили в Красноярский край, на Енисей, строить новую, самую крупную и мощную в мире гидроэлектростанцию.
Все правильно предсказал ему великий покойный Каревский: в тысяча девятьсот сорок девятом году он резко сменил направление своей деятельности, последние пять лет до того он, хоть и в заключении, трудился с логарифмической линейкой в руке, ничего тяжелее карандаша не держал. Теперь приходилось сызнова привыкать к совковой лопате и бетону.
Оставалось Нетребину только ждать пятьдесят четвертого, новых перемен, обещанных в его жизни бедным Павлом Аристарховичем. Впрочем, о том, что он когда-нибудь выйдет на волю, Степан теперь даже не мечтал. Он только смел надеяться, что, может, устроится куда-нибудь придурком: хлеб печь или, может, в лагерный медпункт, фельдшером.
Жажда жить и выжить снова расцвела после того, как еще во Владиславле он получил письмо от сына. Наверняка благодаря Елене мальчик писал ему довольно часто. Вот и в тот раз он, уже восьмилетний, тщательными прописями, в линованной тетради сообщал: «Здравствуй, папочка! Я живу хорошо. Погода у нас в Москве хорошая…» И Нетребина вдруг охватила такая любовь к этому еще ни разу не виденному им мальчику, такое желание оказаться с ним рядом, разговаривать, учить, рассказывать, лелеять! У него даже дыхание перехватило, и он понял: ради этой мечты можно стараться дожить.
Наши дни. Варя Кононова
Она все-таки позвонила ему.
Какие слова Лешке сказать, чтобы он понял, что она… Точнее, чтобы он не понял, что она звонит ему потому, что он ей интересен: как человек, как парень, как мужчина? Как замаскировать этот к нему человеческий интерес под служебный? Какой бы повод придумать? Да ведь он разоблачит. Или – может разоблачить. Ведь он ясновидец. А может, и хорошо, что разоблачит?
И, толком ничего не придумав, она нашла его номер в служебной базе и, взяв свой мобильник – чтобы уж потом не отвертеться, а он бы точно знал, где ее найти – махом набрала десять цифр. И не стала даже думать над самыми первыми словами, положилась на импровиз. И когда он ответил – голосом глубоким и заинтересованным – само выскочило:
– Алексей? Мне надо с вами увидеться.
Данилов
Ни фига я не чувствовал, кто мне звонит. Не умею я такого предчувствовать. Радиоволны – слишком тонкая штукенция, чтобы их несовершенной интуицией слышать. Даже моей. Поэтому был мне подарок. Я сразу узнал ее голос – хоть раньше ни разу по телефону не слыхивал. А слова, что она сказала, были подобны песне. Были медом на ее губах, маслом на моем сердце:
– Алексей? Мне надо с вами увидеться.
И сердце само подсказало мне ответ на столь прямое предложение – хотя, может, стоило включить ум и расчислить что-то хитренькое, заманивающее девушку прямиком в ловушку-кроватку. Но я сказал безыскусно:
– И мне с вами – тоже. – А потом продолжил уже напористо – напор ведь в данном случае даже более подходящий элемент игры, чем деланое безразличие: – Когда? Давайте прямо сейчас?
– О нет. – Она засмеялась, и вот тут уже началась игра, девушка преодолела ужасное смущение оттого, что она, ах-ах, позвонила первой, и дальше мы каждый свою партию разыграли как по нотам: мужчина нападает, гонит, бежит; женщина стыдливо прикрывается, вырывается, уворачивается, убегает. – Уже поздно.
И впрямь, четверть одиннадцатого вечера.
– Да-да, – сказал я, – ведь ночные допросы теперь запрещены.
Она не приняла шутки, трубка отдавала холодком – может, там у них затрагивать подобные темы не принято? И я как бы подхватил неловко повисшую мысль:
– Тогда давайте завтра. Поужинаем вместе?
– Лучше пообедаем.
– В смысле бизнес-ланч?
– Ну да, – улыбнулась она на другом конце провода, – именно бизнес. – В ее интонации я ясно прочитал, но для того и не надо быть экстрасенсом: станешь правильно себя вести, в следующий раз состоится встреча без приставки «бизнес», а может, и не ланч будет, а ужин, или даже, даст бог, завтрак. Впрочем, это я фантазирую. Мужчины обычно легко воспламеняются и воображают всякое по поводу тех дам, что им любы, и данных ими обещаний.
– Где вам удобно?
И тут последовал небольшой диалог-экскурс по заведениям Москвы, из которого каждый из нас сделал вывод, что собеседник тоже не лыком шит и в точках общепита столицы толк знает: где хорошо, где плохо, где можно, где нельзя, где вкусно, где нет и что чего сколько стоит. В итоге сошлись на ресторанчике «Огнь» (именно так, без срединного «о») на Таганке: в меру демократично и довольно шумно. И все вроде свои, но никто никого не знает и можно поговорить.
Да! Тот день преподнес мне настоящий подарок! И не миллион зелеными, что посулила безутешная вдова Нетребина, а завтрашняя встреча, которую обещала Варвара, была причиной, что засыпал я в тот вечер с улыбкой на устах.
А когда проснулся, первая мысль оказалась не о Варе, а о вдове Алине Григорьевне. Была эта идея ясна и бесспорна: я ДОЛЖЕН принять ее предложение. Именно так она прозвучала, категорическим императивом: должен принять. Мозг, изрядно отдохнувший в процессе ночного сна, сам собой выдал решение: надо согласиться с Нетребиной, подписаться на ее расследование – но не ради мифического миллиона, а просто потому, что НАДО, не знаю почему. Своей интуиции я привык доверять – еще бы, я, можно сказать, ею живу и снискиваю хлеб насущный. Поэтому у меня даже не возникло вопроса, послушать или нет свой внутренний голос. Разумеется, да!
А потом случилась вещь, которую я не стал списывать на свои особенные способности. Она происходит со всеми людьми и означает лишь то, что обе стороны, участвующие в переговорах, обдумали условия, и каждый, со своей стороны, понял, что кондиции его устраивают.
Короче, в пять минут одиннадцатого утра мне позвонила Алина Григорьевна. Похоже, она изо всех сил дожидалась времени, когда, по правилам этикета, станет прилично мне телефонировать.
Она не передумала меня нанимать, однако про миллион, конечно, брякнула вчера для красного словца, будучи в пограничном своем слезливом состоянии. Я не стал хватать ее за язык и кричать по-детски, что «первое слово дороже второго». И мы спокойно договорились, что ее слова об авансе в семьдесят тысяч долларов остаются в силе – однако гонорар мой в случае успеха составит «всего» двести пятьдесят тысяч «зеленых». Все равно получалось больше, чем мой годовой заработок, за который я отчитываюсь перед налоговой. Нетребина сказала, что ее юрист разработает договор, и она пришлет его мне. А пока она попросила меня приехать. Мы договорились с ней встретиться на бульваре, у выхода из метро.
Сегодня Алина представляла собой разительный контраст с собой вчерашней. Тогда она была вся на взводе и несла в истерике все подряд. Сегодня же передо мной предстала выдержанная молодая дама с безупречными манерами.
– Пойдемте, – молвила она, – я покажу вам место убийства.
Она взяла меня под руку. Рука ее была ледяной.
Мы пошли по середине бульвара. Несмотря на погожий денек, народу было немного: пара мам с колясками, двое пенсионеров-шахматистов на лавке да плюс парень с девчонкой, целующиеся на другой. Впереди нас шла еще одна парочка, довольно смешная: и он и она сплошь в коже – у обоих тяжелые сапоги до колен, штаны, косухи и даже кепки. Притом она целомудренно держала своего брутального друга за кончики пальчиков.
– Тогда, – Нетребина со значением выделила это слово, – здесь никого не было. Ни одного человека. Я выглядывала в окно… Вот здесь, – она указала место.
Песок на месте убийства оказался чуть темнее, чем всюду. Рядом лежали четыре гвоздички: две красные и две белые.
– Он лежал здесь на спине, весь в крови, – прошептала Алина. Выдержка оставила ее. Казалось, она вот-вот опять разревется.
– Пойдемте отсюда, – я потянул ее за руку.
– А как же… Я думала, что вам нужно тут побыть.
– Совсем необязательно.
Я огляделся вокруг. Насколько я мог судить по телевизионным новостям, довольно часто случается, что само убийство, преступник и жертва запечатлеваются камерами видеонаблюдения. Но, похоже, не в этот раз. Никаких камер вокруг я не заметил. Видимо, убийца рассчитывал на это – а значит, он хитер и был подготовлен. А может, ему просто повезло.
– Я посмотрела в окно. И сквозь листву, сквозь деревья вижу: что-то на бульваре чернеется. Перед этим когда я к окну подходила, такого не было.
– А сколько времени прошло, как вы в предыдущий раз смотрели?
– Полчаса, наверное. И меня как толкнуло что-то. Показалось, что на бульваре кто-то лежит. Я оделась – и бегом. А он – там. И уже, – голос у нее прервался и нахлынули слезы, – мертвый.
Я подвел Нетребину к пустой лавочке.
– Извините. – Она вытерла платком слезы.
– А что, ваш муж возвращался с работы пешком?
– Да.
– Он всегда ходил на работу на своих двоих?
– Его офис здесь недалеко, на Волхонке. Иногда он прогуливался. Особенно если пробки. Но чаще все-таки ездил на машине. Тем более что днем тоже из офиса выезжал: в свои магазины или на переговоры.
– А где он тут у вас машину обычно оставлял?
– Подземная парковка под домом.
– А почему же он в день убийства пришел из офиса пешком?
– Не знаю, утром он уехал на машине, но она так и осталась возле работы.
– Почему, как вы думаете, он пешком пошел, а не на автомобиле поехал?
– Когда я тогда выбежала, бросилась к нему, – заметила, что от него попахивает. Спиртным. Наверное, не захотел рисковать, за руль садиться. Тем более «дэпээсники» тут часто по ночам пьяных водил ловят. Господи, как же бывает в жизни, Алеша, как же бывает! Может, если б он на машине поехал – ну и что с того, если б его пьяного задержали?! Ну, прав бы лишили, может, на десять суток бы посадили – но он ведь был бы живо-о-ой!
Я хотел сказать, что если бы обошлось в этот раз – не обошлось бы в другой. Судя по всему, мужа ее пасли. Эти странные угрозы в открыточке из Германии, окровавленные бусы, вдруг появившийся Павлик – не похоже, что убийство было чистой случайностью. Но говорить вдове об этом я счел неразумной жестокостью. И только молвил:
– Не стоит растравливать себя. Лучше думать о том, что мы с вами найдем убийцу и тем отомстим за Михаила Юрьевича. Жажда мести – значительно более плодотворное чувство, чем уныние.
Алина покорно кивнула. Похоже, я при ней пока исполнял обязанности не столько сыщика, сколько играл привычную роль психотерапевта, утешителя.
– Вы что-нибудь вспомнили дополнительно, – продолжил я, – о тех вещах, с чем приходили в первый раз? Про открытку из Германии? Про бусы в крови?
– У меня все название того города вертится в голове. Какой-то маленький, немецкий. Ротбурт, Равенсбрюк? Что-то в этом духе. А больше – ничего.
– А что с тем стишком? Про год и твой черед?
– Знаете, я вспомнила. Один маленький момент. Когда Миша открытку рвал, он злобно прокричал – как будто полемизировал с кем-то, спорил. Крикнул он что-то вроде: «Это же не я был! Отец!»
– Отец? Его?
– Представления не имею.
– А вообще-то, родители Нетребина живы?
– Мама умерла года четыре назад. А отец погиб давно.
– Погиб? Это как?
– Он любил походы, туристом был. Ну, то есть он был ученым, химиком, доктором наук. Преподавал, лекции читал, стал профессором, замзавкафедрой. Но в душе его отец был (как вдова его покойная, свекровь моя рассказывала – да и Миша тоже) странник, путешественник. У него целая компания была, с которой они в походы ходили. У них в том смысл жизни был. Всю осень, зиму, весну к большому летнему путешествию готовились. Закупали или доставали при случае тушенку, сырокопченую колбасу, чай индийский. Это еще советские времена были, когда в магазинах не купить ничего. Ну, и снаряжение тоже: чинили, чистили. Тренировались. Ходили в мини-походы: на Первое мая обязательно, а потом на Девятое. А иногда и все майские праздники объединяли и уходили в большую экспедицию. Ну, потом, конечно, осенью раз выбирались. На Новый год – на лыжах. А главное путешествие было – летнее. На целый месяц отправлялись. Ну, вот однажды он и не вернулся.
– А как погиб?
– Обстоятельства до сих пор до конца не выяснены.
– А когда это случилось?
– Еще в перестройку. Тогда Горбачев у власти был. Году в восемьдесят седьмом. Или в восемьдесят девятом.
– А вы точно не можете припомнить?
– Я посмотрю, если это важно. У меня осталось его свидетельство о смерти.
(Я же вспомнил пришедшую ко мне цепочку цифр и был почти уверен: отец Нетребина скончался в 1988-м. Интересное, похоже, мне предстояло дело!)
– А вы говорили, что у Михаила Юрьевича в последнее время были неприятности на работе, – продолжил я. – Они в чем заключались?
– К сожалению, я не в курсе. Миша меня в свою кухню не допускал. Я, конечно, могу судить: по отголоскам, обмолвкам. По тому, о чем он говорил с другими, по телефону. Как всегда, в его бизнесе проблемы начались с таможней.
– Какого рода?
– Ну, я в детали не вникала.
Мне показалось, что вдова Нетребина до конца не искренна. Знает, знает она более подробно, в чем заключались проблемы – только говорить не хочет.
– Наверное, они по серым схемам работали? – проявил я проницательность. – Или даже по черным?
Черные и серые схемы в ювелирке были секретом Полишинеля. Я слышал, что без контрабанды (явной и черной) или серьезного занижения таможенных пошлин (то есть серых схем) наши ювелирные бизнесмены работать бы не смогли. Ну, или смогли бы – но прибыль тогда была бы недостаточной, чтобы купить квартиру на Бульварном кольце и дачу на Новой Риге.
Нетребина только подтвердила мою догадку – сухо произнесла, закрывая тему:
– Я в Мишины дела никогда не лезла.
– В наше первое свидание вы говорили, что он очень напрягся и расстроился, когда прочитал эти вирши в открытке – про год и черед. Наверное, вы после убийства задним числом задумывались – почему?
– Да, я много думала. Понимаете, Алексей, в каком-то смысле мой Миша был фаталистом. Во всяком случае, свято верил в то, что на роду написано. Что существует что-то вроде книги судеб, где значится: что случится в жизни с каждым из нас. И что ты не можешь переменить свою судьбу – разве что только в деталях, но не в главном. А главное в ней – все равно предопределено.
– А что в его понимании было главным?
– Не бедность или богатство. Подобное, он считал, как раз изменить можно. Или вот, допустим, любовь. Ты сам, своими усилиями способен ее найти. Или испытать счастье. Но вот день и час, когда тебе суждено родиться – ты не переменишь. И тем более предопределено, когда ты умрешь. Во всяком случае, мой Миша в это свято верил.
– И когда же на роду было написано умереть ему?
– Он мне ничего не говорил, – печально помотала она головой.
– Но думал, что ему в нынешнем, две тысячи двенадцатом, году на роду написано что-то нехорошее?
– Он не распространялся, но полагаю, да. У него вся семья, во всяком случае, по мужской линии, коренные Нетребины, была немного с чудинкой. Скажем так, мягко: с чудинкой.
– А если сказать жестко? – улыбнулся я.
– А если жестко – с прибабахом. Или – с тараканами. Нет, они весьма достойные люди. Я их, правда, никого в живых не застала. Они умные были чрезвычайно, очень толковые, образованные – но какие-то несчастные. Неустроенные, что ли. Не полностью себя реализовавшие. Да ведь и времена были такие.
– Времена никогда не способствуют, – глубокомысленно заметил я и добавил: – Неудачникам.
– Как посмотреть, – не согласилась Нетребина. – Иные годы всех подряд перемалывают, и чем ты умнее и чище, тем охотней тебя смелют.
– Что вы имеете в виду?
– Войну. Репрессии.
– Нетребины пострадали?
– Не то слово. Мишин дед, его звали Степаном, был в Петербурге (то есть в Ленинграде) перед Великой Отечественной войной химиком, очень талантливым. Его арестовали вместе с родным братом, Артемом. Антисоветскую деятельность им пришили, шпионаж в пользу Финляндии. Артема расстреляли. А Степана отправили в лагеря. Он вышел только в середине пятидесятых, но уже больше не оправился, служил на какой-то фабрике на сто первом километре от Москвы. Умер в шестьдесят четвертом.
(Я услышал очередную дату из своего списка и внутренне возликовал.)
Вдова продолжала:
– Так вот, в заключении он познакомился с одним известным человеком – тоже не от мира сего. Но тот был настоящий пассионарий. Он умер, там же, в лагере, вроде даже чуть ли не на руках у Степана. Потом, много позже, уже в оттепель, его посмертная книжка вышла и он популярен стал. Каревский его фамилия. Слышали? Он еще прославился своей теорией, что все в жизни человека (и человечества) происходит циклически и связано с Солнцем. И еще какую-то люстру он изобрел, чтоб воздух озонировать.
– А, вспомнил, – откликнулся я без энтузиазма: я действительно отдаленно слышал имя.
Не хватало мне еще подробно изучать научные заблуждения былых времен.
– Так вот, этот Каревский для каждого своего друга-приятеля-сокамерника личные циклы составлял. Индивидуальные. И для деда Миши, Степана Нетребина, – тоже. И вроде бы действительно ему точка в точку предсказал: ты умрешь в шестьдесят четвертом. И, можете себе представить, дед Нетребин помер в шестьдесят четвертом, чуть ли не в точно указанный Каревским день.
– Может, Каревский поделился своим тайным знанием со Степаном Нетребиным? Научил его? Тот, в свою очередь, передал его сыну? Так и дошло до вашего мужа, Михаила?
– Все бывает в жизни, Алеша. Ведь вы посудите сами: Артем, брат нетребинского деда, был расстрелян в сороковом. Сам Степан Нетребин умер в шестьдесят четвертом. Отец, Юрий Степанович, погиб в восемьдесят восьмом. А мой Миша, Михаил Юрьевич Нетребин, был убит сейчас, в две тысячи двенадцатом. Чувствуете связь? Нетребины умирают раз в двадцать четыре года. Точно в год Дракона. Артем – в сороковом. В шестьдесят четвертом – Степан. Потом проходит еще двадцать четыре года, и гибнет его сын, Юрий Степанович, – в восемьдесят восьмом. А сейчас, в двенадцатом году, распрощался с жизнь мой Миша. Сын Юрия Степановича. Внук Степана. Внучатый племянник Артема.
– Странное совпадение, – пробормотал я.
И, разумеется, не стал – пока! – говорить вдове о своем сне, где мне показали ту же самую связь.
Но тут мне стало ни до чего: я глянул на часы и обомлел: через пятнадцать минут у меня свидание с Варей! А я еще здесь, беседую с безутешной вдовой. Вот что значит увлечься работой!
И ровно в сей момент я почувствовал, словно меня накрывает чем-то вроде ватного фартука – так, что слова Нетребиной стали доноситься до меня откуда-то издалека. Будто стеклянный колокол на меня сверху надели. И на минуту пришло впечатление, точно кто-то не хочет, чтобы я копался в данной теме: выспрашивал Алину, собирал улики, устанавливал причинно-следственные связи. Словно некто на ментальном уровне старается оградить меня от этого дела. Или, что одно и то же, отодвинуть дело от меня.
Если б я в тот момент не заспешил бы так на свидание к Варе, я бы постарался понять себя. Проанализировать: откуда пришло это чувство барьера, вдруг воздвигнутого вокруг меня? Возникло оно само по себе? Или у него есть некий созидатель? Чья-то злая, сильная, мистическая воля?
Однако мне было не до самокопаний. Следовало немедленно мчаться на рандеву. И я скоропалительно, фактически на полуслове, распрощался с Нетребиной – оставив ее в недоумении от моего поспешного бегства. Однако я постарался немедленно выкинуть вдову с ее страстями из головы. Потому что главным событием того дня все-таки было свидание с Варей.
Правда, можно ли назвать нашу встречу свиданием? Может, просто деловой обед? Совместный ланч? Однако даже сутки назад я о подобном и мечтать не мог. Поэтому на встречу с Варварой несся в приподнятом и даже взвинченном настроении.
Я опоздал на девять минут, но Кононова моя, слава богу, еще не пришла. Народу в зале было полно, заказать столик заранее я не удосужился, и мне понадобилось напрячь все свои способности, чтобы мэтр именно мне предложил освободившийся укромный столик у окна. Я сел и постарался отрешиться от московской гонки и настроиться на лирический лад. Я предвкушал скорую встречу, и лишь одно беспокоило меня: мы не виделись почти год. А вдруг в своих воспоминаниях и мечтах я переоценил Варю? Вдруг в жизни она окажется хуже – некрасивее, толще, корявее, глупее, – чем в моих фантазиях? Будет безвкусно одета? Станет неестественно себя вести?
Однако – нет. Она вошла – и она была хороша. В первый момент Кононова не заметила меня, и я смог оценить, какой эффект вызывает ее явление. Она обратила на себя внимание многих – и мужчин, и женщин. Мужчины – не все, но двое-трое – глянули на нее заинтересованно. Женщины – ревниво. Первые почуяли в девушке объект. Вторые – соперницу.
И тут Варвара приметила меня. Я помахал ей. Она улыбнулась.
Подошла к моему столику. Я поднялся, помог ей разместиться – на лучшем месте, так, чтобы она видела весь зал. Пусть развлекается, глазеет, подобное расположение ей нужно и как женщине, и как спецслужбисту, а она у меня одна в двух лицах. Я же уселся таким образом, чтобы видеть за обедом одну только ее – и она оценила мой маневр. Благодарная улыбка оказалась мне наградой.
– Я поем, пожалуй, – сказала она, когда официант вручил нам меню. – Что здесь за бизнес-ланч?
– Я сегодня угощаю, – поторопился предупредить я. Кто их там знает, этих эмансипэ, да еще из органов.
– Угощаете? – улыбнулась она. – Что ж, я возражать не буду. Но вы ведь не олигарх. А аппетит у меня хороший.
– Приятно слышать.
– Может, все-таки составите компанию?
– Для меня, признаться, обедать плотно еще рановато.
– Ну, вы богема, – снова залучилась она, – привыкли, верно, поздно вставать. А мы, технари, с шести утра на ногах.
И она протянула мне свою визитку. На ней значилось: объединение «Ритм-1», заместитель генерального директора, ИТ-специалист Варвара Кононова. Девушка давала понять, смекнул я, что действует под прикрытием и чтобы я не лез на людях к ней с расспросами об ее основной деятельности.
– А я визиток не держу, – сказал я чистую правду, однако прозвучала она понтово. – Те, кому я нужен, и без того меня находят.