Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Заткнись! — говорит Лилли и, повернувшись к Антону, добавляет: — С этим типом спать было ужасно. Он никак кончить не может, ему всегда надо долго! Но надо же мне было узнать комбинацию цифр сейфа…

Нет, нет, это низко! Это грязно! Это жестоко! Миша всхлипывает и захлебывается. Он кашляет, давится кровью и жалобно воет, как побитая собака. Сколько боли причиняет такое разочарование в людях! И в мыслях у него, как всегда, путаница, они разбегаются, разбегаются… Что значит, что я никак не могу кончить? Известно, что у метисов всегда что-то не так с носом, так же, как известно, что метисы с их… что им всегда надо долго. Черт возьми, обычно женщинам это нравится… А Лилли говорит, что это было ужасно? Я самый несчастный человек на свете, женщина, которую я любил, только разыгрывала передо мной любовь, чтобы узнать код сейфа, и теперь они с Антоном стащат все мои деньги. Нет, нет, после такой подлости я не хочу больше жить! Я хочу умереть, сейчас же, я хочу истечь кровью здесь!

Антон и Лилли подходят к кровати, привязывают его руки и ноги к каркасу и затыкают ему рот платком. Тут его охватывает страх, что он захлебнется собственной кровью, и он бьется головой о спинку кровати и пытается издавать какие-то звуки. Но тех двоих это совершенно не волнует, наконец, он затихает и молится, чтобы кровь перестала течь и он не захлебнулся. Хотя совсем недавно он хотел умереть. Видите, как быстро человек может изменить свое мнение! Все-таки он многогранен и сильно зависит от обстоятельств…

— Вот и все, — говорит Антон. — Мы пошлем твоему другу Леве телеграмму из аэропорта, чтобы он пришел и отвязал тебя. Мне очень жаль, Миша, но нам надо спешить. Так что пока, малыш! — И он ласково треплет Мишу по щеке.

Взглянув на Лилли, Миша издает глухой стон, но она только задирает юбку, показывая свою прелестную задницу в подтверждение обещанного поцелуя, да он бы и с удовольствием в другой раз, однако она имеет в виду символический поцелуй. О Боже, а потом она известным образом оттопыривает средний палец на правой руке, как это ужасно, чудовищно, и говорит:

— Пока, придурок!

Хлопает дверь, Миша лежит один в темноте и слышит, как они запирают дверь снаружи, спускаются по лестнице, наконец, все вокруг стихает, и вдруг Мишу бросает в жар: завтра же праздник, 1 мая. Господи, будут ли разносить телеграммы?

23

Нет, 1 мая телеграммы не разносят.

Около девяти часов утра Мише удается высвободить одну руку после бесконечных попыток перетереть веревку. Теперь запястье все в крови, но зато дальше дело пойдет быстрее. Однако как только Миша встает, у него начинает так кружиться голова, что он валится на пол и теряет сознание от боли. Когда Миша снова открывает глаза, он чувствует жуткий холод и с ужасом обводит взглядом кавардак в комнате. Все же он добирается до унитаза, его рвет, и это тоже мучительно. Он уже почти совсем задыхается, но все же под конец собирается с силами, ползет на четвереньках назад в окровавленную постель и там снова теряет сознание. Когда он снова приходит в себя, косые лучи солнца уже попадают в комнату, значит, уже за полдень, он проспал несколько часов.

На этот раз он чувствует себя лучше, он отдохнул, может подняться и осмотреться. Сейф раскрыт, в нем ни единой бумажки. Он идет в душ и долго стоит под ним, а потом приводит квартиру в порядок, перестилает постель и ложится. С улицы доносятся пение, музыка и радостные голоса, люди празднуют День Труда. Мише приходится долго и мучительно ломать голову, прежде чем ему приходят на ум ветхозаветные слова, соответствующие его настроению. Это слова из Книги Иова, они гласят: «И ныне изливается душа моя во мне: дни скорби объяли меня… Он бросил меня в грязь, и я стал как прах и пепел…»

И он снова заплакал.

Неожиданно жалость к самому себе ему становится противной. И он думает о том, что евреи всегда скулят, когда остаются наедине с собой. Для этого даже построили специальную стену, называется Стена Плача. Поразмыслив над этим умозаключением, Миша начинает хохотать как сумасшедший.

24

Оба друга лежат на берегу Зеленого озера, из маленького радиоприемника звучит «Так говорил Заратустра» Рихарда Штрауса, истекла короткая минута, в течение которой Миша и Лева предавались своим размышлениям. Невероятно много можно припомнить за одну короткую минуту.

— О чем ты думал? — спрашивает Лева, и Миша рассказывает ему.

— Да, мерзко тогда обошлись с тобой Лилли и Антон, особенно Лилли, — говорит Лева. — А я еще этой суке… — Он осекся.

— Что ты этой суке?

— Ничего. А что?

— Ты сказал, что ты еще этой суке…

Господи, не могу же я сказать Мише, что я специально нашел для него Лилли, дал ей 500 марок и сказал, что ей надо быть с ним поласковее, думает Лева, и поэтому он отвечает:

— Я хотел сказать: а я еще этой суке доверял.

— Она что-то еще сказала о 500 марках…

— Вот видишь, ты не должен верить никому. Зачем ей 500 марок, если она может отхватить целый сейф!

— Ах, оставим это! Все остальное тогда было безумно смешным, кроме конца. Не так ли? — говорит Миша. — Все-таки я смог рассчитаться со своими мастерами… — Он вспоминает о «Кло-о-форм» и Фрейндлихе. — То, что я с тех пор опять один, — это уже другое дело.

Отрывок из «Так говорил Заратустра», который звучит теперь, называется «О науке».

— Кстати, о том, что ты один, — говорит Лева.

— Что? — спрашивает Миша тревожно, предчувствуя, что у Левы наготове какой-то сюрприз.

— Я должен сказать тебе две вещи, — говорит Лева. — Серьезную и смешную. С какой начать?

Следуя инстинкту шеститысячелетней давности, Миша отвечает:

— Серьезную. — Серьезные вещи для выживания важнее, чем смешные, — для таких, как он.

— Я оттягивал это, насколько возможно, — говорит Лева. — Я просто никак не мог решиться. Но теперь я должен тебе это сказать, время истекает.

— О чем ты говоришь? — тревожится Миша. Речь идет в самом деле о чем-то серьезном, он это чувствует.

— Я не ожидал, что это произойдет так быстро…

— Что? Что, Лева?

— …я и сам еще не соображу, как быть…

— Да говори же, наконец! Что случилось?

— Я уезжаю из Германии.

— Ты уезжаешь… — Миша садится, смотрит на друга в упор.

— С моей войсковой частью. Что тут поделаешь?

— Когда ты едешь домой?

— 30 июня, вечером, — говорит Лева тихо. — Это воскресенье, — добавляет он. — Поездом.

Потом они долго молчат, и Лева смотрит на своего друга Мишу, а тот отводит взгляд на сверкающее озеро, над водой которого радостно и беззаботно танцуют первые стрекозы. Мише трудно сдержать слезы, но он знает, что слезами горю не поможешь. Лева уезжает домой. Когда-нибудь это должно было случиться. Но чтобы так скоро, так скоро, 30 июня.

— Миша, — говорит Лева наконец. — Я так больше не могу. Скажи что-нибудь!

— Что мне сказать, Лева? — спрашивает Миша печально. Отрывок, который сейчас звучит, называется «Выздоравливающий», рассеянно думает Миша.

— Я же ничего не могу поделать!

— А я что? Я… я рад за тебя, Лева…

— Я вижу, как ты радуешься!

— Нет, в самом деле! Ты вернешься домой к твоей семье… Отец, мать… Ирина! И ты тоже должен радоваться! Здесь вам, русским, не жизнь!

— Конечно, я рад, — говорит Лева и чувствует себя неловко. — Но ты останешься здесь один…

— Не думай, что без тебя я сразу брошусь под колеса… — деланно смеется Миша. — Я и так уже там!

Возьми себя в руки, дружище, думает он. Не будь тряпкой! Если бы это могло помочь, можно стать и тряпкой. Но ведь это не поможет.

— Мы обязательно еще увидимся, когда-нибудь, где-нибудь.

— Обязательно, — говорит Лева с облегчением, потому что Миша, по всей видимости, спокоен. Он тоже садится и сосредоточивается. — Я ведь не завтра отваливаю! Мы еще провернем одно дело!

— Лучше не надо, — говорит Миша.

— Непременно, — говорит Лева — Мы должны, Миша. Деньги валяются у нас под ногами. И тебе они нужны как раз сейчас, чтобы оплатить проценты по ссуде, и мне — для моей семьи, у нас дома людям с каждым днем живется хуже. Так что еще одно усилие, Миша! Я убежден, что дело того стоит.

— Что именно?

— С кусками Стены, значками и униформами все кончено. Я долго размышлял и кое-что придумал.

Тут Миша с сопением выдыхает воздух и говорит решительно:

— Собственно, я уже сыт по горло такими делами.

— От этого дела ты будешь в восторге.

— Там что, девушки?

— Нет. И рынок для нас там еще никем не занят, такая торговля тебе даже во сне не могла присниться.

— Что за торговля?

— Тем, что нужно и хочется практически всем. К чему все стремятся.

Миша думает: возможно, Лева хочет открыть большую пекарню или самый модный парикмахерский салон на Востоке, или он обнаружил, что кому-то срочно требуются офицеры для войны, тут полно вариантов. И он спрашивает, как участник телевизионной игры в загадки:

— Это связано с едой?

— Нет, — говорит Лева и ухмыляется.

— С выпивкой?

— Нет.

Офицеров и парикмахеров Миша не решается упоминать в разговоре, Лева мог бы подумать, что у него что-то случилось с головой, когда его стукнул квалифицированный сварщик.

— Скажи же!

Но Лева решил сделать игру захватывающей.

— Чем люди постоянно занимаются, кроме того, что едят и пьют?

— Гадят.

— Не только.

— Тогда я не знаю.

— Господи, ну что же еще, как не спят друг с другом?

— Ах, вот что! — говорит Миша. Теперь он улыбается, несмотря на свою печаль по поводу отъезда Левы.

— Ну, наконец-то. Браво!

— Тем не менее я ничего не понимаю. Кроме того, после Лилли я даже слышать об этом не могу.

— Речь не о тебе, Миша! Ты — да, на некоторое время. А все остальные! Трахаться люди будут всегда.

Это правда, думает Миша. Трахаться будут всегда. Булочник, парикмахер, генерал — о самой надежной профессии я позабыл. Человек-бассет оживляется:

— Рассказывай же!

— Так вот, — говорит Лева, — ты знаешь, что я люблю ездить по деревням. И с некоторых пор мне все время бросается в глаза на каждой рыночной площади грузовик западного сексшопа. Борта у грузовика наполовину откинуты, а в кузове видеокассеты с порно, уложенные плотными рядами, в огромных количествах, просто блеск, дружище! Я, конечно, слышал об этом, но у нас дома никогда такого не видел, настолько отстал в этом деле Советский Союз… Так вот, перед грузовиком стоят покупатели, много покупателей, ты себе представить не можешь! В основном женщины. Они берут одну кассету за другой, разглядывают фото на наклейках и изучают текст. Ну, я тебе скажу, это почти так же торжественно, как в церкви! И потом слышу, одна женщина говорит другой, что этот фильм покупать не стоит, она его видела, он слабоват, но, к примеру, вот этот и вот этот… И чего только еще они не покупают! Вибраторы в великолепном исполнении, чудеса техники, парики для низа и удлинители для членов — в общем, глаза разбегаются, сразу становится видно, насколько капитализм превзошел социализм. Есть такие аппараты, куда ты можешь засунуть свой конец, а там вакуум, и от этого он вырастает. Кроме того, у них еще полно женского белья и кремов для повышения потенции, какие-то пристегивающиеся хвосты, а резинки, Миша, резинки, ты себе представить не можешь! С шишечками, шипами, хоботками, звездочками и щеточками, чтобы увеличить трение, понимаешь, то есть, все, что только душе угодно! Я был ошеломлен.

— Но у меня действительно нет никакого желания этим заниматься, — уныло говорит Миша.

Лева качает головой.

— Не всем. Только очень выборочно.

— Что значит выборочно?

— Презервативы со вкусовыми добавками.

— Со вкусовыми… чем?

— Со вкусовыми добавками! Да ты и об этом не имеешь понятия! До чего же ты отсталый! Представь себе, первоклассные презервативы, исключительно высокого качества, с шишечками, шипами, хоботками или без них, но еще и имеющие вкус!

— Как вкус?

— Ну, так же, как пустышки для маленьких детей. Я купил несколько и попробовал. Ну и дела! У них и шоколадный, и земляничный, и ванильный, и апельсиновый вкус… — Лева переводит дух. — Персики, киви, яблоки, ты себе представить не можешь, Миша! Я поговорил с парнем, который работает в этой автолавке, он немного понимает по-русски. Он сказал, что для новых земель это откровение. Так вот я и подумал, что это как раз то, что нам подходит, потому что трахаться будут всегда, в мирное время и на войне, зимой и летом, при любом режиме.

— В самом деле, Лева, мне даже само это слово противно…

— Тебе. У тебя печальный опыт, естественно, что тебе уже само слово противно. Но кому еще? Миллионы людей расцветают, едва только заслышат это слово, и женщины сойдут с ума от восторга, если возьмут в рот это, со вкусовыми добавками. Так вот, одним словом, я за это дело взялся.

— Что значит — взялся за дело? Когда?

— Три недели назад. Я говорил с одним из тех людей, которые тут у нас работают на большой свалке. Как хорошо, что вы все учили русский в школе! Парня зовут Фриц Геттель. Я же, русский, не могу сделать большой заказ на порно! Вот я и попросил Геттеля сделать заказ. Конечно, все солидно, оплата сразу после доставки, чтобы у нас была скидка. Должно быть, Геттель уже отправил тебе посылку! По 2000 штук каждого сорта, значит, 2 тысячи шоколадных, 2 ванильных, 2 земляничных, 2 малиновых и так далее, и так далее, всего 20 тысяч штук.

— Ты заказал 20 тысяч презервативов?

— Для начала, старина, для начала.

Миша застонал.

— Только не пугайся. Эти 20 тысяч мы сбудем за три недели. Я уже попросил Геттеля записаться в очередь на дальнейшие поставки, это необходимо, потому что они едва успевают с выпуском продукции. На Западе, рассказывал парень из автолавки, эти презервативы со вкусовыми добавками уже много лет в ходу. Теперь, после воссоединения, там стали думать о новом рынке и расширили выпуск продукции, специально для Востока. Наш американский драндулет — это как раз то, что нам нужно, с ним дело пойдет. К сожалению, я не смогу с вами поехать, но поедет Геттель, за него я голову даю на отсечение, это абсолютно надежный человек. Вы объезжаете деревни, и все. Кстати, эти 20 тысяч штук прибудут во вторник, то есть через три дня. Надо, чтобы ты помог нам с Геттелем при разгрузке. Я уже нашел для них подходящий склад. Это в той эсэсовской казарме, из которой все русские уже выехали, помнишь? Она стоит совершенно пустая. Я там несколько раз был, чтобы посмотреть, нельзя ли еще что-нибудь взять, но они все повывозили. Там сухие и теплые подвальные помещения, Миша, с высокими потолками и тяжелыми дверями! Я сразу же повесил там замки — вдруг они нам еще понадобятся, эти подвалы. И как это было мудро с моей стороны, как раз в этих подвалах мы во вторник и разместим эти вкусовые… В чем дело, почему ты так на меня смотришь?

— Потому что я не буду в этом участвовать.

— Ты, дурак набитый, не будешь участвовать?

— Нет, Лева. Не сердись! Все это слишком…

— Замолчи! — визжит Лева. — Замолчи! Не могу больше слушать твои стоны. Целая вечность прошла с тех пор, как тебя облапошили, а ты себя по-прежнему так ведешь! Это же ненормально!

— Лева, — говорит Миша, — ты мой лучший друг, и все-таки занимайся этим с Геттелем или с кем угодно! Я этим заниматься не буду.

— Короче, во вторник, в три часа дня, из Ганновера прибудет посылка. Конечно, она может задержаться из-за удаленности поставщика. Но в три часа ты должен быть там, у пустой казармы, ты знаешь, где это.

— Ни за что, — кричит Миша, жалкое существо, охваченное внезапным приступом гнева. — Я не буду там во вторник в три часа!

25

Без четверти три, и он уже на месте.

Почему бы, собственно, ему не поучаствовать в этом деле? Все его деньги украдены, он сидит на мели, Лилли давно пора выкинуть из головы, кроме того, не может же он бросить Леву на произвол судьбы, которая так гениально им вертит, и прежде всего: проценты по кредитам, которые он должен «Кло-о-форм»! Проценты! Ах, Миша, Миша, как слабы мы, сыны человеческие, нам не из чего особенно выбирать, единственное, что нам остается, — это оправдания, почему мы делаем то, чего не хотели делать. Чего-чего, а оправданий у нас всегда хватает.

Тепло. Душно. Ни ветерка. Я так долго на солнцепеке не выдержу, думает Миша. Обычно у него от этого разбаливается голова. Уже начинает.

Огромная брошенная казарма выкрашена в серо-голубой цвет, многие оконные стекла выбиты, а по всему фасаду простираются огромные пятна сырости, как будто она была затоплена. Указатели, запреты на вход и въезд, написанные кириллицей. Ворота заколочены.

Надо укрыться от солнца, думает Миша и обходит вокруг огромного безобразного здания. Позади он находит разрушенные вторые ворота.

Без десяти три, Левы пока нет. Миша заходит в тень. Запах мочи и тучи мух возвещают о туалете поблизости. Интересно, что за унитазы у них были. Он заглядывает внутрь, хотя здесь чудовищно воняет, и видит простую уборную, которая состоит из одной дыры в полу, над которой испражнялись, сидя на корточках. Немало клочков испачканной в дерьме газетной бумаги предстают его взору. У стенки уборной стоят швабра и старое ведро, вероятно, эти несчастные с их помощью поддерживали чистоту.

Миша решает пойти дальше. В одном из подвалов Лева хочет складывать эти вкусовые, там должны быть комнаты с прочными дверями и висячими замками, ну-ка, посмотрим. Становится совсем темно. А вот и выключатель. Сумрачно засветились две голые лампочки, свисающие с потолка на проводах. В следующий момент Миша ошеломленно пятится назад, потому что видит окровавленную руку, плечо и… Перед ним лежит полуодетый подросток, голова покоится на другой руке, ноги вытянуты, мертв.

Мухи, мухи, сколько их здесь, как противно! Без сомнения, человек хотел подняться по лестнице, но ему это не удалось, и Миша видит, почему не удалось. У него перерезаны вены, и сухожилия тоже, маленькие руки ужасно искривлены и вывернуты, тело в крови. Так много крови потерял человек. Здесь силы оставили его, он упал ничком и умер.

Теперь Миша видит окровавленные темные волосы, носком ботинка он переворачивает человечка и видит, что перед ним Клавдия, Клавдия Демнитц, приходившая к нему со своим другом Мартином Навротом и просившая о помощи, потому что родители хотели их разлучить. И вот она лежит здесь, лицо покрыто коркой запекшейся крови, рот открыт, и он кажется совсем черным от липкой крови и от мух.

От отчаянья у Миши сжимается горло, его тошнит, под конец идет одна желчь, но спазмы душат его снова, и, объятый ужасом, он мчится наверх к воротам, под палящее солнце, и кричит, пронзительно кричит, но вокруг нет ни души, никто не ответит, никто не придет, никто.

А как же мальчик? — думает он, снова сплевывая зеленую желчь, как же Мартин? Желание узнать, что случилось с Мартином, становится сильнее отвращения и ужаса перед его находкой. Миша снова спускается по подвальной лестнице, возле Клавдии ему приходится быть очень осторожным и крепко держаться за перила, чтобы не оступиться на скользких камнях. Он пробирается, спотыкаясь, в глубь подвального лабиринта. Здесь, внизу, он тоже находит выключатель и зажигает ряд тусклых лампочек. Он легко обнаруживает след, который ищет. Надо только идти туда, куда ведет засохшая кровь, которой истекала Клавдия по пути к лестнице. Что за преступление здесь совершилось, почему она оказалась раздетой, как она оказалась на лестнице, куда ведут следы крови? О, Боже, милостивый Боже, как ты это допустил?

Шатаясь, Миша проходит мимо общей умывальной. Повсюду длинные, нескончаемые желто-зеленые раковины. Здесь до русских когда-то мылись немецкие солдаты. Дальше следует темный переход, и след ведет туда.

В помещении стоит большой чан. Здесь есть плита, на ней стоит котел, в нем кто-то нагревал воду, в топке еще остались обугленные поленья. И тут Миша видит, что Мартин лежит в чане, тоже со вскрытыми венами и перерезанными сухожилиями, руки, как и у Клавдии, вывернуты. Голова Мартина свесилась набок, глаза открыты, возле правой руки лежит старое бритвенное лезвие.

Миша, шатаясь и ничего не соображая от ужаса, бредет обратно и ударяется головой о крюк, торчащий из стены, вдруг он слышит голос Левы, оборачивается и видит рядом его лицо белее мела.

— Лева! — кричит Миша. — Где ты был? Я тебя здесь жду целую вечность! Почему ты пришел только сейчас?

— Я здесь уже давно, — потерянно говорит Лева. — Но, войдя в подвал, я увидел девочку и побежал обратно на улицу, чтобы сказать Геттелю, чтобы он проваливал отсюда с грузовиком и презервативами и как можно скорее позвонил в «Скорую помощь».

— Как в «Скорую помощь»? Для кого?

— Для девочки. Она же еще жива!

— Клавдия жива?

— Откуда ты знаешь, как ее зовут?

— Это же та самая, что сбежала со своим другом! — кричит Миша. — Я же тебе про них рассказывал, про Клавдию и Мартина!

И тут сверху раздается вой сирены, он становится громче и громче, а затем внезапно смолкает.

— «Скорая помощь», — говорит Лева. — Может быть, они ее спасут. Полиция тоже сейчас приедет. Пойдем, скорее, нам надо наверх!

Он бросается бежать, Миша за ним. И одна мысль стучит у него в висках как отбойный молоток. Эта мысль: я виноват в этом несчастье. Я виноват. Я виноват. Я виноват.

26

— Ну, прекратите же, наконец, это невозможно слушать, вы нисколько не виноваты! — говорит контактберайхсбеамтер Зондерберг. Уже прошло четыре часа, и Миша с Левой сидят напротив Зондерберга на его вахте на улице Шиллера. — Мне очень жаль, господа, но я не могу иначе, — говорит Зондерберг по-русски, начиная составлять протокол. Чиновники из криминальной полиции допросили их еще там, у казармы, до сих пор там кишат полицейские, специалисты и любопытные. Пришли и из советской военной комендатуры, чтобы допросить Леву. Слава Богу, что Геттелю вовремя удалось смыться с грузовиком! О нем никому из них не известно, потому что Лева сказал, что они с Мишей искали в казарме трубы, пригодные для использования. Миша подтвердил это, и теперь они опять повторяют это Зондербергу. Они не могут сказать правду, иначе все дело с презервативами и бесплатные складские помещения в подвале пойдут псу под хвост.

— Мы искали трубы для моего магазина, конечно, в подвале, потому что там проходят основные коммуникации, там умывальные, отопление и все прочее. Там-то мы и обнаружили обоих, — устало говорит Миша в который уже раз, сокрушенно повторяя, что это он во всем виноват, потому что он прогнал Мартина и Клавдию в пятницу, когда они к нему пришли. Зондерберг успокаивает его:

— Вы совершенно не виноваты, господин Кафанке, не смейте больше так говорить! Виноват… Кто виноват? Родители? Кто бросил первый камень? Во всяком случае, родители были поражены, потому что теперь они знают, что распространяли друг о друге ложь.

— Ложь? — спрашивает Миша. — Какую ложь?

— Ну ведь одни наговаривали на других, будто те сотрудничали со Штази.

— И что?

— Установлено со всей определенностью, что никто из них не был связан со Штази!

— Чудовищно, — говорит Миша. — Это чудовищно… — И он закрывает лицо ладонями.

Зондерберг пытается восстановить деловую атмосферу.

— После того, как они позвонили в пятницу ночью (дежурил старший вахмистр Якубовский), — говорит он, — немедленно был начат розыск, и родители были тут же поставлены в известность, они нам помогали, но дети словно сквозь землю провалились… — О Господи, как же колются эти штаны, еще и жара усилилась, эта новомодная рубашка липнет к телу. — Якубовский тоже говорит, что это его вина.

— А при чем здесь Якубовский? — спрашивает Лева.

— Он считает, что неправильно вел беседу с мальчиком по телефону, если бы он попытался делать это участливо и доброжелательно, болтал бы с ним подольше, пока на телефонной станции не выяснили бы, из какой будки тот звонит, может быть, радиослужба успела бы вовремя, и их бы перехватили. Но вполне вероятно, что ничего не вышло бы и в этом случае, судя по тому, как оборудована наша телефонная станция.

— А где сейчас родители, господин Зондерберг?

— Родители Клавдии в больнице, и мать Мартина тоже там. Отец работает в Штутгарте, пока он еще доедет. — Зондерберг смотрит через мишино плечо на пустынную улицу, даль которой подернута туманной мглой. Может быть, он думает о будущем, никто не знает, что​ случится в будущем, а будущее, это ведь уже завтра, уже через час. Что показывают старые солнечные часы? «Не можешь знать ни дня, ни часа…»

— Криминальная полиция установила, что там произошло? — спрашивает Миша охрипшим голосом.

— Да. За это время много свидетелей было вызвано в полицию. У двоих из них дети просили милостыню.

— Милостыню?

— Да, в субботу. Просили денег. Они, очевидно, были голодны. Найдутся и магазины, где они покупали еду. Криминальная полиция обнаружила в подвале хлеб и оберточную бумагу. Там дети и нашли себе приют, они не знали, куда еще можно податься.

Суббота, думает Миша. Я в это время загорал с Левой на Зеленом озере и вспоминал сумасшедшие месяцы после воссоединения, и мы говорили об этом деле с презервативами и о том, что Лева в июне возвращается домой. А в это время эти двое, отчаявшиеся, беспомощные… В то же самое время! Какая жуткая вещь — время!

— А потом? — спрашивает он тихо.

— А потом, в ночь с воскресенья на понедельник, они решили покончить с собой, потому что не видели другого выхода. Полицейский врач, который осматривал обоих, говорит, что прошло не более сорока часов и не менее тридцати. Так что это произошло, по-видимому, между 23 часами в воскресенье и 9 часами в понедельник. Сегодня вторник, в 3 часа дня вы их нашли.

— Но как получилось, что Мартин мертв, а Клавдия жива? — спрашивает Миша.

— Судя по тому, что предполагает криминальная полиция и подтверждает врач, все происходило следующим образом: они нашли в умывальной лезвие бритвы (криминальная полиция обнаружила там еще одно), и одному из них, вероятно Мартину, пришла в голову идея с горячей водой.

— Что — с горячей водой?

— Ну, когда вскрывают вены, то лучше всего это делать в ванной с горячей водой. Так меньше чувствуется боль. Так поступали римляне, может быть, Мартин слышал об этом в школе. Возможно, Клавдия тоже, не важно, во всяком случае, они нагрели на плите воду в котле, — там кругом есть их следы, — наполнили горячей водой чан, разделись и залезли в него. Мартин вскрыл вены сначала Клавдии, а потом и себе…

— Да, но в чане! — говорит Миша.

— Конечно, в чане, господин Кафанке.

— А как же Клавдия оказалась на лестнице?

— Шок. Врач говорит, что себе вены Мартин порезал очень глубоко и сильно, а Клавдии не так глубоко… может быть, из любви, — растерянно бормочет Зондерберг.

Любовь, думает Миша. Самая ужасная вещь на свете, любовь!

— Когда Клавдия увидела кровь, струящуюся из порезанных вен, она в испуге выскочила из чана и побежала к лестнице. Мартин был уже слишком слаб, чтобы вылезть оттуда. Он, обессиленный, остался в чане, — можно очень быстро остаться без сил, если не хватает крови для снабжения мозга кислородом. Клавдия дошла до лестницы и поднялась на несколько ступенек… — Контактберайхсбеамтер еще раз тяжело вздыхает и забывает о жаре и о том, что рубашка липнет, а брюки колются, и о своей злости, вызванной многочисленными несправедливостями после воссоединения, он в оцепенении повторяет:

— Это все ужасно, ужасно…

Звонит телефон.

Зондерберг снимает трубку, называет себя и слышит мужской голос, кажущийся Мише с Левой нечленораздельным кваканьем. Потом контактберайхсбеамтер кладет трубку и смотрит неподвижным взглядом на письменный стол. Устанавливается невыносимо тягостная тишина.

— Кто это был? — спрашивает Миша, наконец.

— Звонили из больницы. Медицина оказалась бессильна. Несколько минут тому назад Клавдия Демнитц умерла.

27

«Посредине жизни смертью мы объяты. Кто помочь нам может миновать расплату?» Толпа мужчин и женщин поет эту песню, сочиненную в Виттенберге в 1524 году, на кладбище позади больницы Мартина Лютера. Полгорода пришло, трагедия с детьми произвела сильное впечатление, кладбище переполнено, и очень жарко, очень жаркий этот понедельник, 20 мая 1991 года.

Оба трупа были кремированы, для этого их пришлось везти в Берлин, в Ротбухене нет крематория, а тут как раз подошел конец недели. И только в понедельник в зале для панихид — такой в Ротбухене имеется — пастор Каннихт произнес прекрасную речь о добрых, милых, славных, несчастных детях. Они стали жертвами ужасного заблуждения, которым были охвачены все. В это время мать Мартина так громко зарыдала, что пастор Каннихт был вынужден сделать паузу. Матери Клавдии подали стакан воды, чтобы она не упала в обморок, у нее очень низкое давление. Многие люди в зале для панихиды плакали, почти все принесли цветы, и все почувствовали себя одной большой семьей. Только Миша стоял один позади всех и думал о том, как хорошо начинают относиться к людям после того, как они умерли; урны с прахом Клавдии и Мартина даже поместили в одну могилу.

«…Святый Боже, Святый Всемогущий, Святый Бессмертный, Святый Милосердный Спаситель, не оставь нас в нашем смертном горе!» — поют они над могилой. Урны уже опущены, и люди стоят между рядами могил. Это очень старое кладбище на окраине города. Миша пришел без Левы, тот должен позаботиться о грузовике, который был отыскан им в среду вечером вместе с водителем из Ганновера и Геттелем. Ночью они сложили свой груз в подвальном помещении, Лева понимает, что сейчас Миша не в состоянии разъезжать с Геттелем на американском драндулете и продавать презервативы.

— Мы подождем, пока ты не успокоишься, — сказал Лева, — сейчас это важнее, поговорим позже.

«В смерти врата Ада душе угрожают. Кто от этой беды нас освобождает? Ты, Господь, единый…» — они поют прекрасную песню до конца, Миша тоже поет, он слышал ее неоднократно в исполнении церковного хора в храме, куда он часто ходит, чтобы почтить память матери. Миша стоит позади всех возле векового дуба, сложив руки. На нем черный костюм и черный галстук, а рядом стоит контактберайхсбеамтер Зондерберг, тоже в черном, и обливается потом. Дело тут совсем не в новой форме, я всегда потею, когда жарко, думает он, форма ни при чем. Перед лицом смерти человек начинает лучше понимать себя и свое место в мире, и Зондерберг громко поет вместе со всеми.

Потом пастор Каннихт произносит над могилой последнее напутствие, читает короткую молитву и, наконец, подает знак к прощанию. Теперь родители выступают вперед и начинают бросать в могилу розы, одну за другой. Здесь стоят несколько ведер, полных роз, потому что пастор Каннихт посоветовал родителям:

— Возьмите розы, они будут падать беззвучно! От земли всегда такой грохот…

Затем начинается последний ритуал. Все берут розы из ведер, один за другим, и бросают по очереди цветы в детскую могилу, потом пожимают руки родителям, некоторые произносят при этом несколько слов, другие же только молча смотрят на них, а несчастные родители бормочут какие-то слова благодарности за участие. Весна. Повсюду цветут цветы, жужжат пчелы. Миша в отчаянии, его мучает чувство вины. Совсем под конец, когда уже и пастор ушел, и родители, покинув могилу, начали медленно двигаться к выходу, Миша делает шаг к ним, ему это просто необходимо, это так важно, сказать родителям, когда все уже ушли, как он скорбит вместе с ними. Он делает еще один шаг вперед, низко кланяется и начинает:

— Простите, я хотел бы вам сказать…

Четверо в черном проходят мимо с каменными лицами и взглядами, устремленными прямо вперед. Вот они уже прошли, оставив его одного, не удостоив ни взгляда, ни движения руки, ни единого слова. Миша растерянно смотрит им вслед. Они уходят, он для них не существует. Он стоит, одинокий и неподвижный, и чувствует себя в тысячу раз более виноватым, почти убийцей их детей. Да, так и должно быть! Как же ты не понимаешь, Миша: в несчастье должен быть обвинен невиновный, чтобы те, кто был ему причиной, могли снять с себя хоть часть вины. Пчелы гудят, столько пчел, и повсюду вокруг, на каждой могиле, цветут цветы, источая аромат.

28

Кажется, что он ничего не видит и не слышит, сидя в городском автобусе. Он все еще никак не может свыкнуться с тем, что произошло. Миша выходит в центре Ротбухена и некоторое время идет пешком, натыкаясь на прохожих, которые осыпают его бранью, но он этого словно не замечает. Однако то, что он видит, оказавшись на Кройцкаммерштрассе перед своим магазином, повергает его в ужас: входная дверь в трех местах заклеена широкими лентами. На всех стоит штемпель учреждения и большая печать из красного сургуча, отдаленно напоминающая печать на берлинских и нью-йоркских кусках Стены. «Участковый суд Ротбухена» — написано на лентах и печати. Он пыхтит, сопит, протирает глаза…

Нет, предприятие не опечатано, опись имущества оказалась (пока!) кошмарным видением его затравленной фантазии. Красное… красное… В двери торчит красная почтовая карточка с извещением: он должен получить на почте заказное письмо. Это еще не беда, думает Миша, каждый день ждешь чего-нибудь ужасного, но что может быть в письме?

Возбужденный, он вместо почты мчится к суду, там у него есть один знакомый служащий, у которого можно спросить совета.

— Добрый день, господин Пранге, давно не виделись, дома все в порядке, жена, дети? Могу я вас ненадолго отвлечь?

— Ну, конечно.

Освальд Пранге — член протестантской общины и филателист, кроткое, невзрачное создание с тихим благозвучным голосом и маленькой странностью в разговоре.

— Благодарю вас, дорогой господин Кафанке. У нас все хорошо, слава Богу. Между прочим, вы пришли в связи с проблемой ваших поставщиков?

— Нет… то есть… не совсем… Я узнал, что для меня есть письмо, я должен забрать его на почте…

— Понятно, господин Кафанке, я знаю об этом. Мы получили копию. Между прочим, письмо от «Кло-о-форм верке» из Вупперталя, поставщика сантехники… Где же у меня журнал, где-то здесь у меня был журнал, а, вот он. Между прочим, не могли бы вы сделать мне одолжение — дать марки с вашего конверта, когда получите письмо? Вы ведь знаете, я…

— Я знаю, господин Пранге. Конечно, я принесу вам марки.

— Я заранее вам благодарен, господин Кафанке, от всего сердца. Между прочим, вам прочитать, что пишет «Кло-о-форм верке», или вы сами догадываетесь?

— Я догадываюсь, господин Пранге.

Ах, Миша опять сопит! На его месте любой бы засопел, здесь не надо быть метисом первой степени…

— Я очень огорчен за вас, дорогой господин Кафанке, в самом деле. Между прочим, господа приложили копию вашего договора. Как же вы могли так просрочить платежи, господин Кафанке, ай-ай-ай!

Между прочим. Это и есть та самая странность, присказка Пранге. Он все время так говорит, даже дома, с женой и детьми. Если у человека профессия, вынуждающая его постоянно описывать имущество, опечатывать, отнимать и следить за тем, чтобы с банкротствами все было по закону, то он часто говорит «между прочим», потому что чувствует себя косвенно виноватым и хотел бы приуменьшить неприятное событие, он бы с радостью так сделал, если бы только мог. Он мягкий человек, Освальд Пранге, и при этом ему приходится постоянно быть вестником несчастья. Со сколькими из них сейчас он имеет дело, ведь раньше это было куда реже, между прочим.

— Так, значит, они хотят все у меня отобрать, — говорит Миша и сопит.

— Да, господин Кафанке, после того, как вы пренебрегли всеми напоминаниями, а все продления кредита вопреки здравому смыслу…

— Я же не мог, господин Пранге, я не мог!

— На следующей неделе приедет господин из юридического отдела «Кло-о-форм верке» и привезет с собой адвоката. Вы должны будете присутствовать, господин Кафанке! Господа из Вупперталя хотят произвести точную инвентарную опись товара в магазине и на складе, поэтому там ничего не должно пропасть. Все должно быть в соответствии с тем, что вам поставили из Вупперталя, как у них указано в реестре, помимо того, что вы успели продать за это время, не так ли, и потом за все это надо будет рассчитаться… Вы знаете, в «Кло-о-форм верке» хотят, чтобы к ним перешли права собственности на магазин и земельный участок.

— Я знаю, господин Пранге, я знаю, — говорит Миша. Сначала погребение, — повсюду цвели цветы, на каждой могиле, — потом эти родители, пожелавшие переложить на него свою вину, а теперь еще предстоящая утрата средств существования — многовато для одного дня!

— Может быть, господа позволят еще раз с ними поговорить? Не могли бы вы присутствовать на слушании дела на следующей неделе?

— Я постараюсь, господин Кафанке. Между прочим, главное — ни в коем случае не отчаиваться. Все снова наладится! И пожалуйста, не забудьте марку с конверта…

Отчаиваться, думает Миша, снова оказавшись на улице, отчаиваться, мне? Из всяких ситуаций приходилось выпутываться. Я еще не сдался, только что у меня была идея, блистательная идея, можно сказать. Нет, еще не все потеряно. Надо испробовать все.

А через два дня, 22 мая 1991 года, после уведомления по телефону Миша Кафанке посетит в Берлине двух совсем разных господ. Ну, теперь посмотрим, что будет, когда…

29

…такой человек, как Миша, по крайней необходимости явится в израильскую религиозную общину и расскажет господину, ведающему помощью всем нуждающимся, свою печальную историю.

И вот он сидит перед важным господином с добрым лицом и глазами, повидавшими столько горя, ушами, слышавшими о стольких страданиях. Господин откидывается на спинку кресла, соединяет кончики своих хрупких пальцев и, бросив проникновенный взгляд на семь свечей своей красивой меноры, говорит мягко и в то же время наставительно:

— Да, дорогой господин Кафанке, значит, мне это не пригрезилось, что вы пришли к нам. Мы так давно и хорошо знаем друг друга, на Рош-Хашану, и Йом-Кипур, и Хануку вы всегда с нами, и уже много лет. Я сначала был совершенно озадачен и подумал, что вы ошиблись с датой, потому что сегодня нет никакого большого праздника!

И он деланно смеется.

Действительно, Миша часто бывал в израильской религиозной общине на Новый год, и в день прощения евреев Богом и всеми людьми, и в прекрасный праздник огней, конечно же! Метис — каждый! — отдает предпочтение либо той, либо другой своей части, и начинает это делать очень рано, а Миша значительно острее чувствовал свою принадлежность к еврейской половине.

Поэтому, когда пришла беда, он пошел в первую очередь к важному иудейскому господину, который теперь потрясенно бормочет:

— Это действительно скверно, то, о чем вы рассказываете, господин Кафанке…

Он хочет поразмыслить, что здесь можно сделать, говорит себе Миша с огромным облегчением, 130 шагов от «Оптики» до филиала Альди оправдали себя. Он быстро говорит:

— Нет, нет, уважаемый господин Вайден, я не прошу у вас денег! Ни Боже мой! Я никогда бы этого не сделал. Но у вас такие связи, господин Вайден. И я подумал, если бы вы, с вашими связями, могли повлиять на «Кло-о-форм верке», чтобы они не отнимали у меня магазин, а отсрочили мои долги, ну, к примеру, на год. Тогда бы я смог за все расплатиться деньгами, которые я надеюсь получить из… одного предприятия.

Он чуть было не сказал: из дельца со вкусовыми презервативами — но этого он ни в коем случае не может сказать важному господину, так что он только сопит.

Господин Вайден медленно поднимает свою красивую белую руку, качает головой и говорит печально:

— Ах, господин Кафанке, господин Кафанке, ах! Связи! Как же вы это себе представляете?

— Ну очень просто, так как вы…

— Нет, дорогой господин Кафанке, нет! Видите ли, мы здесь, в религиозной общине, имеем дело с ужасающей нищетой и бедностью, таких связей у нас нет. Тех, что у нас есть, не хватает даже на то, чтобы помочь всем старикам-евреям, например, поместить их в дома престарелых. Вспомните также о больных, особенно душевнобольных, нуждающихся в длительном медицинском обслуживании, — нет, вы даже себе не представляете, дорогой господин Кафанке. И тут приходите вы…

— Что это значит, господин Вайден? Что я — из другого теста?

— Конечно, господин Кафанке, конечно. Но не все люди евреи, нет, не все. А мы, вы, конечно, это понимаете, должны заботиться в первую очередь о евреях, не так ли?

— Конечно, я это понимаю, — говорит Миша, смиренно сопя. — Как же мне этого не понимать, господин Вайден? Но, видите ли, мой отец, старший лейтенант Красной Армии, освободившей стольких евреев из концентрационных лагерей, мой отец, Олег Гранин, тоже еврей. Так что я, по крайней мере на 50 процентов, еврей. Если бы вы помогли мне только на 50 процентов от того, что вы готовы сделать для чистокровного еврея, это для меня уже была бы помощь, господин Вайден.

— Вы пребываете в трагическом заблуждении, господин Кафанке. По нашим религиозным законам евреем считается только тот, чья мать еврейка. Мать, господин Кафанке, а не отец!

— Но при Гитлере было наоборот, господин Вайден! — волнуется Миша. — Это я точно знаю. Если отец был арийцем, дети и мать были защищены, по крайней мере, частично. Наоборот, если отец был евреем, он не мог защитить никого, ни мать, ни детей, никого. Это было безнадежное дело.

— Гитлер, — говорит господин Вайден, — если вы будете рассуждать логично, своими законами только подтвердил то, что говорят наши законы, а именно: еврейская мать имеет решающее значение, а не отец.

— Решающее значение имеет то, попала семья в газовую камеру или нет, — вздыхает Миша.

— Я вас хорошо понимаю, господин Кафанке. Только и вы тоже должны нас понять! Ваша мать была христианкой, ваш отец — евреем. Вот если бы у вас мать была еврейкой…

— Тогда я не был бы для вас пустым местом.

— Я этого не говорил, господин Кафанке. Я только хотел сказать, что, если бы ваша мать была еврейкой, мы обязаны были бы обсудить вашу проблему, но, в конце концов, вам и это не помогло бы, у нас уже были такие случаи. Мы не можем нарушить наш закон, господин Кафанке, мы этого не можем!

— Но, господин Вайден, — говорит Миша, — посмотрите же на меня! Я столько лет хожу к вам на все великие иудейские праздники, на Йом-Кипур, на Хануку, на Рош-Хашану и…

— Дорогой Миша Кафанке, — перебивает его важный господин доброжелательно и озабоченно, — это все верно, но это не имеет никакого значения. Во всей этой неразберихе для человека лично, — лично, а не юридически, — есть только одно, что имеет значение. Он сам для себя решает вопрос, кто он такой, только он сам. Это помогает ему в поиске самоидентификации, это помогает ему на пути к самореализации.

Ага, думает Миша, к самореализации, значит. Как это чудесно! Конечно, мне это не поможет даже оставить себе хотя бы одну единственную крышку от унитаза, но, тем не менее, это же восхитительное чувство — возможно, для людей, у которых нет таких забот, как у меня, чтобы не сказать, у которых нет других забот, кроме как обязательно самореализоваться.

— Не то, чтобы ваша судьба меня не волновала, — говорит господин Вайден. — Напротив, она очень глубоко меня тронула. Зачем только вашему отцу понадобилось сойтись с христианкой? И ей, христианке с евреем?

— Может быть, потому, что они любили друг друга? — предполагает Миша.

— Любовь, — говорит господин Вайден так, словно он произносит грязное и к тому же опасное слово, принесшее много неприятностей людям. — Любовь! — повторяет он. — Вы же видите, кому приходится расплачиваться за эту любовь, господин Кафанке. Вам приходится расплачиваться за эту любовь. Вы, метис, человек, стоящий между двух огней, не принадлежите ни к тем, ни к другим. Об этом надо было бы подумать вашим родителям, как мне кажется, с вашего позволения.

— Я им позволил, но они не подумали, господин Вайден… Значит, вы не можете мне помочь.

— Исключено, дорогой господин Кафанке, исключено, в самом деле. Вы не представляете себе, сколько среди евреев нуждающихся людей, как мало мы можем добиться при помощи того, что вы так сильно переоцениваете, называя нашими «связями». Нет, нет, даже если мое сердце разорвется, это просто не поможет. Вы метис, да еще еврей по отцу, а не по матери. Всего, всего вам доброго, — шалом!

Значит, рекорд со 130 шагами от «Оптики» до филиала Альди был коту под хвост. Но у меня еще есть в запасе важный протестантский господин, говорит себе Миша. И поэтому: если я дойду отсюда до станции метро меньше, чем за 100 шагов…

30

— Видите ли, господин советник, — это Миша говорит час спустя важному евангелистскому сановнику Хокке, — вы знаете меня давно и хорошо, я пою в евангелистском хоре в Ротбухене с детства, и мой дедушка был пастором-евангелистом. Я знаю, что теперь, после воссоединения, этому отдают должное, — сколько мужества проявила евангелистская церковь и сколько было принесено ею в жертву в борьбе с нацистами и незаконным режимом СЕПГ. Какой смелостью должны были обладать пасторы — они даже сотрудничали с Гитлером и со Штази, делая вид, конечно, — но это требовало еще больше хитрости. В гестапо и Штази тоже не дураки сидели! Ваши духовные отцы героически вели себя, чтобы спасти жизнь многим людям, защитить, во многих случаях предотвратить худшее. Ваши церкви были полны прихожан все эти годы, и никто не ходил на ваши собрания, где вы обсуждали планы борьбы за гражданские права. В евангелистской церкви столько смелых и умных людей, — я вижу и слышу их по телевидению, — когда они рассказывают, как с их помощью была подготовлена и осуществлена эта великая ненасильственная революция с зажигательным призывом «Мы — единый народ!» Если евангелистская церковь помогла стольким людям, то она, конечно, может помочь и мне в моем несчастье… Мне не надо денег, господин Хокке! Но у меня сейчас хотят отобрать мой магазин, в котором я еще и живу, и поэтому я пришел к вам. Я нижайше прошу у вас помощи.

И он выжидательно смотрит на высокого худого члена церковного совета с солидной бородой. Странно, все эти верующие в бывшей ГДР носят бороды, и многие неверующие тоже. Просто жутко смотрится, кто только у нас тут не ходит с бородой, думает Миша, я думал, после воссоединения в условиях мира и свободы тут многие бороды сбреют, но почти все продолжают носить эти веники или козлиные бородки. Этот важный евангелист, господин Хокке, наверняка выкрасил свой веник — он черный, как смоль, — а волосы у него жидкие и совсем седые.

Господин Хокке несколько раз кашляет после того, как Миша закончил свою жалостливую речь, а потом произносит печально:

— Ах, мой дорогой господин Кафанке, если бы вы только знали!

— Если бы я что знал, господин советник?

— Если бы вы знали, сколько несчастных в нашей стране сегодня нуждается в нашей помощи.

— Да, конечно, я могу себе это представить.

— Этого вы себе не можете представить, господин Кафанке. Какая сейчас нищета, бедность, сколько бездомных!

— Но скорее всего, господин советник, я скоро тоже стану бездомным…

— Господин Кафанке, вы знаете, сколько людей без крыши над головой сейчас в бывшей ГДР? Десятки тысяч! Сотни тысяч не в состоянии заплатить за квартиру! И их будет еще больше! Церковные доходы? Господи Боже! Наши кассы пусты. Мы должны просить подаяния, просить наших братьев из-за океана помочь бездомным и беднейшим из бедных. Каждый день новая, невыносимо тяжелая ноша, новое испытание…

— Да, это, должно быть, очень тяжело, — говорит Миша. Увы, начало в точности такое же, как у Вайдена!

— Многие из моих собратьев смирились с этим бедственным положением, у некоторых совсем расшаталось здоровье, их необходимо направить в санатории… Вы не рассердитесь на меня, господин Кафанке, если я буду с вами откровенен…

— Я…

— Не перебивайте, господин Кафанке! Вы не рассердитесь на меня, вы не должны на меня сердиться, если я скажу вам прямо, — мне ничего другого не остается. Видите ли, мы можем помочь даже не всем нашим верующим, далеко не всем, это трагедия… Трагедия! И тут приходите вы и просите о помощи. Ведь вы согласитесь со мной, господин Кафанке, если я скажу, что при такой нужде мы в первую очередь должны думать о наших христианах-евангелистах, не так ли?

— Гм… я думаю, это само собой разумеется, господин советник. — Сопение.

— А вы… Ну, вы ведь не христианин-евангелист, господин Кафанке. Насколько мне известно, ваша матушка была евангелистка, конечно. И отец вашей матушки был пастором, да. Но ваш отец? Ах, ваш отец, господин Кафанке! Ваша матушка родила вас от человека иудейской веры…

— От кого?

— От еврея, господин Кафанке… да еще и от служащего Красной Армии. Поймите меня правильно, господин Кафанке, я ничего не имею против бывшей Красной Армии, но ведь мы же все знаем, как Советский Союз обошелся с христианскими религиями, как церкви были превращены в кинотеатры и в крытые рынки, как уничтожали протестантских и католических священников…

— Правда, все это было довольно давно, — говорит Миша. — Насколько мне известно, позднее, при Горбачеве, церкви снова стали открываться, и христианские служители теперь не жалуются…

— Не все так просто, господин Кафанке, не все так просто! То, что есть сегодня, не извиняет того, что было вчера. Конечно, мы простили грехи убийцам, мы обязаны это сделать, этого требует наша религия, но забыть, забыть этого мы не сможем никогда. Подумайте о евреях и об их страданиях, и о том, что им сделали! Да, конечно, они тоже прощают тем, кто раскаивается, но забывают ли? Евреи тоже никогда не смогут забыть, сколько зла им причинили. И тут я должен сказать, — не сердитесь на меня, господин Кафанке, — тут я должен сказать, это было со стороны вашей матушки довольно… ну… необдуманно, мягко говоря, связаться с красноармейцем и евреем. Что из этого вышло, господин Кафанке? Печаль и скорбь, вот что из этого вышло, трагедия метиса, который не относится ни к христианам, ни к иудеям, которые столько вынесли. Между прочим, вы уже были в их религиозной общине?

— Да, господин советник.

— И что? Что вам сказали?

— То же самое, господин советник, то же самое, что вы мне говорите. Они тоже не могут ничего для меня сделать. У них тоже очень много забот, и они едва справляются с проблемами своих людей.

— Вот видите, господин Кафанке! Это не наша злая воля, и не их, евреев, злая воля… но вы не христианин и не иудей. Да, но кто же вы перед Богом? Мне действительно жаль вас, господин Кафанке. Пожалуйста, не смейтесь, это не смешно, или вы находите смешным, что мне вас жаль?

— Да, — говорит Миша, вставая, — я нахожу это смешным. Я мог бы над этим посмеяться, если бы мне не было так плохо. Я могу просто умереть со смеху. Но большое спасибо вам за сочувствие и — что я еще хотел сказать? Ах, да, вспомнил: мир вам!

31

И вот они снова лежат на фанерном щите, Миша и Лева, под ними большими красными и синими буквами на белом фоне написано правило номер девять: МЫ, ПИОНЕРЫ-ТЕЛЬМАНОВЦЫ, СЛЕДИМ ЗА ЧИСТОТОЙ И ЗДОРОВЬЕМ НАШЕГО ТЕЛА, РЕГУЛЯРНО ЗАНИМАЕМСЯ СПОРТОМ И ЖИЗНЕРАДОСТНЫ. И еще один жаркий день начала лета, 25 мая, суббота, они лежат в этом раю, который нашли за городом, с соснами, пустынным песчаным пляжем, где никого нет, кроме восьми-десяти семей веселых безработных с их «Трабантами» и самодельными времянками-вагончиками на другом берегу озера, над которым уже танцуют первые стрекозы.

Миша рассказал Леве о своих беседах с обоими чиновниками. Лева выслушал его молча и сказал: