Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



— Жердь! Ну же! Жердь! — закричал Демель.

Сегодня день большой скорби. Умерла Ирен, и мы собрались, чтобы похоронить ее. Смерть всегда приходит слишком рано. Мы жаждем еще хотя бы одного мгновения, еще одной улыбки, еще одного доверительного, сердечного разговора, еще одной частички мудрости и ободрения, еще одного момента близости. Но теперь Ирен, пусть и слишком рано, упокоилась с миром.

Ему подали жердь. Он первым шагнул в болото и тут же погряз в трясине. Лестницу он толкал перед собой. Вот он перепрыгнул на нее и начал отталкиваться жердью. Лестница и лежащий на ней человек заскользили через болото к холму. Кушке последовал за ним на длинной доске. Он тоже отталкивался жердью, во весь голос ругаясь и молясь одновременно:

Она была матерью, женой, преданной подругой и коллегой для многих. И еще она была человеком, который очень любил эту жизнь и людей и хотел бы, чтобы ваши воспоминания о ней полнились весельем, юмором, добром и любовью. Ирен довольствовалась простыми радостями. Ценя наслаждения, которые может дать жизнь, она всем своим существом знала: они не имеют значения, если ты не в добрых отношениях с людьми. Доброта к другим была основной чертой ее характера, и хотя Ирен любила выбраться за город, почитать хорошую книгу, сходить на прогулку или посмеяться хорошей шутке, главными для нее были семья и друзья. В них она видела лик Бога, в них находила благословение.

— Дерьмо собачье, говно поганое, защити бедняжку фройляйн, Всемилостивый…

Потерявшая родителей еще старшеклассницей, не имея ни братьев, ни сестер, она опиралась в жизни на свою гордость за Лиму и любовь к Карлу. Их радость – вот что доставляло ей удовольствие. Однажды они всей семьей должны были лететь на самолете, и у них было два билета в бизнес-класс и один – в эконом. Ирен настояла, чтобы Лима с Карлом вместе сели в бизнес-классе. Радуясь тому, что их замечательно обслуживают и вкусно кормят, она показала себя любящей матерью и женой.

Теперь в болоте были уже пятеро. Шестеро. Восемь человек. Десять. Все они передвигались на досках или лестницах, между тряскими кочками и стоячей водой, дальше, дальше… Лестницы и доски не тонули. Это была единственная возможность, пробиваться вперед по болоту.

— Помогите… — раздалось уже совсем еле слышно.

Она тепло относилась к каждому, независимо от его положения в жизни, и благодаря ее заботе рядом с ней любой чувствовал себя лучше. Ирен посвятила свою жизнь работе с теми, кто борется с алкогольной и наркотической зависимостью, и некоторые из этих людей сегодня здесь, с нами. У меня была возможность с ними поговорить. Из их рассказов вырисовывается четкий образ психотерапевта, который никогда не осуждал своих пациентов, но помогал им проявить лучшие качества и вести полнокровную жизнь.

Кушке вдруг кое-что пришло в голову. Он обернулся и увидел на берегу множество людей: воспитательниц и детей, которые стояли у забора и смотрели на болото.

Когда мы вспоминаем Ирен, говорим о ней, рассказываем случаи из жизни, смеемся и плачем, она обретает бессмертие. Так происходит сегодня, так будет происходить и впредь. Пока Ирен остается в сердцах, умах и душах тех, кого любила, она жива. Светлая память.

— Позвоните кто-нибудь, вызовите «скорую»! — заорал он. — Пусть срочно приезжает из Цевена! Срочно! На всякий случай. У меня такое чувство, что…



Какая-то воспитательница бросилась к телефону.

Я хватаю упаковку с бумажными салфетками и плачу, как не плакала долгие годы, с тех самых пор, как у меня случился выкидыш. А потом решаюсь на невозможное, на то, что наверняка причинит мне невыносимую боль: начинаю читать письма, которые писала мне мама.

Кушке погреб дальше. Его доска раскачивалась — ощущение было не из приятных. Он ушел ногами под воду и смачно выругался. Потом опять начал громко молиться.



К холму он подоспел почти одновременно с пастором и ужаснулся, увидев фройляйн. Ее лицо было мертвенно-белым и искажено страшной гримасой. Она цепко держалась за корень, но пальцы уже онемели, и она все глубже сползала в болото…

С днем рождения, дорогая моя Фасолинка!

Трудно поверить, что тебе уже девять лет. Но это замечательно, Лима, ведь чем старше становишься, тем интереснее жить. Я счастлива, что ты моя дочь, и горжусь тем, какая ты чудесная девочка. Люблю тебя и жду не дождусь, когда смогу отвести тебя в четвертый класс.

Кушке перепрыгнул на холм. Пастор последовал за ним, но поскользнулся и упал в коричневую болотную воду, глотнув хорошую порцию. Когда сильный как вол Кушке вытащил его из воды, он был насквозь мокрый. Они приподняли доску и лестницу и вытащили их наполовину на берег, сложив рядом жерди. Вот уже показались быстро приближающиеся директор лагеря и врач. Кушке с пастором бросились к тому проему, куда упала фройляйн Луиза. Кушке опустился на колени и попросил пастора подержать его за ноги. Пастор крепко ухватил его. Кушке, теперь тоже вымокший до нитки, лег на живот и схватил фройляйн Луизу за руки:

Миллион объятий и поцелуев, мамочка

— Спокойно, фройляйн Луиза, спокойно! Мы здесь.



И страшно перепугался, когда в ответ на это она пронзительно завизжала:

Дорогая Лима,

— Они здесь, мои гонители! Они здесь! Помогите! Помогите! Помогите!

хочу немножко тебя подбодрить. Понимаю, ты расстроена, но ты очень добросовестная ученица, и я тобой горжусь. Настал новый день, и сегодня, надеюсь, тебе легче. В жизни не всегда все получается так, как нам хочется, но самое главное – учиться, двигаться вперед и радоваться каждому следующему дню. Я люблю тебя независимо от того, какие у тебя отметки. Хорошего тебе дня, моя малышка.

Она попыталась вырваться из его рук. Рядом с Кушке плюхнулся директор лагеря. Его ноги держал доктор Шиманн. Теперь вдвоем они пытались отцепить руки фройляйн Луизы.

Целую-обнимаю много раз, мамочка

— Оставьте меня! Оставьте меня! Уходите прочь! Вы тоже фальшивые! Снова фальшивые!



— Но, фройляйн Луиза!

Дорогая моя Лима!

— Не имеет смысла, — вздохнул доктор Шиманн. — Она нас больше не узнает.

Сегодня День матери. Спасибо тебе за то, что ты такая хорошая дочка и делаешь меня такой счастливой мамой. Спасибо за те радость и счастье, которые ты мне подарила. Я предвкушаю, как здорово мы проведем вместе сегодняшний день. Люблю тебя и буду любить всегда.

— Она меня не узнает?!

Миллион поцелуев, куча обнимашек, мамочка

— Никого из нас, — ответил Шиманн.



— Господи Боже! — взмолился Кушке. — Ну, теперь она точно прикажет долго жить!

Дорогая Лима!

— Ну, давайте, на «три» тащим вместе, — процедил Шиманн сквозь зубы.

Не могу нахвалиться на тебя! Я так горжусь тобой, тем, какой ты человек. Помню твой первый день в детском садике, потом в первом классе, во втором и так далее, и так далее… Ладно, лучше мне остановиться. Ты растешь, и это невероятное счастье – быть рядом и наблюдать за этим. Пусть первый день в старшей школе пройдет удачно!

Как только он крикнул «три», оба дернули изо всех сил. Им удалось вытащить фройляйн, которая бешено сопротивлялась и орала как сумасшедшая, на берег. Ее одежда, волосы и вся она была хоть отжимай. Вода стекала с нее струями. Но едва оказавшись на суше, она набросилась на них с зубами, ногтями и ногами. Она пиналась, кусалась, царапалась и при этом кричала:

Слов нет, как я тебя люблю. Мам(очк)а

— Вы преступники! Вы убийцы! Убийцы! Убийцы! Убийцы! Прочь! Прочь, убийцы! На помощь! На помощь!



Кушке схватил ее за руки, заломил их за спину и держал железной хваткой. Пастор, вплотную подступив к фройляйн начал:

Лима,

— Будьте благоразумны, фройляйн Луиза. Будьте…

я понимаю, тебе не станет легче, что бы я ни сказала и ни сделала, но просто хочу еще раз напомнить, как горжусь тобой. Человеку нужно много мужества, чтобы попытаться сделать что-то новое, и много сил, чтобы справиться с разочарованием, если ничего не получится. У тебя замечательный характер и крепкий внутренний стержень, поэтому ты сможешь пройти с улыбкой даже через тяжелые времена. Просто знай, что мы с папой тебя любим. Ты – наша звездочка, и это чистая правда!

С лицом, больше похожим на демоническую маску, она окинула его безумным взглядом, и вдруг пнула его по голени и плюнула ему прямо в лицо, ему, которого она еще недавно так любила, и которого теперь больше не узнавала. А потом пронзительно завизжала:

Целую много-много раз, мама

— Пес поганый! Подлый Иуда!



— Фройляйн Луиза… — смущенно пробормотал Демель, не отерев ее плевок.

Дорогая Лима!

Голос фройляйн взвился еще выше:

— А те, что грешат во имя Мое, те будут прежде других призваны на суд Божий!

Вот и Новый год, и я что-то расчувствовалась. Мне всегда трудно было объяснить тебе, почему я так тебя люблю. Отчасти потому, что ты мой ребенок и я буду любить тебя, несмотря ни на что. Еще я, конечно, горжусь тобой, твоей красотой и умом, но дело не только в этом. Мне нравится, что ты такая чуткая и любящая, что у тебя доброе сердце и чудесный характер. А еще с тобой весело. Совсем недавно ты была малышкой, и вот уже старшеклассница. Можешь не верить, но сейчас я получаю еще больше удовольствия от общения с тобой, чем раньше! Чудесного тебе 1997 года, моя Лима. Скоро ты окончишь школу, поступишь в колледж, и это будет восхитительное время взросления и новых впечатлений. Наслаждайся ими! И помни: моя любовь всегда с тобой, и пусть она неизменно живет в потаенном уголке твоей души.

— Думает, что она Иисус, — промолвил потрясенный Кушке.

Тьма-тьмущая поцелуев и объятий, мама

Он зажал ее рот ладонью. Для этого ему пришлось отпустить одну ее руку. Она тут же ударила позади себя свободной рукой и угодила ему прямо в живот. И вдобавок укусила за руку.

* * *

— А-а-а, — застонал Кушке.

Слезы застят глаза, бегут ручьями, и я бросаю читать. Глубоко дышу, стараясь успокоиться, но никак не могу перестать плакать.

В следующее мгновение фройляйн бесшумно опустилась на землю. Она потеряла сознание. Тяжело дыша, мужчины стояли над ней.

Я думаю о последнем мамином письме. 1997 год вовсе не стал чудесным: я потеряла сперва маму, а потом и себя. Но в первую очередь меня доводит до слез огромная любовь, сквозящая в этих письмах, и только теперь я понимаю, как скучаю по маме.

Но перечитать ее послания было необходимо – не только ради себя, но и ради Эдди с Сарой. Необходимо убедиться, что у меня была замечательная мать, способная стать примером, и что я смогу искренне и открыто любить ребенка, как, по словам Перл, любила меня моя мама.

6

Фройляйн Луиза слышала ужасающий вой.

Она не знала, что это сирена «скорой помощи», в которой она сейчас лежала. Она открыла глаза. В тусклом свете угадывались силуэты двух огромных мужчин. Это они! Теперь они, действительно, ее настигли. Теперь в ад! В преисподнюю вместе со мной!

— Нет! — взвизгнула фройляйн. — Нет! Я не хочу в ад!

— Безумна, — сказал доктор Шиманн пастору. — Совершенно безумна. Кататоническое состояние. Ничего не поделаешь.

— Может быть, ей что-нибудь дать… Я имею в виду…

— Сначала в клинику… Мы не должны навредить… — ответил санитар, сидевший позади фройляйн.

Фройляйн Луиза услышала совсем другое:

«Вон она лежит…»

«Теперь она от нас не уйдет…»

«Теперь мы будем ее судить…»

— Прочь! Прочь! Я хочу прочь отсюда! — завопила фройляйн, попытавшись вскочить, но поняла, что это невозможно.

Ее привязали кожаными ремнями за руки и за ноги к носилкам — для ее же безопасности.

— Пропала! Я пропала! Я проклята! — взвыла фройляйн.

Сирена продолжала свою песню, «скорая помощь» мчалась дальше сквозь ночь. Она свернула с автострады и вскоре была уже у больницы Людвига в Бремене. Фройляйн Луиза кричала и дергалась в ремнях. Она вопила, пока хватало сил, потом ненадолго умолкала и вновь принималась визжать. Из ее рта изрыгались проклятия, ругательства и богохульства. Она была похожа на мегеру…

«Скорая помощь» остановилась во дворе психиатрического отделения. Дверцы машины распахнулись. Два санитара подкатили к ним носилки, подняли их и понесли через двор в приемник. Там, в ярко освещенном помещении, где дежурили две ночные сестры и врач-ассистент, они поставили их на пол. Доктор Шиманн и пастор проследовали за ними.

— Выпустите меня! Свиньи! Собаки! Развяжите меня! Помогите! Помогите! Убийцы! Преступники! Подлые выродки! — кричала фройляйн Луиза не своим голосом.

Молодой ассистент встал на колени и попробовал до нее дотронуться. Раздался протяжный вой. Врач растерялся. Сестра стала звонить по телефону. Пастор тоже опустился перед фройляйн Луизой на колени и попытался еще раз:

— Все будет хорошо, дорогая фройляйн Луиза, все будет…

— Сгинь! — завопила фройляйн истошным голосом. — Сгинь, сгинь, сатана! Сатана! Сатана! — И снова плюнула ему в лицо. — Развяжите меня! Выпустите меня!

— Мы не можем развязать ее, — сказал молодой врач. — Это невозможно. Она здесь у нас все разгромит. Она…

— Убийца! Убийца! Убийца! — голосила фройляйн.

— Развяжите ее! — послышался спокойный низкий мужской голос.

— Уби… — фройляйн замолкла и пристально вглядывалась в вошедшего в белом халате.

Он был могучим и сильным, у него были темные глаза, черные коротко стриженные курчавые волосы и широкое лицо. Он улыбался.

— Ну, — сказал он, — наконец-то, фройляйн Луиза.

Он сделал ассистенту знак, и тот развязал ремни. Фройляйн Луиза медленно села. В приемной повисла мертвая тишина. Медленно, страшно медленно поднималась она в своих сырых одеждах. Одеяло, которым ее укрыли, упало на каменный пол. Фройляйн подошла к могучему мужчине, который, по-прежнему улыбаясь, разглядывал ее. Пастор затаил дыхание.

— Ты, — вымолвила фройляйн своим обычным голосом. — Ты… тебя я знаю…

Человек в белом халате на мгновение прикрыл глаза и снова посмотрел на фройляйн Луизу.

— Да-да, я тебя знаю. — Она вплотную подошла к нему. — Ты… — начала она и остановилась.

Он кивнул ей.

— Ты принес мне благословение?

И снова кивнул психиатр доктор Вольфганг Эркнер.

Внезапно фройляйн обняла его, прижалась к нему и наконец, наконец-то разразилась долгими рыданиями.

7

«Ты держишь жребий мой… — растроганно читал Томас Херфорд, стоя перед конторкой с раскрытой толстой Библией — …и наследие мое приятно для меня». Его волосатые руки были молитвенно сложены, на пальце в рассеянном свете потолочного освещения мерцал бриллиантовый перстень. Он поднял глаза и добавил: «Из пятнадцатого псалма. Златое сокровище Давида».

«Амен», — сказали Мамочка, юрисконсульт Ротауг, директор издательства Зеерозе, главный редактор Лестер, заведующий художественным отделом Курт Циллер (наконец-то вернувшийся из Штатов) и Генрих Ляйденмюллер, наш главный макетчик. Хэм, Берти, Ирина и я промолчали. Ирина была сражена роскошью кабинета Херфорда, как всякий, кто входил сюда впервые. Ну, и конечно, ее измотали все события последнего дня и долгая дорога в Гамбург. Я промчался четыреста девяносто пять километров по автобану со скоростью самоубийцы, сделав одну-единственную короткую остановку. Из-за затяжного дождя и сильного ветра было по-зимнему холодно. Голые леса и поля по обеим сторонам автобана наводили такую же тоску, как и бесчисленные черные вороны, то тут, то там собиравшиеся в огромные стаи.

Я подкатил прямо к издательству, и нас тут же пригласили к Херфорду вместе с Лестером и Хэмом, и на этот раз с Ляйхенмюллером, которому сейчас отводилась значительная роль. Худой как скелет малый слегка заикался от волнения и внимания к своей персоне, на лбу у него выступили капли пота. Под мышкой он держал макеты полос — большие листы из плотной оберточной бумаги.

Едва произнеся «Амен», Мамочка с воплем бросилась на Ирину, которая в испуге отшатнулась, схватила ее за бедра, прижала к себе и, нагнув ее голову, запечатлела поцелуй в щечку.

— Ах, дитя, дитя мое! — воскликнула она. — Мы все так счастливы видеть вас здесь, среди нас. Правда ведь, Херфорд?!

— Чрезвычайно счастливы, — с улыбкой поклонившись, ответил ее муж.

Улыбающиеся Зеерозе, Ротауг и Циллер последовали его примеру.

На Мамочке был уму непостижимый наряд. Голубой трикотажный костюм с трикотажным жилетом, который свисал ниже задницы — голубой к ее кричаще фиолетовым крашеным волосам! — коричневая шляпа с громадными полями и глубоким заломом посередине, какие носят американские трапперы,[111] и в довершение ко всему неимоверное количество нитей жемчуга вокруг шеи.

— Ну что ж, — пророкотал Херфорд, — мы здесь тоже даром времени не теряли. Покажите-ка, Ляйденмюллер, что у вас там!

Худосочный сластолюбец развернул макет на столе заседаний. Он совсем разволновался. Как же — настал его звездный час! Суетясь, он принялся объяснять, как смакетировал сменные полосы. Все столпились у стола.

— М-макет уже одобрен рук-ководством и г-господами Лестером и Ц-циллером, — подобострастно сообщил он. — К-конечно, я пока не м-могу показать п-пробные оттиски — это ведь цветные п-полосы. У м-меня здесь…

— Сами видим, что у вас здесь, — оборвал его Лестер, наш маленький Наполеон.

Действительно, все было видно и так. Из присланных Берти пленок Ляйхенмюллер отобрал кадры и заказал по ним оттиски нужного ему формата. Он наклеил их на полосы вместе с фотокопированными заголовками и подписями, расположив их, как ему виделось.

Нам был представлен дубликат макета, по которому со вчерашнего дня велась напряженная работа. Цветные полосы — самый сложный и длительный процесс в печати. Здесь другое клише: три цилиндра с разноцветными красками и один с черной запускаются одновременно, и при этом постоянно делаются пробные оттиски, пока все цвета не совпадут. Иногда это длится четыре, а то и пять дней. Но касаемо этой статьи — моей статьи — Херфорд заявил:

— Номер должен выйти в следующий четверг.

— Невозможно, — возразили сотрудники технического отдела, — если только днем позже. Рассылка и прочее…

— Ладно, Херфорд согласен. В четверг в киосках не появляется «Блиц» — все в недоумении! Строжайшая тайна! Поэтому специально никакой рекламы. А на следующий день — бац! — бомба!

— Атомная бомба! — вставила Мамочка.

— Водородная! — поддакнул Лестер.

— Тю, тю, тю, — присвистнул доктор Хельмут Ротауг и подергал свой жесткий воротничок.

Следующий четверг — это ровно через неделю. Вы удивитесь, сколько еще нужно времени после завершения допечатной подготовки, пока свежий номер не попадет вам в руки. Дело здесь в чертовски сложной печати, потом потребуется масса времени, чтобы напечатать миллионный тираж и, наконец, рассылка. По сути, еще четыре-пять дней тираж лежит на складе, прежде чем появится в киосках. За это время его поездом, самолетом, автомобилем доставляют в каждую торговую точку. Это съедает львиную долю времени.

Признаюсь, я страшно нервничал, когда склонился над макетом. Берти тоже. На этот раз это была наша история, моя история, которая выходила на свет…

В этом номере стояла еще куча всего: восьмиполосный репортаж «Смерть черного Иисуса» о расовых беспорядках в Штатах и репортаж с показа мод — наверняка оба в цвете. Потом по пагинации[112] я определил, какой материал заменен. Об очередной экспедиции — на этот раз немецкой, — вершины Нанга Парбат в Гималаях. С самого начала экспедицию преследовали неудачи. До вершины они не дошли — почти сразу пять ее членов сорвались в пропасть и погибли. Двое альпинистов снимали для «Блица» всю эпопею — от начала до ее трагического конца. Были отобраны самые эффектные фотографии, и на развороте, помнится, стоял заголовок: «Трон богов стал их могилой». Теперь разворот был совершенно иным. В верхнем левом углу сразу бросалось в глаза набранное ядовито-желтым рваным шрифтом, который Ляйхенмюллер сам придумал и начертал, одно-единственное слово:


ПРЕДАТЕЛЬСТВО!


По верхней кромке бежала полоса текста курьером:



эксклюзив — эксклюзив — эксклюзив.



Справа тем же шрифтом, что и «предательство»:


НОВЫЙ РОЛАНД: ИСТОРИЯ МЕЖДУНАРОДНОГО СКАНДАЛА
ТОЛЬКО У НАС — СЕНСАЦИОННЫЙ РЕПОРТАЖ С МЕСТА СОБЫТИЙ ЧИТАЙТЕ В СЛЕДУЮЩЕМ НОМЕРЕ «БЛИЦА»!


В правом нижнем углу:


ФОТО: БЕРТА ЭНГЕЛЬГАРДТА


И весь разворот занимала та самая фотография Берти, на которую я так надеялся. Тот самый момент, когда малыш Карел, встреченный пулеметной очередью, летит по воздуху. Снимок получился потрясающим. Создавалось впечатление, что мальчишка и в самом деле летит по развороту: резко, совершенно отчетливо — лицо в минуту смерти; размытый контур тела и ярким пятном — сверкающая золотом труба, которая уже выскользнула из его рук, но все еще летит рядом. Черные кусты и деревья на фоне величественного заката солнца, огненной завесы под черным грозовым небом. А внизу масса людей, детей и взрослых, плашмя на песке и в траве, паника, паника на лицах. Еще никогда и нигде в печати я не видел такого фото.

— Херфорд поздравляет вас с этим снимком, — возвестил Херфорд, пожимая Берти руку. — Херфорд поздравляет вас со всеми вашими снимками, господин Энгельгардт. Это — лучшее из всего, что вы когда-либо нам предъявляли.

— Просто чуть-чуть повезло, — смущенно улыбнулся Берти.

— И вас Херфорд поздравляет за ваши журналистские расследования, — пожал он и мне руку. — Господа!..

Мамочка и все остальные за исключением Берти и Хэма бросились ко мне с рукопожатиями. Рука Ротауга казалась резиновой, Лестера — похожей на холодную рыбу, рукопожатие Зеерозе причиняло боль. Этот был сегодня одет элегантнее, чем обычно, его сверкающие глаза одарили меня лучезарным взором.

— Это будет суперфурор всех времен, — изрек Херфорд. — Херфорд это печенками чует. Поднимите тираж до ста тысяч.

— До двухсот тысяч! — выслужился Лестер.

— Амен, — завершила Мамочка, как и по окончании 15-го Псалма Давида.

— Не слишком зарывайтесь! — осадил Херфорд. — Сто пятьдесят и не более. Подумайте о рекламе! — Он прихрюкнул. — Но взлететь над всеми я хочу именно на этом и на «Мужчине как таковом». Надо показать этим сукам, что может Херфорд! Извини, Мамочка!

Мы с Берти просмотрели две другие сменные полосы. Здесь еще оставалось место для подписей и местечко для короткого слогана. («Продолжение на стр. 96» — так, здесь они еще что-то вымарали.) Это был мой текст, тот, что я надиктовал по телефону. Фотографии — они были просто великолепны! — изображали мертвого Карла Конкона на кровати в номере отеля «Париж»; Ирину (крупным планом); Ирину и фройляйн Луизу, орущих друг на друга в убогом лагерном бараке; крупнозернисто, но достаточно отчетливо окно на освещенном фасаде дома 333 по Ниндорфер-штрассе, а за окном лица Яна Билки и его подружки; смывающиеся с места событий машины перед воротами лагеря (фройляйн Луиза с воздетыми к небу руками на переднем плане и на заднем); двое схватившихся американцев на улице перед домом по Эппендорфер Баум (мне и в голову не пришло, что Берти снимал даже тогда, после драки) — ну, и так далее. Это были потрясные четыре полосы.

— Здорово у тебя получилось, — сказал я Ляйхенмюллеру.

Берти, осклабясь, похлопал его по плечу.

— С-спасибо, — смущенно ответил Ляйхенмюллер.

— Прошу внимания! — Херфорд подошел к графику сроков, разложенному на столе.

Все посмотрели на него. Он повел указкой — ну прямо фельдмаршал над картой перед началом сражения:

— Вот что мы имеем: сегодня, только что вышел номер сорок шесть за этот год. Следующая среда, 20 ноября — день покаяния и молитвы. Херфорд выйдет с номером сорок семь не 21-го, а, как было сказано, только 22-го, в пятницу. В номере сорок семь у Херфорда расовые беспорядки и эти четыре сменные полосы. Неделей позже, 28 ноября, в номере сорок восемь поместим первую часть «Предательства» — вы должны подналечь, Роланд! Мы все должны! Херфорд возлагает ответственность за то, чтобы обложка с мальчиком в обмороке на полу барака была готова вовремя, лично на вас, Ляйхенмюллер!

— Так точно, господин Херфорд, разумеется, конечно…

— В номере сорок восемь Роланд перекинет мостик от нашей секс-серии к «Мужчине как таковому». — Я кивнул. — Эта серия начнется с номера сорок девять еще одной неделей позже, 5-го декабря. Здесь также надо как можно скорее подготовить обложку. У господина Циллера есть отличная идея, но ее еще надо детально обсудить. Так что сегодня у нас будет горячая ночка, господа!

Я вдруг обратил внимание на Ирину. Бледная и усталая, она присела и смотрела перед собой в одну точку. Никто не позаботился о ней. У нас у всех в голове теперь был только график. На большом письменном столе Херфорда уже несколько раз звонил один из его четырех телефонов. Мы только сейчас это заметили. Херфорд заспешил к нему по толстым коврам и снял трубку с телефона, о котором поговаривали, что он из золота. Через секунду он махнул мне:

— Вас.

— Кто?

— Херфорд не знает. Не разобрал имени. Кто-то из Нойроде.

Я бросился через этот музейный зал к Херфорду и выхватил у него трубку. Подо мной расстилался вечерний Франкфурт — мерцающее, переливающееся, изменчивое море огней.

— Роланд.

— Это пастор Демель, — раздался его спокойный голос. — Я не знал, где вас искать в Гамбурге, и уже несколько раз звонил сегодня в издательство. Мне сказали, что вы будете вечером.

— В чем дело, господин пастор?

— Фройляйн Луиза…

— Что с ней?

Он сказал, что произошло. Теперь его голос уже не был спокойным. Я посмотрел на свои часы.

Девятнадцать часов двадцать шесть минут.

14 ноября 1968.

Четверг.

В следующий четверг, 21-го в киосках появился номер сорок семь, номер с первыми сногсшибательными снимками. Хотя нет, он вышел днем позже, 22-го. А потом, в четверг, еще через неделю…

Пастор говорил торопясь и захлебываясь — ему было что рассказать. Передо мной, у стола заседаний разглагольствовал Херфорд. Я слушал его, и слушал пастора.

— Роланд, в чем дело? Чего вы там болтаете? Случилось что?

— Фройляйн Луиза, — сказал я, прикрыв рукой трубку, — в психиатрии. В больнице Людвига. В Бремене.

— Кто?

— Фройляйн Луиза Готтшальк.

— Да кто это?

— Воспитательница, которая…

— Ах так. Черт побери, сумасшедший дом! Все-таки случилось, да?

— Да, господин Херфорд.

— Вот дерьмо! И как раз сейчас. Так. Естественно, первый класс, за наш счет. Лестер, немедленно распорядитесь. Позвоните в эту больницу Людвига.

— Слушаюсь, господин Херфорд!

— Посещения разрешены? Можно будет ее еще порасспросить и сфотографировать?

Пастор все еще говорил.

Я снова положил ладонь на трубку.

— Не сейчас, господин Херфорд.

— Господин Роланд? Господин Роланд? Вы еще слушаете?

Я убрал руку:

— Разумеется, господин пастор. Рассказывайте дальше. Я ловлю каждое слово.

Я опять прикрыл трубку.

— Что значит «не сейчас», Роланд?

— Потому что врач, некий доктор Эркнер, вколол ей успокоительное. Сейчас ей проведут короткий курс лечения сном. А затем, по-видимому, электрошоковую терапию.

— О, чертова задница, чтоб тебе!

— Херфорд, пожалуйста…

— Я могу и так начинать, господин Херфорд. У меня хватит материала, пока не разрешат посещения.

А голос пастора все звенел мне в ухо:

— …добрая, несчастная фройляйн Луиза. Не ужаснешься ли, видя, какие испытания посылает Господь Всемогущий тем, которые должны быть его возлюбленнейшими чадами?!

И до меня доносился голос издателя:

— Дерьмо собачье! Все мы в заднице! Материала пока хватит! А если они неделями будут долбать ее шоком и никого к ней не пустят?! Что тогда, Роланд?! Ну не срам ли это до небес, что старая кошелка именно теперь тронулась умом?!

— Да, — ответил я моему издателю и пастору одновременно.

8

Вацлав Билка с треском хлопнулся на каменные плиты террасы под моими апартаментами. Он выпрыгнул из окна гостиной с пятого этажа, врезался черепом и умер на месте.

Летом на этой террасе стоят столики, посетители подолгу сидят здесь в прохладе ночи, играет ансамбль, и на освещенной площадке танцуют. Теперь, в ноябре, с террасы все убрано, только мокрая листва покрывает ее.

Большие стеклянные двери, ведущие внутрь, в бар, были закрыты, шторы опущены. В углу бара расположена стойка в виде подковы, за которой работают бармен Чарли и три его помощника. В витрину с бутылками вмонтирован проигрыватель для трансляции музыки на улицу. В баре она не слышна. Здесь, на небольшом подиуме напротив стойки играл ансамбль из пяти человек. Несколько пар танцевали. Бармен Чарли услышал громкий удар о каменные плиты там, на улице, но не подал виду. Он выждал пару секунд, не заметил ли кто-нибудь еще этого хлопка. Бар был довольно полон, ансамбль играл «Черный бархат», и Чарли оставил стойку. Через кладовую, через маленькую дверку он вышел на террасу, увидел, что случилось, и тут же поставил в известность ночного портье Хайнце. Не более чем через десять минут здесь уже была криминальная полиция. Они вели себя деликатно и тихо. Я стоял под дождем наверху, на моем балконе и громко позвал их на помощь. Люди там, внизу направили на меня поворачивающуюся фару одного из автомобилей, а потом трое из них тут же поднялись к нам в сопровождении Хайнце, открыли дверь, и я рассказал им, что и как здесь произошло. Исчезновение Монерова и Жюля Кассена было установлено. Ребята из полиции хотели знать, из-за чего весь сыр-бор, и, прежде чем я успел что-то соврать, прибыли эти двое, которых я давно ждал, — большой господин Кляйн и господин Рогге с толстыми линзами из Ведомства по охране конституции. На их лицах были написаны усталость и отвращение. Могу себе представить, как им осточертело заниматься этим делом, которое им навязали и которое никак не входило в их компетенцию.

Тем временем Хайнце вызвал холодно-вежливого директора отеля. Ирина, совершенно разбитая, дремала в спальне. Мы беседовали в гостиной, и когда я между делом выглянул в окно, то увидел, что люди из полиции уже закончили с фотосъемкой и фиксацией следов, а тело Билки уже погрузили в закрытый фургон. Посетители бара так ничего и не заметили. Крутились пластинки Чарли. Из маленького репродуктора в гостиной звучала мелодия «Чужие в раю», когда Кляйн и Рогге обратились ко мне.

— Итак, господин Роланд, как все это случилось? — задал вопрос Кляйн с таким выражением лица, как будто его вот-вот вырвет.

— Я в таком же восторге от нашей встречи, как и вы.

— Только не хамить, ладно? — высказался Рогге.

— А кто здесь хамит? — спросил я.

— Вы. И, Бог свидетель, у вас нет к тому ни малейшего повода.

— Не понимаю. Что касается меня, то…

— Заткнитесь! — взревел Рогге.

Потом сбавил тон и сказал, что весь сегодня на нервах, и что я должен рассказать все по порядку.

Я между тем осведомился:

— Вам известно, что произошло в Хельсинки?

— Известно, известно. Вот только, что произошло здесь, мы пока не знаем.

— Разумеется, не знаете, — ответил я. — Вы могли только подслушать мой разговор с Энгельгардтом в Хельсинки — больше я никуда не звонил. Вы ведь подсоединились, или?..

— Да, да, — любезно подтвердил Кляйн.

— Если бы вмонтировали микрофон, как это делают русские, вы бы знали больше.

— Наша ошибка, — сказал Рогге. — Между прочим, этот парень, Фельмар, пришел к нам сам и во всем сознался.

— И что ему теперь будет?

— Еще не знаю. Пока что мы взяли его под стражу. А дальше будет решать судья. Завтра, нет, сегодня утром Фельмар предстанет перед ним.

— Несчастная свинья!

— Мы все тут несчастные свиньи, — ответил Кляйн. — А теперь пошли дальше.

Они внимательно слушали меня, они и трое из криминальной полиции, которым Кляйн еще раньше дал указание, что это дело должно храниться в тайне и что не должно быть никаких заявлений для прессы. Все должно быть завуалировано. Самоубийство, выбросился из окна — и ничего более. Для общественности достаточно. Усталые полицейские только пожали плечами.

Так оно и было. На следующий день ни в газетах, ни на радио, ни на телевидении вообще не появилось ни слова. А большие информационные агентства сочли сообщение о самоубийце, который выбросился из окна, не стоящим внимания. Да, в нашем государстве на этот счет все еще царил порядок.

Выдавив из меня все, что было можно, Кляйн и Рогге, поинтересовались, что я намерен делать дальше.

— Дождусь, когда Энгельгардт вернется из Хельсинки и поеду во Франкфурт начинать работать. Вы что-нибудь имеете против? — спросил я в глубоком убеждении, что они запретят мне написать хоть слово об этом скандальном деле. И еще я был убежден, что они затребуют все магнитофонные пленки и фотопленки Берти из Хельсинки.

Ничего подобного! Оба только покивали с улыбкой и сообщили мне, что только выполняют свой долг, хотя и вынуждены заниматься делом, которое не входит в их компетенцию. И что я им в высшей степени симпатичен.

— Так что, я могу ехать? И забрать девочку с собой? И писать?

— Ради Бога, — ответил Кляйн. — Мы уже как-то сказали, что вовсе не враги вам, и мешать вашей работе не входит в наши планы. Это дело должно стать достоянием общественности. Так что пишите, пишите, господин Роланд. Только никаких официальных заявлений!

Я ничего не понимал.

— У вас такие могущественные друзья! — сказал Рогге.

Теперь до меня дошло. И все-таки все это было несколько странно. Мне вспомнилось, как Виктор Ларжан сказал, что из этого репортажа не будет опубликовано ни строчки, а утром намеревался предоставить мне договор и чек от американского издательства. О приятном пожилом господине из Кельна я тоже вспомнил. А потом решил, что должен срочно, очень срочно позвонить в свое издательство.

Но прошел еще целый час, пока «братишки», наконец, не оставили меня в покое. Я заглянул в спальню. Ирина заснула прямо при свете. Она спала спокойно и дышала ровно. Я укрыл ее, выключил свет, взял свое пальто и покинул апартаменты, в которых теперь весь ковер был заляпан следами от грязных ботинок. Я запер номер и спустился в холл. До стойки ночного портье Хайнце из бара доносилась музыка. Был включен магнитофон.

В этом «Клубе 88» мне больше нельзя было появляться. Я попросил Хайнце вызвать мне такси. Он отреагировал с прямо-таки враждебной формальностью, это он, которого я так давно и хорошо знал.

— В чем дело, Хайнце?

Не отрывая взгляда от своих бумаг, он ответил бесцветным голосом:

— Мне очень жаль, господин Роланд, но после всего, что произошло, дирекция просит вас освободить апартаменты к завтрашнему дню и выехать с… с вашей женой.

— Я так и так собирался уехать, — ответил я. — Но, послушайте, господин Хайнце, я правда не имею никакого отношения к тому, что кто-то у меня на глазах выбрасывается из окна!

Он пожал плечами:

— Мне больше нечего добавить, господин Роланд. Я сожалею, что именно мне выпало поставить вас в известность: дирекция убедительно просит вас с настоящего момента и на все будущие времена более не останавливаться в отеле «Метрополь». Если вы все-таки не прислушаетесь, для вас не найдется свободного номера.

— Так, понятно, — ответил я. — Директора я тоже могу понять. Но мы-то, мы же остаемся друзьями, да?! — И положил на стойку стомарковую купюру.

Он отодвинул ее назад ко мне и ответил ничего не выражающим голосом:

— Я не могу это принять, господин Роланд.

— Ну, нет, так нет. — Я сунул бумажку обратно и вышел на улицу.

Здесь как раз отъезжало такси. Я плюхнулся на заднее сиденье. Швейцар закрыл дверцу.

— На Центральный вокзал и обратно!

— Будет сделано, — ответил шофер.

Шел сильный дождь.

Из писем ясно, насколько хорошо мама меня знала. Ей было известно, что я склонная к тревогам перфекционистка, а это, как я узнала позже, является одним из факторов риска развития расстройства пищевого поведения. Мама понимала: мне жизненно необходимо ободрение, необходимы заверения, что у меня все получится.

А еще, судя по письмам, она была счастлива в той жизни, которую вела со мной и с папой. Нигде не проскочило ни намека, что она хочет бросить нас с отцом или что ей придется это сделать, а это значит, что либо она была лучшей во всем белом свете лгуньей, либо слова Перл попали в яблочко: если мама еще жива, ее вынудили уйти обстоятельства. Ей пришлось это сделать, чтобы защитить нас… но от чего? Почему она вынуждена была бежать?

Я снова складываю письма в стопку. Меня вдруг обуревает отчаянное желание обнять Эдди и Сару.

9

Когда я кладу стопку писем обратно в коробку, из нее вдруг выпадает одно нераспечатанное. На нем стоит штемпель «Возврат отправителю». Обратным адресом значится мамин старый офис в Санта-Монике, на штемпеле дата: 27 августа 1997 года. За пару месяцев до маминой смерти.

На Центральном вокзале, как обычно, по лавкам, свернувшись калачиком, валялись пьянчужки. Я разменял двадцать марок мелочью и пошел к той кабинке, из которой я целую вечность назад звонил Хэму. На этот раз, набрав номер издательства, я попросил соединить меня прямо с Херфордом — Хэм не мог свободно говорить со мной оттуда, и вообще, мне сейчас нужен был издатель. Тот ответил немедленно:

Переворачиваю конверт и с трудом сглатываю, когда вижу имя и адрес той, кому предназначалось письмо: «Марго Каделл-Дэвис, Паулина-стрит, 424, Малибу, Калифорния 90265».

— Добрый день, Роланд, Херфорд приветствует вас.

— Здравствуйте, господин Херфорд, — начал я. — За последние…

Глава 13

— Откуда вы говорите?

Январь 1998 года

— С вокзала. Из кабинки. За последние часы много всего произошло и…

– Я скучаю по тебе, – сказала я папе в трубку желтого городского телефона, который стоял на посту медсестры в «Новых горизонтах».

— Херфорд в курсе, — прогудел его самодовольный голос.

На самом деле я вовсе по нему не скучала. Я отчаянно злились, что он упек меня в терапевтический центр. Но мое РПП придумывало схемы, как вытащить меня оттуда, и раз уж послушно съеденные обеды не помогли, болезнь подсказала мне попытаться вместо этого манипулировать отцом.

— Знаете…