Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Чайна Мьевиль

В поисках Джейка

Джейку
В поисках Джейка

Не знаю, как я тебя потерял. Помню только, как долго искал тебя, лихорадочно, отчаянно… Почти с ума сходил от тревоги. А потом я тебя нашел, и все опять стало хорошо. Только я потерял тебя снова. Как это вышло, ума не приложу.

Я сижу здесь, на плоской крыше, которую ты наверняка помнишь, и смотрю вниз, на опасный город. Ты, конечно, помнишь, что вид с моей крыши открывается скучный. Вблизи нет ни парков, которые прерывали бы монотонность застройки, ни башен, стоящих хоть какого-нибудь упоминания. Одна сплошная, непрерывная поперечная штриховка кирпичей и известки, хаотическая монотонность проулков, которая тянется от моего дома до самого горизонта. Я был сильно разочарован, когда только въехал сюда; я не видел потенциала, заключенного в ландшафте. Не видел до самой Ночи Костров.



Только что я ощутил порыв холодного воздуха и услышал хлопки мокрого белья на ветру. Конечно, я ничего не видел, но знаю, что мимо пролетел кто-то из ранних пташек. За силуэтами газгольдеров уже сгущается темнота.

…В ту ночь, пятого ноября, я поднялся на крышу и смотрел, как всюду вокруг меня с грохотом рвались дешевые фейерверки. Они рассыпались искрами как раз на уровне моих глаз, и я прослеживал их путь назад, к крошечным садикам и балконам, откуда они взлетали. Конечно, сосчитать их я не мог; их было слишком много. Поэтому я просто сидел, окруженный этим ревущим красно-золотым великолепием, и потрясенно глазел. Подумать только, что этот серый, точно линялый город, на который я с пренебрежением смотрел столько дней подряд, выплеснул столько мощи, столько чистой, прекрасной энергии.

Я был покорен. Это проявление силы осталось в моей памяти навсегда, и я никогда уже не верил в безмятежность улиц, которые видел из своего окна. Они были опасны. Такими они остаются и сейчас.



Хотя теперь это, конечно, совсем другая опасность. Все ведь изменилось. Я шел ко дну, я нашел тебя и снова потерял, и вот теперь сижу один на этой крыше, где мне некому помочь.

Ветер доносит до меня шипение и едва слышное бормотание. Их гнездо где-то близко, и когда подкрадывается темнота, они начинают шевелиться, они просыпаются.



Твои визиты ко мне всегда были так редки. Я тогда как раз переехал в новую квартиру, и море дешевых компьютерных магазинов, мелких букмекерских контор и бакалейных лавчонок кипело подо мной на Килбурн-Хай-роуд. Район был недорогой и полный жизни. Я был доволен, как свинья в луже. Счастлив, как идиот. Я обедал в ближайшей индийской забегаловке, ходил на работу и, смущаясь, то и дело наведывался в тот неряшливый книжный магазинчик, где вели независимую торговлю, несмотря на его убогий выбор. Мы часто говорили с тобой по телефону, и даже встречались у меня пару раз. Все всегда проходило отлично.

Да, у тебя я не был ни разу, это правда. Но ведь твоя квартира была аж в Барнете. Что поделать, я ведь всего лишь человек.



Из чего вообще состояла твоя жизнь? Как я мог быть так близок к тебе, любить тебя так сильно и так мало знать о твоей жизни? Северо-западный Лондон поглощал тебя вместе с твоими пластиковыми пакетами, а я лишь смутно представлял себе, где ты бываешь, с кем встречаешься, что собираешься делать. До сих пор не знаю, откуда у тебя брались деньги на музыку и книги. И не понимаю, что стало с тобой и с той женщиной, с которой у вас был межеумочный роман.

Мне всегда нравилось то, что твоя и моя сексуальная жизнь никак не влияла на наши отношения. Мы могли целый день резаться в игровые автоматы или спорить до хрипоты, обсуждая фильм какого-нибудь Игрека или Икса, а может быть, комикс, или альбом, или книгу, и лишь под конец, уже расставаясь, кто-нибудь из нас вскользь бросал пару слов о мучениях с очередной зазнобой или, наоборот, о блаженстве достигшей апогея любви.

Наши встречи были нечасты. Иногда мы даже по телефону не говорили неделями, но достаточно было одного звонка, и все снова становилось как прежде.

Теперь это уже невозможно. Я больше не прикасаюсь к телефону. В трубке давно не слышно гудков, только прерывистое шипение статического электричества, как будто мой аппарат сканирует пространство в поисках сигнала. Или, наоборот, блокирует их.

Когда я снял трубку в последний раз, чей-то шепот проник в мою голову по проводам и почтительным тоном задал мне вопрос на языке, которого я не понимал, состоявшем сплошь из шипящих и взрывных согласных. Я осторожно положил трубку и больше ее не поднимал.



Так вот, огни фейерверков показали мне городской ландшафт, открывавшийся с моей крыши, в его истинном виде, и научили относиться к нему с тем почтением, которого он заслуживал. Теперь его больше нет. Он изменился. Нет, топография осталась прежней, и дома все те же, стоят на своих местах, но их как будто выхолостили, заменив содержание чем-то новым. Темные магистрали не утратили своей былой красоты, но все стало иначе.

Расположение моего окна, высота моей мансарды скрывали от меня мостовые и асфальт: я хорошо видел крыши и стены, их каменную кладку и провалы между домами, но я никогда не видел земли и не наблюдал ни одного человеческого существа на улицах. И все же эта безлюдная панорама, открывающаяся моим глазам, бурлила потенциальной энергией. По улицам могли двигаться толпы пешеходов, где-то могла происходить вечеринка, а где-то — назревать бунт, хотя я ничего этого не видел. Ночь пятого ноября научила меня ощущать наполненность пустоты, заряженность безлюдья.

Теперь этот заряд переменил полярность. Безлюдье сохранилось. Только теперь я не вижу никого, потому что никого нет. Тротуары больше не кишат людьми, на улицах перестали устраивать вечеринки, их никогда уже не будет.

Конечно, иногда эти улицы вновь становятся центром напряженного внимания, если на них вдруг показывается одинокий прохожий, нервный и решительный, как я, когда шагаю вниз по Килбурн-Хай-роуд, выйдя из дома. И обычно этому прохожему везет — он без приключений добирается до пустынного супермаркета, находит там еду и возвращается домой, как и я.

Но иногда прохожим случается падать в щели в тротуаре, которые вдруг разверзаются у них на пути, и тогда они исчезают там с отчаянным воплем, и улицы пустеют вновь. Или прохожего привлекает аромат вкуснятины, доносящийся из нарядного домика, жертва охотно переступает порог и тоже исчезает навсегда. Или с ветвей дерева, под которым он проходит, спускаются сверкающие волокна и обматывают человека целиком.

Все это я придумываю. Конечно, я не знаю, как именно исчезают люди в эти странные дни, однако сотни тысяч, миллионы душ испарились из Лондона. На всех его главных улицах, как на магистрали перед моим домом, куда я гляжу сейчас, можно видеть лишь редких встревоженных прохожих — пьяницу, к примеру, или полицейского, который с потерянным видом слушает белиберду, доносящуюся из его рации, а вон еще кто-то сидит голышом в дверном проходе — и все старательно избегают смотреть друг на друга.

Так выглядят главные артерии города, а на остальных и вовсе пустыня.

А как там, где сейчас ты, Джейк? Ты еще у себя, в Барнете? Много ли у вас осталось народу? Или все кинулись в пригород?

Вряд ли у вас там хуже, чем в Килбурне.

Нигде не может быть хуже, чем в Килбурне.

Я вдруг обнаружил, что живу в Безжизненных землях.

Потому что здесь все началось, здесь центр. В котором еще живет горстка придурков вроде меня, да и тех день ото дня становится все меньше. К примеру, мужичок в вельвете уже несколько дней не показывается, да и сердитого паренька, который раньше обитал в булочной, больше не видно.

Зря мы тут торчим. Ведь нас же, в конце концов, предупредили.

Убивай. Жги[1].

Почему я еще здесь? Я ведь могу относительно безопасно пробраться на юг, к центру города. Я делал так раньше; я знаю, как надо поступать. Выйти в полдень, взять с собой словарь, как талисман. Клянусь, это он меня защищает. Он стал моим гримуаром. Пешком до Мраморной Арки около часа, дорога все время по главным улицам. Так что шансы у меня приличные.

Я ведь так уже делал — спускался по Мейда-Вейл, переходил через канал, в котором теперь чего только не плавает. Потом мимо башни на Эджвер-роуд с ее экзоскелетом из красных балок, которые вонзаются в небо на высоте двадцати футов над плоской крышей. Я слышал, как кто-то ступает мягкими лапами и фыркает там, в этой высотной тюрьме, видел промельк блестящих мышц и гладкого меха, когда он стал трясти клетку.

Наверное, те, которые хлопают крыльями, бросают ему еду сверху.

Но стоит только пройти мимо него — и я в безопасности, можно сказать, дома — на Оксфорд-стрит, где сейчас живет почти весь Лондон. В последний раз я был там месяц назад, и ничего, они молодцы. Несколько магазинов еще работают, вместо денег ходят какие-то бумажки с надписями, нацарапанными прямо от руки, на них покупают то, что удается спасти из других районов, или сделать самим, или обнаружить поутру чудесным образом доставленным неизвестно откуда.

Хотя, конечно, им не избежать судьбы остального города. Об этом говорят знаки, они повсюду.

Теперь, когда людей стало значительно меньше, город производит собственный мусор. В щелях зданий, в узких пространствах под днищами припаркованных машин материя самоорганизуется в промасленные упаковки от жареной картошки, сломанные игрушки, пустые сигаретные пачки, а те, рано или поздно, обрывают пуповину, связывающую их с землей, и катятся по улицам. Даже на Оксфорд-стрит по утрам находят свежие мусорные всходы, причем каждый гадкий новорожденный фрагмент отмечен крошечным вздутым пупком.

А еще на Оксфорд-стрит каждый день, без сбоев, появляются у дверей газетных киосков новые пухлые пачки: «Ламбет Ньюз» и «Телеграф». Только они из всего множества лондонских периодических изданий ухитрились пережить безмолвный катаклизм. Только их ежедневно пишут, верстают, печатают и доставляют потребителю невидимые существа — или существо, — в общем, какие-то силы.

Я уже выбирался сегодня на улицу, Джейк, чтобы взять свою копию «Телеграф» из киоска через дорогу. Прочел заголовок: «Автохтонные массы воют и пускают слюну». А под ним: «Жемчуг, фекалии, разбитые машины».



Но несмотря на эти тревожные знаки на Оксфорд-стрит все равно чувствуешь себя бодрее, чем в иных местах. Здесь люди по-прежнему встают и идут на работу, носят ту же одежду, что и девять месяцев тому назад, пьют по утрам кофе и решительно отказываются видеть абсурдность того, что они делают. Так почему бы и мне не перебраться к ним?

Только одно держит меня здесь, Джейк, — приглашение из Гомонта.

Я не могу бросить Килбурн. Здесь есть тайны, которые я еще не раскрыл. Килбурн — центр нового города, а Гомонт-Стейт — сердце Килбурна.

Считается, что Гомонт-Стейт был построен по модели Эмпайр-Стейт-билдинг, что в Нью-Йорке, только наоборот — это небоскреб в миниатюре. Но несмотря на сравнительно небольшие размеры благородством линий и внушительностью пропорций он не уступит своему заокеанскому собрату, что помогает ему с легкостью игнорировать прокопчено-кирпичный камуфляж своего окружения. В моем детстве в нем еще был кинотеатр, и я до сих пор помню симметричные взмывы двойного лестничного пролета, ведущего в фойе, роскошь люстры, ковровой дорожки и мраморных рельефов.

Мультиплексы с их хвалеными видеоэкранами и простоватым декором ему и в подметки не годятся. Гомонт родом из той эпохи, когда кино было еще чудом. Это не просто кинотеатр, это собор.

Однако его закрыли, и он обветшал. А потом открылся вновь, под электронные пассажи игровых автоматов в вестибюле. Снаружи две громадные неоновые вывески буквами, бегущими сверху вниз, оповестили район о новой цели существования Гомонта: BINGO.



Едва я понял, что произошло что-то странное, как сразу подумал о тебе. Кажется, я даже не проснулся, когда поезд вошел в Лондон. Помню только, как я сделал из вагона шаг в вечернюю прохладу и как мне стало страшно.

Я не экстрасенс, и у меня никогда не было шестого чувства, но оно было и ни к чему. Чтобы увидеть неправильность происходящего, достаточно было и одного — зрения.

Платформа была предсказуемо заполнена людьми, однако толпа двигалась совсем не так, как те толпы, которые мне доводилось видеть прежде. В ее движениях отсутствовали приливы и отливы, не было привычных течений, ведущих к кассам, доскам объявлений и магазинам. Она не распадалась на фракталы, а была на удивление однородна. Взмах крыла бабочки в одном углу вокзала не отозвался бы ни тайфуном, ни бурей, ни даже сколько-нибудь заметным сквозняком где-либо еще. Глубинная упорядоченность хаоса была нарушена.

По моим представлением, так должно выглядеть чистилище. Гигантская комната, полная неприкаянных душ, которые бесцельно бредут по одному и тому же кругу, погруженные каждая в свое личное отчаяние.

Мой взгляд упал на охранника, он был одинок, как все.

Что случилось? — спросил я его. Он смутился, потряс головой. На меня он не смотрел. Что-то случилось, был его ответ. Что-то… просадка энергии… ничего толком не работает… какой-то… упадок сил…

Толку от него я так и не добился. Но это не его вина. Просто приключившийся с нами апокалипсис был очень неопределенным.

Где-то в промежутке между тем, как я закрыл глаза в поезде, и тем, как открыл их снова уже в Лондоне, полностью отказал какой-то важный организационный принцип.

С тех пор конец света представляется мне буквально. Я воображаю непомерной высоты здание, этакую станцию по выработке энергии духа, внутри которой что-то вдруг заедает, и весь мир в одночасье лишается питающей его силы и связности. Я так и вижу, как трутся, цепляясь друг за друга зубцами, шестерни и колеса неведомой машины, как они перегреваются в процессе, перегрев достигает критической стадии… механизм начинает барахлить, стопорится, и вдруг его сердцевина безмолвно разлетается на куски, заливая ядовитым топливом город и его окрестности.

В Бхопале завод «Юнион Карбид» выблевал на город тонны убийственной, смертельной желчи. Чернобыльские осадки привели к еще более коварному, клеточному терроризму.

И вот теперь загадочной энтропией взорвался Килбурн.

Я знаю, Джейк, знаю, ты сейчас улыбнулся, верно? От ужасного до смешного один шаг, как говорится. У нас тут трупы не громоздятся на трупы. Обитатели Лондона исчезают в основном бескровно. Но город мало-помалу сворачивается, Джейк, и эпицентр этого внутреннего выгорания здесь, в Килбурне.

Я оставил охранника на платформе.

Надо найти Джейка, была моя первая мысль. Возможно, прочитав это, ты недоверчиво улыбнулся, но я клянусь тебе, это правда. Ведь ты был в городе, когда это случилось, ты все видел. Сам подумай, Джейк. Я был в пути, в поезде, а значит, ни там ни сям. К тому же я не знал города, я никогда не бывал в нем прежде. А ты наблюдал, как он родился.

Никого, кроме тебя, у меня здесь больше не было. Ты мог бы стать моим проводником по его улицам, или мы могли бы затеряться в нем вместе.



Небо было совсем мертвым. Казалось, кто-то вырезал его из матовой черной бумаги и наклеил сверху, над силуэтами башен. Все голуби исчезли. Тогда мы этого еще не знали, но крылатые невидимки уже ворвались в нашу жизнь, полноразмерные и хищные, и в первые же несколько часов очистили небо от легкой добычи.

Фонари на улицах еще горели, они и сейчас горят, однако тьма сразу утратила всякую глубину. Нервно послонявшись по улицам, я нашел телефонную будку. Похоже, ей не нужны были мои деньги, но сделать звонок она мне позволила.

Ответила твоя мать.

Алло, сказала она. Голос прозвучал вяло и равнодушно.

Я слишком долго молчал. Нащупывал правила нового этикета для новых времен. Ничего не нашел, и, заикаясь, выговорил свой вопрос, раздумывая между тем, будет ли это считаться дурным тоном, если я спрошу о произошедшей перемене.

— Скажите, пожалуйста, Джейк дома? — Вопрос прозвучал банально и в то же время абсурдно.

Нет, сказала она. Его здесь нет. Утром он ушел за покупками и еще не вернулся.

Тут трубку у нее бесцеремонно вырвал твой брат. Он пошел в какой-то книжный магазин, сказал он, и я сразу понял, где тебя искать.

Этот магазинчик справа от выхода со станции Виллисден-Грин, там, где земляная насыпь, по которой проходит шоссе, начинает забирать круто вверх, мы нашли с тобой вдвоем. Он оказался дешевым и капризным. Нас соблазнило войти старое, но очень опрятное издание «Путешествия к Арктуру» на витрине, а внутри развлекло соседство Кьеркегора с Полом Дэниелсом.

Если бы я мог выбирать, где мне быть, когда начал сворачиваться Лондон, я предпочел бы именно это место, где город впервые замечает небо, на самой вершине холма в окружении приземистых домов, которые не мешают звукам улетать к облакам. Килбурн, нулевой уровень, сразу над узкими рвами нецентральных улиц. Возможно, в то утро тебя посетило предчувствие, Джейк, и ты сразу отправился туда, в лучший наблюдательный пункт, и был уже готов, когда настала катастрофа.



Здесь, на крыше, темно. Тьма опустилась некоторое время назад. Но, чтобы писать, света еще хватает — то ли от покривившихся фонарей, то ли от луны. Воздух чем дальше, тем плотнее заполняется свистом крыльев этих голодных тварей, но я не боюсь.

Я слышу, как они дерутся, ласкаются, копошатся в своих гнездах в башне Гомонта, возносящейся над соседними домами и магазинами. Некоторое время назад раздалось шипение и треск, и с тех пор негромкое ровное гудение подстилает все звуки ночи.

Я ждал этого звука. Так бормочет неон.

Гомонт-стейт шлет мне свое огненное послание через короткий промежуток пустынного тротуара.

Ко мне взывают поверх согласного хора летунов и неуемного шепота новорожденного мусора на ветру.

Я слышал все это и раньше, я читал этот призыв раньше. Над этим письмом я провожу последнее оставшееся мне время. Закончив его, я пойду выяснять, чего от меня хотят.



В Уилсден я поехал на метро.

Это теперь о нем нельзя думать без содрогания, и вообще лучше о нем не думать. Но откуда мне было знать? К тому же тогда там было безопаснее, чем сейчас, ведь все только началось.

С тех пор я не раз пробирался в разные подземные станции, чтобы самому проверить слухи, которые оставшиеся в живых шепотом передавали друг другу. Мимо меня со страшной скоростью проносились битком набитые поезда, в окнах которых я успевал заметить похожих на собак существ, которые дружно выли, задрав к потолку вытянутые морды; я видел другие поезда, они горели холодным белым светом, медленно тянулись длиннющие составы, совсем пустые, лишь в одном окне женщина, совершенно мертвая с виду, взглянула прямо мне в глаза по пути бог знает куда.

Так вот, тогда там еще не было ничего такого, никакого драматизма. Помню только, что мне показалось непривычно холодно и тихо. И еще я не уверен, что в поезде был машинист. Но двери открывались и закрывались, когда положено. В Уилсдене я вышел, и стоило мне ступить на перрон, как я сразу почувствовал, что мир вокруг стал другим. Словно явление божественного или сверхъестественного существа медленно набухало под кожей ночи, просачиваясь во все поры города, перекатываясь надо мной громоздкими волнами.

Я стал подниматься по ступеням этого подземного мира.

Когда Орфей оглянулся, он сделал это не по безрассудству, Джейк. В мифах его оболгали. Он повернул голову не потому, что боялся, что она исчезла. Причиной был грозный свет, который хлынул на него сверху. А что, если там, наверху, все изменилось? Ведь это так по-человечески — повернуть голову, ища поддержки в глазах спутника, стремясь разделить с ним мгновенно нахлынувший страх перед переменами, которые могли произойти в ваше отсутствие.

Мне не на кого было оглянуться, и все, что я знал, стало другим. Так что, когда я толкнул дверь, ведущую со станции наружу, то совершил едва ли не самый смелый поступок в своей жизни.



Я стоял на высоком железнодорожном мосту. Толкался ветер. От моста начиналась и прямо из-под моих ног уходила вдаль элегантно изогнутая ложбина, по дну которой были проложены пути. С двух сторон их обжимали крутые откосы, по которым нагло карабкались вверх приземистые кусты и трава, не давая земле осыпаться.

Звуков почти не было. Наверху виднелись лишь несколько звезд. Мне вдруг показалось, будто все небо летит надо мной в стремительных порывах ветра.

В магазине было темно, но дверь стояла настежь. Я с облегчением шагнул внутрь, в неподвижный воздух.

Мать вашу, закрыто уже, сказал чей-то голос. Судя по тону, человек, которому он принадлежал, был в отчаянии.

Между стопками сильно пахнущих книг я протиснулся к кассе. В неполной темноте были различимы очертания и силуэты. Лысый старик, опустив руки, сидел за столом на месте продавца.

Я ничего не собираюсь покупать, сказал я ему. Просто я кое-кого ищу. И описал ему тебя.

Сам погляди, парень, сказал он. Пусто тут, нету никого. Чего тебе от меня надо? Не видел я ни твоего друга и никого другого.

Я почувствовал, как к горлу подкатывает истерика. Мне захотелось промчаться по всему магазину, разбрасывая по дороге книги, выскочить из него и бежать дальше, выкрикивая твое имя до тех пор, пока я не найду, где ты прячешься. Пока я подбирал нормальные, человеческие слова, старик, похоже, сжалился надо мной и вздохнул.

Один тип, похожий на того, которого ты описал, слонялся тут весь день, то входил, то выходил. В последний раз был пару часов назад. Если придет еще, его ждет облом, я закрываюсь.



Как рассказать о невероятном? Ведь все, во что отказывается верить наш разум, кажется непредставимо странным.

Я узнал, и очень быстро, что все правила городской жизни рухнули, что здравого смысла больше нет, а Лондон сломлен и истекает кровью. Все это я принял как должное, мои чувства настолько онемели, что я даже почти не удивился. Зато, когда я вышел из того магазина и увидел тебя, то меня едва не стошнило от радости и облегчения.

Ты стоял под козырьком газетного киоска напротив, полускрытый его тенью, но не узнать тебя было невозможно.

Если подумать, то в том, что ты ждал меня там, не было ничего удивительного — в самом деле, где еще ты мог меня ждать? И все же, когда я увидел тебя тогда, это показалось мне чудом.

А ты, содрогнулся ли ты от облегчения, увидев меня?

Поверил ли ты своим глазам?

Нелегко вспоминать об этом сейчас, кода я сижу на крыше в окружении хлопающих крыльями, голодных невидимых тварей, без тебя.

Мы встретились во тьме, которая каплями стекала из фасадов зданий. Я крепко обнял тебя.

Друг… — сказал я.

Привет, ответил ты.

Так мы стояли, как дураки, и молчали.

Ты понял, что случилось? — спросил я.

Ты потряс головой, пожал плечами и вскинул руки, точно указывая на все, что нас окружало.

Я не хочу идти домой, сказал ты. Дома больше нет, я это чувствую. Я как раз был в магазине, рассматривал одну чудную книжку, и вдруг у меня возникло такое чувство, как будто что-то огромное… не знаю… куда-то делось.

Я спал в поезде, а когда проснулся, то все уже было как сейчас.

Что же теперь будет?

Я думал, ты мне это скажешь. Разве вам не сообщили… не выдали какую-нибудь книжку, пособие, что-то в этом роде? Я думал, меня наказывают за то, что я спал, поэтому я ничего не понимаю.

Нет, друг. Знаешь, многие люди… они просто исчезли, клянусь. Я был в магазине, поднял голову как раз перед этим, смотрю — в зале еще четверо. А потом, когда я поднял голову уже после, в магазине остались только я и тот тип, хозяин.

Улыбайся, сказал я. Шире.

Ага.

Мы еще помолчали.

Вот, значит, как кончается мир, сказал ты.

Не взрывом, подхватил я, а…

Мы оба задумались.

…а протяжным вздохом? — предложил ты.

…Я сказал тебе, что иду домой, в Килбурн, это совсем рядом. Пойдем со мной, предложил я. Поживешь у меня.

Ты колебался.

Дурак, дурак, трижды дурак, это я во всем виноват. Ведь это был наш старый спор все о том же: что ты ко мне не приходишь, не остаешься у меня подольше, — только переведенный на язык нового мира. До падения ты повздыхал бы насчет того, что тебе обязательно надо быть где-то в другом месте, что у тебя встреча, и, ничего толком не объяснив, отбыл. Но в это, новое время старые предлоги уже не имели силы. Да и энергия, которую ты раньше тратил на уловки, теперь утекала куда-то в город, а он, словно новорожденное существо, сосал из тебя тревогу, впитывал твои зачаточные желания и приводил в исполнение.

Ну, хотя бы дойди со мной до Килбурна, сказал я. А там решим, что делать.

Ладно, старик, конечно. Я только хотел…

Я так и не узнал, в чем именно состояло твое желание.

Тебя что-то отвлекало, ты то и дело бросал взгляды через мое плечо, и тогда я тоже обернулся, посмотреть, что тебя так заинтересовало. Ощущение несосредоточенности висело в воздухе, хотя ночь была тиха, как прежде, когда я снова перевел на тебя взгляд и потянул тебя за рукав, чтобы ты шел со мной, а ты сказал мне, да, да, старик, конечно, сейчас, только гляну кое на что, и пошел через дорогу, вперив взгляд во что-то невидимое мне, и я уже начал сердиться на тебя, когда вдруг сам выпустил твой рукав, отвлеченный звуком — он долетал из-за железнодорожного моста, с востока. Это был стук копыт.

Моя рука оставалась еще протянутой вперед, но я уже не касался тебя, а, повернув голову на стук, неотрывно смотрел на вершину холма. Время тянулось. Темноту сразу над тротуаром прорезало что-то колючее и грозное, оно росло, а над вершиной холма поднималось что-то длинное, тонкое и острое. Это что-то наклонно врезалось в ночь. За ним появилась рука в белой перчатке, сжатая в кулак, она крепко держала это что-то. Что-то оказалось мечом, великолепной церемониальной саблей. Меч вытянул за собой человека, на человеке был странный шлем, длинная серебристая пика украшала его сверху, а за ней струился по воздуху белый плюмаж.

Он мчался безумным галопом, но я не испытал никакой тревоги, когда он ворвался в поле моего зрения, а, наоборот, спокойно рассматривал его, внимательно изучал его одежду, оружие, лицо, у меня было достаточно времени, чтобы все запомнить.

Это был один из тех всадников, которые обычно стоят возле дворца… Домашняя кавалерия — так, что ли, они называются? Плюмажи стекают с пик их шлемов острыми гладкими конусами, сапоги блестят, словно зеркало, кони скучают. Они славятся умением сохранять позу не двигаясь. Любимое развлечение для туристов — играть с ними в гляделки, насмехаться, щекотать их коням морды, а они хоть бы что, ни тени человеческих эмоций не видно на лицах.

Когда голова этого человека вспорола вершину холма, я сразу увидел, что его лицо искажала идиотская воинственная гримаса оскал делал его похожим на готового кинуться пса, а храбрость была, видимо, та же, с какой неслась в атаку на врага Легкая Бригада[2].

Его красный мундир был расстегнут, полы метались вокруг, словно языки пламени. Привстав на стременах, он склонился над гривой коня, держа поводья в левой руке, а вскинутой над головой правой сжимал свой прекрасный меч, который посылал длинные искры прямо мне в глаза. Его конь стремительно приближался, уже было видно, как надуваются жилы под его белой шкурой, выкатываются в безумном конском желании глаза, слюна свисает с удил, раздирающих оскаленный рот, было слышно, как гремят копыта по заброшенному асфальту уилсденского железнодорожного моста.

Солдат не издавал ни звука, хотя его рот был раскрыт так, словно он захлебывался прощальным криком. Он скакал, высоко подняв меч, точно гнал воображаемого врага, направляя своего коня вниз по Доллис-Хилл, мимо японского ресторана и магазина пластинок, мимо салона по продаже мотоциклов и мастерской по починке пылесосов.

Вот он пронесся мимо меня, ошеломительный, тупой и неуместный. Он проехал между мною и тобой, Джейк, так близко, что капли его пота бусинами упали на меня.

Я представляю, как он стоял на карауле, когда в мироздании случился катаклизм, и он, ощутив, что королева, которой он присягал на верность, либо мертва, либо ничего больше не значит, осознав, что его помпа в умирающем городе тоже бессмысленна, а его самого много лет напрасно учили бесполезным вещам, решил хотя бы раз в жизни повести себя так, как положено солдату. Так и вижу, как он, гремя шпорами, мчится галопом по притихшим улицам центрального Лондона, тем стремительнее, чем сильнее поднимается в нем гнев против собственной ненужности; вот он отдает поводья коню и позволяет ему бежать, куда тому вздумается, чувствует, как тот шарахается от странных новых обитателей неба; наконец, конь переходит на ровный галоп, и тогда всадник, чтобы доказать, что он может сражаться, выхватывает свой меч и уносится на своем скакуне в равнины северного Лондона, чтобы либо пропасть там, либо погибнуть в бою.

Я наблюдал его галоп, онемев от потрясения.

А когда я обернулся, Джейк, когда я обернулся, то тебя, конечно, уже не было.



Как я отчаянно искал тебя, как звал и как рыдал потом, ты можешь представить сам. От моей гордости и так уже ничего не осталось. Скажу лишь, что это продолжалось долго, хотя я, едва ощутив твое отсутствие, сразу понял, что больше тебя не найду.

Наконец я добрался до Килбурна, где, проходя мимо Гомонта, поднял голову и увидел его неоновые вывески, броские и ужасающие в своей банальности. Они и сейчас горят на нем, как тогда и как много месяцев подряд, но сегодня я, наверное, все же откликнусь на их призыв.

Я не знаю, куда ты пошел и как произошло твое исчезновение. Я не знаю, как вышло, что я тебя потерял. Но разве мои поиски места, где можно спрятаться, и сообщение на фасаде Гомонта могут быть совпадением? Хотя это вполне может оказаться обманом. Или игрой. Или ловушкой.

Только знаешь что? Я устал ждать. Устал гадать, что случилось. Поэтому сейчас я расскажу тебе, что я сделаю. Сначала я допишу это письмо — теперь уже совсем скоро — и положу его в конверт, на котором напишу твое имя. Наклею марку (хуже не будет) и выйду на улицу — да, прямо сейчас, среди ночи, — чтобы опустить письмо в почтовый ящик.

Что будет потом, сказать не могу. Я ведь совсем не знаю правил этой жизни. Может статься, в ящике живет теперь чудовище, которое сожрет письмо, едва оно упадет в щель, или, наоборот, ящик выплюнет его в меня, а может быть, оно будет размножено сотни раз и расклеено по всем витринам Лондона. Конечно, я надеюсь на то, что оно найдет тебя, так или иначе. Может быть, оно просто материализуется у тебя в кармане или на пороге того места, где ты теперь живешь. Если ты вообще живешь где-нибудь.

Безнадежная надежда. Я знаю. Конечно, я и сам это знаю.

Но ты был со мной, а я снова тебя потерял. И теперь отмечаю твой уход. И свой.

Потому что потом, Джейк, понимаешь, потом я решил пройти немного вверх по Килбурн-Хай-роуд, к Гомонт-стейт, и прочесть его мольбу, его приказ, и на этот раз я думаю подчиниться.

Гомонт-стейт — это сигнальный огонь, это маяк, это предупреждение, которое мы пропустили. Он бесстрастно вонзается в облака, пока город у его подножия терпит окончательное крушение. Его грязно-кремовые стены несут на себе множество следов; человеческих, животных, погодных, всяких. В его коренастой квадратной башне есть гнездо из тряпок, или костей, или волос, и в нем ссорятся и дерутся, хлопают крыльями невидимые твари. Гомонт-стейт стал новым центром притяжения для изменившегося города. Я даже подозреваю, что все стрелки всех компасов Лондона показывают сейчас не на север, а на него. Я подозреваю, что у великолепной двери, обрамленной широкими лестницами, кто-то ждет. Гомонт-стейт — источник той энтропии, которая удушила Лондон в своих объятиях. Так что внутри, наверное, много интересного.

Пусть он и меня засосет внутрь.

Те два громадных розово-красных знака, которые отметили возрождение Гомонта как храма дешевых игр, переменились. Стали избирательными. Некоторые буквы они теперь игнорируют, причем именно с той ночи. Например, оба напрочь отвергли заглавную В. Знак слева высвечивает теперь только вторую и третью буквы, а справа — четвертую и пятую. Оба мигают теперь в противофазе, по очереди высвечивая каждый свой яркий вызов.

IN…

GO…

IN.

Go IN.

Go IN[3].

Входи.

Хорошо. Ладно. Я войду. Вот приберусь в квартире, отправлю письмо, постою напротив этого сооружения, погляжу, прищурившись, в ставшее вдруг непрозрачным стекло, которое хранит его тайну, и войду.

Знай, Джейк, если ты читаешь мое письмо, что я не верю, будто найду тебя там. Больше уже не верю. Просто знаю, что этого не может быть, и все. Но я не могу пройти мимо. Я должен искать тебя везде.

Я так гадски одинок.

Я взойду по тем роскошным ступеням, если, конечно, успею. Я пройду величественными коридорами, пропетляю тоннелями и попаду в громадный зал, где, как я думаю, ярко горит свет. Если, конечно, доберусь.

Может быть, я даже найду тебя. Что-нибудь я определенно найду, а что-то найдет меня.

Домой я не вернусь, это точно.

Я войду. Город ведь не нуждается во мне, раз он при смерти. Правда, я хотел составить каталог его улиц, но больше для себя, чем для него, а значит, можно обойтись и без этого.

Я войду.

До скорой встречи, Джейк, надеюсь, что до скорой. Я надеюсь.



Со всей любовью,

Основание

Вы смотрите на человека, который приходит и говорит с домами. Он кружит возле них, заглядывает то с тротуара, то с садика за бетонной оградой, рассматривает фундаменты, уходящие глубоко в землю. Он входит в каждую комнату, постукивает по стеклам окон, открывает и закрывает плохо прилегающие рамы, подковыривает штукатурку, поднимается на чердак. В подвале он слушает опоры и все время шепчет.

Здания шепчут ему в ответ, говорит он. Его зовут везде: в кирпичные дома и многоквартирные башни, в банки и складские помещения по всему городу. Дома сами рассказывают ему, что с ними не так. Закончив, он сообщает вам, почему распространяется трещина или мокнет стена, где проходит эрозия и во что вам обойдется избавиться от нее или оставить все как есть. И никогда не ошибается.

Он что, строитель? Или инженер? Нет, диплома в рамочке у него нет, зато есть пухлая папка рекомендательных писем и десятилетняя безупречная репутация. О нем даже в Америке в газетах писали. Прозвали его заклинателем домов. Его феномен держится уже не первый год.

Когда он говорит с вами, на его лице всегда широкая несменяемая улыбка. Ему приходится буквально проталкивать сквозь нее слова, так что они выходят отрывистыми и исковерканными. Он очень старается не повышать голос, не перекрикивать звуки, которых, как он знает, вы не слышите.

— Никаких проблем, но несущая стена крошится, — говорит он. Если приглядеться, то вы заметите, что он то и дело бросает быстрые взгляды на землю, на погруженный в нее фундамент. Спускаясь вниз, в подвал, он нервничает. И так и сыплет словами. Голос дома слышнее всего там, внизу, а когда он выходит наверх, пот каплями стекает по его лицу несмотря на улыбку.



Ведя машину, он с видом глубокого и непроходящего потрясения оглядывает дома по обе стороны дороги, особенно их фундаменты. Проезжая мимо строительных площадок, он таращится на землеройную технику. За каждым движением бульдозеров и экскаваторов он следит так, словно перед ним плотоядные твари.



Каждую ночь во сне он снова видит себя там, где от воздуха сворачиваются легкие, а небо представляет собой токсичную суспензию из черных и черно-красных туч, изрыгаемых почвой, где земля запеклась и рассыпалась в прах, и по ней бродят без вести пропавшие солдаты, теряя лоскуты плоти, не видя ни его, ни друг друга, хотя проходят совсем рядом, издавая безъязыкий, бессловесный вой — их привычный жаргон, характерные словечки, акронимы[4], все обессмыслилось, все стало походить на хрюканье свиней.

Человек живет в маленьком домике на окраине города; когда-то он хотел пристроить к нему еще одно помещение, но бросил — слишком громко кричало основание. Десять лет спустя заброшенная яма, полосатая от разноцветных слоев земли, с трубами на дне, все еще взывает о фундаменте. Но она его не получит. Он перестал копать в тот день, когда темная, густая, маслянистая жидкость зачавкала под его лопатой в глубине участка, невидимая ни для кого другого. Вот тогда основание и заговорило с ним.

Во сне основание говорит с ним множеством языков, оно бормочет. И когда он, наконец, видит его в глубине плотно утрамбованной, горячей земли, то просыпается от приступа рвоты, и не сразу понимает, что он в своей постели, у себя дома, и что основание по-прежнему говорит.

…мы здесь…

…мы голодны…



По утрам, уходя на работу, он целует фотографию своей семьи. Настоящая семья давно его бросила, им стало страшно с ним жить. Он настраивает лицо, пока основание выдает ему свои секреты.

Жильцы многоквартирного дома в центре хотят знать, откуда взялась трещина, проходящая через два этажа их дома. Он измеряет ее, прикладывает ухо к стене. Слышит эхо подземных голосов, оно поднимается, распространяясь сквозь кости дома. Откладывать больше нельзя, и он спускается в подвал.

Стены там серые, в пятнах сырости, кое-где покрытые граффити. Основание говорит с ним очень громко. Сообщает ему о своем голоде и пустоте. Его голос — это монолит голосов, сухих, ломких, единых.

Он видит основание. Его взгляд проникает сквозь бетонный пол и землю под ним, туда, где кончаются сваи и залегает под ними основание.

Семья мертвецов. Подземное основание из переплетенных конечностей и тел, сжатых, спрессованных так плотно, что они стали частью архитектуры, — кости местами переломаны, чтобы не выпирали за пределы заданной формы, так что покойники вынужденно покоятся в неестественных позах, их сожженная кожа и лохмотья одежды прижаты, словно к стеклу, к боковым плоскостям траншеи, которая идет на глубине шести футов под домом, огибая его фундамент, словно бетонная опалубка, только вместо бетона в ней люди.

Основание глядит на него всеми своими глазами, люди говорят все враз.

…нам нечем дышать…

В их голосах нет паники, лишь безнадежное терпение мертвых.

…нам нечем дышать, и мы держим вас, мы едим лишь песок…

Он отвечает им совсем тихо, чтобы никто больше не услышал.

— Слушайте, — говорит он. Они смотрят на него сквозь землю. — Расскажите, — продолжает он. — Расскажите мне про эту стену. Ведь она стоит на вас. Она давит на вас. Расскажите, что это за чувство.

…тяжело, говорят они, мы едим лишь песок, но когда человеку удается, наконец, выманить мертвых из их солипсизма, те закрывают глаза, все разом, и сначала гудят без слов, а потом говорят ему: она старая, эта стена, построенная на нас, гниль разъедает ей бок, она будет распространяться, но другие стены выдержат.

Основание еще долго говорит ему про стену, и его глаза сначала на мгновение округляются, но потом он понимает — нет, то, о чем они рассказывают, случится еще не скоро, опасности нет. Если эту стену оставить в покое, она простоит еще долго, только дом станет еще безобразнее, чем он есть. Но не рухнет. Услышав это, он встает и, пятясь, отходит от основания, которое наблюдает его отход.

— Беспокоиться не о чем, — сообщает он жилищному комитету, который уже ждет его наверху. — Так, подлатайте ее, подмажьте чуть-чуть, и живите дальше.



Пригородному шопинг-моллу ничто не мешает расширяться за счет прилегающей к нему пустоши, в старинном загородном доме полностью сгнила лестница, крепеж, использованный при строительстве часовой башни, не соответствует стандартам качества, а потолок в квартире нуждается в гидроизоляции. Все это сообщает ему погребенная стена мертвых.

Каждый дом построен на них. Они — единое основание, на котором держится весь город. Каждая стена всем своим весом давит на них, у них один голос, одно лицо, одна и та же порванная одежда в давно запекшейся крови, одинаково искромсанные тела, их части одинаково заполняют просветы между туловищами — конечности и головы плотно втиснуты между торсами, раздутыми от газов и всеми своими отверстиями выделяющими песок, так что мертвецы целые и мертвецы разрубленные оказываются спаянными воедино.

Каждый дом на каждой улице. Он слушает дома, слушает основание, которое их объединяет.



Во сне он бредет по земле, в которой увязают ботинки. Без вести пропавшие, волоча ноги, беспокойно шаркают мимо него все по кругу и по кругу, но он не останавливается. Густая и липкая, точно патока, жидкость проступает сквозь пыль. Он слышит основание. Оборачивается и видит его. Оно выросло. Пробило землю. Стена из мертвых человекоблоков доходит ему почти до пояса, верх и бока у нее совсем гладкие. Они усеяны тысячами глаз и ртов, которые начинают шевелиться при его приближении, из них течет гной, лохмотьями отваливается кожа, сыплется песок.

…мы не кончаемся, мы голодны, нам жарко и одиноко…

На основании что-то уже строится.



Незначительное строительство идет все время, девелоперы реализуют небольшие проекты, люди жаждут улучшения жилищных условий. Он упорно расспрашивает основание. Если проблем нет или они небольшие, он просто идет дальше. Если проблемы есть, причем настолько серьезные, что грозят погубить все здание в самые ближайшие сроки, он сообщает об этом.

Вот уже десять лет он слушает дома. То, что ему нужно, находится не сразу.

Многоквартирный дом в несколько этажей, тридцать лет назад его построили из дрянного бетона и дешевой стали подрядчики, которые попилили с чиновниками разницу в смете. Атавизмы такого коррумпированного строительства встречаются везде. Вымирают они, как правило, постепенно: начинают заедать двери, выходят из строя лифты, но до окончательного разрушения могут пройти долгие годы. Прислушиваясь к основанию здесь, он понимает, что это другая история.

Его волнение растет. Дыхание учащается. Он бормочет, расспрашивая стену из мертвецов, требует, чтобы они сказали ему точно.

Дом построен на болоте — мертвецы чувствуют, как сырость проходит сквозь них, поднимаясь из глубины земли. Подвальные стены уже крошатся. По фундаменту сочится вода. Долго так продолжаться не может. Дом вот-вот рухнет.

— Вы уверены? — шепчет он снова, и основание смотрит на него бесчисленными, запорошенными пылью, кровоточащими глазами и говорит да. Дрожа всем телом, он поднимается на ноги и обращается к менеджеру управляющей компании, который стоит с ним рядом.

— Эти старые дома, — начинает он, — на вид страшные, да и построены тяп-ляп, так что сырость у вас будет и дальше, но особенно беспокоиться не о чем. Больших проблем нет. Стены выдержат.

Он хлопает ладонью по колонне рядом и чувствует, как вибрация уходит по ней сквозь рыхлый, эродированный фундамент, сквозь основание из мертвецов вниз, в воду.



В кошмарном сне он стоит на коленях перед стеной истерзанной плоти. Она ему уже по грудь. Основание растет. Но всякому основанию нужны стены, а это сгодится и под храм.

Он просыпается в слезах и, шатаясь, спускается в подвал. Основание шепчет ему, оно уже приподнялось над землей; теперь оно переходит в стены.



Ждать приходится всего неделю. Основание растет. Оно медленно, но увеличивается. Наращивает стены, расширяется, захватывая все новые строения.

Три месяца спустя в новостях проходит сюжет о той многоэтажке. Теперь она похожа на разбитого параличом человека: стены перекошены, весь южный угол завалился, сложившись внутрь. В пролом видны комнаты, покинутые, трепещущие на краю гибели. Из руин выносят пострадавших.

На экране мелькают цифры. Погибших много, шестеро из них дети. Он прибавляет звук, чтобы заглушить шепот основания. Слезы текут из его глаз, он начинает всхлипывать. Сидит, обхватив себя руками за плечи, и негромко тоскливо воет; прячет лицо в ладони.

— Вы этого хотели, — говорит он. — Я заплатил. Пожалуйста, отпустите меня. Мы в расчете.

В подвале он ложится лицом вниз и плачет прямо в землю, в основание под собой. Оно смотрит на него снизу вверх, похожее на свалку поломанных горгулий. Моргает, вытряхивая из глаз песок, и смотрит. Его взгляд жжет.

— Теперь вам есть что поесть, — шепчет он. — Господи, пожалуйста. Я сделал это, пусть все кончится. Оставьте меня. Вам теперь есть чем утолить голод. Я расплатился. Я дал вам, что вы хотели.



В дыму и копоти своего сна он продолжает идти и слышать голоса потерянных и одиноких товарищей: от их криков некуда деться, они как атмосферные помехи. Основание тяжело лежит на расплющенных барханах. И шепчет сдавленным голосом, как всегда, как с самого начала.



Это основание он построил сам. Давным-давно. Далеко за морем, между двумя странами, на границе которых творился тогда хаос. Он был в первой пехотной (механизированной) дивизии. И выжил. В последних числах февраля, десять лет назад. Прямо перед ними в траншеях, вырытых поперек пустыни, засел противник — это были мобилизованные, дула их пулеметов и автоматов торчали сквозь проволочное заграждение и строчили, строчили без перерыва.

Подошла его бригада, и он вместе с ней. Раствор замесили быстро: всего за полчаса снаряды и ракеты растолкли людей в траншеях, как пестик толчет содержимое ступки, перетерли их с крупным песком в хорошую, густую, красную кашу. Подошли танки, стремительные, как игрушки, подрагивая ненужными пушками. В тот раз им предстояла другая работа. Впереди у них были плуги, и они двинулись вперед, оставляя за собой глубокие борозды в песке. С обыденной деловитостью они сталкивали горячий песок в траншеи, засыпая им все, что в них было — и кровавую мульчу, и оторванные руки и ноги, и еще живых людей, одни из которых пытались отстреливаться и бежать, другие поднимали руки, сдаваясь, а третьи просто кричали, широко раскрыв рты, и в эти рты сыпался песок, забивая им глотки, обнимая их со всех сторон, так что они некоторое время еще брыкались, а потом становились вялыми и безразличными, и песчано-кровавый раствор цементировал их вместе с мертвыми друзьями и частями друзей в окопах, которые они сами вырыли для себя в пустыне.

Вслед за танками с плугами к строительной площадке подошли боевые машины пехоты М2 «Брэдли», они окружили участок пустыни, из которого торчали еще кое-где руки и ноги погребенных, дергаясь, точно лапки насекомых, и сигнализируя о том, что процесс строительства не завершен. Патронами калибра 7.62 мм они полировали насыпь до тех пор, пока все, что нарушало ее монотонность, все, что еще грозило как-нибудь выбраться на поверхность, не было похоронено внутри и прихлопнуто снаружи.

Ну, а затем пожаловал и он, точнее, они на БЗМах — бронированных землеройных машинах. Последние редкие пули, выпущенные из мелкого стрелкового оружия, еще отскакивали, звеня, от их бульдозерных скребков. Ему выпало завершать работу. Своим скребком он полировал поверхность, убирая строительный мусор — невесть откуда взявшиеся палки и куски древесины, винтовки с забитыми песком стволами, тоже похожие на палки, руки и ноги, торчавшие, как палки, набитые песком оторванные головы, с которых постепенно сползала земля, обнажая их во всей красе. Раздавив все, что еще торчало из песка, он тонким слоем раскатал это поверх траншеи, а затем засыпал грязью и песком.

25 февраля 1991 года он помогал строить основание. А когда несколько часов спустя он глядел на гладкие, словно граблями причесанные акры пустыни, в его ушах раздался ужасный звук. С жуткой ясностью сквозь горячую, засыпанную красным песком землю он увидел мертвецов, уложенных в длинные ровные траншеи, которые поворачивали под прямыми углами, словно стены, пересекались, развертывались веером, уходя на целые мили вдаль, образуя план не просто дома или дворца, а города. Он видел людей, из которых замесили раствор для строительства, видел их обращенные к нему глаза.



Основание было везде. Оно говорило с ним. Его голос ничем нельзя было заглушить. Ни во сне, ни наяву.

Он думал, что оно останется там, в неестественно плоской пустыне. Надеялся, что за тысячи миль его шепот будет неслышен. Он вернулся домой. И тогда начались его сны. Его персональное чистилище из огненных колодцев, окровавленных небес и дюн, меж которыми скитались его погибшие товарищи, одичавшие от одиночества. Других мертвецов, тех, что составляли основание, было куда больше. Тысячи и тысячи. Они простирались в бесконечность.

…доброго утречка, — шептали они ему мертвыми сухими голосами, — светлого утречка — хвала господу — ты создал нас такими…

…нам жарко, мы одни, нам голодно, мы едим лишь песок, мы полны им, мы переполнены, но мы голодны, наша пища песок…

Каждую ночь он видел их во сне и каждый день старался забыть, прогнать из памяти то, что видел. А потом он вырыл во дворе своего дома яму, чтобы заложить фундамент для дополнительных помещений, но оказалось, что он там уже есть. Жена прибежала на его отчаянный крик и застала его в яме: он лез наверх прямо по ее стене, срывая ногти и в кровь раздирая пальцы. Стоит только копнуть, объяснял он потом ей, хотя она ничего не понимала, стоит только копнуть, а оно уже там, притаилось.

Ровно через год после закладки основания в пустыне он снова увидел его въяве. Весь город вокруг покоился на той самой стене из мертвых. Набитые костями траншеи протянулись до самого его дома, связав его с пустыней.

Он готов был на все, лишь бы они умолкли. Он молил мертвецов, он смотрел им в глаза. Выпрашивал у них тишины. Они ждали. Он думал о грузе, который давит на них, об их голоде и, наконец, решил, что понял, чего они хотят.



— Теперь у вас кое-что есть, — кричит он после долгих лет поисков и снова плачет. Его глазам открываются целые семьи, погибшие под обломками рухнувшего дома и теперь тоже ставшие частью основания. — Теперь у вас кое-что есть; все можно кончить. Прекратите же. Оставьте меня в покое.

Он засыпает там, где упал, — на полу подвала, по нему бегают пауки. Во сне он снова попадает в пустыню. Бредет по песку. Слышит вопли заблудившихся солдат. Вокруг него на бесчисленные тысячи ярдов, на мили простирается основание. Башней уходит в закопченные небеса. Оно все из того же материала, из мертвых, только теперь их глаза и рты подвижны. Рты говорят, и маленькие песчаные облачка вырываются из них. Он стоит в тени башни, которую ему суждено было построить, смотрит на ее стену из рваной солдатской формы, мяса и охряной кожи с пучками черных и ржаво-рыжих волос. Из песка под башней сочится все та же темная жидкость, которую он видел на своем дворе. То ли кровь, то ли нефть. Башня похожа на минарет в аду, это Вавилонская башня наоборот — она достигла неба, говоря на одном языке. И каждый ее голос твердит одно и то же, повторяет слова, которые он слушает уже многие годы.



Человек просыпается. Прислушивается. Долго лежит без движения. Все вокруг ждет.

Когда он начинает кричать, его крик зарождается постепенно и нарастает долгие секунды. Он слышит себя. Его голос похож на голоса американских солдат из его сна.

Он не умолкает. Потому что настал день: день после жертвоприношения, после того, как он дал основанию то, чего оно, как ему казалось, хотело, день после расплаты. Но оно по-прежнему здесь. Он по-прежнему слышит его голос, и мертвые все так же говорят те же самые слова.

Они следят за ним. Человек один на один с основанием, и он знает, что оно никуда не исчезнет.

Он оплакивает тех, кто погиб в рухнувшем доме, напрасно погиб. Основанию ничего от него не нужно. Его жертва ничего не значит для мертвых в траншеях, которые исполосовали весь мир. Они там не для того, чтобы терзать его, поучать или наказывать, они не жаждут мести и крови, они ничуть не обозлены и совершенно спокойны. Просто они лежат в основе всего, что его окружает. Без них этот мир не устоит. Мертвые увидели его и научили его видеть их, а большего им не надо.

Все дома говорят одно. Под ними залегает основание — ломаная линия из мертвых, — и оно твердит все то же.

…мы голодны, мы одни, нам жарко, мы полны, но мы голодны…

…ты построил нас, ты построил на нас, но под нами один песок…

Комната с шариками

В соавторстве с Эммой Бирчем и Максом Шафером



Нанимает меня не магазин. Не они платят мне зарплату. Я охранник, но у моей фирмы с ними постоянный контракт, так что я тут почти с самого начала. Многих уже знаю. Правда, мне случалось работать и в других местах, — да и сейчас, бывает, подрабатываю, недолго, — но до недавнего времени я считал, что лучше всего здесь. Приятно работать там, куда люди идут с радостью. До недавнего времени, когда кто-нибудь спрашивал меня, чем я зарабатываю на жизнь, я отвечал, что работаю в этом магазине.

Стоит он на краю города, здоровая такая металлическая коробка — склад. Внутри около сотни комнат-декораций, они соединены сквозным проходом, а в них образцы мебели, которую мы продаем, собраны и расставлены, как будто в настоящем доме, чтобы люди представляли, как это все должно выглядеть. Большая часть товара, разобранная и упакованная, лежит штабелями в самом складе, откуда люди ее и забирают. Мебель у нас недорогая.

Я-то здесь больше для виду, конечно. Ну, как же, расхаживает туда-сюда мужик в форме, руки за спину, поглядывает: и покупателям спокойнее, и мебель под присмотром. Хотя что тут у нас стащишь, товар-то громоздкий. Так что я редко во что-нибудь вмешиваюсь.

В последний раз пришлось вмешаться как раз в комнате с шариками.



По выходным у нас тут чистый сумасшедший дом. Народу — не протолкнуться: сплошь молодожены и пары с колясками. Мы стараемся облегчать людям жизнь. У нас есть дешевое кафе и бесплатная парковка, а самое главное — ясли. Они на втором этаже, сразу от входа по лестнице. А рядом с ними, точнее, прямо за ними — комната с шариками.

Стены в ней почти сплошь из стекла, так что из магазина можно заглядывать к ребятишкам. Покупатели любят наблюдать за детьми: у стеклянной стены всегда стоят люди, смотрят внутрь и лыбятся, как больные. А я приглядываю за теми, кто не очень-то похож на родителей.

Она небольшая, эта комната. Так, тупичок отгороженный. И старая. Внутри лазалка, вся такая перекрученная, узловатая, с сеткой из настоящей веревки, — вдруг кто упадет, — и домик Венди, и картинки на стенах. А еще она разноцветная. Весь пол в ней на пару футов в глубину засыпан гладкими пластмассовыми шариками.