Клэр Норт
Пятнадцать жизней Гарри Огаста
© Claire North, 2014
© Перевод. А. Загорский, 2015
© AST Publishers, 2016
* * *
Вступление
Это мое послание тебе.
Мой враг.
Мой друг.
Ты наверняка уже все понял.
Ты проиграл.
Глава 1
Второй катаклизм начался во время моей одиннадцатой жизни, в 1996 году. Я умирал, погружаясь в теплый морфиевый туман. Так же безжалостно, как если бы по моей спине провели кубиком льда, она выдернула меня из этого блаженного состояния.
Ей было семь лет, мне – семьдесят восемь. У нее были прямые светлые волосы, стянутые в длинный конский хвост. Моя шевелюра, точнее, то, что от нее осталось, – седая, как снег. Я был одет в классический больничный халат, изобретенный, по всей видимости, для того, чтобы приучать человека к смирению. Она – в ярко-голубую школьную форму, белые гольфы и фетровую шапочку. Усевшись на край кровати, она, болтая ногами, заглянула мне в глаза. Потом посмотрела на кардиомонитор. Увидев, что я отключил сигнал тревоги, пощупала мой пульс и сказала:
– Я вас чуть не потеряла, доктор Огаст.
Она произнесла эти слова на берлинском диалекте немецкого, однако при желании могла бы обратиться ко мне на любом языке мира, как на родном. Затем принялась чесать левое колено, там, где стягивала мокрая резинка – на улице шел дождь. Не отрываясь от этого занятия, она заявила:
– Мне нужно отправить сообщение в прошлое. Вы скоро умрете. Я прошу вас ретранслировать это сообщение членам клуба, живущим в те времена, когда вы сами были ребенком, – по той же схеме, по какой оно было передано мне. – Я попытался заговорить, но не смог произнести ни звука. – Миру приходит конец, – продолжала она. – Это послание было доставлено мне через жизни многих поколений таких, как мы. Мир гибнет, и мы не можем этому помешать. Передайте это, а дальше поступайте как знаете.
Я обнаружил, что могу членораздельно говорить только на тайском языке, но и на нем в состоянии был произнести только одно слово – «почему?».
Нет, торопливо добавил я мысленно, не почему мир гибнет – почему это сообщение имеет значение?
Она улыбнулась, поняв мой так и не произнесенный вслух вопрос, наклонилась и прошептала мне на ухо:
– Мир рушится, потому что рано или поздно это должно случиться. Но дело в том, что этот процесс ускоряется.
Это было начало конца.
Глава 2
Начнем с начала.
Клуб, катаклизм, моя одиннадцатая жизнь и мои отнюдь не мирные и не благостные смерти в последующих жизнях – все это не имеет никакого значения, если не понимаешь, с чего все началось.
Меня зовут Гарри Огаст.
Мой отец – Рори Эдмонд Халн, мать – Элизабет Ледмилл, но я узнал об этом лишь уже в моей третьей жизни.
Не знаю, правильно ли будет сказать, что мой отец изнасиловал мою мать. Если бы это дело рассматривал суд, он столкнулся бы с серьезными затруднениями, решая вопрос о том, имел ли в данном случае место состав преступления. Любой более или менее умный человек мог бы склонить присяжных как в ту, так и другую сторону. Мне стало известно, что моя мать не кричала, не сопротивлялась и даже не сказала моему отцу «нет», когда он набросился на нее в кухне в ту ночь, когда я был зачат. Последующие двадцать пять минут, на протяжении которых он выплескивал наружу свой гнев и ревность, стали его местью неверной жене, которую он осуществил за счет ни в чем не повинной девушки, прислуживавшей на кухне. Если смотреть на случившееся формально, моя мать не подвергалась насилию. Однако если учесть, что она, будучи двадцатилетней девушкой, работала в доме моего отца, а ее будущее целиком и полностью зависело от выплачиваемого ей жалованья, нетрудно понять, что моя мать просто не имела возможности сопротивляться – обстоятельства, в которых все произошло, были подобны приставленному к ее горлу ножу.
К тому времени, когда беременность моей матери стала заметна окружающим, отец вернулся на военную службу во Францию, где и пробыл до конца Первой мировой войны в качестве ничем не выделяющегося майора шотландского гвардейского полка. Умение ничем не выделяться на войне, в которой за один день нередко гибли целые дивизии, было весьма завидным качеством. Так или иначе, выгонять мою мать из дома без рекомендации осенью 1918 года пришлось моей бабке по отцовской линии, Констанс Халн. Человек, которому было предначертано судьбой стать моим приемным отцом и который был для меня родителем в куда большей степени, чем тот, кто меня зачал, посадил мою мать в тележку, запряженную пони, и отвез на местный рынок. Там он снабдил ее несколькими шиллингами и посоветовал обратиться за помощью к другим обездоленным женщинам, а их в округе было немало. Кузен по имени Аллистер, на самом деле приходившийся моей матери седьмой водой на киселе, к счастью, был достаточно богат. Он взял ее на работу на свою фабрику по производству бумаги, находившуюся в Эдинбурге. Однако живот рос, а сил у матери оставалось все меньше, и в какой-то момент, когда стало ясно, что она не в состоянии справляться со своими обязанностями, на ее место взяли другую девушку. В отчаянии мать написала моему родному отцу, но письмо было перехвачено и уничтожено моей бдительной бабкой. В результате в канун нового, 1919 года, истратив последние гроши, мать купила билет на поезд, идущий из Эдинбурга в Ньюкасл. В дороге у нее начались роды.
Свидетелями моего появления на свет в женском туалете на станции Берика-на-Твиде были профсоюзный активист Дуглас Крэннич и его жена Пруденс. Впоследствии мне рассказали, что начальник станции, заложив руки за спину, стоял, сурово насупившись, в шапке, покрытой снегом, перед дверью туалета, не пуская туда ничего не подозревавших женщин. Время было позднее, день праздничный, так что никого из врачей в местной больнице не оказалось. Медик появился только через три часа, но было поздно. К этому времени кровь на полу уже загустела и запеклась. Моя мать была мертва. Пруденс Крэннич держала меня на руках. О смерти матери я знаю только со слов Дугласа. Как я понял, она просто истекла кровью. Ее похоронили на местном кладбище под могильной плитой с надписью: «Лиза, умерла 1 января 1919 года. Да упокоится ее душа с миром». Только когда могильщик спросил, как звали усопшую, миссис Крэннич вспомнила, что даже не успела спросить у моей матери ее фамилию.
Далее последовало обсуждение вопроса, как быть с внезапно осиротевшим малышом, то есть со мной. Полагаю, миссис Крэннич испытывала сильное желание оставить меня у себя, но финансовое положение ее семьи не позволяло ей этого сделать. Кроме того, этому помешало то, что мистер Крэннич предпочел в данном случае следовать букве закона. У малыша есть отец, воскликнул он, и у него как у отца есть права на ребенка. Впрочем, это заявление было бы начисто лишено практического смысла, если бы у матери не было с собой адреса человека, которому вскоре предстояло стать моим приемным отцом, – Патрика Огаста. Вероятно, мать сохранила его в надежде, что Патрик поможет ей встретиться с моим биологическим отцом, Рори Халном. Были наведены справки по поводу того, является ли Патрик Огаст моим родителем. Это вызвало в округе большой переполох, поскольку тот уже давно был женат на Харриет, женщине, которая в итоге стала моей приемной матерью, и детей у супругов не было. Их бездетный брак в захолустном местечке, где табу на использование презервативов продолжало существовать даже в начале 70-х годов XX века, всегда был темой весьма оживленных дискуссий. Теперь же шум поднялся такой, что в скором времени он достиг ушей обитателей усадьбы Халн-Холл, где в то время проживали моя бабка Констанс, две мои тетки – Виктория и Александра, моя кузина Клемент и Лидия, несчастная жена моего отца. Как я полагаю, моя бабка сразу же догадалась, чей я сын и каковы были обстоятельства моего появления на свет, но не захотела взять на себя заботы обо мне. Это сделала Александра, более молодая из моих теток, которая проявила больше благоразумия и сострадания ко мне, чем все мои остальные родственники вместе взятые. Поняв, что если будет установлено имя моей покойной матери, жители округи сразу же поймут, чей я сын, она сделала Патрику и Харриет Огаст предложение. Суть его сводилась к следующему: если они согласятся усыновить и воспитать меня, она, Александра, позаботится о том, чтобы Патрик и Харриет ежемесячно получали сумму, которая с лихвой покроет все их расходы, связанные с появлением в их семье ребенка. Кроме того, она пообещала, что, когда я вырасту, обеспечит мне вполне приличное безбедное будущее. Сделку следовало зафиксировать подписанием соответствующих бумаг – как со стороны супругов Огаст, так и со стороны семьи Халн.
Патрик и Харриет, посовещавшись некоторое время, согласились. Они воспитали меня как своего сына, и только после того, как началась моя вторая жизнь, я начал понимать, кто я и откуда.
Глава 3
Говорят, что те, чья жизнь идет по кругу, проходят три стадии – неприятия, исследования и примирения.
Разумеется, это очень широкие понятия, за которыми может скрываться множество нюансов. Неприятие, например, может подразумевать множество стереотипных реакций – таких как истерики, отчаяние, сумасшествие и даже самоубийство. Я, как и почти все калачакра, в своих ранних жизнях испытал на себе почти все эти разновидности восприятия своей сущности, и воспоминания о них все еще таятся где-то внутри меня, словно вирус, живущий в организме даже после того, как вызванное им заболевание полностью прошло.
Переход к стадии примирения оказался для меня трудным, но в целом прошел без серьезных осложнений.
Первая прожитая мной жизнь была самой обыкновенной. Как и подавляющее большинство молодых людей, я был призван в армию и принял участие во Второй мировой войне, где мне выпала роль совершенно неприметного пехотинца. Мой вклад в победу над врагом оказался мизерным, да и в моем послевоенном существовании не было ничего выдающегося. Вернувшись в Халн-Холл, я занялся тем же, чем занимался мой приемный отец – фермерским трудом. Как и Патрик Огаст, я любил землю. Мне нравился ее запах после дождя, нравилось видеть, как из семян проклевываются первые всходы. Пожалуй, мне не хватало только брата – подобное чувство испытывают многие дети, не имеющие ни братьев, ни сестер.
Когда Патрик умер, я стал хозяином принадлежавшей ему фермы. Однако к этому времени богатству и процветанию Халнов пришел конец – они были слишком расточительны и в то же время нерасторопны в ведении дел. В 1964 году поместье, а вместе с ним и мою ферму приобрел «Нэшнл траст». В результате остаток жизни я провел, показывая разным людям тропинки, по которым можно было пройти через местные торфяные болота, и наблюдая за тем, как стены усадьбы все глубже врастают во влажную черную грязь.
Я умер в одной из больниц Ньюкасла в 1989 году – том самом, когда рухнула Берлинская стена. Причиной моей смерти стала миелома, разновидность рака крови. Я был совершенно одинок – разведенный бездетный старик, живущий на государственное пенсионное пособие. До самого смертного часа я пребывал в уверенности, что являюсь сыном давно ушедших из жизни Патрика и Харриет Огаст.
Естественно, что после того, как я родился снова там же и тогда же, что и в первый раз, – на вокзале станции Берика-на-Твиде в первый день 1919 года, мой мозг, в котором хранилась память об уже прожитой жизни, не выдержал. Начав понемногу осознавать происходящее, я сначала испытал смятение, затем мучительные сомнения, потом отчаяние, которое заставило меня кричать от ужаса. Я кричал и кричал, и когда мне исполнилось семь лет, меня отдали в заведение для душевнобольных под названием «Убежище Святой Марго для несчастных», где, как я искренне считал, мне было самое место. Через полгода моего пребывания там я выбросился из окна третьего этажа.
Позднее я понял, что три этажа – это высота, которая не может гарантировать быструю и относительно безболезненную смерть, и что я вполне мог переломать себе все кости, но при этом остаться в живых. К счастью, я приземлился на голову и все закончилось.
Глава 4
Очень интересно наблюдать за тем, как весной болото просыпается и возвращается к жизни. Жаль, что вы никогда этого не видели. Увы, во время наших с вами прогулок по загородной местности мы упустили те несколько часов, в течение которых можно было бы наблюдать этот любопытный процесс. Впрочем, и погода всякий раз не слишком к этому располагала. Она была либо дождливой, и тогда со свинцово-серого неба на землю лились струи холодной воды, либо засушливой – в этом случае почва превращалась в жесткие коричневые буераки, на которых большинство растений были просто не в состоянии выжить. А однажды, помнится, пошел снег, да такой сильный, что кухонную дверь совсем завалило снаружи и мне пришлось вылезать через окно и откапывать ее лопатой. В 1949 году дождь лил целых пять дней подряд. Мне очень жаль, что вы не видели болотистые пустоши после дождя, когда на них распускаются пурпурные и желтые цветы, а все вокруг пахнет мокрой землей.
Ваш вывод о том, что я родился в северной части Англии, – вы сделали его в самом начале нашей дружбы, был абсолютно верен. Мой приемный отец, Патрик Огаст, никогда не позволял мне об этом забыть. Всю свою жизнь он был фермером на территории поместья Халнов – как и его отец и дед. Эта история началась в 1834 году, когда разбогатевшие Халны купили землю и решили осуществить свою мечту о богатстве и присоединении к правящему классу. Они стали сажать деревья, прокладывать через пустоши дороги и возводить странные строения с башенками и арками. Разумеется, все это было глупо – к моменту моего рождения эти строения заросли мхом. Прежние, более энергичные и здравомыслящие поколения Халнов действовали иначе – они разводили овец, которые паслись на обширных, покрытых сочной травой пространствах, лишь кое-где ограниченных каменными стенами. Однако XX век оказался к Халнам весьма жестоким. Их поместье пришло в упадок. Впрочем, мальчику, родители которого были постоянно заняты своими повседневными заботами, там было настоящее раздолье. Любопытно, однако, что, снова проживая свои детские годы, я был весьма осторожен и, исследуя окрестности, уже не лазал по скалам так беззаботно, как в своем первом детстве. Видимо, в моем мозгу подобные приключения уже были так или иначе связаны с опасностью, которой я, умудренный прежним опытом, старался избегать.
Покончив с собой в своей второй жизни, в третьей я решил найти ответы на кое-какие накопившиеся у меня вопросы. Полагаю, следует радоваться тому, что память по мере взросления возвращается к нам постепенно. Вероятно, по этой причине, когда в моем мозгу всплыли воспоминания о прыжке из окна, я воспринял их без всякого удивления и вполне хладнокровно. Я просто пришел к выводу, что, совершив самоубийство, не достиг ровным счетом ничего.
Мою первую жизнь, которая оказалась совершенно бесцельной, тем не менее можно считать в чем-то счастливой – если исходить из того, что незнание своей судьбы есть благо. Но мою новую жизнь я уже не мог прожить так же. Дело было не только в том, что мне заранее были известны события, которые должны были произойти. Скорее, проблема состояла в том, что я уже по-другому воспринимал окружающую меня действительность. Я видел ложь там, где раньше, в моей первой жизни, никак не мог ее заподозрить. Я понял, что мои приемные родители полюбили меня – мать гораздо раньше, чем отец. Понял я и другое – то, что для Патрика Огаста по-настоящему родным я стал только после того, как Харриет умерла.
Существует медицинское объяснение этого странного явления, но моя приемная мать никогда не умирала в один и тот же день. При этом причина ее смерти – если только в дело не вмешивались какие-то радикальные внешние факторы – всегда оставалась одной и той же. Когда мой возраст приближался к шести годам, она начинала кашлять. К моему седьмому дню рождения у нее открывалось кровохарканье. Приемные родители не могли оплатить услуги врача, но тетя Александра в конце концов наскребала нужную сумму, позволявшую моей приемной матери посетить больницу в Ньюкасле. Там ей диагностировали рак легких (как я понимаю, речь всякий раз шла об изначально появившихся в левом легком немелкоклеточных карциномах – заболевании, с которым через сорок лет медицина научится бороться, но которое в то время было неизлечимым). Больной прописывали настойку опия, и вскоре – в 1927 году – она умирала. После ее смерти мой приемный отец впадал в депрессию, переставал с кем-либо говорить и начинал подолгу бродить по окрестным холмам, иногда не возвращаясь домой по нескольку дней. Я в это время заботился о себе сам и, наученный опытом, заранее собирал запасы еды, чтобы не умереть с голоду в периоды отсутствия Патрика. По возвращении отец продолжал молчать, и даже мои детские шалости нисколько не раздражали его – просто потому, что ничто не могло вывести его из состояния оцепенения. В моей первой жизни я не понимал всей тяжести обрушившегося на него горя и того, что его странное поведение – лишь одна из возможных форм проявления его душевного состояния. Я сам тяжело переживал это время, поскольку, будучи ребенком, нуждался в помощи и советах приемного отца, но не получал ни того, ни другого. В моей второй жизни мать умерла, когда я находился в заведении для душевнобольных. По этой причине я не смог как следует осознать факт ее смерти. Однако в моей третьей жизни приближение ее конца стало для меня чем-то вроде поезда, медленно и неудержимо накатывающегося на человека, привязанного к рельсам. Меня страшно угнетала неизбежность, неотвратимость этой смерти. Я знал, что должно случиться, и ждал этого с ужасом. Однако когда мать умерла, это стало для меня своеобразным облегчением, окончанием мучительного ожидания.
В моей третьей жизни приближающаяся смерть приемной матери дала мне определенную жизненную цель. Она состояла в том, чтобы попытаться предотвратить эту смерть. Поскольку я мог объяснить происходящее только тем, что Всевышний за что-то сердит на меня, я вполне искренне решил, что, совершая благие, богоугодные поступки, смогу изменить ход событий, разорвать тот порочный круг, по которому они развивались. Не совершив никаких преступлений и вообще ничего такого, что, на мой взгляд, требовало искупления, я полностью сконцентрировался на том, чтобы как-то угодить Харриет, облегчить ее существование. Именно это подсказал мне рассудок пятилетнего ребенка (за которым незримо стоял опыт двух уже прожитых жизней).
Я без конца молился за здоровье Харриет и пытался помогать ей. Это, помимо всего прочего, давало мне возможность переносить чудовищную скуку школьных занятий. Что же касается моего приемного отца, то он был слишком занят, чтобы следить за моим времяпрепровождением. Я очень много узнал о том, как жила и чем занималась моя приемная мать, когда Патрика не было дома. Именно тогда у меня впервые возникло подозрение, что я не являюсь ему родным сыном.
Когда Харриет Огаст умерла в моей третьей жизни, на похороны собралась вся семья Халнов. Мой приемный отец произнес короткую надгробную речь. Я стоял рядом с ним – семилетний мальчик, одетый в черный пиджачок и брюки, принадлежащие моему кузену Клементу Халну. Он был на три года старше меня и в моих предыдущих жизнях любил задирать меня в те моменты, когда вспоминал о моем существовании. Констанс Халн, тяжело опираясь на трость с ручкой из слоновой кости, сказала несколько слов о верности Харриет своему долгу, о ее порядочности и силе духа и выразила сочувствие членам семьи усопшей. Александра Халн сказала, что я должен крепиться. Виктория Халн, наклонившись, поочередно ущипнула меня за обе щеки, вызвав у меня безотчетное желание укусить ее за обтянутые черными перчатками пальцы. Рори Халн молча смотрел на меня. Точно так же он смотрел на меня на похоронах Харриет в моей первой жизни. Его взгляд был слишком пристальным, но тогда я, мальчик в одежде с чужого плеча, был подавлен горем, которое никак не мог выразить, и потому не обратил на это внимания. В третьей жизни я поймал этот его взгляд и увидел в нем, словно в зеркале, самого себя – точнее того, кем я стану.
Вы знали меня не во все этапы моей жизни, поэтому позвольте мне описать себя более подробно.
В раннем детстве волосы у меня были рыжеватые. Со временем они несколько изменили свой цвет и приобрели оттенок, который доброжелательные люди, вероятно, назвали бы золотисто-каштановым. Однако на самом деле моя шевелюра была самого настоящего морковного цвета. Это было заложено в моих генах, которые также обеспечили мне хорошие зубы и идеальное зрение. В детстве я был довольно тщедушным ребенком и ростом уступал большинству своих сверстников – виной тому была не столько наследственность, сколько плохое питание. Однако когда мне исполнилось одиннадцать, я начал быстро расти. Так продолжалось до пятнадцати лет. К этому времени внешне я, к счастью, уже выглядел как большинство восемнадцатилетних юношей.
В молодости я носил довольно неопрятную бороду – такую же, как мой приемный отец Патрик. Через некоторое время, однако, я понял, что это сопряжено с рядом неудобств, и стал регулярно бриться. В результате выяснилось, что я очень похож на своего родного отца. У меня были такие же, как у него, светло-серые глаза, маленькие уши, кудри и довольно крупный нос, в пожилом возрасте подверженный частым насморкам, гаймориту и прочим неприятностям, – пожалуй, худшее из того, что досталось мне на память от Рори Хална. Выглядит мой нос, должен признать, не лучшим образом. Дело тут не в его размере, а скорее в форме. Он слишком вздернутый – настолько, что это кажется несколько неестественным. Не раз случалось так, что малыши, увидев его, начинали плакать, поскольку на картинках в детских книжках такие носы часто бывают у колдунов и злых волшебников. В старости мои волосы стали совсем седыми и цветом напоминали изображение на фотографическом негативе. Говорят, впрочем, что многие люди седеют сравнительно молодыми из-за стресса и остановить этот процесс невозможно ни при помощи лекарств, ни какими-либо другими средствами. В возрасте пятидесяти одного года мне потребовались очки для чтения. К несчастью, мой шестой десяток пришелся на 70-е годы XX века, весьма неблагоприятный период с точки зрения моды, но я, как и многие мои ровесники, стал отдавать предпочтение комфортным для себя одежде и аксессуарам и потому выбрал весьма скромные очки в старомодной оправе. Когда они сидят у меня на носу, я, глядя на себя в зеркало, кажусь себе очень похожим на пожилого университетского профессора. Лицо, которое я вижу в зеркале, ко времени третьих похорон Харриет я изучил довольно хорошо – для этого у меня было много десятков лет. Это лицо Рори Эдмонда Хална, стоящего над гробом женщины, которая не была мне родной матерью, и пристально глядящего на меня.
Глава 5
Вторая мировая война застала меня в призывном возрасте, но в большинстве моих первых жизней мне каким-то образом удавалось избежать участия в военных действиях, так что о событиях на фронтах я лишь читал в книгах и статьях в относительно комфортные и безопасные 80-е годы. Правда, проживая мою самую первую жизнь, я все же отправился на войну добровольцем, исходя из трех типичных для того времени заблуждений – что военный конфликт будет непродолжительным, что я буду защищать свою страну и что на войне я получу новые знания и навыки. Я опоздал на четыре дня к отправке во Францию и был очень разочарован тем, что меня не оказалось среди тех британских солдат, которых впоследствии эвакуировали из Дюнкерка. В то время события, разыгравшиеся на французском побережье Ла-Манша весной 1940 года, казались мне не поражением, а победой. В течение всего первого года войны меня и моих товарищей без конца муштровали: сначала на побережье Англии – тогда все, в том числе и я, ожидали германского вторжения, – а затем, когда стало ясно, что вторжения не будет и правительство начало вынашивать планы возмездия, – в горах Шотландии. В итоге нас долго готовили к высадке в Норвегии, а когда было решено, что эта высадка также не состоится, армейское начальство пришло к выводу о нашей неприспособленности к боевым действиям в условиях пустыни, и нашу часть не включили в состав группировки, высадившейся в Северной Африке: чтобы воевать в Сахаре, нам требовалась переподготовка. Таким образом, мне удалось достичь по крайней мере одной из поставленных целей: поскольку никто не собирался бросать нас в бой, я занялся самообразованием. В нашем подразделении был военный фельдшер, который, будучи по своей природе бунтарем, всерьез увлекался чтением работ Энгельса и стихов Уилфреда Оуэна. В первое время все, включая меня, считали его трусом и слабаком – до того момента, пока он однажды не вступил в открытый конфликт с сержантом, любившим показать свою силу и власть, и на глазах у всех за какую-то минуту не измолотил его так, что бедняга разом превратился в хнычущего мальчишку. Фамилия военфельдшера был Валькейт. За свою выходку он получил три дня гауптвахты и уважение всех без исключения солдат своего подразделения. Его тяга к знаниям, прежде вызывавшая лишь насмешки, теперь стала для остальных предметом своеобразной гордости. Его, как и прежде, называли умником. Но если раньше это прозвище выражало презрение, то теперь оно приобрело совсем иной, положительный оттенок. Валькейт стал нашим умником, а это было совершенно другое дело. Благодаря ему я впервые начал всерьез интересоваться естественными науками, философией и поэзией, хотя в то время никому и ни за что не признался бы в этом. Валькейт погиб через три минуты и пятьдесят секунд после того, как мы высадились на побережье Нормандии, – шрапнель разворотила ему живот. Он стал единственным погибшим в нашем подразделении в тот день, поскольку мы оказались в стороне от основных боевых действий. Орудие, которое произвело смертельный для Валькейта выстрел, было захвачено нами две минуты спустя.
В моей первой жизни я убил трех человек. Они были членами экипажа немецкого танка и погибли одновременно. Дело было в какой-то деревне в северной Франции. Нам сказали, что немцев там уже нет, и потому мы не ожидали сопротивления. Но разведка ошиблась. Мы же настолько расслабились, что заметили опасность только тогда, когда ствол танковой пушки уставился прямо на нас. Пушка выстрелила, и выпущенный ею снаряд убил на месте двух человек и ранил Томми Кена, который через три дня умер в госпитале. Я с удивительной ясностью помню свои действия в тот момент. Бросив на землю винтовку и сняв с плеч ранец, я с громким криком, даже не пытаясь хоть как-то укрыться, бросился по улице вперед. Каска, ремешок которой был расстегнут, упала с моей головы и, покатившись в сторону танка, остановилась в каких-то десяти ярдах от него. Я ясно слышал, как двигаются и переговариваются за броней танкисты, видел их лица, приникшие к смотровым щелям, уловил движение пушечного ствола, который, словно принюхиваясь, искал цель. Кроме того, по мне в любой момент могли выпустить очередь из пулемета. Но это меня не остановило. Я был уже совсем рядом с бронированной громадиной и даже успел почувствовать кожей лица исходивший от нее жар. Я с ходу бросил гранату в открытый передний люк и услышал испуганные крики и возню – вероятно, танкисты пытались укрыться от неминуемого взрыва или нащупать гранату, чтобы выбросить ее обратно. Но им не удалось ни то, ни другое. Да, я отлично помню все свои действия, но совершенно не помню своих мыслей в тот момент. Позже капитан сказал, что немецкий экипаж скорее всего просто заблудился. Остальные танки свернули налево, а тот, на который мы наткнулись, – направо. Это привело к гибели трех наших солдат и троих немцев. Меня наградили медалью, которую я продал в 1961 году, когда мне нечем было заплатить за новый водонагреватель. Должен сказать, что, когда медаль исчезла из моего дома, я испытал большое облегчение.
То была моя первая война. Записываться добровольцем во второй раз я не стал, понимая, что скорее всего меня в любом случае призовут, и надеясь воспользоваться теми навыками выживания, которые уже успел приобрести во время участия в боевых действиях. В результате в моей третьей жизни я стал наземным механиком Королевских военно-воздушных сил и при звуке сирены, сигнализировавшей о начале авианалета, бежал в бомбоубежище быстрее всех остальных членов моего подразделения. Так продолжалось до тех пор, пока Гитлер не начал бомбить Лондон, – тогда я понял, что тем, кто расквартирован на военных базах, можно не беспокоиться. В самом деле, работа наземного механика ВВС была довольно безопасной. Гибли в основном пилоты, и главным образом в воздухе. Я не видел этих смертей, и потому они не оказывали на меня никакого психологического воздействия. Пилоты практически не общались с постоянно перепачканными тавотом и машинным маслом механиками, так что мне без труда удалось убедить себя, что главная моя забота – это самолет, а человек, летающий на нем, – всего лишь прилагающееся к нему механическое устройство, о котором можно не думать. Потом на нашу базу прибыли американцы, и силы союзников начали бомбить Германию. Количество смертей в воздухе значительно возросло. Кроме того, на базе стали появляться раненые пилоты, а в кабинах их машин я то и дело стал обнаруживать лужи крови, вытекшей из их тел. Я долго размышлял над тем, как мне избежать этого зрелища, но так ничего и не придумал. Мне было точно известно, что союзники одержат победу над Германией, но я никогда специально не изучал историю Второй мировой войны. Все мое представление о ней состояло из моих личных впечатлений. Пожалуй, единственное, что я мог сделать, чтобы повлиять на развитие событий, – это предупредить военнослужащего по фамилии Валькейт, что во время высадки в Нормандии ему следует на две минуты задержаться на борту десантного судна, или шепнуть на ухо рядовому Кена, что во французской деревеньке под названием Женнимон случайно окажется немецкий танк, который по ошибке свернет не налево, а направо и в скором времени выстрелом из пушки оборвет его жизнь. Но я не обладал никакой стратегической информацией и не мог сообщить миру ничего интересного, если не считать того, что в недалеком будущем компания «Ситроен» будет выпускать весьма элегантные, но довольно ненадежные легковые машины, а жители Старого Света когда-нибудь изумятся, узнав, что Европа оказалась разделенной на две части, и всерьез задумаются над тем, что к этому привело.
Я продолжал смазывать шасси военных самолетов, которые в недалеком будущем должны были разрушить Дрезден. Время от времени моих ушей достигали слухи о том, что немецкие ученые пытаются изобрести ракетное оружие, а британские инженеры в один голос высмеивают эти их усилия. Затем в разговорах стало упоминаться немецкое «оружие возмездия» – ракеты ФАУ-1 и ФАУ-2. Однако вскоре эту тему обсуждать перестали. В день победы над Германией я страшно напился бренди, который вообще-то не особенно люблю, в компании одного канадца и двух валлийцев. Я познакомился с ними всего за два дня до этой попойки и после нее никогда больше не видел.
Зато я учился – на этот раз всерьез и весьма упорно. Я изучал машины и механизмы, стратегию и тактику британских Королевских ВВС и летчиков люфтваффе, виды бомб и характер вызываемых ими разрушений – все это ради того, чтобы в следующий раз – а я был процентов на шестьдесят уверен, что он будет, – у меня за душой были не только личные воспоминания о качестве французской консервированной ветчины, но и серьезные знания, полезные для меня самого и, возможно, для других.
Однако те самые знания, которые должны были защитить меня от опасностей внешнего мира, в более поздних жизнях подвергли меня серьезной угрозе, косвенно поспособствовав моему знакомству с клубом «Хронос», а клуба «Хронос» – со мной.
Глава 6
Его звали Франклин Фирсон.
Он был вторым по счету шпионом, которого я встретил на своем жизненном пути, и отчаянно нуждался в информации.
Я познакомился с ним в моей четвертой жизни, в 1968 году.
В то время я работал врачом в Глазго. Мне было пятьдесят лет. Недавно от меня ушла жена, и от этого я чувствовал себя сломленным. Ее звали Дженни. Я любил ее и обо всем ей рассказывал. Она была хирургом – одной из первых женщин-хирургов в городе. Я был неврологом и пользовался репутацией довольно прогрессивного специалиста, а время от времени проводил не совсем этичные, хотя и вполне законные научные эксперименты. Моя супруга верила в Бога, я – нет. Я мог бы многое рассказать о своей третьей жизни, но пока ограничусь лишь сообщением о том, что моя третья смерть – а в третий раз я умер в полном одиночестве в какой-то японской больнице – убедила меня, что загробной жизни не существует. Я прожил жизнь и умер – и ни Аллах, ни Иегова, ни Кришна, ни Будда, ни духи моих предков не пришли ко мне и не избавили меня от предсмертного страха. А затем я снова родился, и все началось сначала, в то же самое время и том же самом месте, что и раньше, – в заснеженной Англии.
Моя потеря веры в Бога не стала для меня откровением и не произвела на меня тягостного впечатления. Она стала логичным продолжением долго зревшего и подтверждавшегося множеством событий предположения, что все мои попытки общения со Всевышним – не что иное, как улица с односторонним движением. Когда, умирая и рождаясь вновь, я пришел к этому выводу, я сделал это с отрешенным разочарованием ученого, которому не удался важный эксперимент.
Я провел целую жизнь, веря в Бога и моля Его о чуде, но это ни к чему не привело. После этого, умудренный опытом, я стал совсем другими глазами смотреть на часовню, выстроенную моими предками. Я понял, что при жизни ими двигали тщеславие и алчность, что за их молитвами скрывалась жажда власти, и невольно поразился суетности их стремлений, бесполезности их существования.
Итак, в своей четвертой жизни я отвернулся от Бога и стал искать ответа на занимавшие меня вопросы в лоне науки. Я учился с таким усердием, какого, наверное, не проявлял до меня ни один человек. Я пытался постичь тайны физики, биологии, изучал философию – и в итоге с блеском закончил Эдинбургский университет, а затем получил ученую степень доктора наук. Мои упорство и амбициозность привлекли внимание Дженни, а ее достижения, в свою очередь, не оставили равнодушным меня. Когда она впервые взяла в руки скальпель, скептики глумливо улыбались – пока не увидели чистоту и точность ее работы и уверенность, с которой она действовала. Мы с ней прожили десять лет в гражданском браке и поженились в 1963 году в период всеобщей эйфории, последовавшей за кубинским ракетным кризисом. Во время нашей свадьбы пошел дождь. Дженни смеялась и говорила, что мы заслужили свое счастье. Тогда я по-настоящему любил ее.
Я так ее любил, что однажды без всяких видимых причин рассказал ей о себе все.
– Меня зовут Гарри Огаст. Мой отец Рори Эдмонд Халн, а моя мать умерла, когда меня рожала. Это моя четвертая жизнь. Я уже несколько раз умирал и рождался снова, но жизнь у меня всегда примерно одна и та же.
Дженни шутливо ткнула меня в грудь и попросила прекратить нести чепуху.
Тогда я сказал:
– Через несколько недель в Америке разразится скандал, в центре которого окажется президент Никсон. В Англии запретят смертную казнь, а террористы из организации «Черный сентябрь» устроят стрельбу в афинском аэропорту.
– Это хорошо, что ты следишь за новостями, – заявила Дженни.
Через три недели после этого разговора начался Уотергейтский скандал. Поначалу он развивался довольно вяло. Однако к тому времени, когда в Англии отменили смертную казнь, президента Никсона вызвали на специальные слушания в конгрессе. А к моменту, когда боевики из «Черного сентября» открыли огонь по пассажирам в аэропорту Афин, всем уже было ясно, что Никсону не избежать процедуры импичмента и смещения со своего поста.
Дженни, осознав, что все мои прогнозы сбылись, долго молча сидела на кровати, опустив голову и ссутулив плечи. Я ждал. Чему-чему, а искусству ожидания неизбежного я за четыре жизни научился на славу. У Дженни была худощавая, даже несколько костлявая спина, теплый, гладкий живот, вызывающе короткая стрижка и улыбчивое лицо с мягкими чертами.
– Как ты узнал обо всем этом? – спросила она. – Откуда тебе стало известно, что все это случится?
– Я же говорил тебе – это моя четвертая жизнь и у меня отличная память.
– Что значит – четвертая жизнь? Разве такое возможно?
– Я не знаю, – ответил я. – Я стал доктором наук, чтобы попытаться выяснить это. Я проводил эксперименты на самом себе, изучал свою кровь, свое тело, свой мозг, старался обнаружить в себе что-то такое… что-то необычное. Но я ничего такого не нашел. Похоже, это не медицинская проблема, а если даже и медицинская, то пока у меня недостаточно знаний, чтобы разобраться, в чем тут дело. Я бы давным-давно бросил все это и занялся чем-нибудь другим, но встретил тебя. Может быть, я буду жить вечно, но сейчас я не мыслю своей жизни без тебя.
– Сколько тебе лет? – спросила Дженни.
– Сейчас, в этой жизни – пятьдесят четыре. А всего – двести шесть.
– Я не могу… не могу поверить в то, что ты говоришь. Я не могу поверить, что ты говоришь серьезно.
– Мне очень жаль.
– Ты шпион?
– Нет.
– Может быть, ты болен?
– Нет. Во всяком случае, в общепринятом смысле этого слова.
– Но тогда почему?
– Что «почему»?
– Почему ты говоришь такие странные вещи?
– Потому что это правда. Я говорю тебе правду.
Дженни обернулась, подползла по кровати ко мне, обхватила ладонями мое лицо и заглянула мне в глаза.
– Гарри, – со страхом сказала она. – Скажи мне, ты говоришь все это серьезно?
– Да, – ответил я и почувствовал прилив неизъяснимого облегчения. – Да, я говорю совершенно серьезно.
В ту ночь Дженни ушла от меня, надев пальто прямо на белье и не глядя сунув ноги в резиновые сапоги. Она переехала к своей матери, которая жила в Нортферри, неподалеку от Данди. На столе она оставила записку, в которой сообщила, что ей нужно время, чтобы подумать. Я дал ей на раздумья день, а затем позвонил. Ее мать сказала мне, чтобы я держался от нее подальше. Я подождал еще день и позвонил снова, умоляя, чтобы мать Дженни попросила свою дочь со мной связаться. Это оказалось бесполезно. На третий день, когда я набрал номер, телефон оказался отключен. Дженни забрала машину, поэтому я доехал до Данди на поезде, а остаток пути проделал на такси. Погода стояла чудесная. Гладкая, как зеркало, поверхность моря сверкала в ярко-оранжевых лучах заходящего солнца, которому, казалось, было так интересно узнать, чем все закончится, что оно не хотело опускаться за горизонт. Мать Дженни жила в маленьком белом коттедже с удивительно низкой входной дверью. Когда я постучал в нее, хозяйка дома, крохотная, словно лилипутка, женщина, лишь чуть приоткрыла ее, не сняв цепочку.
– Дженни не хочет вас видеть, – с ходу выпалила она, не дав мне раскрыть рта. – Извините, вам лучше уйти.
– Но мне необходимо с ней повидаться, – умолял я. – Мне нужно поговорить со своей женой.
– Уезжайте немедленно, доктор Огаст, – отчеканила женщина. – Мне очень жаль, но вам необходима помощь.
Дверь, также выкрашенная в белый цвет, со скрипом затворилась, лязгнув цепочкой. Я принялся молотить в нее кулаком, потом стал стучать в окна, прижимая лицо к стеклу. В доме погас свет – видно, его обитательницы не хотели, чтобы я их увидел, или надеялись, что мне скоро надоест ломиться в их жилище и я уйду. Солнце наконец зашло. Я сел на крыльцо и, зарыдав, принялся звать Дженни, умоляя ее выйти и поговорить со мной. В конце концов ее мать вызвала полицию. Меня посадили в камеру, в которой уже находился мужчина, арестованный за кражу со взломом. Он принялся насмехаться надо мной, и я избил его до полусмерти. Тогда меня посадили в одиночку и продержали там целые сутки, после чего пришел врач и принялся расспрашивать меня о моем самочувствии. Затем он выслушал мои легкие с помощью стетоскопа, что вряд ли могло помочь поставить диагноз, если речь шла о психическом заболевании.
– Вы сами считаете себя сумасшедшим? – поинтересовался доктор.
– Нет, – отрезал я. – Во всяком случае, не настолько, чтобы не отличить хорошего врача от плохого.
Должно быть, бумаги были подготовлены заранее, пока я сидел в одиночной камере, поскольку уже на следующий день меня отвезли в заведение для душевнобольных. Когда я увидел табличку над входом, я невольно рассмеялся. На ней было написано: «Убежище Святой Марго». Кто-то стер два последних слова надписи – «для несчастных», и теперь на их месте зиял пробел. Это был тот самый сумасшедший дом, где в моей второй жизни я покончил с собой в возрасте семи лет, выбросившись из окна.
Глава 7
Специалисты, занимающиеся проблемами психиатрии и психологии, к 90-м годам XX века привыкли главным образом консультировать своих пациентов и поддерживать их эмоциональную и психологическую стабильность. Я и сам пытался стать психологом, но довольно быстро понял, что проблемы моих пациентов были либо слишком серьезными и потому практически неразрешимыми, либо носили чересчур субъективный характер, чтобы о них можно было составить более или менее полное представление. В то же время инструменты для решения этих проблем, имевшиеся в моем распоряжении, были либо слишком слабы и неэффективны, либо, наоборот, излишне радикальны. Вскоре я понял и то, что по своему темпераменту я совершенно не подхожу для работы психологом. В общем, когда я во второй раз за время моего существования – и соответственно впервые в моей четвертой жизни – попал в приют для умалишенных имени Святой Марго, мои чувства представляли собой странную смесь ярости и гордости из-за того, что окружавшие меня умственно ограниченные смертные не в состоянии понять ни того, что психически я совершенно здоров, ни моего превосходства над ними.
Психиатры и психологи 60-х годов ХХ века по сравнению с их коллегами 90-х – все равно что гениальный Моцарт в сравнении с Сальери. Полагаю, мне повезло, что некоторые экспериментальные методики 60-х к тому времени, когда я снова оказался в сумасшедшем доме, не дошли до английской глубинки. Благодаря этому меня не подвергали тестам на употребление ЛСД или экстази и не предлагали обсудить мою сексуальную ориентацию: как выяснилось, единственный в приюте Святой Марго психиатр, доктор Абель, считал Фрейда безумцем. Я быстро понял это, наблюдая за тем, как в заведении обращались с пациенткой по прозвищу Судорога. На самом деле имя этой несчастной было Люси. Ее лечили от синдрома Туретта. Чтобы избавить ее от множественных тиков, санитары лупили ее ладонями по вискам, а когда в ответ женщина начинала громко кричать – что случалось довольно часто, – двое здоровенных мужчин валили ее на пол, после чего один садился ей на ноги, а другой на грудь. Вставали они только тогда, когда становилось ясно, что пациентка вот-вот потеряет сознание. Как-то раз я попытался вмешаться и был подвергнут той же «лечебной» процедуре. Пока я лежал, распластанный на полу, не в силах даже пошевелиться под тяжестью сидевшего у меня на груди Билли-Урода, главного санитара дневной смены и бывшего уголовника, а Ньюби, санитар-новичок, который за полгода работы никому не сказал, как его зовут, стоял у меня на запястьях, мне прочли целую лекцию. Билли-Урод под благосклонным взглядом Клары Уоткинс сообщил мне, что я очень нехороший, непослушный тип и если я считаю себя доктором, это вовсе не означает, что я что-нибудь понимаю в психиатрии. Когда от бессилия я стал кричать, мне отвесили мощную оплеуху. Это вызвало у меня приступ ярости, который я попытался использовать, чтобы не дать пролиться слезам, предательски подступавшим к глазам. Однако у меня ничего не вышло.
Однажды во время групповых занятий, проводившихся раз в неделю, размеренную речь доктора Абеля прервал пронзительный крик Судороги.
– Пенис! – заорала она так, что я вздрогнул от неожиданности. – Пенис, пенис, пенис!
Небольшие усики, сидевшие на верхней губе доктора, мелко задрожали.
– Послушайте, Люси… – начал он, со щелчком надев на ручку колпачок.
– Дайте мне его! – снова заголосила Люси. – Дайте мне пенис! Дайте, дайте, дайте!
Бледные щеки доктора Абеля начал медленно заливать густой румянец. Наблюдая за тем, как он краснеет, я пришел к выводу, что ему не помешали бы умеренные физические нагрузки и регулярный массаж. Такие усики, что носил доктор, вышли из моды добрых тридцать лет назад, в тот самый день, когда Гитлер вторгся на территорию Чехословакии. За все то время, что я его знал, доктор Абель сказал всего одну умную вещь. «Доктор Огаст, – заявил он как-то, – самое страшное одиночество, которое может испытать человек, – это одиночество в толпе. Он может кивать, улыбаться, говорить нужные слова, но при этом чувствовать себя так, словно находится в пустыне». Я поинтересовался, из какого печенья с предсказанием он добыл эту мудрость, а доктор Абель в ответ с озадаченным видом спросил, что такое печенье с предсказанием.
– Дайте мне его, дайте! – продолжала тем временем верещать Судорога.
– Вы ведете себя непродуктивно, – с дрожью в голосе произнес психиатр.
В ответ Люси задрала халат, выставила на всеобщее обозрение свои панталоны, которые были ей явно велики, и принялась вилять бедрами, имитируя танец. Это вызвало реакцию у других пациентов: Саймон громко разрыдался, а Маргарет принялась раскачиваться и подпрыгивать. В комнату тут же ворвался Билли-Урод с дубинкой и принялся надевать на Люси смирительную рубашку. Что же касается доктора Абеля, уши которого к этому моменту приобрели рубиновый цвет, то он поспешно ретировался.
Раз в месяц нас разрешали посещать, но к нам никто не приходил. Саймон говорил, что так даже лучше – он стыдился самого себя и не хотел, чтобы кто-нибудь видел его таким, каким он стал.
Маргарет в дни посещений кричала и царапала стены, обдирая в кровь пальцы. В итоге ее накачивали седативными препаратами и запирали в палате.
Люси, изо рта которой почти всегда стекала струйка слюны, заявляла, что нам стыдиться нечего и стыдиться должны они. Несчастная никогда не объясняла, кого она имела в виду, но это было ясно и так. Безусловно, она была права.
Через два месяца я решил, что мне пора покинуть приют для душевнобольных.
– Теперь я понимаю, – заявил я, сидя перед столом доктора Абеля, – что пережил психический срыв. Разумеется, мне потребуется наблюдение и рекомендации специалиста. Что же касается вас, то я очень вам благодарен за то, что вы помогли мне преодолеть мое болезненное состояние.
– Доктор Огаст, – сказал психиатр, проводя ручкой линию на листе бумаги, – я полагаю, что у вас был не просто психический срыв. То, что с вами произошло, на мой взгляд, говорит о весьма сложном и тяжелом психологическом расстройстве.
– И что же вы предлагаете? – поинтересовался я.
– Мне бы хотелось подержать вас здесь еще некоторое время, – ответил мой собеседник. – Сейчас появились новые, очень эффективные препараты, и, на мой взгляд, это именно то, что вам нужно…
– Препараты?
– Как раз сейчас прошли очень интересные эксперименты с фенотиазином…
– Это яд для уничтожения насекомых.
– Нет-нет, доктор Огаст, нет. Я понимаю ваше беспокойство – вы ведь врач. Но я заверяю вас, что, когда я говорю о фенотиазине, я имею в виду его производные…
– Мне бы хотелось услышать на этот счет еще чье-нибудь мнение, доктор Абель.
Мой собеседник заколебался. Мне стало ясно, что, подвергнув сомнению его компетентность как специалиста, я создал почву для конфликта.
– Я вполне квалифицированный психиатр, доктор Огаст.
– В таком случае вы должны понимать, что для успешного лечения крайне важно, чтобы пациент верил в эффективность проводимых мероприятий и процедур.
– Да, – нехотя согласился доктор Абель. – Но в этом учреждении я единственный квалифицированный врач.
– Это неправда. Я тоже вполне компетентен.
– Доктор Огаст, вы ведь больны, – заметил мой собеседник со снисходительной улыбкой. – Вы не в том состоянии, чтобы обсуждать методику лечения, тем более когда дело касается вас самого.
– Я хочу, чтобы вы позвонили моей жене, – твердо сказал я. – Она имеет полное право знать, какую методику лечения вы применяете по отношению ко мне, и либо дать свое согласие на ее использование, либо от нее отказаться. Я не хочу принимать фенотиазин, и если вы собираетесь пичкать меня им насильно, вы должны получить на это согласие моих ближайших родственников. Жена – моя ближайшая родственница.
– Насколько я понимаю, доктор Огаст, вас поместили сюда в том числе и по ее инициативе.
– Тем не менее она в состоянии отличить хорошее лекарство от плохого, – настаивал я. – Позвоните ей.
– Что ж, я подумаю.
– Не надо думать, доктор Абель, – с нажимом произнес я. – Просто сделайте это – и все.
Я до сих пор не знаю, выполнил ли доктор Абель мое требование.
Откровенно говоря, я в этом сомневаюсь.
Первую дозу лекарства персонал приюта для душевнобольных постарался дать мне, не прибегая к открытому насилию. Ко мне прислали медсестру, Клару Уоткинс, которая, судя по всему, получала злобное удовольствие от своей работы. Она вошла ко мне с подносом, на котором лежали обычные таблетки и шприц.
– Ну вот, Гарри, – произнесла Клара, стараясь не смотреть мне в глаза. – Это вам поможет.
– Что это? – спросил я, зажав таблетки в ладони и глядя на шприц, хотя уже все понял.
– Это лекарство, – пропела медсестра с фальшивой улыбкой. – Вам ведь нравится принимать лекарства, не так ли?
Стоявший у дверей Билли-Урод сверлил меня взглядом, явно готовый в любой момент применить силу. Его присутствие подтверждало мои подозрения.
– Я требую, чтобы мне показали официальный бланк согласия на прием препарата, подписанный одним из моих ближайших родственников, – заявил я.
– Выпейте лекарство, – велела Клара, схватив меня за рукав.
Сделав резкое движение, я освободился.
– Я требую присутствия юриста, защищающего мои интересы, – заявил я.
– Гарри, это не тюрьма, – продолжая улыбаться, сказала Клара и многозначительно взглянула на Билли. – Здесь нет никаких адвокатов.
– У меня есть право знать мнение независимого эксперта.
– Доктор Абель желает вам только добра. В чем проблема? Ну же, Гарри, давайте…
После этих слов Клары Билли-Урод бросился вперед и крепко обхватил меня сзади. В ту минуту я в который уже раз пожалел о том, что, прожив двести с лишним лет, я не удосужился овладеть каким-нибудь из боевых искусств. Санитар Билли, как я уже говорил, в прошлом был уголовником и считал сумасшедший дом разновидностью тюрьмы – с той лишь разницей, что в заведении для душевнобольных он был не заключенным, а надзирателем. По часу в день он также выполнял функции садовника. Этот тип принимал стероиды, отчего его лоб над бровями постоянно блестел от пота. Полагаю, он постоянно ощущал сексуальную неудовлетворенность, которую пытался компенсировать более интенсивными тренировками и, само собой, увеличением дозы анаболиков. Мне трудно было судить о состоянии его половых желез, но его руки были толще моих бедер, а потому он, обхватив сзади мое туловище, без труда сдернул меня со стула, несмотря на мои бесполезные попытки лягаться.
– Нет, – взмолился я, – пожалуйста, не делайте этого, пожалуйста…
Клара цепко ухватила меня за руку, несколько раз шлепнула по ней ладонью, отчего кожа на моем локтевом сгибе моментально покраснела, и всадила в меня иглу, но в вену не попала. Я попытался пнуть ее, но Билли-Урод сдавил меня с такой силой, что мои глаза налились кровью, а сознание начало мутиться. Я почувствовал, как игла снова вошла в мое тело, но не ощутил, как ее вынули. Билли швырнул меня на пол.
– Какой же ты глупец, Гарри! – услышал я голос Клары. – Почему ты вечно сопротивляешься тому, что принесет тебе только пользу?
Мои мучители ушли, а я, встав на колени, стал ждать, что будет дальше. Мысль моя лихорадочно работала – я пытался сообразить, какое химическое вещество может стать антидотом, способным нейтрализовать яд, который распространялся по моей кровеносной системе. Однако я побывал врачом только в одной из моих жизней и не успел изучить препараты, применявшиеся в психиатрии. На четвереньках я подполз к кувшину и выпил всю содержавшуюся в нем воду, а затем лег на спину и постарался замедлить дыхание и пульс, пытаясь если не остановить, то хотя бы задержать распространение лекарства в моем организме. Мне вдруг пришло в голову, что я должен зафиксировать, какой эффект окажет на меня препарат, и запомнить соответствующие симптомы. Бросив взгляд на висящие на стене часы, я запомнил время. Через десять минут я почувствовал легкое головокружение, однако вскоре оно прошло. Через пятнадцать минут мне стало казаться, что кто-то отпилил мои ноги и теперь они находятся где-то на другом конце света и принадлежат кому-то другому. Однако при всем том мои нервные окончания сохранили чувствительность, и я продолжал ощущать мои нижние конечности.
Подошла Судорога и склонилась надо мной.
– Ты что это делаешь? – спросила она.
Я решил, что отвечать на ее вопрос необязательно, и промолчал. Изо рта у меня потекла слюна. Я чувствовал, как она холодит кожу на моей горящей щеке, и это было приятно.
– Что ты делаешь, что ты делаешь, что делаешь?! – заверещала Судорога.
Ухватив за плечо, она встряхнула меня и отошла, однако тело мое продолжало колебаться из стороны в сторону, и это ощущение показалось мне очень странным. Я понял, что обмочился, но это не вызвало у меня никаких отрицательных эмоций, как и текущая изо рта слюна. Неприятно мне стало позже, когда моча высохла и в ноздри ударила вонь.
В какой-то момент надо мной возник Билли-Урод. Мне показалось, что кто-то размозжил ему голову, раздавил, словно перезрелый помидор. Лицо его было залито кровью и вытекшим из расколотого черепа мозгом. Целыми оставались только глаза, нос и губы. Серо-белое мозговое вещество скопилось в углу рта санитара и капало на мое лицо. Я закричал, и крик рвался и рвался у меня из груди, пока Билли-Урод не схватил меня за горло и не принялся душить. Тогда я замолчал.
Разумеется, к этому моменту я перестал следить за временем, так что эксперимент, который я пытался провести, закончился неудачей.
Глава 8
Меня навестила Дженни.
К тому моменту, когда она вошла в палату, я уже был крепко привязан к кровати и получил мощную дозу седативного препарата.
Я хотел рассказать ей, что со мной делают, но не мог произнести ни слова.
Глядя на меня, Дженни заплакала. Она протерла влажной салфеткой мое лицо, взяла меня за руку, а слезы все лились и лились из ее глаз.
Я заметил, что она все еще носит обручальное кольцо.
Потом она встала и пошла к двери. У выхода ее остановил доктор Абель и сообщил ей, что он обеспокоен ухудшением моего состояния и намерен опробовать на мне новый препарат.
Я попытался окликнуть Дженни, но не смог издать ни звука.
Она вышла из палаты. Дверь захлопнулась, и я услышал, как в замке повернулся ключ.
Когда я пришел в себя, доктор Абель сидел рядом с кроватью, приставив к губам конец ручки.
– Расскажите-ка мне все еще раз, Гарри, – произнес он.
В голосе его прозвучали повелительные нотки, которые, как мне показалось, говорили о том, что его мысли заняты не только тем, какой препарат мне лучше ввести.
– Конец нефтяного эмбарго, – услышал я у себя над ухом чужой голос. – «Революция гвоздик» в Португалии, завершившаяся отстранением правительства от власти. Обнаружение Терракотовой армии в Китае. Индия создает свою атомную бомбу. Западная Германия выигрывает чемпионат мира по футболу.
Я увидел рядом с собой Билли-Урода. Его окружала какая-то оранжевая дымка.
– Ты не такой умный, как тебе кажется, – сказал он, и в ушах у меня зазвучало многоголосое эхо. – Ты не такой уж умный, не такой уж умный, не умный. Здесь самый умный я, самый умный я, умный я…
Санитар наклонился, собираясь плюнуть мне в лицо. Я вцепился зубами ему в нос, почувствовал, как под моими челюстями захрустели хрящи, и мне стало ужасно смешно.
До меня донесся чей-то незнакомый голос, который, как мне показалось, принадлежал образованному человеку, говорившему с легким американским акцентом.
– Нет-нет-нет, – говорил он. – Так не годится.
Глава 9
Дженни.
У нее был заметный акцент, характерный для уроженцев Глазго. Ее родители надеялись, что дочь избавится от него, получив хорошее образование, но эти расчеты не оправдались. Когда отец и мать Дженни в конце концов развелись и расстались раз и навсегда, ей было восемнадцать лет, и акцент чувствовался в ее речи так же ясно, как в детстве.
Я снова встретил ее в своей седьмой жизни.
Дело было на какой-то конференции в Эдинбурге. На визитке, прикрепленной к моему лацкану, было написано: «Профессор Г. Огаст, Университетский колледж, Лондон». У нее на такой же визитке значилось: «Доктор Дж. Монро, хирург». Я сидел позади нее, на три ряда дальше от кафедры, и, слушая невероятно скучную лекцию о взаимодействии ионов кальция в периферической нервной системе, с любопытством разглядывал ее шею и затылок. Лица ее я не видел и не мог быть уверен, что это именно Дженни, но что-то подсказывало мне, что я не ошибся. На последующей вечеринке участников конференции угостили напитками, а также пережаренными цыплятами с гарниром из картофельного пюре и разваренного гороха. На сцене приглашенный ансамбль играл музыку пятидесятых. Я выждал, пока двое ее спутников-мужчин, изрядно напившись, отправились танцевать, оставив Дженни за накрытым мятой скатертью и уставленным грязными тарелками столом, и подсел к ней.
– Гарри, – представился я и протянул руку.
– Профессор Огаст, – поправила меня Дженни, пожимая мои пальцы и глядя на лацкан моего пиджака.
– А вы, как я понимаю, доктор Монро. Мы с вами уже встречались.
– Вот как? Я что-то не припомню…
– Вы изучали медицину в Эдинбургском университете и в первый год обучения жили в маленьком домике в Стокбридже. Вместе с вами там обитали четверо юношей, которых вы держали в страхе. Вы подрабатывали, приглядывая за соседскими близнецами. А стать хирургом решили, увидев, как на операционном столе у человека остановилось сердце.
– Верно, – сказала Дженни и внимательно посмотрела на меня. – Но, простите, я по-прежнему не могу вас вспомнить.
– Ничего страшного, – ответил я. – Я был лишь одним из юношей, которые так вас боялись, что не решались с вами заговорить. Может быть, потанцуем?
– Что?
– Я предлагаю вам потанцевать.
– Я… Господи, вы что же, пытаетесь ухаживать за мной? Я правильно поняла?
– Я женат и счастлив в браке, – солгал я. – Моя семья живет в Лондоне, и у меня в отношении вас нет никаких грязных намерений. Просто я восхищаюсь вашей работой, и мне не нравится, когда женщина сидит одна. Танцуя, мы можем поговорить о современных технологиях или обсудить вопрос о том, насколько важную роль в формировании и развитии нейронных связей в детском и подростковом возрасте играет генетический фактор. Ну так что, пойдемте танцевать?
Дженни заколебалась. Она повертела сидящее у нее на пальце золотое обручальное кольцо с тремя бриллиантами, гораздо более броское, чем то, которое подарил ей когда-то я. Затем посмотрела в сторону танцпола и, убедившись, что на нем полно народу, встала.
– Ладно, – согласилась она. – Надеюсь, ваши биохимические верительные грамоты в полном порядке.
Во время танца я спросил, трудно ли быть одной из первых женщин-хирургов в Глазго. Дженни в ответ рассмеялась и сказала, что только идиоты судят о ней исключительно по ее принадлежности к прекрасному полу.
– Выгода моего положения, – заявила она, – состоит в том, что я могу одновременно быть и женщиной, и блестящим хирургом. А они всегда будут только идиотами.
Я поинтересовался, не чувствует ли она себя одинокой.
– Нет, – ответила Дженни, немного подумав. И это, похоже, была правда. Она рассказала, что в ее жизни были коллеги, которых она уважала, друзья, семья.
Выяснилось, что у нее двое детей.
Дженни всегда мечтала о детях.
Я спросил, может ли между нами завязаться роман.
Дженни поинтересовалась, в какой момент я перестал ее бояться и с какой стати так осмелел на танцплощадке.
Я сказал, что перестал испытывать страх перед ней много лет назад и знаю все ее секреты.
– Разве вы не слышали, как я сказала, что у меня есть друзья, коллеги, семья, дети?
Разумеется, я это слышал и теперь уговаривал себя отступиться, оставить Дженни в покое, не усложнять ей жизнь. Насколько же сильной была моя тяга к ней, если я, несмотря на все это, продолжал шептать ей в ухо ласковые, волнующие слова, не оставляя надежды соблазнить ее!
Я уговаривал ее убежать со мной всего на одну ночь, обещая, что это все изменит, все перевернет, что никто ее не осудит и что люди скоро обо всем забудут.
В какой-то момент мне показалось, что она готова сдаться. Но затем рядом возник ее муж, взял ее за руку, и волшебство закончилось. Дженни снова превратилась в разумную, довольную своей жизнью женщину, любящую супругу. И я понял, что ее заинтересовал не я, а возможность приключения.
Интересно, повел ли бы я себя иначе, если бы знал, что ждет Дженни Монро? Вероятно, нет. Впрочем, сейчас трудно утверждать что-либо определенно.
Глава 10
Но вернемся в приют для умалишенных.
Франклин Фирсон появился в моей четвертой жизни для того, чтобы избавить меня от прописанного мне комплекса сильнодействующих препаратов – не ради моего блага, а ради своего. Именно его голос я услышал над собой, лежа в полубессознательном состоянии на больничной койке. Он произнес: «Что вы давали этому типу? Вы сказали, что он более или менее вменяемый».
Именно его рука придерживала каталку, когда меня вывезли через главный вход больницы и запихнули в ожидавшую на улице машину «Скорой помощи» без опознавательных знаков.
Я отчетливо слышал стук его каблуков о мраморные ступени лестницы какого-то шикарного отеля, пустого по случаю межсезонья. В отеле меня положили на кровать, застеленную мягкой пуховой периной, накрыли бургундским одеялом и дали возможность прояснить рассудок с помощью простейшего способа – безудержной рвоты.
Резкий отказ от любых сильнодействующих препаратов вызывает неприятные ощущения. Когда же человек разом перестает принимать лекарства, применяющиеся в психиатрии, он испытывает такую боль, словно попал в ад. Мне хотелось умереть, но те, кто доставил меня в отель, крепко связали меня, чтобы не дать наложить на себя руки. Я понимал, что мне вот-вот придет конец, что я проклят и обречен, и хотел только одного – окончательно сойти с ума и стать настоящим душевнобольным. Даже сейчас – при том, что моя память хранит в своих глубинах множество событий, – я не могу вспомнить самое страшное из того, что происходило со мной в то время, а остальное запечатлелось в моем мозгу так, словно я был не я, а совершенно другой человек. Конечно же, я прекрасно понимаю, что в моем сознании есть нечто вроде тщательно огороженного колодца, к которому я стараюсь не приближаться и в черноту которого можно падать бесконечно. Говорят, что человеческий мозг не может хранить воспоминания о боли. Но от этого ничуть не легче, потому что, даже если мы не помним физические болевые ощущения, наш организм хранит воспоминания о том ужасе, которым сопровождается боль. Сейчас мне совсем не хочется умереть, но я точно знаю, что были моменты, когда я страстно желал собственной смерти.
Когда я пришел в себя, я сразу почувствовал себя выздоровевшим. Не было ни луча света в темноте, ни ощущения, будто я медленно всплываю от дна к поверхности. Я просто стал осознавать происходящее, словно человек, который долго спал и проснулся. Те, кто увез меня из больницы, привели меня в человеческий вид. На мне была чистая одежда, руки мои были свободны. Запястья и лодыжки, изувеченные кандалами, очистили от струпьев и запекшейся крови и надлежащим образом обработали и продезинфицировали. Мне разрешили самостоятельно есть, сначала в кровати, затем у окна – правда, и то и другое под наблюдением. Затем – также под контролем – спускаться по лестнице и гулять во внутреннем дворике, откуда были хорошо видны расположенные напротив площадка для игры в крокет и сад. При этом сопровождавший меня человек старался делать вид, что он не охранник, следящий за каждым моим движением, а просто мой приятель. Убрав все колющие и режущие предметы из моей комнаты и из ванной, мне позволили по-настоящему помыться. Я стоял под душем до тех пор, пока моя кожа, напитавшись влагой, не сморщилась, словно изюм, а бойлер наверху не начал дребезжать от перегрузки. Я обнаружил, что на лице у меня выросла неряшливая, всклокоченная борода. Присланный ко мне парикмахер при виде ее издал недовольное восклицание и тщательно побрил меня, после чего смазал мой подбородок итальянским кремом и громко произнес с той интонацией, с которой взрослые обычно обращаются к непослушным детям:
– Лицо – это ваше достояние! Берегите его!
За всем этим стоял Франклин Фирсон. Я вскоре догадался об этом, хотя сам он старался это не афишировать. Он сидел за одним из столиков неподалеку, когда я ел. Именно он оказался в конце коридора, когда я вышел из ванной, приняв душ. Он же, по всей видимости, наблюдал за мной из соседнего помещения через специальное зеркало, когда я находился в своей комнате. Как я понял, все мои действия фиксировались через то же зеркало еще и камерой наблюдения, которая тихо, но явственно жужжала, меняя фокус.
Однажды во время завтрака Фирсон подсел ко мне за стол и сказал:
– Теперь вы выглядите намного лучше.
Отпивая маленькими глотками чай (я пил маленькими глотками все, что мне предлагали, проверяя, не добавили ли мне в чашку или стакан какой-нибудь препарат), я ответил:
– Я и чувствую себя лучше. Благодарю вас.
– Возможно, вам будет приятно узнать, что доктора Абеля уволили.
Фирсон произнес эти слова небрежным тоном, с рассеянным видом созерцая кроссворд в лежащей у него на коленях газете. По этой причине до меня не сразу дошел смысл сказанной им фразы. Поэтому я чисто автоматически ответил:
– Спасибо.
– Мне вполне понятны его намерения, – продолжил Фирсон, – но методы, которые он использовал, ни в какие ворота не лезут. Вы хотите повидаться с женой?
Прежде чем ответить, я мысленно сосчитал до десяти, а затем сказал:
– Да. Очень хочу.
– Она очень расстроена. Ей неизвестно, где вы, она думает, что вы сбежали. Вы можете ей написать. Это ее успокоит.
– С удовольствием.
– Она получит финансовую компенсацию. Возможно, доктора Абеля будут судить – если будет подан иск.
– Я хочу повидать мою жену, – произнес я вместо ответа.
– Скоро это будет возможно. Мы постараемся отнять у вас как можно меньше времени.
– Кто вы?
Мой собеседник энергичным жестом швырнул газету на стол, словно с нетерпением ждал моего вопроса и наконец дождался.
– Меня зовут Франклин Фирсон, сэр, – представился он и протянул мне плоскую розовую ладонь. – Для меня большая честь познакомиться с вами, доктор Огаст.
Я посмотрел на его руку, но не стал ее пожимать. Он резким движением согнул пальцы и отдернул ладонь с таким видом, словно и не помышлял о рукопожатии. Затем взял со стола газету и развернул ее на странице, повествующей о новостях внутри страны. Я провел ложкой по поверхности каши и увидел, как под ней образовалась молочная лужица.
– Итак, вам известно будущее, – сказал Фирсон.
Я аккуратно, без стука положил ложку на стол рядом с тарелкой, вытер губы салфеткой, скрестил руки на груди и откинулся на спинку стула.
Мой собеседник продолжал смотреть в газету.
– Нет, – ответил я. – Это был психопатический бред.
– Что-то вроде приступа?
– Поймите, я был болен. Мне нужна помощь.
– Ага-а-а, – пропел Фирсон, постукивая пальцами по газете. Затем на его губах появилась легкая улыбка, и он с явным удовольствием, словно смакуя произносимые им слова, заявил: – Все это чушь собачья.
– Кто вы такой? – снова спросил я.
– Франклин Фирсон, сэр. Я ведь уже говорил.
– Кого вы представляете?
– Разве я не могу представлять самого себя?
– Но это не так.
– Я представляю несколько заинтересованных организаций, государств, партий – называйте это как хотите. В основном это хорошие парни. Вы ведь хотите помочь хорошим парням, не так ли?
– Предположим, но каким образом я могу это сделать?
– Как я уже сказал, доктор Огаст, вам известно будущее.
Наступила долгая и тяжелая пауза. Фирсон больше не делал вид, что читает газету, а я открыто рассматривал его лицо. Наконец я сказал:
– Есть несколько очевидных вопросов, которые я должен задать. Подозреваю, что ответы на них мне известны, но поскольку, как я полагаю, мы должны быть откровенны друг с другом…
– Разумеется. Между нами должны быть честные взаимоотношения.
– Скажите, если я захочу отсюда уйти, мне это позволят?