Тони Парсонс
Men from the Boys, или Мальчики и мужчины
Моему сыну. И моей дочери
— Разве я мог это забыть! — вскричал Пиноккио — Скажи скорее, красивая маленькая Улитка: где ты оставила мою добрую Фею? Как она живет? Простила ли она меня? Думает ли она обо мне? Любит ли она меня еще?
Карло Коллоди. Приключения Пиноккио. Перевод Э. Г. Казакевича
I
ОСЕНЬ.
ТАЙНЫЙ ЯЗЫК ДЕВОЧЕК
1
Сентябрь. Первый школьный день. Повсюду мелькают новые синие форменные пиджаки, под ногами листья и конские каштаны, но небо — ярко-синее, день совсем летний. Мне показалось, я понял, почему мой сын был таким тихим и задумчивым во время всего долгого праздника. А чему удивляться? Рано или поздно в его жизни должна была возникнуть девушка.
Мне хотелось верить — это потому, что ему уже почти пятнадцать.
Я заметил, как мой сын смотрит на девочку. Он заливался румянцем, едва взглядывая на нее.
— Ты мог бы с ней поговорить, — сказал я. — Просто подойди и — ну, ты сам знаешь. Поговори с ней.
Пэт засмеялся. Он смотрел на девочку, которая вовсе не торопилась отойти от школьных ворот. Черноволосая, кареглазая. Смеется, покачивает рюкзаком, набитым книгами. Высоковата для ее возраста. В синем форменном пиджаке Объединенной средней школы Рамсея Макдоналда выглядит просто потрясающе. Окружена поклонниками.
— Поговорить с ней? — пробормотал он так недоверчиво, словно я предложил: «Отчего бы тебе не полетать немного? Девчонки любят, когда перед ними летают. Чиксы просто сходят с ума, когда видят пацана, выделывающего пируэты в воздухе». — Наверное, нет.
— Она твоя ровесница? — спросил я.
Он покачал головой, и ему на глаза упала прядь светлых волос. Он со вздохом отвел ее в сторону — томящийся от любви местный школьный Гамлет.
— Нет, на год старше.
Стало быть, ей пятнадцать. Или даже шестнадцать. Почти старушка. Мне следовало догадаться, что он влюбится в девочку постарше.
Я смотрел, как он нервно теребит футбольные бутсы «Предатор», лежащие у него на коленях.
— Знаешь, как ее зовут? — спросил я.
Он набрал воздуха. Сглотнул. Стряхнул со школьного пиджака пару присохших чешуек грязи. Он не смотрел на меня. Он не отрывал от нее глаз. Боялся что-нибудь пропустить.
— Элизабет Монтгомери, — проговорил он.
Эти восемь слогов словно спорхнули с его языка. Он произнес их так, будто это было больше чем имя. Это был вздох, молитва, поцелуй, любовная песнь. Он в изнеможении откинулся на спинку пассажирского сиденья. Произнесение имени Элизабет Монтгомери отняло у него все силы.
— Просто поговори с ней, — повторил я, и он снова отчаянно покраснел при одной только мысли об этом.
Он посмотрел на меня:
— Но что я скажу?
— А что бы тебе хотелось сказать?
— Я хочу ей сказать… — Он безмолвно покачал головой, словно лишившись дара речи, но тут же едва слышно произнес: — Я хочу сказать ей, что она самая красивая девочка из всех, кого я когда-либо видел. Что ее глаза — они сияют. Просто сияют, и все. Словно… черный огонь или что-то в этом роде.
Я беспокойно пошевелился на сиденье:
— Что ж, Пэт, можно приберечь это для следующей встречи.
Он был в том самом возрасте, когда еще верят в существование тайного языка девочек.
В том возрасте, когда ты считаешь, что девочки говорят на эсперанто, который абсолютно неизвестен тебе — обычному мальчику, охваченному тоской и чувством собственной ненужности, косноязычному от юности и сильного желания.
Я хотел ему помочь. Правда хотел. Я хотел быть его мастером Йодой[1] в любви, с которой он столкнулся. И даже если у него с Элизабет Монтгомери ничего не получится, если они никогда не полюбят друг друга, если он не станет миллионером и не женится на ней, если она никогда не станет ангелом, молящим его вернуться, — что же, тогда я хотя бы смогу помочь ему поговорить с девочкой. Это не так уж сложно.
В школьном здании прозвенел звонок. Элизабет Монтгомери удалилась, окруженная вниманием толпы мальчиков и девочек в синих пиджаках. Видно, не только Пэт — все любили Элизабет Монтгомери.
Я каждое утро возил его в школу. Хотя, когда им исполняется пятнадцать, вы больше не возите их собственно до школы. Вы подвозите их поближе, и остаток пути они идут сами, а вы не мешаете им своими поцелуями, объятиями или мудрыми советами о секретах привлекательности. Он открыл пассажирскую дверцу.
— Сегодня вечером ты дома? — спросил я.
Он отбросил с глаз прядь волос. Они стали длинными за лето.
— После школы у меня Клуб латерального мышления, а потом я домой, — ответил он. — А ты?
— Я буду дома, — кивнул я. — Правда, поздно — сегодня официальный прием. Шоу присудили награду. Клуб латерального мышления?
— Ну, ты знаешь. Выход за рамки привычного мышления. Творческое мышление. Эдвард де Боно.
— О, точно — Эдвард де Боно. Бывший муж Шер. Нет, то был Сонни Боно. Ты тогда еще не родился.
— Все произошло до того, как я родился, — засмеялся он, вылезая из машины. — Мое время еще не пришло.
Он захлопнул дверцу и посмотрел на меня через окно.
— Удачи тебе в твоем Клубе латерального мышления, — пожелал я. — И поговори с ней, малыш. Поговори с Элизабет Монтгомери.
Он помахал мне и ушел. В этом был весь мой сын. Парни его возраста вовсю выклянчивают у матерей iPod. А он посещает Клуб латерального мышления и без взаимности влюблен в Элизабет Монтгомери. Я смотрел, как он идет, пока звонок не стих.
Вокруг толпилось еще много родителей, поэтому я не сразу присмотрелся к женщине, припарковавшейся прямо у школьных ворот. Вообще-то я почти не обратил на нее внимания. Но она вышла из машины, и я увидел, что она тоже смотрит на Пэта.
Тогда я взглянул на нее повнимательнее.
Высокая блондинка, худоватая, на мой вкус. Одета для серьезной тренировки — темный спортивный костюм, соответствующие кроссовки — и плащ, наброшенный поверх одежды для бега. Выглядела она слегка растрепанной и усталой, но кто не выглядит таким, отводя ребенка в школу и забирая после занятий? Несмотря на голубое сентябрьское небо, день был довольно прохладным, и я видел, как у нее изо рта идет пар.
Я посмотрел прямо на нее, сквозь нее, и мы оба смотрели, как Пэт идет через ворота; край белой рубашки выбился у него из штанов, развеваясь на ветру, словно белый флаг капитуляции.
Тогда я снова посмотрел на нее, и во мне все упало.
Я всегда считал, что это ненормально — нет, я всегда считал, что это невероятно, — если ты любишь человека, любишь верно и преданно, а потом, в один прекрасный день, не узнаешь его лица.
Если ты кого-то любишь, то думаешь, что будешь всегда, всю жизнь помнить его лицо. Разве в твоем сердце не отпечаталась каждая его черта?
Но это не так. Сердце имеет склонность забывать.
Особенно после… Сколько лет прошло? Семь? Неужели действительно прошло семь лет с тех пор, как я в последний раз видел ее? Куда делись эти семь лет?
Она села в машину и, отъезжая, взглянула на меня с осторожным интересом.
Значит, она почувствовала то же самое. Кто этот незнакомец?
И тогда ко мне вернулись воспоминания. Обо всем. О, да. Она изменилась, стала старше, стройнее, пропутешествовала по миру много миль, чего никогда не делала со мной, но я вспомнил Джину.
Я вспомнил, что любил ее больше всех на свете, вспомнил нашу свадьбу и рождение нашего сына и вспомнил, что чувствовал, засыпая у нее под боком. Я вспомнил, как все хорошее превратилось в плохое и как мне было больно — больно так, что я на самом деле поверил, что уже никогда ничего не будет хорошо.
Что ж, теперь, когда я задумался об этом, она действительно показалась мне смутно знакомой.
Мы завидовали семьям, в которых развод не ассоциировался с разрывом.
Семьям, в которых продолжала жить любовь, несмотря ни на что. Семьям, в которых помнили каждый день рождения, не ошибаясь в датах. Семьям, которые не позволяли годам проноситься мимо, не тратили их впустую. Семьям, в которых родитель, живущий отдельно, вовремя появлялся по выходным, трезвый как стеклышко, олицетворяющий собой старую мудрую истину: «Ты развелся не с детьми».
Но многие поступают наоборот.
Поэтому мы — мой сын и я — с завистью смотрели на семьи, в которых если развод и случился, то был «правильным».
Нам казалось, что они похожи на семью в рекламе овсяных хлопьев — недостижимый идеал, которого нам никогда не видать, прекрасная мечта, за которой мы можем только подглядывать, прижавшись носами к оконному стеклу.
Примером семьи с «правильным» разводом для нас были Уолтоны. Или Джексоны. Маленькая разведенная семья в прериях[2]. Они были такими, какими хотелось быть нам самим и какими мы никогда не будем.
Семьи, в которых развод был «правильным», — мы с трудом могли смотреть на них. Потому что мы ничего не хотели больше, чем подобной жизни. Я и мой мальчик.
Мы никогда не просили о многом. Жить, как живут другие. Остаться людьми после развода. Немного любви, чтобы выжить после того, как любовь ушла.
Мечтать не вредно, парень.
Домой я вернулся в полночь. Слегка подшофе.
Я едва притронулся к ужину — жесткому цыпленку за пять сотен, — и теперь в животе бурчало, а голова кружилась, потому что я выпил больше, чем собирался. Галстук-бабочка развязался и съехал набок. На атласном отвороте смокинга осталось пятно от крем-брюле. Откуда оно тут взялось, черт побери?
Завтра учебный день, и Пэту уже полагалось лежать в кровати, как остальным членам семьи. Но он сидел за столом в гостиной, разложив вокруг себя учебники, и корпел над домашним заданием по японскому. Я вошел в комнату, стараясь идти прямо, чтобы не выдать своего состояния, и он отбросил с глаз прядь волос.
Он всегда ужасно злился, когда считал, что я выпил больше, чем нужно.
— Продолжаешь праздновать? — спросил он, постукивая по столу шариковой ручкой.
Я вдруг осознал, что несу в руке сумку с бутылкой шампанского и чем-то еще. Я заглянул внутрь. «Что-то еще» было сияющим золотым ухом, укрепленным на подставке из стекла и хрома. Моя награда. Награда за шоу. Я поставил бутылку и приз на стол, стараясь не задеть домашнюю работу Пэта.
— Поздравляю, — проворчал он, слегка смягчившись. — Шоу победило. Ты победил.
Но он снова нахмурился, увидев, что я снимаю фольгу с горлышка бутылки.
«Один стаканчик перед сном», — подумал я.
— Разве завтра шоу нет? — спросил он. — Я думал, у тебя завтра съемка.
— Я буду в полном порядке.
— А я думал, с возрастом похмелье переносится тяжелее.
Я снял фольгу и теперь возился с проволочкой.
— Так говорят.
— Значит, тебе действительно должно быть тяжело, — резюмировал он. — Тебе уже сорок.
Я остановился и взглянул на него. На его лице была ухмылка, которая всегда выводила меня из себя.
— Но мне еще нет сорока, — возмутился я. — Всего лишь тридцать девять лет и девять месяцев.
Он поднялся из-за стола.
— Тебе почти сорок, — повторил он и сердито выдохнул, как умеют только подростки.
Он вышел на кухню, я поставил на стол неоткрытое шампанское. Все верно. Завтра эфир. Распить бутылку посреди ночи не самая лучшая идея.
Пэт вернулся со стаканом воды и протянул его мне.
— Обезвоживание, — подхалимски сказал я, пытаясь вновь завоевать его расположение. — Мое тело совершенно обезвожено.
— Твои мозги тоже, — сухо ответил он и принялся собирать учебники.
Я понял, что он не ложился спать, потому что ждал меня. Затем он о чем-то вспомнил:
— Кто-то звонил. Спрашивал тебя. Какой-то старик. Он ничего не захотел передать.
— Странно, — удивился я. — У нас вроде нет знакомых стариков?
— В смысле, кроме тебя?
Я глотнул воды и последовал за ним. Он обошел дом, выключая свет, и проверил, заперта ли входная дверь.
Я смотрел, как он проверяет нашу безопасность. Жена и дочери спали наверху, и на мгновение мне вдруг показалось, что наша семья снова сократилась и мы остались только вдвоем. Последняя лампа погасла.
Я не сказал ему, что видел его мать.
На следующий день, когда он вернулся из школы, мы отправились на большой поросший травой пустырь в конце улицы.
Площадка для игр — так называлось это место, без грамма иронии. Там был участок, залитый бетоном, где какая-то потерянная цивилизация когда-то построила детскую площадку, уставленную качелями, горками, каруселями и прочими чудесами. Но все это давным-давно пришло в запустение, разрушилось вандалами и инспекторами по охране труда, и сейчас площадка для игр была местом, где можно лишь погонять мяч, выгулять собаку или получить по голове после наступления сумерек.
— Три раза — и домой? — спросил я, удерживая футбольный мяч на лбу и чувствуя, как с него падают комья грязи.
Пэт, сидя на траве, шнуровал бутсы.
— Тебе придется забить мне, — сказал он.
Мы сняли с себя спортивные куртки, бросили их вместо стоек ворот, и я улыбнулся, увидев, что Пэт делает упражнения на растяжку. Он был высоким для своего возраста, неуклюжий подросток с длинными руками и ногами, и казалось, что он сам удивляется тому, как быстро растет. Но он выглядел так, как хотел. Он выглядел как вратарь. И я думал, что в этом году его возьмут в школьную команду, но знал, что об этом лучше не упоминать.
О некоторых вещах лучше не говорить.
Я ударил по мячу, Пэт прыгнул и перехватил его в воздухе. Раздались насмешливые аплодисменты. Мы повернулись и увидели группу подростков, которые оккупировали две скамьи, стоявшие в лучшем месте площадки для игр. Ребята были чуть постарше Пэта. А может, просто менее воспитанные. В основном парни, но было и несколько девчонок. Один из парней выглядел гораздо старше остальных, скорее мужского, чем мальчишеского сложения, и тень его бородки странно смотрелась на школьном пиджаке. Компания поглядывала на нас, сидя на спинках скамей и поставив ноги на сиденья.
Пэт отправил мяч мне, и я снова ударил по воротам — низко и сильно. Он быстро нырнул вниз, упав на мяч. Опять послышались аплодисменты, и я снова повернулся к компании. В сгущающихся сумерках огоньки сигарет были похожи на светляков.
— Это Уильям Флай, — пояснил сын. — Тот, здоровый.
— Не обращай на них внимания, — посоветовал я. — Давай.
Пэт послал мне мяч, я его блокировал и резко ударил по нему. Пэт бросился поперек ворот и прижал мяч к животу. На этот раз никто не зааплодировал, и я увидел, что компания неторопливо направляется к магазинчикам, расположенным неподалеку от площадки для игр.
— Уильям Флай, — повторил Пэт. — Его чуть не исключили за то, что он запер кого-то в туалете.
— И кого же он запер в туалете?
— Учителя физики, — ответил сын, пиная мяч ногой. — Уильям Флай — знаменитость.
Он послал мяч мне.
— Нет, — ответил я, глядя, как подкатывается мяч. — Уинстон Черчилль — знаменитость. Диккенс. Бэкхем. Дэвид Фрост. Джастин Тимберлейк. Знаменитости. А этот парень — нет. Он просто говнюк.
— Точно такой же, каким ты был в школе, — кивнул Пэт.
Он бросился к воротам, потому что увидел, как я легонько шевельнул мяч, готовясь к своему знаменитому удару с лета. Я засмеялся, счастливый оттого, что я здесь, наедине с моим сыном.
Я ударил по мячу, и он с треском отлетел от моей ноги. Пэт бросился вбок, вытянувшись, как струна, но не сумел дотянуться.
Потом он пошел за мячом, а я пробежал почетный круг, триумфально воздев руки к небу и пытаясь не наступить в то, что оставляют после прогулок своих собак их безответственные владельцы.
Сид подошла к лестнице и позвала их. Всех троих. Пэта. Пегги. Джони. Моего ребенка. Ее ребенка. Нашего ребенка. Хотя за десять лет, проведенных вместе, мы давно уже привыкли считать детей общими.
Из кухни мне было слышно, как от компьютеров отодвигаются стулья, хлопают двери, смеются дети. Высокий тоненький голосок вплетался среди двух более взрослых голосов. А потом маленькое стадо слонов — наша банда — спустилась ужинать. Сид вернулась и стала смотреть, как я пытаюсь нарезать петрушку, не отрубив себе пару пальцев.
— Ты ему сказал? — спросила Сид.
Я покачал головой:
— Пока нет. Не было подходящего времени.
— Он должен ее увидеть, — сказала она. — Он должен знать, что она вернулась. Он должен видеть свою мать.
Я кивнул. Я хотел, чтобы он ее увидел. Я хотел, чтобы это была потрясающая встреча.
Сид выложила пасту в дуршлаг и посмотрела на меня сквозь поднимающийся пар:
— Гарри, ты боишься, что ему будет больно? Или ты боишься его потерять?
— Наверное, и того и другого.
Наша банда появилась в столовой. Пэт. Пегги. Джони. Это было своего рода событием, потому что мы редко ужинали все вместе.
Мое шоу на радио, «Оплеуха Мартина Манна», выходило в эфир в десять вечера, четыре раза в неделю, поэтому обычно я ужинал дома. Но в семь лет у Джони появились светские развлечения, как у Пэрис Хилтон, — игры с подружками дома у кого-нибудь из них и уроки танцев. У Пегги была лучшая подруга — такая головокружительная, всепоглощающая дружба только для двоих, как это бывает в пятнадцать лет, и она часто засиживалась у подруги допоздна. У Пэта был Клуб латерального мышления и футбол. А у Сид — собственный бизнес, кейтеринговая компания «Еда, славная еда», и это означало, что иногда она уходит на работу в то время, когда остальные возвращаются домой.
Так что за ужином нередко собиралась только часть семьи. Но не сегодня. Сегодня мы ужинали все вместе, и Сид приготовила спагетти с тефтельками, потому что это походило на праздничное блюдо. Поэтому я, конечно, встревожился, когда в дверь позвонили — как раз в тот момент, когда я собирался снять фартук.
«Кто-нибудь по поводу шоу», — подумал я, пока моя семья приступала к еде без меня.
Причина разозлиться номер девяносто три. Люди всегда звонят в твою дверь, когда ты их об этом не просишь.
На пороге стоял старик, сверкая глазами из-под очков.
Он был невысокого роста, но очень широкий в плечах, поэтому не казался коротышкой. И опрятный — все вещи на нем были довольно изящно сшиты, немного старомодные. Скорее всего, он надел свой лучший костюм. На нем были рубашка, галстук, темный пиджак и более светлые брюки. Чисто выбрит, пахнет одеколоном, про который я думал, что его перестали выпускать много лет назад. Что-то вроде «Олд спайс» и «Олд Холборн».
Безукоризненность старика — вот что я отметил в первую очередь. Едва увидев его, я сразу же заметил в нем военную выправку, аккуратность и подтянутость, доходящие до фанатизма.
Словно он на параде и всегда будет на параде.
Он моргнул, рассматривая меня сквозь очки.
— Добрый вечер, — проговорил он звучным официальным голосом с лондонским акцентом, и я спросил себя, что же он такое продает, что мне захочется купить. — Я ищу мистера Сильвера.
— Вы его нашли, — холодно ответил я.
Я слышал, что моя семья приступила к ужину.
И тут старик улыбнулся.
Он осмотрел меня — белые ботинки от Тэда Бейкера, которые я носил, чтобы отодвинуть тот черный день, когда придется купить пару шлепанцев, потертые черные джинсы от Хьюго Босса, фартук в цветочек от Кэт Кидстон, и наглый старый мерзавец явно решил, будто я транссексуал.
Я чуть было не сказал: «Это всего лишь фартук, а не розовые трусики. А ты что надеваешь, когда режешь петрушку?» Но он, видно, в жизни не резал петрушку.
— Но вы не Пэт Сильвер, — сказал он, слегка ощетинившись, и, несмотря на все его усилия казаться вежливым, я понял, что он довольно вспыльчив.
Это случается со стариками. С возрастом делаешься все более сварливым и раздражительным. Когда Марти Манну будет столько же, он, верно, полезет на крышу какого-нибудь высотного здания со снайперской винтовкой.
— Пэт — мой сын, — ответил я, не понимая, каким образом этот агрессивный замшелый хоббит может быть связан с моим мальчиком.
И тут меня осенило.
— И мой отец, — радостно сказал я, словно выбравшись из тумана. — Вы ведь его ищете?
Мы посмотрели друг на друга.
— Войдите, — пригласил я.
— Кеннет Гримвуд, — представился он, и мы пожали друг другу руки. — Я был в одной банде с вашим отцом.
Он назвал их команду «банда» — тем же словом, каким я называл свою семью, и я вспомнил, что они были близки, как одна семья, эта все уменьшающаяся банда братьев, стариков, которые в юности назывались Десантным батальоном Королевской морской пехоты — коммандос.
— Мы вместе служили, — сказал Кеннет Гримвуд, когда мы вошли в прихожую.
Мое семейство подняло на нас глаза, отвлекшись от поедания пасты, а я про себя удивился: неужели люди до сих пор делают это — разговаривают о том, как они служили? Сегодня все хотят, чтобы служили им.
Он посмотрел на сидящих за столом, словно не замечая, и продолжал:
— Ваш отец и я были вместе в Италии. Сицилия. Салерно. Анцио. Монте-Кассино.
Я вдруг почувствовал нарастающее волнение. Этот старик, наверное, был вместе с отцом на Эльбе. Там, где он получил медаль. Где чуть не погиб.
Я вспомнил, как отец летними днями снимал рубашку на английских пляжах или в нашем саду и люди, которые были с ним незнакомы, с ужасом смотрели на шрамы и выходные отверстия пуль, сплошь покрывающие его грудь и спину. Это была память об Эльбе.
Я хотел знать об этом все. Столько всего ушло, столько всего, о чем я никогда не узнаю. Этот человек был последней ниточкой, связывающей меня с прошлым.
— И операция «Брассар», — кивнул я. О, я все про нее знал. Я читал книги. Я знал все, кроме того, что же там произошло на самом деле. На что это было похоже. — Освобождение Эльбы. Вы должны были быть с ним на Эльбе.
Но старик покачал головой.
— Нет, до Эльбы я не добрался, — ответил он и уставился на мою младшую дочь.
На месте переднего зуба у нее была дырка, и она то и дело трогала ее языком, поглядывая на старика.
Меня захлестнуло разочарование. Он не был на Эльбе? Значит, я никогда не узнаю.
Сид встала и улыбнулась. Она подошла к нам и пожала ему руку. Они обменялись приветствиями. Она показала на детей, представляя их по именам.
— О, вы ужинаете, — сказал Кен.
Я уже много лет не слышал этого выражения. Оно было родом из детства — из тех времен, когда обед еще не называли ланчем, а ужин — обедом.
Сид пригласила его присоединиться к нам. Он посмотрел, что мы едим, и почти отшатнулся. На мгновение мне показалось, что он сейчас скажет что-то вроде «иностранное дерьмо», чего я тоже не слышал целую вечность. Но вместо этого он внимательно взглянул на Пэта — действительно внимательно взглянул — и лукаво улыбнулся.
— Ты его внук, — проговорил Кен. — Похож на него как две капли воды. — Старик многозначительно кивнул. — И назвали тебя в его честь. Он думает, что ты охренительный парень.
За столом повисла тишина. Ну, не совсем тишина — я услышал, что из колонок фирмы «Боуз» доносится «Охотничья кантата» Баха. Джони закрыла лицо руками.
— Охренительный, — хохотнула она. — Дядя сказал «охренительный».
— Тебе не следует этого повторять, юная леди, — резко проговорила Сид, и дочь уставилась в тарелку с пастой, нахмурив брови.
Кен Гримвуд оценивающе взглянул на меня. Я до сих пор был в фартуке от Кэт Кидстон. Я быстро стащил его с себя и отбросил в сторону. Мне не хотелось, чтобы он видел меня в фартуке. Даже если он не был на Эльбе.
— Наша банда устраивает встречу, — сообщил он, — поэтому я здесь.
И я с ужасом увидел, что он вынимает пачку сигарет с огромным черепом, нарисованным на ней. Возможно, мне показалось, но, по-моему, я услышал, как Сид втянула в себя воздух.
— В вашем киоске нет табака «Олд Холборн», — сказал он мне, словно я лично был в этом виноват. — Этот чудак никак не мог взять себе в толк, о чем я. Что поделать, иностранец.
Дети во все глаза смотрели на него, забыв про ужин. Они прежде никогда не видели, чтобы кто-то курил в нашем доме — да и в любом доме. Пачка «Силк катс», содержащая двадцать сигарет, была такой же экзотической опасной дрянью, как автомат «узи», или грамм крэка, или тонна контрабандного плутония.
— Знаете, — продолжал Кен. — Это там, у Кенотафа[3]. В одиннадцать часов одиннадцатого дня одиннадцатого месяца.
Он сунул сигарету в рот.
— Значит, в ближайшее воскресенье, — подытожил он, шаря в кармане пиджака в поисках зажигалки. — Где же спички? — пробормотал он.
Моя жена посмотрела на меня так, словно собиралась вырвать мои сердце и печень, если я немедленно не остановлю его. Поэтому я взял его за руку и вежливо повлек за собой в сад.
Я усадил его за небольшой столик на заднем дворе, сразу за домиком для игр. В окно я видел, как ужинает моя семья. Джони продолжала весело хохотать над словом «охренительный» и над тем, что кто-то собирался курить прямо в доме.
И тут до меня дошло, что Кен Гримвуд говорит о моем отце в настоящем времени.
— Но он умер десять лет назад, — проговорил я, боясь сокрушить его этой новостью. — Больше десяти лет назад. Рак легких.
Кен задумался. Затем чиркнул спичкой и с жадностью прикурил. Я принес с собой блюдце — в доме с прошлого века не было пепельницы — и теперь придвинул его к нему.
— Простите, — сказал я. — Думаю, вам должны были сообщить.
Он воспринял это известие на удивление спокойно. Наверное, он видел достаточно смертей — и юношей, и стариком, — чтобы навсегда получить иммунитет от шока. За прошедшие годы я их видел — несколько стариков из банды отца. Я помнил их зеленые береты на отцовских похоронах, а потом на похоронах мамы, хотя их к тому времени осталось немного. Но с Кеном Гримвудом я не был знаком.
— С годами со многими теряешь связь, — проговорил он, как бы объясняя. — Часть нашей банды — да, они любили собираться, встречаться, надевать старые медали. — Он внимательно посмотрел на сигарету и закашлялся. — Это было не для меня. — Он заглянул мне в глаза. — И не для вашего старика.
Это была правда. До самой смерти отец ни разу не дал мне понять, что любит вспоминать о войне. Скорее, он хотел ее забыть. Только в самом конце, незадолго до смерти, он заговорил о возвращении на Эльбу, чтобы взглянуть на могилы мальчиков, которых знал, любил и потерял прежде, чем им исполнилось двадцать. Но он так и не нашел для этого времени. Ни разу.
Оказалось, что Кену Гримвуду тоже осталось недолго.
— Рак легких, — проговорил он небрежно. — Да, у меня то же самое.
Он погасил сигарету и зажег другую. Я глядел на него, на его сигарету и на сигаретную пачку с черепом.
— Рано или поздно приходится уходить, сынок, — хмыкнул он, глядя на меня сухими глазами и наслаждаясь моим изумлением. — По-моему, у меня были неплохие шансы.
Мы продолжали сидеть в сумерках до тех пор, пока он больше не мог вдыхать дым в свои умирающие легкие, а мои фрикадельки окончательно не остыли.
Я проводил его до автобусной остановки в конце нашей улицы.
Это заняло какое-то время. Пока мы не вышли из дома, я не замечал, что у него медленная и довольно странная походка — затрудненная, покачивающаяся. Когда мы наконец дошли до остановки, я пожал ему руку и повернул обратно.
Сид смотрела на остановку из окна. Она была добрым человеком, и я знал, она не одобрит, что я бросил его в трущобах неподалеку от Холлоуэй.
— Ты не можешь просто оставить его там, Гарри, — сказала она. — Это опасно.
— Он из бывших коммандос, — ответил я. — Если он такой, как мой папа, значит, за последние шестьдесят лет он убил кучу нацистов и получил уйму шрамов и пулевых отверстий. Он может сам сесть в автобус. Ему надо к отелю «Ангел».
Она пошла было за мной на кухню. Но вдруг остановилась. Я тоже это услышал.
Какой-то хлопок, звон разбитого стекла, смех. И снова. Хлопок, разбитое стекло и смех. Мы вернулись к окну и увидели, что перед домом напротив стоят двое мужчин.
Нет, не мужчин — мальчиков.
Зажегся уличный сенсорный фонарь — ослепительный прожектор, завоевывающий на нашей улице все большую популярность, — и осветил Уильяма Флая и его приятеля, юнца с прыщавым лицом, который гоготал, подражая своему хулиганистому кумиру.
Флай поднял руку, указывая на свет, и я услышал, как за спиной охнула жена, когда раздался выстрел пневматического пистолета.
Фонарь погас, его стекло рассыпалось на мелкие осколки. Снова послышался гогот.
Они пошли по улице — очевидно, в поисках очередного сенсорного фонаря, — и я порадовался, что решил не устанавливать себе такой. Флай выстрелил и в следующий зажегшийся фонарь, потом парни неспешно направились к автобусной остановке, где сидел старик.
Жена посмотрела на меня, но я продолжал стоять, выглядывая в окно, молясь, чтобы этот чертов автобус пришел поскорее.
Парни подошли к старику и уставились на него.
Он удивленно посмотрел на них. Они что-то ему сказали. Он покачал головой. Я увидел, что пневматический пистолет оказался в правой руке Уильяма Флая.
— Гарри! — вскрикнула Сид.
И тут мы оба увидели, как сверкнуло лезвие.
Я выскочил из дома и побежал по улице, уцелевшие прожекторы включались, когда я пробегал мимо, и я почти добежал, когда понял, что нож был в руке старика.
А они смеялись над ним.
И, пока я смотрел, Кен Гримвуд вонзил нож в свою левую ногу.
Изо всех сил, прямо под колено, так, что половина лезвия скрылась под тесными брюками и в мышцах под ними. И он даже не вздрогнул.
Целую долгую секунду мы стояли и смотрели на нож, торчащий из ноги старика.
Я. И парни. А потом Уильям Флай и Прыщавый бросились прочь. Я приблизился к Кену Гримвуду, словно во сне.
Продолжая сидеть и никак не показывая, что ему больно, он вынул нож и закатал штанину.
Его нога-протез была розовой и безволосой — меня поразило отсутствие волос — и походила на фотографию конечности, а не на ногу из плоти, крови и нервов, которые она заменила.
И мне сразу стало ясно, почему старик не был на Эльбе с моим отцом.
2
Когда я спустился, посуда после вчерашнего ужина была вымыта и вытерта и на столе стояли чай и сок.
В кухне хозяйничал Пэт. Я почувствовал запах тостов. Я пошел к почтовому ящику достать газеты, а когда вернулся, сын уже накрывал завтрак.
Девочки были еще наверху. Пэт был мистер Завтрак. Он стал мистером Завтраком с тех самых пор, когда научился самостоятельно кипятить чайник. Это объединяло нас двоих. Всегда объединяло.
Мне действовало на нервы, когда люди говорили: «О, так вы ему и мать, и отец?» Я никогда не мог этого понять.
Я был его отцом. Даже если его матери не было с нами, я все равно оставался ему только отцом. Если вы теряете правую руку, разве левая рука может стать для вас и правой, и левой? Разумеется, нет. Она всего лишь левая рука. И вы управляетесь ею одной. Быть сразу матерью и отцом? Едва ли. Я делал все, чтобы быть ему хорошим отцом.
— Ты в порядке? — спросил он, вытирая руки о кухонное полотенце и оглядываясь на меня.
— В порядке, — ответил я. — Все хорошо.
Я так и не сказал ему о матери.
Явилась Джони. Шаги нашей семилетней дочери были так легки, что, если она не бежала, не болтала и не пела, вы часто не подозревали о ее появлении. Вы поворачивались, а она уже была здесь. Она тихонько скользнула к столу, одетая для школы, но до сих пор не до конца проснувшаяся.
Она широко зевнула.
— Я сегодня не хочу есть, — заявила она.
— Тебе надо поесть, — возразил я.
Джони подняла ногу и оседлала стул, словно ковбой — лошадь.
— Смотри, — сказала она.
Джони открыла рот, и, когда мы с Пэтом наклонились, чтобы заглянуть в него, она начала раскачивать языком передний зуб. Он шатался так, что Джони спокойно могла привести его в горизонтальное положение.
Она закрыла рот. Ее глаза заблестели от слез. Подбородок задрожал.
Пэт вышел на кухню, а я присел за стол.
— Джони, — начал я, но она подняла руки, прерывая меня, умоляя, чтобы я понял.
— От хлопьев у меня болят десны, — сказала она, взмахивая руками. — Не только от «Куки Криспс». От всех.
Я погладил ее по руке. Сверху было слышно, как возле двери в ванную смеются Сид и Пегги. Я постарался найти правильный родительский тон.
— Завтрак… мм… самая главная утренняя еда, — напомнил я, но дочь с ледяным презрением отвернулась от меня, яростно расшатывая зуб кончиком языка.
— Вот, возьми, — сказал Пэт.
Он положил перед Джони сэндвич. Два кусочка слегка поджаренного хлеба со срезанными корочками, с боков стекал ядовито-желтый расплавленный сыр. Порезан треугольниками.
Ее любимый.
Пэт вернулся на кухню. Я взял газету. Джони обеими руками поднесла сэндвич ко рту и принялась за еду.
Вот хорошая задачка для Клуба латерального мышления: если в браке рождается чудесный ребенок, разве можно сказать, что брак не удался?
Если в браке рождается ребенок, который одним своим существованием делает мир лучше, неужели брак не удался только из-за того, что папа с мамой расстались? Неужели единственный критерий успешного брака — оставаться вместе? Неужели это и все, что требуется? Держаться за него? Не выпускать из рук?
Неужели у моего друга Марти Манна брак успешен только потому, что длится долгие годы? И не имеет никакого значения, что, перед тем как идти домой к жене, он трахается сразу с двумя стриптизершами-латышками? И его брак благополучен потому, что ему не пришло в голову начать бракоразводный процесс?
Если женщина и мужчина отказываются от брачных клятв и проделывают все эти обычные гадости — говорят друг другу неприятные вещи, спят с другими, разрезают на куски одежду, сбегают с молочником, — это значит, что брак не удался?
Да, несомненно. Это полнейшая катастрофа.
И все же я не могу заставить себя назвать свой союз с первой женой неудачным браком. Несмотря ни на что. Несмотря на то что были сломаны преграды между любовью и ненавистью и дело зашло так далеко, что мы даже не узнали друг друга.
Джина и я были молоды и влюблены. А потом молоды и глупы и наделали массу ошибок. Сперва я. Потом мы оба.
Но разве это неудачный брак? Ни в коем случае.
Потому что у нас есть наш мальчик.
Запись подошла к концу, и я взглянул в глаза Марти сквозь стеклянную стену студии.
— Вторая линия, — произнес я в микрофон, — Крис из Кройдона.
Палец Марти скользнул по пульту, словно рыбка в аквариуме, и лампочка микрофона прямо перед ним загорелась красным. Марти утвердился на стуле и наклонился к микрофону, словно желая поцеловать его.
— Вы слушаете «Шоу Марти Манна “Оплеуха”» в прямом эфире на Би-би-си «Радио-два», — сказал Марти с полуулыбкой. — Наслаждайтесь хорошими песнями в плохие времена. Мм… а я наслаждаюсь имбирным печеньем. Крис из Кройдона — что у тебя на душе, приятель?
— Я больше не могу ходить в кино, Марти. Меня все раздражает — раздражает, как эти тупые дети чавкают попкорном, как глупые маленькие мерзавки — можно сказать «мерзавки»? — считают, что мир перевернется, если они на полтора часа отключат свои «Нокии», и эти бла-бла-бла треплющихся идиотов…
— Мы поняли, что у тебя на душе, приятель, — прервал его Марти. — Их надо расстрелять.