Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Анна и Сергей Литвиновы

Успеть изменить до рассвета

Пролог

Варвара Кононова

Февраль

…Варя бросилась домой. Как девочка, летела по эскалаторам, перебегала на станциях из вагона в вагон, чтобы не терять времени на пересадке.

А телефоны Данилова все молчали.

По улице от «Новослободской» она мчалась во весь опор. Прохожие удивленно косились. Кто‑то присвистнул вслед.

Она принеслась к подъезду. Влетела в лифт. Скорей, скорей!

Вот этаж. Дрожащими руками отперла входную дверь. Вбежала в квартиру.

Данилов лежал на кровати навзничь.

Он был изжелта‑бледен, словно мертвый.

Варя бросилась к нему. К его бесконечно милому лицу.

Он все‑таки дышал.





Часть первая Вчера

Алексей Данилов



Семью месяцами ранее

Секс для них по‑прежнему был великолепным.

Во всяком случае, для Леши Данилова.

Да и Варе он нравился. Он видел: нравится. И дело совсем не в том, что он, в силу своих сверхспособностей, знал, на какие точки нажимать и какие изгибы поглаживать. Совершенно не в этом дело. Он, наоборот, с Варей старался максимально закрыться. Не видеть ее, не слышать, не понимать. Видеть‑слышать‑понимать — имелось в виду в своем смысле, в экстрасенсорном. А то нечестно получалось, несправедливо: он для нее — герметично закрытая капсула. А она для него — настежь распахнутая книга. Нет, так — абсолютно не на равных! — он играть не хотел.

Поэтому всячески свои умения в себе выключал. Мысленно надевал на себя (когда с Варей общался) непроницаемый стакан. Но все равно — любящее сердце, оно ведь многое способно угадать. Его ведь не обманешь. И при чем здесь экстрасенсорика?

Вот и сегодня. Варя просто приехала к нему после работы. Усталая, расстроенная и злая. Для Данилова она — возлюбленные договорились раз и навсегда — никакая не сотрудница сверхсекретной комиссии, а простая, согласно легенде прикрытия, заместитель генерального директора и айти‑специалист в фирме «Ритм‑21». Поэтому никакого разговора о том, что там, у нее на службе, стряслось, у них не случилось и случиться не могло.

А у Данилова в тот день на прием только три клиента‑пациента записаны были, он их быстренько до обеда раскидал, а потом заскочил в магазин, купил красненького сухенького. Дома сварил макароны, смешал с фаршем и соусом. Получились макароны по‑флотски, как отец любил, и мама часто готовила — обычное вроде бы, повседневное, проходное блюдо. Однако — о, великая сила нейминга, то есть наименования товаров и услуг: если обозвать нашенские макароны «спагетти болоньезе», они вроде бы сразу и красивее становятся, и вкуснее. И даже сытнее и полезнее.

Так что когда Варя приехала к нему в тот день домой, в Рижский переулок, он ее о работе не расспрашивал. Просто кормил, поил вином, ублажал, травил байки, всячески смешил. И довольно скоро, к моменту, когда кастрюлька с макаронами и бутылочка с кьянти подходили к донышку, Кононова растаяла, размякла, разгладилась. Потом они чай пили с фруктами — Варя все с весом сражалась, сластей себе после часу дня не позволяла. А затем, совершенно естественным образом, очутились в постели.

Для Алеши, конечно, их любовь отчасти становилась рутиной — никакой интриги, как в молодости — будет, не будет? И какие усилия надо предпринять, чтобы было? И как оно там будет? Но зато есть немаловажный бонус: можно спокойно и глубоко отдаваться друг другу.

А тело Вари (как, впрочем, и душу ее) он любил — отчаянно. Роскошные плечи, большие руки, большие груди — все в Варе было слегка чрезмерно, но в то же время чрезвычайно гармонично.

И если любила она его — то любила самозабвенно: сжимая, рыча, запрокидываясь.

А потом они лежали рядом — в такие моменты в старых фильмах герои обязательно раскуривали сигарету, возможно, одну на двоих — но сейчас в кинематографе курению объявлен бой, да они и по жизни не курили оба. Поэтому просто лежали, слегка касаясь друг друга пальцами рук — это легкое, почти прозрачное, воздушное касание приятно контрастировало с недавним исступленным вжиманием друг в друга.

И тут Варя вдруг сказала:

— Помнишь, ты предлагал?..

— Что? — легкомысленно откликнулся Алеша.

— Пожить вместе.

— Да. И?

— И — я согласна.

— О, круто! Когда ты перевезешь ко мне свои вещи?

— Нет, давай лучше у меня, — ускользнула Варя. — Места в моей квартире больше. И вообще… — Она хотела сказать, что уже привыкла к своему жилищу и будет чувствовать себя в нем гораздо спокойней и уверенней, чем у него, — но промолчала, а Алексей и без того понял, что она не выразила (и сверхспособности здесь ни при чем).

— Можно и у тебя. Когда назначим переезд?

— Приезжай в выходные.

— Давай.

Вот так все и произошло — спокойненько и без фанфар. И то, что он давно предлагал Варе, свершилось: они стали жить вместе.

Однако… Однако… Однако… Ему не надо было быть особенно сильным экстрасенсом, чтобы понять: не так все просто. Что‑то за этим Вариным предложением скрывается. Для чего‑то его переезд был ей нужен. Нужен — причем по работе. По службе.

И эта мысль — как щелочь, как кислота или оскомина — стала подспудно беспокоить его. Отравлять ему жизнь.



Прошло четыре месяца.



Варя



Ноябрь

— Опять сны? — Варя участливо положила возлюбленному ладонь на лоб, погладила по плечу. Лоб был весь мокрый от пота, плечо влажное, да и подушка тоже. Данилов открыл глаза, косным со сна голосом пробормотал:

— Я опять кричал?

— Скорее стонал.

— Мешался тебе?

— Не без этого.

— Я сейчас уеду домой.

— Не пори ерунды. Пять утра.

— Ладно, пойду лягу в гостиной.

Варя ничего не возразила и включила ночник. Данилов, жмурясь, сполз с кровати, схватил свои подушку и одеяло и пошлепал прочь из спальни.

Варя посмотрела на часы на телефоне: начало шестого. За окном, за плотными шторами, ни зги не видно — только слышен отдаленный шум большого города, словно мерно дышит в полусне огромное животное или работает в отдалении гигантский завод. И еще почему‑то чувствовалось, что скоро утро — может, оттого, что где‑то за стенкой бормотал соседский телевизор или вот хлопнула дверь подъезда — раннеутренний горемыка отправился на работу, на службу, на вахту. Скоро выйдет скрести снег узбек‑дворник, приедет мусорная машина и станет грохотать баками. В последнее время, с тех пор как Кононова согласилась наконец, чтобы любимый переехал к ней, она в совершенстве изучила все, что звучало в городе с утра. Пришлось изучить. Потому что стонать, или кричать, или метаться Алеша начинал обычно в четыре — в пять. (А может, в более ранние часы ночи она слишком крепко спала и ничего не слышала?) От шума, что он производил, девушка просыпалась и, в свою очередь, расталкивала, будила его…

И в итоге оказывалась в дураках: он‑то уйдет в другую комнату или перевернется на другой бок и снова заснет — а ей мыкаться. Когда настигнет ее сон, сморит — а когда и нет. Вот и получалось: Данилов, не связанный жестким графиком, мог отсыпаться, сколько душе угодно. Первый прием (тут с Сименсом имелась твердая договоренность) он никогда не назначал раньше часу дня. В крайнем случае, двенадцать у него было резервным временем. А ей к девяти ноль‑ноль на службу. А в последнее время, с тех пор как Петренко сняли с начальников комиссии и на должность пришел полковник Марголин, опоздать нельзя ни на минуту. «Комиссия является, видите ли, прежде всего, воинским подразделением (как начал свое представление личному составу полковник), и потому дисциплина лежит в основании всей нашей деятельности». Вот и стали кадровики — клевреты Марголина (коих он вскоре возвысил) заниматься мелочными придирками — изучать каждодневно распечатку электронных карточек: кто из сотрудников во сколько прибыл на рабочее место, во сколько убыл.

Марголин был человеком противным. Служил он в комиссии всю жизнь, звезд с неба не хватал. Дорос до начальника исследовательского отдела, ковырялся во второстепенных делах, кропал отчетики. Люто всегда завидовал Петренко, который сделал впечатляющую карьеру. И вдруг — возвысился. Судьба вознесла его на самый верх, на генеральскую должность. А выскочка Петренко рухнул на его место.

Разумеется, Варя от своего всегдашнего покровителя Петренко не отказалась. Наоборот, всячески продолжала демонстрировать ему свое благорасположение. Они с Даниловым даже пригласили Сергея Александровича с супругой Оленькой в гости к себе на Новослободскую. Когда все подвыпили, вышли вдвоем на балкон. Петренко не курил, но иногда, по пьяной лавочке (как он сам выражался), позволял себе сделать пару затяжек.

Варвара давно знала — да полковник сам ее учил, — что он обычно дает всем встречным короткие, емкие тайные прозвища. Так было легче потом вспоминать и характеризовать свидетелей и подозреваемых. Кононова этой методой тоже пользовалась. И тогда на балконе, пользуясь тем, что бывший шеф находится в расслабленном состоянии, спросила:

— А сослуживцам вы тоже, Сергей Александрович, клички даете?

— Еще как!

— И как же вы, к примеру, зовете Марголина?

— Козел Винторогий.

Варя расхохоталась, а потом сообразила: как точно! Марголин — высокомерный, надменный, с брюзгливо оттопыренной нижней губой, — прекрасно этому прозвищу подходил.

— Только ты, Варвара, тсс, никому.

— Договорились. Только если скажете, как вы зовете меня.

Петренко выпалил не задумываясь (поистине, спиртное развязывает языки настолько, что потом пожалеть можно):

— Девушка с Веслом. А еще — Гренадер‑Девица.

Варя рассмеялась, но, честно говоря, расстроилась. Да, она большая, высокая, статная — сто семьдесят восемь сантиметров, шутка ли! Но неужели в ней нет иных изюминок, что ее Гренадером следует величать?

Петренко (кстати, ниже Кононовой на полголовы) почувствовал ее настроение, погладил по плечу:

— Но я эти имена с ходу, при самом первом знакомстве придумываю. По начальному, чисто зрительному впечатлению. Теперь ты для меня Варвара‑Краса, Варвара‑Умница.

— Ладно, не подлизывайтесь. А как вы моего Данилова прозвали?

— Румяный Умник. Но это тоже с самого первого знакомства, когда мы его только разрабатывать начали[1].

Румяный Умник, Румяный Умник… — ночные Варины раздумья перекинулись с бывшего командира на возлюбленного, с которым они почти полгода как делят кров и пищу.

«Может, — в который раз спросила себя она, — то, что она согласилась‑таки на настойчивые просьбы Алеши жить вместе, было ошибкой? Еще одной грандиозной ошибкой ее жизни? Все у нее в жизни не так, — ворочаясь, досадливо, в приступе самобичевания подумала Кононова, — все не как у людей! Мало того что угодило влюбиться в свой собственный объект — признанного экстрасенса, мощнейшего биоэнергооператора. Вдобавок пошла у него на поводу!»

Взялись они, видите ли, вместе спасать мир[2]. И потому она нарушила все возможные приказы и должностные инструкции. Результатом, после разбора полетов, стало почти невиданное в истории комиссии: Кононову понизили в звании — была майором, стала капитаном. Понизили и в должности: слетела до обычного оперативника, как начинала свою службу. Был бы жив отец‑генерал — стыда бы перед ним не обралась. И то — начальники над нею сжалились: ведь собирались и грозились вовсе разжаловать и выгнать из рядов с позором.

Спасибо, Петренко бросился, как всегда, на ее защиту. Отстоял. Однако и сам тоже благодаря ее поведению пострадал. Он, правда, звезд на погонах не лишился, хотя грозили, но в должности его понизили на две ступени. Был начальником комиссии — превратился в начальника отдела. Причем отдела второстепенного, как считалось у них — не оперативного, а исследовательского. То есть командиром ее быть перестал. А Варя, получилось, лишилась его покровительства.

И лишь Данилову хоть бы хны! Он, как человек гражданский, совершенно ничего не претерпел. Хотя, может быть, как раз претерпел? Может, сны, которые его каждую ночь одолевают, неспроста? И злилась Варя на него ужасно, и жалко ей его было. (Противно тикал на тумбочке будильник, как бы зловредно напоминая: все равно никакого сна у тебя не получится, скоро тебе вставать. Варя повернулась на другой бок и защитилась от настырного: положила на ухо подушку.) Ах, Алешенька, Алешенька, как же он так ее присушил? Ведь если бы ее вдруг начистоту спросили: променяешь Алешку на самую что ни на есть блистательную карьеру? — она бы, положа руку на сердце, сказала: нет. Прикипела она к нему. Приварилась. Ни за что теперь от него добровольно не отлепится.

И вот, поди ж ты! Не такой он писаный красавец — носик уточкой. Особо выдающимся ростом или богатырским сложением не отличается. Какими‑то экстремальными деловыми качествами тоже не блещет. Умом исключительно острым не отличается. И образован, честно говоря, так себе. Подумаешь, какой‑то журфак — сплошная говорильня! Может, если б не хватка его постоянного импресарио Сименса, вовсе разорился бы благодаря своей исключительной чуткости и бескорыстию. НО. Это все были не недостатки, а отсутствие совершенств. И Алеша, пусть далеко не идеал и совсем не принц на белом коне, — он Варю понимал, чувствовал, любил. Он никогда на нее не злился, не орал, не повышал голос. И было ей с ним всегда — даже в самые тяжелые, пиковые моменты — уютно и удобно, как у Христа за пазухой. Да, вот именно, хорошее выражение: как у Христа за пазухой.

Может, все дело, как это раньше называлось, в его природном магнетизме? Даром ли Данилов столь признанный экстрасенс? Варя не раз замечала: вот они вместе с ним входят в какое‑то людное место. В кафе, например. Или, допустим, на каток. Или хотя бы в сберкассу. И атмосфера с появлением Алешеньки как бы сгущается. Многие — особенно, блин, бабы, тетки эти противные, в возрасте от пятнадцати и до семидесяти — начинают обращать на него внимание. Подбираются. Поблескивают глазами. Оборачиваются. А он как будто ничего не замечает — по‑прежнему ведет себя как безупречный Варин рыцарь. Никаких никогда поползновений налево, флирта или кокетства! Как будто никто для него не существует — а от этого он для хищниц этих, которые за каждым углом таятся, становится только еще притягательнее.

И именно ведь женщины являлись его основным контингентом. Противно даже думать, о чем он там с ними говорит в ходе своих тет‑а‑тетов! Что они там перетирают и что он видит из их жизни во время своих сеансов! Жарко и злобно даже представить, как во время его работы — куда, к сожалению, у нее никакого допуска нет — многие телки наверняка из трусов своих выпрыгивают, пытаясь соблазнить, а то и заполучить его.

Поэтому, когда Леша во второй раз в своей жизни — безо всяких поползновений с ее стороны, сам, первый! — стал настаивать, чтобы им съехаться и жить вместе — и как раз это совпало с колоссальными неприятностями у нее на службе, — Варя согласилась. Бог с ней, с опаской, что он видит‑слышит‑чувствует ее как облупленную!

Но любовь и боязнь, что уведут, — далеко не все причины были, что они вместе жить стали, совместно (как пишут в определениях суда) вести хозяйство. Имелось и еще одно обстоятельство, за которое Варе становилось мучительно стыдно. И она прятала его на самом донышке своего сознания, и молилась, чтобы Данилов ни в коем случае не увидел, не понял, не углядел.

И — да, все дело было как раз в них, в снах.

Время близилось к шести утра, и, несмотря на то что спать хотелось страшно, Варя поняла, что вряд ли уснет. Да и был ли смысл забыться ненадолго, чтобы в половине седьмого подниматься под позывные будильника! Зашаркал лопатой узбек под окном, скоро за стеной, у глухой бабушки, вдовы генерал‑полковника Кожемякина, заиграет гимн…

Варя поднялась и, проклиная и злясь (впрочем, все‑таки несерьезно, вполнакала ругала она саму себя и Данилова), набросила халатик и отправилась на кухню варить кофе.

Алеша спал в гостиной, на любимом отцовском диване, уткнувшись в спинку головой и завернувшись в одеяло. Не кричал, не стонал, даже как будто бы не дышал — словно выполнил свое предназначение, разбудил ее, и теперь, удовлетворенный, успокоился. Варя почувствовала, как изнутри поднимается гнев. Вот и жалко его, и раздражает он ее, даже против воли. Да, непростой она оказалось штукой — совместная жизнь.

На кухне Варя зажгла свет, посмотрела на себя в зеркало — и себе не понравилась. Лицо большое и какое‑то опухшее, глазки заплыли. У нее прибавка, увы, сразу на физиономии отражается. От природы круглое, превращается оно в настоящее мурло. Да и талия наверняка разбухла, попа и бедра налились жирком. Фу! Пора садиться на строгую диету, возобновлять походы в зал — ох, а не хочется!

В наказание Кононова ограничилась на завтрак обезжиренным йогуртом и кофе сделала себе без сахара.

Варя любила свое тело, любила себя. Крепкая, мускулистая — кандидат в матера по академической гребле, шутка ли! Прекрасные плечи, руки, грудь. Но постоянно, чуть ли не с двадцати лет, приходилось держаться и с собой бороться. Чуть дашь слабину — начинаешь заплывать. Вот и теперь: пора (как говорится), мой друг, пора! Пора снова идти тренироваться и держать себя в узде.

Но под струями душа Варя вернулась мыслями к тому, что волновало ее гораздо больше. Да, Данилов. Когда они вернулись из яранской тундры в Москву — слава богу, живые и невредимые, — он сказал ей: будет расследование — вали все на меня. Я, сказал, человек партикулярный. Что они мне могут предъявить? Да ничего. А вот она, служивая, дело другое.

В итоге все равно выписали ей по первое число: во‑первых, за то, что просто связалась с Даниловым — объектом, который числился у комиссии в разработке. Во‑вторых, за то, что вовремя не доложила, что связалась. В‑третьих, за то, что нарушила приказ, оставила место службы… Было и четвертое, пятое, шестое…

Защищаясь, она (по предварительному уговору с Алешенькой и с его согласия) рассказала про их борьбу с чужими во глубине яранской тундры. Последовал вопрос: откуда он, Данилов, взял саму необходимость сражаться? Пришлось рассказать про визит в Москву бывшего русского графа, американца Эндрю Макнелли, и про его исповедь, в которой тот поведал Данилову, как в шестидесятых устранял академика Королева и первого космонавта Гагарина. Попросили также рассказать и о снах Данилова, которыми он с нею поделился.

Дальше особисты из отдела собственной безопасности, расследовавшие ее дело, еще долго расспрашивали про все детали даниловских реалистичных грез. А потом, когда состоялось позорное собрание, на котором объявили о ее понижении в должности и звании, и она думала, что все кончилось — через неделю примерно Кононову вызвал наконец новый начальник комиссии полковник Марголин. Был суров и холоден, но вежлив. Скупо молвил, что надеется, урок пойдет ей впрок и она встанет на путь исправления (именно так и сформулировал, будто она зэчка какая‑то). Воистину, Козел Винторогий! А еще новый начальник заметил, что связь Вари с Даниловым признана перспективной. Подумать только, перспективной! Для кого и для чего? Во имя интересов службы, конечно! И она обязана, продолжил полковник, докладывать, причем лично и непосредственно ему, Марголину, обо всем необычном, чем занимается ее сожитель. В том числе — о его снах.

Ей хотелось расхохотаться: «О снах Алеши? Обо всех? И эротических тоже?» Но она понимала, насколько шатко ее нынешнее положение (брякнешь — и никакой Петренко уже не отмажет), поэтому промолчала в тряпочку. А полковник, как бы отвечая на ее невысказанное, добавил:

— Разумеется, речь идет только о тех видениях, которые представляют общественно‑политический и (или) оперативный интерес.

И именно после этого разговора — а может быть, как раз вследствие него — Варя приняла очередное предложение Данилова пожить вместе.

Но ни о каких грезах‑видениях своего возлюбленного не выспрашивала.

Мерзко ей было оттого, что она в своей фактически семье кем‑то вроде сексота становится. Мерзко и стыдно. Павлик, блин, Морозов.

А Данилов — может, он об этом поручении, которое она получила, в ее сознании прочитал?

Во всяком случае, он молчал и снов ей сам, по собственной инициативе, никаких не рассказывал.

А Варя мучилась, что в любой момент может подойти срок, что Марголин вызовет ее и потребует отчета.

Так это и лежало, ворочалось подспудным тяжелым комом у нее на душе. Мешало спать. Мешало жить.



Алексей Данилов



Алешу квартира Варвары не радовала.

Хотя — казалось бы! Лет тридцать назад, когда Варин отец, генерал, ее получал, она, наверное, выглядела и являлась высшей точкой, вершиной, на которую только и мог взойти советский человек. После ордера на подобное жилье оставалось лишь лечь, удовлетворенно скрестить ручки и блаженно помереть. Пять комнат. Вы только подумайте: пять! Два туалета. Нет, вы представьте себе: два! Огромная кухня. Кирпичные стены. Тихий (как пишут в объявлениях) центр — десять минут ходу от метро «Новослободская».

Короче, если бы Варька не была такой бессребреницей, бесконечно увлеченной своей работой, могла бы на этом жилье состояние сделать. Продать его, к примеру. Или сдавать какому‑нибудь богачу или дипломату. А самой поселиться в экономичной брежневской «однушке» где‑нибудь в Вешняках, от места службы поблизости. Или к Данилову переехать.

Но сначала, сразу после смерти родителей, Варе мешала сентиментальность — как она отсюда сбежит, где вся жизнь прошла и столько с мамочкой‑папочкой связано? Потом прижилась — а теперь вот Данилова привела. Квартира между тем потихоньку ветшала. Совсем не Варина то была стезя — ремонты затевать и организовывать, магазины объезжать в поисках подходящих обоев или паркета. Вот и серели потихоньку от уличной копоти потолки, вылетали паркетины в коридоре, принялась обваливаться плитка на кухне. В сервантах‑секретерах пылились книги — некогда советски‑дефицитные Пикуль да Дрюон. В углу угрюмо дремал советского образца сейф — Варин отец хранил в нем трофейный пистолет и партийный билет; теперь там валялись документы на квартиру и машину. Несгораемый ящик гляделся символом этого жилья — громоздкий, пыльный и, по большому счету, никому не нужный.

Но решительно не из‑за неухоженности не нравилось Алексею это жилье. Как‑то жала ему эта квартира, как‑то натирала, словно ботинок не по ноге или колючий шарф. И дело было — он боялся себе в этом признаться, но факт оставался фактом — не только в непривычной среде обитания. И не только в том, что ему эту среду приходилось с кем‑то делить. Даже с такой бесконечно любимой и желанной девушкой, как Варя, которую он столько добивался.

Он привык быть самим собой — по крайней мере, дома, когда оказывался один. А тут все время приходилось надевать на себя что‑то вроде защитной маски. Или забираться в тот самый стакан — просто хотя бы для того, чтобы соблюсти пресловутое, как любят говорить американцы, прайвеси. И не влезть ненароком в мысли и чувства подруги. И это было тяжело и требовало напряжения — не расслабишься. Даже наоборот, ему порой прилетало за то, что он слишком уж сильно закрывается, — не может с пол‑оборота считывать мысли и желания любимой.

Девчонки — они ведь такие смешные и глупые, даже несмотря на то, что бывают столь высокообразованными умницами, как товарищ Кононова. Иной раз после обеда скажет призывно: «Леш, а Леш!» — и молчит. Он переспрашивает: «Что?» Молчит. Он начинает злиться: «Да что же?» А она, уже с раздражением — большие, корпулентные люди, как она, они ведь быстрее заводятся:

— Как ты не понимаешь? А еще экстрасенс называешься!

И не объяснишь ведь ей, что он специально, как не раз клятвенно обещал, будучи рядом с ней, ставит себе защиту и в ее мысли и чувства — ни‑ни. Барьер этот, правда, постоянных усилий требует, как если в компьютере всегда программа незакрытая работает. Но привыкнешь — и сложно по мановению Вариного прекрасного пальчика вдруг в момент перестроиться и начать понимать.

Словом, повторялось практически все, что он проходил со своей первой супругой, на которой женился по юности, по дурости — Наташей Нарышкиной. Но тогда ведь и способности его экстрасенсорные были мельче, с годами они только развились, и управляться он с ними гораздо хуже умел… Эх! Неужели он обречен на вечное одиночество? Неужели ему, как бы в пику его таланту, Господь не дал способности построить нормальную семью, жить с земной женщиной, заиметь детей? Он долго крепился, старался держаться от прекрасного пола подальше, но Варя своей красотой, умом и верностью заставила его пойти на попытку номер два. Неужели и она закончится неудачей? О нет, наверное, это последний шанс, и как бы не хотелось, чтобы он закончился неудачей!

Да и по совершенным мелочам — когда живешь с кем‑то бок о бок — время от времени приходится схватываться. К примеру, вот не думал Данилов, что будет спорить о политике — да с кем?! С чудеснейшей, любимой девушкой! Но она однажды с легкостью необыкновенной объяснила, в стиле бабульки из гастронома, все свары и тяготы последнего времени — кознями ЦРУ и вообще Америки!

— Ага, — воскликнул он в запале, — значит, Америка виновата, что мы кусок чужой территории хапнули и на ней военные действия ведем!

— Ты еще многого не знаешь, Алеша, — возразила Кононова с важностью, — а ведь нам соответствующую информацию доводят.

— Ну и что, интересно, вам такое доводят?

Но Варя в ответ вскинула глаза к потолку и покрутила указательным пальцем: типа, и стены имеют уши, не может она в квартире распространяться о том, что ей «доводят».

— Да ты сама два раза в Штатах была! — вскричал молодой человек в сердцах. — И что, похоже, что там какие‑то козни против нас строят?!

— Простые люди — нет, а власти — да. А ты вспомни своего американского друга и что он рассказывал тебе! В каких делах исповедовался!

Намек явно был на рассказ мистера Макнелли о том, что он лично погубил академика Королева и космонавта Гагарина[3].

— Да это ведь вообще было не про американцев! — вскричал он. — Про пришельцев!

— Кто знает, про кого на самом деле? Ведь в итоге убивал их американец.

В конце концов, в политическом том споре они буквально до крика друг на друга унизились, а потом Данилов подумал: «Может, власти так специально хотят — нас всех рассорить, разобщить, даже внутри семей? Чтобы мы никогда единым фронтом не выступали больше. И неужто мы теперь им будем поддаваться?!» Поэтому на разговоры с Варей, имеющие хоть малейший привкус политики, наложил со своей стороны строгое табу.

Вот в итоге и получалось: слишком много запретов (для самого себя), барьеров и ограничений. Не расслабишься.

В то утро Алексей проснулся, когда Варя давно ушла. Улегшись после своего кошмара в гостиной, он слышал сквозь сон, как она варит себе кофе, как шумят струи душа в ванной. Хотел проснуться и позавтракать с ней вместе — но снова засыпал. А под утро ему приснился тот самый сон, который преследовал его несколько последних месяцев и повторялся, с различными вариациями, многажды. Точнее, воспроизводился не сам сон, а то время, где он оказывался, обстановка и атмосфера, окружавшая его там, — события всякий раз оказывались разными. Однако всегда — тревожащими и даже зловещими. И важными. Почему‑то казалось, что они имеют самое непосредственное отношение к сегодняшнему дню, и поэтому кто‑то (или что‑то) хочет через Данилова о чем‑то рассказать, поведать, предупредить. Но о чем рассказать и о чем предупредить?

Вот и сегодняшнее видение — было оно до чрезвычайности реалистичным, и никаких примет сна даже не имело. События развивались ясно, просто, одно за другим, без перескоков и странных превращений. И время текло последовательно, как в действительности. Словом, ничем от реальности не отличался тот сон.



* * *



Он вышел из дома. Из своего дома, не Вариного. Проживал он до переезда к любимой неподалеку от платформы Маленковская, на тихом Рижском проезде. (Сюда он сменял, с доплатой, свою квартиру на улице Металлургической.) Вот и сегодня — да, сон был чрезвычайно реалистический! — он вышел из собственного подъезда в тихий двор. Еще скользнула во сне мысль: «А где Варя? Почему я один? Почему ее рядом нет? Что с ней случилось?»

Время было во сне другое, и он знал его совершенно точно: будущее, 2033 год. Двор производил впечатление чуть ли не вовсе покинутого. Для начала машины, что стояли внутри двора — а все парковочные места до единого оказались заняты, — явно последние пару недель, а то и месяцев, со своих мест не трогались. Все были покрыты пылью, а кое‑где тополиным пухом и упавшими листьями. (В реальности заканчивался ноябрь, а во сне Алексею виделось лето — самый его излет, ближе к осени.) Одна машина, не нашедшая себе места в междворовом проезде, темнела, брошенная на газоне. Она лежала на боку, окна выбиты, и такое складывалось впечатление, что она кому‑то мешала и ее просто, в стиле раз‑два‑взяли, сковырнули и перевернули с проезжей части на газон.

И никаких людей не было вокруг. Не поспешали бабки воспользоваться счастливым пенсионерским часом в ближайшем гастрономе, подростки не неслись в школу (либо из нее), и мамочки не прохаживались с важным видом в сопровождении колясок. Лишь в дальней оконечности двора маячило несколько фигур — если точнее, трое. В черных спортивных курточках и надвинутых на лоб капюшонах, они как‑то покачивались и производили впечатление алкашей, собирающих мелочь на бутылку, а еще точнее, наркоманов — потому что молодыми они были. Молодыми и крепкими. Все трое обернулись и посмотрели в сторону Данилова — и взгляд у всех был нехороший, оценивающий. Так глядят обычно в сторону добычи. Шакалы, к примеру, так смотрят на пасущуюся в стороне косулю. Но в следующий момент, поглядев и оценив — холодком повеяло от их взглядов, — парни все‑таки решили не связываться. То ли слишком далеко Леша от них находился, то ли почему‑то не представил интереса.

Алексей вышел на улицу Космонавтов. В реальности она обычно бывала запружена поспешающими авто. Среди дня они неслись, утром и вечером — ползли. Но всегда занимали все полосы, что в одну сторону, что в другую. Однако теперь ни единой машины не проезжало ни по одной из шести полос. Ни одной! Зато пространство и вдоль обочины, и вдоль разделительного бордюра было заставлено брошенными авто. И даже на разделительном газоне, приминая траву, стояла пара‑тройка машин. И все они — как и те, что парковались в даниловском дворе, — производили впечатление выкинутых, причем давно: тусклые оконца, слои пыли и грязи, черные потеки и присохшие почки.

Но вот началась хоть какая‑то движуха. В сторону метро проехал троллейбус — как ни странно, весь полный людьми, даже задняя дверца оказалась неплотно закрыта — оттуда торчал, не помещаясь, кусок чьего‑то толстого бока и спины. Мелькнули лица пассажиров за окнами — как и нынче, безразличные и бесконечно усталые. Затем медленно, на очень малой скорости, проехала машина полиции. Из нее двое офицеров внимательно вгляделись в Алексея — он на улице был совершенно один, — но, видимо, полицейские, так же как наркоманы во дворе, решили, что он не представляет для них интереса.

Что‑то еще в привычном городском пейзаже смутно беспокоило Данилова, и он не мог понять что. Вроде те же самые, что наяву, многоэтажки по обе стороны дороги — они были по‑московски разномастными, без оглядки на вечность или генплан: панельный дом, построенный в начале пятидесятых прошлого века, соседствовал с кирпичным из шестидесятых, далее следовала брежневская панельная двенадцатиэтажка или «улучшенная планировка» — последний писк социализма. Теми же вроде были магазины: «Пятерочка», «Билла», «Седьмой континент», и они даже, кажется, работали, только из дверей никто не выходил и никто не входил. А вот пара непродовольственных лавок — магазин писчебумажных товаров и зоомагазин — казались заброшенными: пыльные витрины заколочены фанерой, по паре букв с вывесок исчезли. Однако не в том заключались главные (и тревожащие) перемены. И Алексей наконец понял, в чем они.

Из городского пейзажа исчезла Останкинская башня. Телевышка всегда присутствовала здесь, и днем, и ночью — когда ее расцвечивали то рекламой, то цветами российского флага. Она как бы венчала улицу и была доминантой пейзажа — но теперь ее не стало. И еще: не оказалось памятника космонавтам — титановой, устремленной в небо запятой. В первый момент Алексей подумал, что его скрывают знаменитые «полстакана» — полукруглая туша гостиницы «Космос». Но нет, Данилов продвигался вдоль улицы все ближе к ВДНХ, и по законам перспективы обелиск давно уже должен был появиться в поле зрения — но его тоже не оказалось.

А улица, как прежде, была пустынной: никаких прохожих и никаких проезжих машин, только еще один битком набитый, как прежде, троллейбус просквозил в сторону выставки.

Люди возникли совсем неподалеку от метро, на пересечении с проспектом Мира. Прямо на газоне был припаркован грузовик‑фургон, к которому змеилась хмурая очередь. Люди довольно быстро получали какие‑то объемные пакеты и небольшие коробочки, похожие на лекарства от насморка. Иные немедленно раскрывали эти лекарственные коробки — и впрямь, в них находилось что‑то вроде упаковок спрея для носа. Кто‑то тут же раскрывал упаковку и пшикал себе в ноздри.

Данилов спросил у одного из отоваренных: «А что дают?»

Непонятно было, из какого лексикона, из какого советского далека вдруг выпорхнул у него этот социалистический глагол — «дают», вроде всю свою сознательную жизнь прожил Данилов при капитализме и сроду это словечко не применял. Мужик лет тридцати в поношенной футболке посмотрел на него, словно Алексей с луны упал, и хмыкнул: «Гуманитарку и антид». С «гуманитаркой» все было более‑менее понятно — гуманитарную помощь, отец рассказывал, в конце восьмидесятых западные страны голодающему Советскому Союзу посылали. А вот что такое «антид»? Данилов дернулся спросить у мужика, но того и след простыл.

Он вышел на проспект Мира и огляделся. По этой транспортной артерии автомобили ездили далеко не так много, как раньше, но все‑таки. Пронеслась пара черных машин с мигалками, проехала «Скорая помощь», прогрохотала фура. Но поток, наверное, раз в сто сократился. И воздух, видимо, от этого казался свежим и чистым.

На противоположной стороне проспекта его привлекло какое‑то шевеление. Алексей присмотрелся. На монументе «Рабочий и колхозница», блистающем в солнечных лучах своей нержавеющей сталью, ему привиделись шевелящиеся черные точки. Двое оседлали выдвинутые вперед ноги фигур. Еще один сидел на отодвинутой назад другой ноге Рабочего, вдобавок парочка взобрались на его плечи. Издалека они казались Данилову чем‑то вроде мушек, но это, несомненно, были люди. Вокруг каждого к постаменту спускалось по паре веревок — то была страховка. Оттуда раздался резкий звук. Даже рассеянный расстоянием, он все равно неприятно резал уши — то был лязг сразу нескольких работающих болгарок.

Донесся вой полицейских сирен, и мимо Данилова в сторону монумента пронеслись, одна за другой, сразу три полицейские машины. А потом отставленная назад правая рука Рабочего, отрезанная болгаркой в районе плеча, отвалилась и рухнула вниз. Почти немедленно упала опущенная вниз левая рука Колхозницы. И тут же со стороны монумента донеслись пистолетные выстрелы. На них ответила автоматная очередь, а потом один из тех, кто сидел на плечах Рабочего, сорвался и полетел вниз.

«Что происходит? — подумал Алексей. — Отчего этот вандализм и для чего? За что и кто калечит знаменитый памятник? И что в подоплеке преступления? Экономика — кто‑то хочет продать скульптуру на лом? Политика — кому‑то стал ненавистен этот прекрасный символ всего советского? Или это чистый вандализм?» Молодому человеку хотелось подобраться ближе и узнать — но он понимал, что не увидит ничего, кроме полицейской операции, и никто ему ничего объяснять не станет.

Яростная стрельба со стороны монумента продолжалась, еще один черный человечек полетел с его высот на землю. Следом, как возмездие за убийство, повалились воздетые вперед и вверх длани с серпом и молотом: левая рука Рабочего, правая — Колхозницы. Перестрелка стала потихоньку стихать. На четвертованном монументе никого больше не осталось — только на безруких инвалидских торсах блистали несчастные головы обезображенных статуй.

И в этот момент Данилов понял, зачем он здесь и что ему в этом мире обязательно следует узнать и увидеть.

И — проснулся.



* * *



Потом день был как день.

В час Данилов начал прием, а закончил в десять вечера, с часовым перерывом на обед. Семеро посетителей с проблемами разной степени сложности — это было тяжеловато.

Потом, потихоньку отходя от чужих проблем и горестей, он обсудил со своим бессменным и преданным импресарио Сименсом планы на будущий месяц — по всему выходило, что сразу после Нового года им придется выехать на Дальний Восток: во Владивостоке и Хабаровске Алексея давно ждали.

Домой, то есть к Варе на Новослободскую, он добрался только без четверти полночь. Варя уже спала, уютно устроившись в кровати и не погасив ночник.

На столе в кухне его ждал ужин. У Кононовой начался очередной бзик здорового питания, поэтому в этот раз — «цезарь» с креветками с большим количеством разнообразной травы. Впрочем, Варя готовила так хорошо, что из ее рук вкусным выходило любое блюдо, невзирая на исходные ингредиенты. Алеша поел с удовольствием, по ходу дела просматривая на планшете новости.

А спустя полчаса, почистив зубы, уже устроился рядом с большим, жарким и любимым, спящим Вариным телом. Он обнял ее, но она засопротивлялась, пробормотала сквозь сон: «Уйди, жарко», — и перевернулась на другой бок и отодвинулась.

Делать было нечего, да и спать хотелось. Данилов улегся навзничь в йоговскую «шавасану», стал представлять, как расслаблен большой палец левой руки… указательный… средний… безымянный… И спустя пару минут ему начал сниться предыдущий, вчерашний сон — словно сериал запустили ровно с того места, на котором он остановился прошлой ночью.



* * *



Данилов смотрел на обезображенный монумент Рабочему и Колхознице, безо всех четырех рук и с печально торчащими головами, и понимал, что ему зачем‑то следует ехать в город Мытищи. Он, словно в навигаторе, знал адрес, куда ему надлежит прибыть, однако понятия не имел, ради чего. И что ему надо там увидеть и узнать.

Он перешел через проспект Мира по подземному переходу. Он запросто мог бы перескочить его поверху — автомобильное движение позволяло, но решил оставаться здесь, в чужом мире, посетителем законопослушным. В подземном переходе попалась ему навстречу пара прохожих — хмурых и озабоченных, никаких отличий от привычного ему времени. Но вообще людей в городе стало гораздо меньше. Даже в конце каникул, где‑нибудь в двадцатых числах августа, народу в столице обычно раз в пять, а то и в десять больше. Ау, москвичи, куда, интересно, вы все делись?

Когда он вынырнул из перехода, стал виден крупным планом разрушенный монумент покорителям космоса. Начиная с постамента, весь он, на высоте примерно метров десяти, был срезан и прикрыт маскировочной сетью. И непонятно было, как и в случае со скульптурой Мухиной, что произошло. Вандализм? Добыча металла для нужд отечественной промышленности? Или на экспорт? А может, возникли странные, совсем новые идеологические войны и соображения? И кто и почему разрушил до основания Останкинскую телебашню?

У метро «ВДНХ» Алексей без труда отыскал остановку автобуса, идущего в Мытищи. Билет стоил тысячу рублей — многовато, конечно, но, учитывая инфляцию, вполне к 2033 году терпимо. Тем более что купюры у него в портмоне нашлись. Имелась там и невиданная пока в действительности двухтысячная — с пейзажами Владивостока, и десятитысячная — с видом моста через реку Дон и собора в Ростове‑на‑Дону.

Народу в автобусе оказалось немного, и Данилов уселся у окна. Скоро тронулись, и мимо слева пронесся и уплыл обезображенный «Рабочий и колхозница». Никто на плечах статуй больше не сидел, выстрелов не раздавалось.

Алексей, посматривая в окно, достал сотовый телефон. Да, мобильник у него был, и сигнал ловился приличный. Он зашел в список контактов, однако тот оказался пуст, ни одной фамилии. Данилов набрал телефон Варвары (один из немногих, который помнил наизусть) — голос в трубке сообщил, что номер не существует или выключен. Он отщелкал телефон своего менеджера Сименса — результат тот же.

Данилов решил выйти в Интернет. Сеть присутствовала, но шалила, подключиться к ней ему не удавалось. Телефон постоянно запрашивал какой‑то «личный пароль». Алексей перебрал все возможное: собственную дату рождения, и дату рождения покойного отца, и имя с днем рождения Варвары (что было его паролем в действительности) — подключиться не удавалось. Наконец он заметил еле приметную плашку: «Забыл или утратил пароль?» и нажал на нее. В ответ высветилось: «Ваша личность будет проверена. Срок проверки — от 3 до 24 часов». Алексей присвистнул. Серьезно у них тут, в будущем, обстояло с компьютерной безопасностью.

Потеряв надежду выйти в Сеть, Данилов воткнул в уши наушники и поискал радио FM‑диапазона. Радиотрансляция, слава богу, присутствовала. На первой волне исполняли что‑то инструментальное и духоподъемное, типа марша. На второй чистый детский голосок выводил песню, написанную еще до даниловского рождения: «Гляжу в озера синие, в полях ромашки рву…» И только на третьей обнаружилось то, чего Алексей алкал: новости. Вещал хорошо поставленный, внушительный и какой‑то верноподданнический голос. Такими голосами зачитывали новости советские дикторы в пору, когда Данилов был мальчиком:

«…состоялось совместное заседание штаба Национальной гвардии, коллегии Министерства обороны и секретариата Тайной полиции. На заседании выступил президент страны, — Данилов слегка напрягся: чья же фамилия будет произнесена? Неужто знакомая? Но вместо долгожданного имени продолжили зачитывать регалии: …маршал, академик, товарищ Долотов. В своем выступлении товарищ Долотов особо подчеркнул необходимость борьбы с терроризмом, а также с попытками сменить существующий политический строй и с незаконной эмиграцией за пределы страны. «Наша граница на замке, — сказал президент, — и никто не должен нарушать ее. Как извне, так и, в особенности, снаружи! Мы россияне, и мы должны жить в России» — конец цитаты. А сейчас — рекламная пауза! Не переключайтесь! — И совсем другой голос, женский и якобы обольстительный, продекламировал: «Бесплатное переселение! Меняем вашу квартиру в Москве на дом со всеми удобствами в Пензенской области! Коттедж от ста квадратных метров на берегу реки, участок от тридцати соток! Переезд за наш счет! Звоните прямо сейчас!»

Затем вернулся прежний размеренный голос диктора:

— Сообщаем курсы основных валют. Продолжается дальнейшее укрепление рубля по отношению к доллару и евро. За одного «американца» сегодня на межбанковской валютной бирже дают двести семнадцать рублей и три копейки, за единицу европейской валюты — двести тридцать четыре с половиной рубля. Стоимость нефти марки «брент» достигла сегодня двух целых и тридцати сотых доллара…

Данилов дернулся. Он не ослышался?! Нефть стоит два с небольшим доллара? Что у них тут случилось?

Чтобы проконтролировать себя — давняя, вбитая в него еще на факультете журналистская привычка заставляла проверять по два‑три раза всякую информацию, искать альтернативные источники, — он стал крутить виртуальное колесико настройки. Вот другое новостное радио, и в нем прозвучало вдруг название «Мытищи», куда он зачем‑то, непонятно зачем, ехал:

— …В Мытищах продолжается несанкционированный митинг, в ходе которого на балкон, по многочисленным просьбам толпы, вышел, в сопровождении собственной охраны и приспешников, Елисей Кордубцев. Он сказал несколько слов собравшимся, однако те стали требовать чудес и хлеба. Прямо с балкона Кордубцев начал разбрасывать продукты питания. В результате в толпе произошло несколько столкновений, имеются раненые, которые доставлены в местную больницу. Затем, по требованию собравшихся, лжепророк продемонстрировал пример якобы исцеления. На балкон был выведен увечный, которого Кордубцев якобы излечил. Как утверждают врачи, нет никакого сомнения, что «выздоровление», — диктор так произнес последнее слово, что было очевидно, что его следует взять в кавычки чрезвычайной жирности, — является не чем иным, как грубой подтасовкой. Однако собравшиеся приняли эту жульническую манипуляцию с восторгом и разразились аплодисментами. Толпа бросилась к Кордубцеву, желая также получить от него свою порцию здоровья, — голос диктора зазвучал со всем возможным сарказмом, — однако была оттеснена отрядом доблестной нацгвардии и личной охраной лжецелителя. Тем не менее собравшиеся на площади в Мытищах по‑прежнему не расходятся. Доблестная нацгвардия начала раздачу им горячего питания.

Затем диктор повторил курсы валют и стоимость барреля нефти — бочка, да, ценилась страшно низко: два доллара и тридцать четыре цента.

Что происходит и что тут случилось?

Автобус бодро несся дальше, приближаясь к окраинам города. Автомобильного трафика практически не существовало, а все обочины были впритык заставлены машинами — очевидно, брошенными. В иных местах они стояли даже в два ряда. Промелькнули две заправки «Бритиш петролеум», которые Алексей помнил еще со своего времени — одна на левой стороне проспекта Мира, вторая на правой. Обе производили впечатление навсегда покинутых: ни единого человечка вокруг, грязные колонки, кое‑где разбитые витрины.

Рекламных плакатов также сильно поубавилось в сравнении с реальностью, и выглядели они старенькими, выцветшими и залитыми дождями и придорожной грязью. Продвигались в основном вещи знакомые, привычные: мобильная связь, шоколадки и даже новая модель «БМВ». На «автомобильном» плакате мелькнуло: «Работает на полностью возобновляемых источниках энергии!» И еще один билборд, свеженький, с иголочки, восхвалял (как и недавнее радиосообщение) переселение из Москвы на периферию:





ЦЕЛЕБНАЯ СИЛА АЛТАЯ! БЕСПЛАТНО МЕНЯЕМ ВАШУ КВАРТИРУ НА ДОМ С УДОБСТВАМИ НА БЕРЕГУ КРИСТАЛЬНОЙ РЕКИ! ПОЛЦЕНЫ ЗА КРУПНЫЙ РОГАТЫЙ СКОТ, СВИНЕЙ, КРОЛИКОВ И КУР! ДЕСЯТЬ ГЕКТАРОВ ПАХОТНОЙ ЗЕМЛИ В АРЕНДУ!



Вероятно, именно эти объявления, вкупе с ценами на нефть, заброшенными машинами и бензозаправками, объясняли малое количество людей на улице и общее состояние заброшенности и неуюта.

Может (размышлял Данилов), случилось следующее. В мире создали дешевые источники альтернативной энергии. Кто знает, водородные двигатели или солнечные батареи с огромным кпд. И корпорации не стали их придерживать и мариновать, а успешно внедрили — в результате чего цена на нефть (и газ) на биржах стала катастрофически падать. Как следствие, российская экономика, круто завязанная на добыче сырья, стала резко падать. Нет доходов — нет налогов, не стало даже денег, чтобы переработать нашу нефть в бензин. Деваться людям некуда, границу снова, как во времена коммунистов, закрыли на замок. Работы нет, налоговых поступлений нет, и столичный люд потянулся в деревню — кормиться собственным трудом.

Но это была всего лишь версия. Чтобы узнать подробности, следовало завести разговор с кем‑то из попутчиков — в дороге люди становятся болтливыми, — узнать, как у них здесь все организовано. Прикинуться, допустим, иноземцем, лишь час назад прибывшим в Москву (в сущности, так оно и было), и выяснить, что к чему. Народу в автобусе немного, каждый занял отдельное сиденье у окна, можно спокойно пройти по салону, подсесть и поговорить. Вон откинулся насупленный подросток с наушниками и в капюшоне, дремлет пенсионер в шляпе и старой одежонке, девчонка увлеченно переписывается с кем‑то по мобильнику. Но что‑то внутри, какой‑то внутренний, что ли, голос шептал Алексею: не надо ничего выяснять. И иноземцем не надо прикидываться. Не накликать бы беды. Как там, бишь, сказал, в изложении радио, маршал‑академик‑президент Долотов? Наша, заявил, граница на замке, и мы не позволим ее нарушать изнутри или снаружи. Может, у них тут иноземцы, как во времена Сталина, диво‑дивное и вне закона? Сразу в кутузку поволокут?

Транспорт выскочил за пределы МКАДа и очень скоро въехал по эстакаде в Мытищи.

— Молодой человек, вы тоже к Кордубцеву едете? — подошла сзади и тронула Данилова за плечо бодрая и стройная пожилая леди с голубыми букольками.

«И впрямь, куда я еду? Наверное, действительно к Кордубцеву, раз меня даже посторонние спрашивают?»

— Да, а что?

— Попросим водителя остановиться?

— Ну, попросим.

После того как Алексей согласился, старушка повеселела. Большинство светофоров в Мытищах либо не работали, либо были переведены в автоматический режим — мигал желтый свет, поэтому городские кварталы автобус миновал довольно бодро.

— Пора просить, — настойчиво проговорила давешняя пожилая дама, и Алексей встал, двинулся по проходу и похлопал водителя по плечу: «Можете остановить вблизи Кордубцева?»

— Опять! — выругался шофер. — Когда вы уж все вместе с ним вознесетесь? — Потом он выругался беззвучно и слабо понятно, что‑то вроде, в переводе на литературный русский, «Надоели святоши!» — однако через три минуты лихо тормознул у тротуара и выкрикнул: — Кордубские! С вещами на выход! Дальше «кирпич». Пешком идите.

Данилов выскочил первым и, в силу природной вежливости, подал руку старушке. Она с достоинством вдовствующей королевы оперлась на его ладонь, спустилась и молвила: «Благодарю вас, молодой человек». Автобус бодро отвалил от бордюра и скрылся в переулке. «Вот кто может рассказать мне, что происходит», — подумал молодой человек в адрес пожилой леди.

— Извините меня! — окликнул он ее. — Не могли бы вы, пока мы идем, кое‑что мне пояснить?

— Пояснить? Что же?

— Вы знаете — вы только не смейтесь, я вас не разыгрываю, — но у меня случай амнезии, довольно редкий. — Бабуля заинтересованно слушала. — Я ровным счетом ничего не помню из того, что происходило в мире в последние пятнадцать лет. Прямо‑таки ничегошеньки. Поэтому хочу спросить: что случилось? Что творится? Со страной и людьми? Почему так мало людей на улицах? И машин? И бензоколонки закрыты? И нефть такая дешевая?

— Да ты хохмишь! — недоверчиво глянула старушка. — Косишь под придурочного?

Косишь и хохмишь как‑то выпадали из традиционного старушечьего лексикона, но потом Алексей прикинул, что пожилой леди на вид, верно, лет восемьдесят — восемьдесят пять. Стало быть, она — тысяча девятьсот пятидесятого — пятьдесят пятого года рождения, поэтому словечки как раз звучали из ее поколения.

— Ни разу не вру.

— Во всем виноват Трамп, — убежденно и эпически молвила женщина. — Как он сказал, гад, в восемнадцатом году: «Мы эту Россию проучим», — так оно и вышло. Правильно его пристрелили.

— Пристрелили?! Кто?

— Один чернокожий фанатик‑демократ. Его судили, да оправдали потом.

— А что же Трамп нам сделал?

— Договорился с империалистической кликой, олигархами, — стала шпарить, как по писаному, бабуля, — что они свои разработки возобновляемых источников энергии перестанут под спудом держать, а откроют и начнут ими широко пользоваться. Так оно и вышло. Машины стали на водороде ездить да на электричестве. Электростанций понастроили ветряных да солнечных. Вот нефть и рухнула. Все специально, чтобы нам, России, досадить.

— А почему в Москве машины‑то не ездят? Нефти в стране полно — значит, бензину должно быть дешевого — хоть залейся.

— Э, неправильно это. Нам Киселев все объяснил…

— Он живой еще?!

— А что с ним будет? Киселев, — проговорила старушка с придыханием, — это наш министр культуры и энергетики.

— Какой кошмар, — проговорил Алексей, спохватился и добавил: — То есть я рад за него и за всех нас.

— Короче говоря, — продолжила вещать леди, — невыгодно стало нефтюшку нашу российскую в стране перерабатывать. Нефтяные компании разорились. Один магнат — такой, широкомордый — сам застрелился. Другого, толстенького, за долги пришили. В общем, бензина теперь в стране больше нету. Кто богатый — на водороде ездит. Но богатые у нас, как обычно, наперечет… — И она меленько рассмеялась.

— А почему народу в Москве так мало?

— А потому и мало. Что тут делать‑то теперь? Денег нет, налогов нет. Еле на пенсии наскребают. Все подались в деревню, на природу. Картошку растят, курей заводят, кроликов. Кто помоложе, коров, бычков выращивают. Маслодельни, сыродельни всякие организуют.

— А что с памятником покорителям космоса случилось? И с Останкинской башней? И с «Рабочим и колхозницей»?

— Подвальные озоруют.

— Какие «подвальные»?

— Позиционеры. Террористы. Которые хотят нашего великого президента скинуть.

Тем временем они дошли по пустынной улице до городской площади. Ее зрелище реально впечатляло. Вся она оказалась окружена по периметру железными полицейскими барьерами, просветы в которых охраняли фигуристые бойцы нацгвардии в бронежилетах, касках и с электрошокерами на поясе. Несмотря на это, внутри, за загородками, вся площадь была переполнена народом. Тысяч пять, а то и десять здесь собралось. Люди стояли группами, поодиночке, переходили с места на место. В центре, словно на каком‑нибудь майдане, зеленело штук семь больших армейских палаток и дымила полевая кухня. На краю площади возвышался целый строй синеньких пластиковых туалетов.

Бабулька с сиреневыми букольками воткнулась в нац‑гвардейца рядом с оградкой и стала умолять его пропустить на площадь — а тот лишь повторял, довольно ласково: «Здесь вход закрыт».

— Где ж он открыт? — вскричала пожилая леди.

— Попробуйте с противоположного конца площади.

Старушка бодро бросилась обходить, но Алексей откуда‑то понимал, что это все туфта, ни там, ни где‑нибудь еще даму не пропустят. А вот он почему‑то может пройти. И когда пожилая леди удалилась от него на достаточное расстояние (жаль было огорчать ее), Данилов подошел к тому же гвардейцу и тихо сказал:

— Моя фамилия Данилов. Я есть в списке.

Гвардеец немедленно связался с кем‑то по рации — отвернувшись и произнося слова так тихо, что Алексей ничего не понял, а потом отодвинул свое огромное бронированное тело: «Можете пройти».

Многочисленная толпа, собравшаяся на площади, тяготела к административному зданию, стоявшему на ее краю. В ту сторону она как‑то густела, плотнела — да и вообще народ чаще обращался туда взглядами, будто бы ждал чего‑то. Некогда в здании, возможно, заседала власть: конструктивистский стиль, три этажа, башенка с часами, длинный балкон. «Не на этом ли балконе, — мелькнуло в голове у Данилова, — происходило действо, что описали в радиопередаче? Раздача еды и исцеление страждущих?» Он пробирался сквозь толпу в сторону здания. Миновал две полевые кухни, оттуда несло гречневой кашей, и люди отходили с плошками, переполненными едой.

Встретилась еще одна цепь из загородок, охраняемая гвардейцами. Повторился тот же диалог: Алексей уверил, что состоит в неких списках — и его пропустили.

Наконец он достиг подъезда здания — его сторожили не только бойцы, но и пара человек в штатском, у которых, однако, на боку болтались автоматы Калашникова. В ответ на фамилию Данилова в их руках явились пресловутые списки, по которым один из вооруженных штатских помусолил пальцем, нашел искомое и мотнул вовнутрь стволом автомата: «Пройдите».

Внутри складывалось впечатление, что здание недавно захвачено и используется явно не по назначению. Что‑то вроде революционного Смольного.

То и дело проходят деловитые штатские люди — но многие из них с огнестрельным оружием, кто‑то тащит под мышкой партию листовок, в кабинете, куда случайно распахивается дверь, идет совещание, и оттуда вдруг доносится обрывок фразы: «…Вопрос не в том, когда мы выступим на Москву, а…» — но дверь на самом интересном месте захлопывают.

Провожатый довольно споро ведет Данилова по коридорам — Алексей едва за ним поспевает. Наконец они достигают некой приемной. Там сидит довольно строгая тетя в роли секретарши — руки на клавиатуре ноутбука, — а также двое охранников в штатском с автоматами.

Секретарша поднимает глаза от печатного текста. «Доставили», — кивает даниловский провожатый. Начальница приемной, обходя охранников, словно бессловесные тумбы, подходит к кабинету и очень ласково, на пределе слышимости стучит. Алексей замечает, что со стены свинчена табличка с именем былого руководителя — а новой нет, остались только отверстия под шурупы.

В ответ из кабинета раздается ровный голос:

— Войдите!

Секретарша скрывается за дверями, а через минуту, не глядя в лицо Данилову, строго говорит ему: «Можете заходить».

Кабинет по старой советской моде оснащен тамбуром — чтобы подчиненные не слышали, что вершится в начальственных покоях. Такой, помнится, был у отца, когда Алексей мальчиком приходил к нему на завод. В каком году это было — в восемьдесят восьмом, восемьдесят девятом? Отец тогда пребывал в бодром здравии и силе, директор завода в любимом Энске. Воспоминание приходит и отлетает. Данилов оказывается в кабинете.

Он весьма просторен, а за широким французским окном в самый пол виднеется пресловутый балкон (верно, о нем шла речь в радиотрансляции). Видны также часть огромной, переполненной народом площади, дым от полевых кухонь и пластиковые сортиры.

За столом сидит красивый молодой мужчина лет тридцати с небольшим — из породы тех, в которых даже по фотографии влюбляются женщины, особенно не самой первой молодости и много повидавшие и пережившие: тонкие черты лица, чувственные и немного капризные губы, длинные белокурые вьющиеся волосы, длинные ресницы, тонкий нос, красивые глаза. Его можно было бы даже уподобить Иисусу Христу — если бы не глаза. У Спасителя они хоть и строгие, но всепонимающие и всепрощающие. У этого типа — наоборот: жесткие и безжалостные. Готовые не все простить, а все свершить. В том числе любую подлость, поддаться на любой соблазн.

Мужчина замечает появившегося Данилова, но делает предостерегающий жест — он диктует. Напротив него сидит юная стенографистка и со страшной скоростью шпарит за ним в планшете. А хозяин кабинета продолжает свою мысль — голос его звучит патетически, обороты в речи используются выспренние:

— …Вы можете спросить меня, почему мы не идем на Москву и когда наконец мы вступим в нее? Это законный вопрос, и я отвечу вам на него так: мы ничего не сделаем против воли народа, против вашей воли. И когда вы призовете нас, когда во всеуслышание скажете МНЕ, — «мне» звучит в его речи, будто выделенное самым крупным шрифтом, — придите к нам! — тогда Я и люди мои придут и возьмут вас! Тогда — но не раньше того, как вы позовете! — Затем совершенно другим, не выспренним и не патетическим, а совершенно обыденным голосом диктующий произносит: — Все, точка. Конец. Дай гляну — и отдавай в печать. — Девушка‑стенографистка робко протягивает ему через стол планшет. Начальник делает небрежный жест Данилову — типа, сядь уже наконец, не маячь — и углубляется в экран с набранным текстом. Вдруг в какой‑то момент зловеще восклицает: «Это еще что такое?!» — и швыряет, да, самым буквальным образом швыряет планшет через стол секретарше. Ей удается неловко поймать планшет на лету, и она принимается в него всматриваться. Девушка начинает дрожать — видно, что она чрезвычайно опасается своего руководителя. Она, кажется, не понимает, чем он недоволен и чего от нее хотят.

— Что это ты написала? — спокойным и чрезвычайно ровным, но зловещим голосом произносит он и цитирует по памяти: — «Я обещаю дать вам все, что вы только не захотите: дома и квартиры, и лучшую пищу, и прекрасные зрелища — все, что вы ни пожелаете». Ты откуда это взяла?

— Но вы же говорили… — подрагивающим голосом произносит девушка.

— Не выдумывай, пожалуйста. Вычеркни.

— Но вы…

— Не спорь. — Голос звучит зловеще.

И тут, прямо на глазах Данилова, происходит следующее: голова девушки вдруг сама собой дергается и отшатывается. На щеке проступает красная полоса. Полное впечатление, что ее кто‑то ударил, стегнул кнутом. Но физически ее никто не бил. Начальник как сидел вдали от нее, отделенный столом, так и сидит — разве что пристально смотрит ей прямо в глаза.

В глазах у стенографистки закипают слезы.

— Простите, — шепчет она.

— Бог простит, — усмехается начальник. — Иди и вычеркни все эти обещания. Пока не время.

Девушка вскакивает и выбегает из кабинета.

Сидящий за столом руководитель обращает свою красивейшую голову к Данилову:

— Иногда они не понимают, приходится волей‑неволей давать им уроки, — и Алексей догадывается, что вся эта сцена — и придирка к ошибке, и сдержанный гнев, и виртуальный хлыст, вдруг обрушившийся на девушку, — не что иное, как игра на публику. Постановка, у которой один зритель — он, Данилов. И цель ее очевидна и единственна: продемонстрировать ему свои умения и могущество.

— Я рад, что ты пришел, — говорит, обращая к нему свои прекрасные и безжалостные голубые глаза, хозяин кабинета. — Пусть пока виртуально, но все‑таки пришел. Пойдем. — Он привстает и делает гостю жест подняться, потом манит к окну и отдергивает штору. На балкон они не выходят, просто стоят вместе, рядом, и Кордубцев кладет руку на плечо Данилову.

Замечая их в окне, вся площадь разражается приветственными криками и аплодисментами. Кто‑то в толпе опускается на колени.

— Ты видишь, какая мы сила? — шепчет он в ухо Алексею. — Видишь, какая мы сила вдвоем?

Потом он отводит его от балкона и посреди кабинета, уставившись Алексею прямо в очи, говорит:

— Найди меня там, в твоем времени. Найди, и мы сумеем начать раньше — и сделать больше. Найди — и весь мир покорится нам — не сейчас, в тридцать третьем, а раньше, много раньше. Разве ты не хочешь считаться на земле богом или полубогом, иметь все, чего только ты не пожелаешь, и вершить дела всего мира? Ты один, сам по себе, Данилов, слаб — и ты слишком порядочен, слишком скован запретами своего никчемного воспитания. А я — я освобожу тебя от всяческих затхлых табу, и ты, усилив мою мощь своими умениями, станешь (вместе и рядом со мной, разумеется) настоящим и подлинным владыкой мира, властителем всего живого — а значит, всей Вселенной!

Данилов слушает его и понимает, что, несмотря на самые прельстительные речи, невзирая на самые широковещательные обещания, от Кордубцева исходит крайне тяжелое ощущение — одновременно страшное и гадливое, как если бы этот молодой красивый мужчина был омерзительной тварью, чужим с капающей изо рта ядовитой слюной. А предложение, что он изрекает, пусть оно и звучит прельстительно, но для Алексея настолько неприемлемо, словно предложение убить любимого человека, разделать его тело и съесть его печень.

И Данилов кричит во сне, дергается и, слава богу, просыпается.