Йоханнес Марио Зиммель
Зовем вас к надежде
Фрицу Болле, другу и редактору, посвящается.
Путь к посвященью Равен земному. Порыв к иному Равен стремленью Мужей земнородных. Вглядись в них: так явно Сливает порою В сердце героя Порыв своенравный С вечностью чувства. Скорбь, радость купно Тонут в грядущем, Темно идущим, Но неотступно Стремимся дале. Но мнится оттуда — То духов ли зовы, То мастера ль слова: Творите, покуда Не сбудется благо. И все тяжелее Виснут покровы Страха. Сурово Горе стынут звезды И долу могилы. Здесь в вечном молчаньи Венки соплетают. Они увенчают Творящих дерзанье. Зовем вас к надежде. Гёте. «Символ»[1]
От автора
НАРКОМАН, ПРИСТРАСТИВШИЙСЯ К ГЕРОИНУ, НАЙДЕН МЕРТВЫМ!
ПОЛИЦИЯ ЗАЯВЛЯЕТ: ОН УМЕР ОТ ПЕРЕДОЗИРОВКИ.
Семнадцатилетний юноша был найден прошлой ночью мертвым на территории нью-йоркского Центрального вокзала. При нем было письмо, адресованное родителям. С их разрешения перепечатываем текст этого письма:
«Дорогая мама, дорогой папа!
Сегодня вечером я покончу с собой, потому что больше не могу устоять перед тем, чтобы не уколоться. Героин полностью разрушил мое здоровье. В течение месяцев я питался несколькими пакетиками попкорна — я их воровал. У меня сгнили все зубы. Я этого даже не заметил, поскольку героин заглушал любую боль. Я никому не могу показать свои руки — настолько они исколоты. Когда я просыпался, мне приходилось глотать таблетки, чтобы выдержать до вечера, пока я не достану очередную дозу. Так шло день за днем. Я воровал, нападал на старых женщин, я делал все, чтобы раздобыть денег на наркотики. Я совершенное ничтожество. Я последнее дерьмо. Пожалуйста, передайте моему брату Джою, чтобы он держался подальше от этой дряни. К чему это приведет, он видит сейчас по мне. Мне вас жалко, но я не могу поступить иначе. Я прошу прощения у всех у вас. Том».
(Сообщение из «Нью-Йорк Таймс» от 13 марта 1968 года.)
Почтовое отправление 28 лет пролежало в глетчере
В ближайшее время федеральная почта доставит нескольким гражданам ФРГ «глубокозамороженную» корреспонденцию: французская горная полиция обнаружила вблизи Шамони в районе альпийского глетчера
[2] Боссон почтовый мешок, входивший в состав груза самолета, разбившегося на Монблане 3 ноября 1950 года на высоте 4700 метров. По сообщению Федерального министерства связи, самолет следовал по маршруту Калькутта-Женева. Предназначенный для Женевы почтовый мешок содержал, кроме того, несколько отправлений для адресатов в Австрии, которым они также будут доставлены в ближайшее время с 28-летним опозданием.
(Сообщение из «Мюнхнер Абендцайтунг» от 31 августа 1978 года.)
Между этими двумя сообщениями пролегают десять лет. Письмо Тома в газете «Нью-Йорк Таймс» послужило в свое время поводом к тому, чтобы начать расследование на международном рынке наркотиков. Сообщение в газете «Абендцайтунг» в конце концов побудило меня к написанию этого романа. У меня было достаточно свободного времени, чтобы основательно заниматься этим предметом в течение десяти лет. Все действующие лица (вплоть до единого человека), места действия и события, за исключением некоторых событий современной истории (например, случаи, описанные в двух газетных сообщениях, убийств и убийцы в Первом химическом институте университета Вены, наркотической катастрофы, охватившей весь мир), — авторский вымысел, включая и присуждение Нобелевской премии.
Напротив, все, что касается химико-медицинских работ, основывается на фактах. Профессиональный язык научных публикаций и полностью оправданное сохранение в тайне производственных циклов служат основанием для того, чтобы общественность не знала ничего конкретного об этих процессах. Здесь предвосхищается лишь конечная фаза разработки препарата, субстанции, которая, можно надеяться, окажет существенную помощь в борьбе с безграничным бедствием — зависимостью от наркотиков, то есть там, где до сих пор достигнуто так мало положительных результатов. Я весьма далек от мысли здесь и сейчас выступать в защиту преждевременных и потому ложных ожиданий. Тем не менее я убежден в том, что мы, по крайней мере, можем надеяться.
Й.М.З.
Пролог
1
После того как ему позвонили в третий раз, он открыл запертый ящик письменного стола, достал из него пистолет системы «вальтер» калибра 7.65, оттянул затвор и дослал патрон в ствол. Как позднее определило расследование криминальной полиции, это было ровно в 16 часов 45 минут. Прежде чем он произвел из этого оружия смертельный выстрел — это тоже было однозначно установлено следственным экспериментом, — прошло еще пятьдесят две минуты. Он выстрелил только в 17 часов 37 минут. Что касалось пистолета, то речь шла о старом, но великолепно содержащемся экземпляре, вычищенном и смазанном, с полной обоймой. Оружие можно было пустить в ход в любой момент.
Первый телефонный звонок был за полчаса перед третьим. Запыхавшись, он ответил. Из трубки раздался звонкий женский голос:
— Господин профессор Линдхаут?
— Да. — Он сел, все еще задыхаясь, за заваленный книгами, рукописями и бумагами письменный стол. Яркое зимнее солнце падало в комнату. Во второй половине дня 23 февраля 1979 года небо над Веной было безоблачным и водянисто-голубого цвета. Несмотря на солнце, царил леденящий холод.
— Говорят из шведского посольства. Соединяю вас с его превосходительством господином послом.
И сразу же раздался глубокий и спокойный мужской голос:
— Адриан, друг мой…
— Да… Кристер… да…
— Что с тобой?
— В каком смысле?
— Ты же с трудом говоришь!
— Извини… Я паковал вещи… Мне пришлось бежать сюда из гардеробной. Я старый человек, Кристер…
— Не говори чепухи!
— Дорогой мой, в апреле мне исполняется шестьдесят пять.
— Но в шестьдесят пять люди еще не старые!
— А я чувствую себя старым, Кристер, очень старым… — Линдхаут подпер голову с начавшими седеть волосами и постоянным выражением печали на лице свободной рукой, локоть которой покоился на столешнице.
Последовала краткая пауза.
Затем вновь зазвучал спокойный, оберегающий голос посла:
— Ты много пережил и настрадался, Адриан, я знаю…
— Это все не то.
— А что же? Ты абсолютно здоров! Три недели назад я посылал тебя в Рочестер, в клинику Мэйо.
[3] Все данные обследования были великолепны.
— Да-да, конечно…
— Я не понимаю тебя, Адриан! Что произошло? Если что-то случилось, ты должен сказать мне об этом. Слышишь? Ты должен!
Взгляд Линдхаута скользнул в пустоту. «Я никогда не умел лгать», — подумал он и солгал:
— Ничего не случилось, Кристер. Я… просто я сегодня не очень хорошо себя чувствую. Погода… эта дрянная, сумасшедшая зима. Это все. Действительно все. Когда вылетает наш самолет?
— В девятнадцать пятьдесят, Адриан. А почему ты пакуешь вещи? Где твоя экономка, эта фрау…
— Она в постели с гриппом. Со вчерашнего дня.
— Я сейчас же пришлю кого-нибудь, кто поможет тебе!
— Ни в коем случае, Кристер! Я вполне управлюсь сам. — Линдхаут хохотнул. Это был смех человека, который при самых неблагоприятных обстоятельствах старается не терять самообладания. — Значит, в девятнадцать пятьдесят, да? — «Нужно собраться с силами, — в отчаянии подумал он. — Посол не должен ничего заметить. Ни один человек не должен ничего заметить. Ни здесь, ни в Стокгольме, нигде. Иначе я покойник».
— Еще кое-что, Адриан…
Он почувствовал, как у него на лбу выступил пот. «Я не должен быть таким пугливым», — подумал он, и спросил:
— Что-то еще?
— Жан-Клод…
— Что с ним?
— Он только что мне звонил.
— И что же?
— Ты знаешь, как он застенчив. Он не осмелился спросить у тебя.
— Спросить о чем?
— Может ли он снова лететь с нами.
— Какого черта, разумеется, может! Уже восемнадцать лет он мой ближайший сотрудник! А он не осмеливается! Я сейчас же позвоню Жан-Клоду и скажу ему…
— Нет-нет, тебе нужно собираться. У тебя есть чем заняться. Я сам сообщу Жан-Клоду. Я сначала заеду за ним, а примерно без четверти шесть мы приедем к тебе. Тебя это устроит? Тогда у нас будет достаточно времени для поездки в Швехат в аэропорт и для всего остального — телевидения, радио, журналистов. И для порядочного глотка виски. Чего тебе не хватает, так это порядочного глотка виски. Я ведь тебя знаю. Когда ты сделаешь солидный глоток, мир сразу же будет выглядеть совершенно по-другому!
Из расплывчатых далей взгляд Линдхаута возвратился назад, прояснился, упал на лежавшую перед ним газету — сегодняшний «Курир». Он прочел огромные заголовки:
В НАСТОЯЩИЙ МОМЕНТ ГРОЗИТ МИРОВОЙ КРИЗИС!
СОВЕТЫ МОБИЛИЗУЮТСЯ!
МИЛЛИОН СОЛДАТ ГОТОВЫ ДВИНУТЬСЯ К ГРАНИЦЕ С КИТАЕМ!
Смеясь, Линдхаут сказал:
— Да, тогда мир сразу же будет выглядеть совершенно по-другому.
«И больше не будет возможности убежать, — подумал он. — Никакой возможности».
— Я рад предстоящей поездке, Адриан!
— Я тоже, — сказал Линдхаут. — «Добрый друг, — подумал он, — добрый друг Кристер».
Адриан Линдхаут познакомился с послом Швеции в Вене 10 декабря 1978 года. Тогда его превосходительство Кристер Эйре сообщил Линдхауту по телефону, прежде чем об этом узнали средства массовой информации, что ему присуждена Нобелевская премия по медицине. Об этом объявляется каждый год 10 декабря, в день смерти Альфреда Нобеля. Затем, 17 января 1979 года Кристер Эйре в сопровождении доктора Жан-Клода Колланжа привез профессора-биохимика доктора Адриана Линдхаута в Стокгольм, где шведский король Карл XVI Густав вручил ему премию. Все прошло в торжественной обстановке, в соответствии с уставом. Устав гласит, что каждый лауреат премии в течение определенного периода времени должен выступить перед аудиторией Шведской Академии наук с докладом о своих работах и своем открытии. Таким образом, доклад Адриана Линдхаута был запланирован на 24 февраля 1979 года. Но, поскольку колесо трагедии уже завертелось, доклад этот так никогда и не состоялся.
2
За время своего знакомства, длившегося всего лишь около десяти недель, посол и Адриан Линдхаут стали друзьями. Адриан находился под глубоким впечатлением от целостности натуры посла, а тот отвечал ему взаимным расположением. Они встречались почти ежедневно и вскоре по предложению Эйре уже обращались к друг другу на доверительное «ты». Ночи напролет они просиживали перед большим камином в посольстве или в кабинете Линдхаута, уставленном огромными книжными стеллажами, в одном из которых на единственном свободном месте висела цветная литография Марка Шагала «Розовые влюбленные»: головы влюбленной пары в красном, розовом, желтом и голубом, защищенные от всех опасностей этого мира узким черным серпом, подобным серпу молодого месяца.
Они постоянно вели разговоры об открытии Линдхаута. Эйре с уважением называл своего нового друга одним из самых великих благодетелей человечества. И, конечно, он не мог отказать себе в том, чтобы сопровождать Линдхаута и в его втором путешествии в Стокгольм.
Разговоры с послом, с одной стороны, всегда оказывали благотворное действие на непонятно почему окруженного трагизмом и совершенно не информированного Линдхаута, а не информированы они были все, буквально все! А с другой — они снова и снова вызывали в его памяти заключительные фразы рукописи, которая хранилась в сейфе близлежащего Земельного банка. Это была рукопись последней работы Линдхаута и, согласно его завещанию, она должна быть обнародована только после его смерти.
Рукопись заканчивалась так:
«…Причем человеку угрожает не наркотическое вещество, а человеческая природа, которой не по плечу как наркотики, так и многое другое. В этом отношении наркотическое средство можно отдаленно сравнить с духовными вещами, которые вносились и вносятся в человеческое сообщество: какой политический проект, какая идеология, какое вероучение, как бы убедительно оно ни звучало, уже не дали повода к дурным злоупотреблениям? Психической структуре человека, его страхам и конфликтам, его стремлению проявить себя, его сокровенным корыстным мотивациям свойственно даже самые благородные мысли использовать в преступных намерениях как оружие против мнимых противников. В эпоху, когда в результате социального и технического развития неизбежно уменьшается чувство собственной ответственности отдельного человека, число тех, кто располагает достаточными сдерживающими и тормозящими механизмами для того, чтобы справиться со своей ситуацией, будет незначительным…»
Об этом Линдхаут постоянно думал во время своих ночных бесед со шведским послом. Он думал об этом и сейчас, когда Кристер Эйре позвонил ему. «Десять лет назад, — удрученно размышлял он, рассматривая картину Шагала, — о подобных вещах я еще не мог ни думать, ни писать…»
Он быстро простился и положил трубку. Потом встал и, подобно лунатику, подошел к высокой стеклянной двери, ведущей на балкон с каменной балюстрадой.
Квартира Линдхаута находилась на пятом этаже дома в переулке Берггассе, в Девятом районе Вены, рядом с церковью, воздвигнутой по обету, улицей Верингерштрассе и кольцом Шоттенринг. От Верингерштрассе переулок Берггассе круто обрывался к улице Россауэрленде. Там внизу находилась служба безопасности с примыкавшим к ней полицейским домом заключения. Дом, в котором жил Линдхаут, был построен в 1870-х годах — внушительное здание в эклектическом стиле: фасад в нижней его части был выполнен в духе ренессанса, в то время как вверху он был отделан архитектурными деталями в стиле неоклассицизма. Наряду с многочисленными большими современными балконами можно было видеть свирепых львов и величественных героев.
Линдхаут стоял неподвижно. Яркие лучи зимнего солнца слепили его, глаза начали слезиться. Но он не закрыл их, а только опустил взор и посмотрел вниз на оживленную улицу. Никто, даже он сам, со всем грузом того, что он знает, и отчаянным страхом, в тот момент не подозревал, что менее чем через полтора часа внизу на улице, перед его домом будет лежать человек — мертвый, с раздробленными конечностями. А в голове у него будет стальная пуля, выпущенная из пистолета системы «вальтер» калибра 7.65.
3
Второй звонок раздался ровно в 16 часов 30 минут, и для Линдхаута он не был неожиданностью. Это время было согласовано.
— Вы знаете, кто с вами говорит, уважаемый господин профессор? — Голос звучал подобострастно и мягко.
«Ты, паршивый пес», — подумал Линдхаут и сказал:
— Конечно, герр Золтан. Вы очень точны.
— Я всегда очень точен, господин профессор. Итак, сегодня вечером вы летите в Стокгольм?
— Да.
Солнце опустилось. Оно стояло над виноградниками в горах, на западе города, и его ясные холодные лучи вдруг упали на Шагала в книжном стеллаже и заставили его магически вспыхнуть. Линдхаут неподвижно смотрел на влюбленную пару. Мысли в его голове быстро следовали одна за другой: «Золтан говорит как обычно. Возможно, он не подозревает, что я все знаю. А может, все же подозревает? Не исключено, что он даже знает, а это лишь тест, проба. Золтан очень умный человек. И я должен быть сейчас очень осторожным, настолько, насколько смогу. Ведь если я отреагирую неправильно, Золтан почувствует, что я все знаю. Тогда он сразу же начнет действовать. Я должен успокоить его. Только так у меня есть шанс прожить чуть дольше — продлить эту мою паршивую, проклятую жизнь. Вероятно. А вероятно, и нет. Левин говорит, что больше у меня нет шанса, ни малейшего…»
На мгновение Линдхаут закрыл усталые глаза. На протяжении недель он жил в состоянии глубочайшего отчаяния, но короткие, внезапные мгновения протеста все же были. И вот сейчас его снова пронзила надежда: «А если Левин видит все в слишком мрачном свете? Если мне удастся перехитрить Золтана и его людей, найти доказательства, что их мертвые свидетели — ложные свидетели, что их защищенные документальные свидетельства вовсе не защищены? Тогда мне бы удалось, тогда я бы смог в конечном итоге все же спасти плоды моей работы, работы всей жизни. Раскрыть чудовищный международный заговор: предотвратить это ужасающее преступление, расстроить эту беспредельную подлость и сказать охваченному ужасом миру правду… Следовательно, дружелюбно и безобидно, ради миллионной части процента одного шанса…» Безобидно и дружелюбно Линдхаут спросил:
— Вы хотите узнать, когда я возвращаюсь, не так ли?
— Именно так, уважаемый господин профессор.
«Золтан не подозревает, что я все знаю. Действительно не подозревает?»
Линдхаут почувствовал, как бьется его сердце в быстром ритме надежды — надежды вопреки всякой логике, всякого факта, всякого слова, сказанного Левиным. И пусть это всего лишь искра надежды — он превратит ее в пылающее пламя!
— Во время нашей последней встречи вы обещали мне назвать срок. Сегодня вы его знаете. Сегодня вы знаете результаты вашего обследования в клинике Мэйо. Ведь это так, не правда ли?
— Совершенно верно, — ответил Линдхаут и подумал: «С того дня я чувствую себя так ужасно, так мерзко. Добрый, простодушный Кристер! Он заставил меня срочно лететь в Рочестер, в клинику Мэйо. Я вынужден был полететь туда — иначе как бы я мог объяснить свое состояние? И я должен был сказать Золтану, что я лечу. Конечно, тот уже знает, что результаты обследования были великолепными. Едва ли найдется что-то, чего бы не знал Золтан. Он мне не доверяет. Он в жизни ни на секунду не доверял ни одному человеку, даже самому себе…» — Я совершенно здоров… — сказал он.
— Замечательно!
— …и буду в Вене самое позднее двадцать шестого февраля… если ничего не случится. — «Сейчас я проверю его», — подумал Линдхаут.
— А что может случиться, уважаемый господин профессор?
— Ничего… это обычное выражение. — Внезапно снова накатило отчаяние, страшное отчаяние последнего времени. Прошло дикое сердцебиение надежды. «Нет никакого шанса, — подумал он безутешно. — Левин прав. Все кончено. Но, с другой стороны, что может еще случиться с человеком, если для него неминуемо только одно: смерть?»
— Вы не останетесь без защиты и помощи в Стокгольме, уважаемый господин профессор, — прозвучал голос Золтана.
— Вы распорядитесь следить за мной? Может быть, вы держите меня под наблюдением? — неожиданно громко и с яростью заговорил Линдхаут. «Сейчас я должен говорить громко и с яростью, — подумал он. — Должен? А для чего?»
— Ради всего святого — что вы такое говорите?! Мы серьезно беспокоимся о вашем благополучии… я надеюсь, в это вы верите?
— Да, в это я действительно верю, — горько сказал Линдхаут. И подумал: «Люди. Что мы собой представляем, люди? Дегенерировавшая порода животных. Целесообразно управляемая инстинктами половая жизнь животного у нас, у людей, выродилась благодаря развитию головного мозга, так называемого духа, благодаря разуму, которым мы так гордимся, и нашей свободы действий. А дух и разум слишком слабы, чтобы управлять нашей половой жизнью. Поэтому у людей по-прежнему преобладает лишь так называемое чувственное начало — только дегенерировавшее. Примером этому служит, собственно говоря, вся история человечества, и мы знаем, что нас ожидает».
— Значит, — зазвучал голос Золтана, — если вы возвращаетесь в Вену самое позднее двадцать шестого, мы можем оставить предусмотренный срок без изменений?
— Да, герр Золтан.
— Ну вот видите! Я очень рад! — «Да, — подумал Линдхаут, — могу себе представить, насколько ты рад». — Поэтому мне остается пожелать вам, господин профессор, спокойного полета, приятного пребывания в Стокгольме и благополучного возвращения домой. Я счастлив, что все идет так гладко.
— Вы не более счастливы, чем я, герр Золтан. До свидания, — сказал Линдхаут и положил трубку.
Он поднялся, все еще глядя на Шагала, и прижал большой палец к губам. Так он стоял неподвижно — высокий, стройный, со спутанными седыми волосами. Его лицо с полными широкими губами было изборождено морщинами и складками, но голубые глаза под тяжелыми веками, хоть и полные неизменной грусти, тем не менее казались очень живыми. У него были красивые и изящные руки. На нем был голубой пуловер, отделанный пестрой тканью, серые фланелевые брюки, выглядевшие так, словно на них никогда не было складок, и удобные мягкие туфли. Он так и стоял перед письменным столом, заваленным всевозможными рукописями и бумагами, когда телефон снова зазвонил. Это был третий звонок в эти предвечерние часы, и, пока Линдхаут говорил, он продолжал стоять, в то время как лучи заходящего солнца перекочевали с влюбленной пары на собрание сочинений Баруха Спинозы.
4
— Это Хаберланд! — Голос с легким венским акцентом принадлежал человеку приблизительно того же возраста, что и Линдхаут.
— Прошу прощения, но я вас не знаю.
— Я так и думал. Я капеллан Хаберланд. Сначала я тоже не мог вас вспомнить. Прошло так много времени. А потом у меня снова все всплыло в памяти. Вы тоже все вспомните, как только увидите меня.
— Что значит: как только увижу вас?
— Я могу быть у вас через тридцать минут.
— Послушайте, господин капеллан, здесь, должно быть, какая-то ошибка.
— К сожалению, нет.
— Почему «к сожалению»? Говорю вам, что я вас не знаю и собираюсь уехать. В Стокгольм. Я еще должен переодеться, через час за мной заедут.
Внезапно голос на другом конце провода стал очень категоричным:
— Я должен до этого переговорить с вами!
— Что вы себе позволяете? — Линдхаут раздраженно откашлялся. — Я же сказал вам — я вас не знаю.
— О нет, знаете.
— Если это шутка, то очень глупая.
— Это не шутка! Я настаиваю на том, чтобы вы меня сейчас приняли! Сейчас же! Перед вашим отъездом!
— Но почему я должен вас принять, господин капеллан?
— Сегодня я получил письмо от фройляйн Демут.
— От кого?
— От фройляйн Филине Демут, господин профессор. Ее вы должны вспомнить.
— Филине Демут… О! Да, конечно! Но что за чепуху вы говорите? Фройляйн Демут уже тридцать лет как мертва!
— Тридцать три с половиной года.
— Кто бы вы ни были, с меня достаточно! Я должен лететь в Стокгольм…
— Вы уже упоминали об этом. Об этом пишут и все газеты. Тем не менее я должен немедленно с вами поговорить!
— Это невозможно!
— Это необходимо!
— Нет! — закричал Линдхаут с внезапным приступом раздражения.
— Если вы меня не примете, — сказал мужчина, утверждавший, что он капеллан и знает Линдхаута, — с вашим полетом в Стокгольм может ничего не получиться. Ведь речь идет об убийстве!
— О… чем?
— Об убийстве, — сказал капеллан Хаберланд. — Господин профессор, вы убили человека.
5
Выругавшись, Линдхаут тут же извинился перед капелланом. Его лицо внезапно побледнело, стало почти белым. Когда он хотел заговорить, голос отказал ему. Он был вынужден начать снова, но это далось ему с трудом.
— Хорошо. Приходите, — хрипло сказал он.
— Вы все вспомнили?
— Да, — сказал Линдхаут. — Я все помню. Я жду вас, господин капеллан. И поторопитесь.
Он опустил трубку в третий раз. С ним произошло внезапное превращение. Его лицо стало жестким, решительным и подтянутым. Он открыл ящик письменного стола, достал из него пистолет, оттянул затвор и дослал патрон в ствол. Как позднее определило расследование криминальной полиции, это было ровно в 16 часов 45 минут. Прежде чем он произвел из этого оружия смертельный выстрел — это тоже было однозначно установлено следственным экспериментом, — прошло еще пятьдесят две минуты. Он выстрелил только в 17 часов 37 минут. Что касалось пистолета, то речь шла о старом, но великолепно содержащемся экземпляре, вычищенном и смазанном, с полной обоймой. Оружие можно было пустить в ход в любой момент.
Линдхаут сел. Его мысли обратились далеко-далеко назад, к отдаленному прошлому, которое, как он думал, навсегда исчезло в песчаном море бытия. Бесследно. Оказывается, оно не исчезло, это прошлое. Почему? Что все это означает? Уловку? Новую угрозу? Линдхаута охватил гнев. Капеллан Хаберланд… Ему казалось, что давно, очень давно он однажды, один-единственный раз повстречал человека с такой фамилией. Но был ли тот человек тем же самым, который только что звонил и так назвал себя? Или это была другая личность, возможно, даже одна из тварей Золтана?
Пальцы Линдхаута сжались вокруг рукоятки пистолета. Он был готов к встрече с людьми Золтана. «В крайнем случае, — подумал Линдхаут, — если потребуется, я захвачу с собой типа, который назвался Хаберландом».
Последние лучи солнца покинули комнату. Небо потемнело. Линдхаут сидел неподвижно. Он вспомнил, вспомнил все, что произошло в те далекие годы. На письменном столе лежала отпечатанная на машинке рукопись. Она содержала английский текст доклада, с которым он собирался выступить перед Шведской Академией наук. Доклад назывался «Лечение зависимости от морфия антагонистически действующими субстанциями».
На эту рукопись профессор Адриан Линдхаут положил теперь уже заряженный и снятый с предохранителя пистолет системы «вальтер», калибра 7.65 миллиметра.
Часть I
Покуда не сбудется благо
1
В июне 1938 года Филине Демут спросила капеллана Романа Хаберланда, будет ли угодно Всемогущему Господу, если она приобретет красное знамя с черной свастикой на белом круглом поле и вывесит его на балконе своей квартиры на пятом этаже дома в переулке Берггассе.
Хаберланд, краснолицый, высокий и сильный крестьянский сын из-под Зальцбурга, спросил, как ей пришла в голову такая мысль.
— Это все наш портье, ваше преподобие, Пангерль, вы его знаете. Так вот, он вчера заявил, что я должна вывесить это знамя на балконе. Я должна была сделать это уже давно, как все остальные. Он очень разозлился, когда я сказала, что еще даже не купила знамя и что сначала хочу посоветоваться с вами, ваше преподобие.
Двадцатидевятилетний капеллан с каштановыми волосами, постоянно жизнерадостным лицом, веселыми глазами и великолепными зубами за полными губами большого, чувственно изогнутого рта, недолго думал над тем, простит ли Господь беспомощную молодую женщину, которая под натиском взбешенного портье по имени Пангерль укрепит на своем балконе знамя со свастикой. Ведь венский князь церкви, Теодор кардинал Иннитцер, сделал то же самое на соборе Святого Стефана.
[4] Поэтому он решил, что Всемогущий Господь не будет слишком придирчивым.
— Лучше, если вы купите это знамя, — сказал он.
Привлекательная, хотя и немного худая, Филине Демут с облегчением кивнула:
— Благодарю вас, ваше преподобие. Пангерля я бы не послушала. А вам я доверяю. Я очень рада, что всегда могу спросить вас, если сама не знаю ответа.
— Спокойно приходите ко мне со всеми вашими вопросами, фройляйн Демут.
Двадцативосьмилетняя фройляйн взглянула на него живыми темными глазами:
— Спасибо, ваше преподобие, с радостью! А что касается знамени, — ее прелестное лицо помрачнело, — я сделаю это без удовольствия. — Она доверительно наклонилась к нему: — Знаете что? Этот Гитлер — я читала о нем в газетах, и в еженедельном обозрении в кино я его тоже, конечно, видела… Так вот, мне кажется, этот Гитлер — нехороший человек.
«О боже!» — подумал Роман Хаберланд.
— Вчера штурмовики забрали Зильберманнов, которые жили подо мной. Ну вот, а несколько дней назад уехал господин профессор.
Они стояли на широком балконе с тяжелым каменным парапетом. Был жаркий день.
— Я слышал об этом, — сказал Хаберланд.
— Вы его тоже знали, не так ли? — Филине Демут кокетливо улыбнулась. Все в ней было изящно: ноги, руки, голова, рот, уши. Ее голос обладал необычайным обаянием. — Он жил там. Номер девятнадцать!
Хаберланд взглянул в направлении протянутой руки Филине — очень маленькой и очень белой руки. Наискосок на противоположной стороне он увидел дом, в котором с лета 1891-го по лето 1938 года жил, работал, лечил пациентов и написал большинство своих произведений Зигмунд Фрейд. Здание было возведено в том же стиле периода «грюндерства»
[5], что и дом, в котором жила Филине. Хаберланд, как и Филине Демут, знал Фрейда на протяжении длительного времени. Именно ему Филине была обязана тем, что ее лечил Фрейд. Капеллан смотрел в сторону дома этого великого человека, который тоже покинул Австрию. На первом этаже по левую сторону от входной двери он видел мясную лавку Зигмунда Корнмеля, а справа от входа — Первый венский союз потребительских обществ. Он знал, что Фрейд жил на втором этаже в небольшой квартире. С балконов повсюду свисали знамена со свастикой, одно, особенно длинное, было укреплено на коньке крыши.
— Добрый господин профессор! — послышался жалобный голос Филине. — Он помог стольким людям! И что же? Венцы и коллеги преследовали и ненавидели его, какой срам! И на старости лет он был вынужден уехать! Знаете, что он мне сказал, ваше преподобие, когда я пришла к нему попрощаться и пожелать всего доброго?
— Вы пришли к нему попрощаться? — Хаберланд с любопытством рассматривал Филине.
— Ну конечно! Ведь так положено! «Все хорошо, — сказал господин профессор, — не плачьте, дорогая фройляйн Демут. Я уезжаю отсюда только потому, что хочу умереть на свободе…» — Голос Филине дрожал от сострадания. Она замолчала, напряженно размышляя, а затем продолжила: — Конечно, он еврей, я знаю. И Зильберманны, которых они взяли, тоже евреи… — Она зашептала, держа руку перед собой: — Они все виноваты в том, что Господь наш Иисус Христос был распят. Но помилуйте, ваше преподобие, это же было так давно! Люди в доме говорят, что Гитлер распорядился ликвидировать всех евреев. Но это же неправильно, как вы думаете, ваше преподобие? — Она смотрела на Хаберланда беспомощно-сладострастными глазами.
Он вздохнул, вспомнив то время, когда неоднократно посещал Фрейда, чтобы поговорить о фройляйн Демут. Тогда Хаберланд был совсем молодым духовником в близлежащей Центральной больнице, где он опекал и фройляйн Демут. Однажды, когда капеллан был у Фрейда и профессора вызвали из комнаты, он прочел историю болезни Филине, которую Фрейд получил из клиники, прежде чем начать лечение. В этой истории болезни было приблизительно следующее:
«Пациентка родилась 15 сентября 1910 года. Единственная дочь относительно богатых родителей; матери во время рождения ребенка был 41 год, отцу — 46 лет. Девочка росла избалованной и изнеженной, позднее тянулась в основном к отцу, к которому испытывала большую любовь. Мать, игравшая доминирующую роль в чрезмерных заботах о семье, с ревностью относилась к привязанности отца и дочери. Еще до начала половой зрелости у дочери с отцом установились очень нежные отношения. В 16 с половиной лет пациентка на слете приходской молодежи — она воспитана католичкой и верующей, хотя и не чрезмерно религиозна — влюбилась в одного молодого капеллана. Частые встречи, прогулки по Венскому лесу в группе, возможно, и тайная встреча. Выяснить, насколько далеко зашла эта любовная связь, не удалось. Капеллан оставил ее. После этого у пациентки наступила сильная религиозная фиксация с явлениями покаяния и соблюдения постов, связанная с отвращением к безнравственности, в особенности в сексуальном смысле. Женская роль отрицалась, менструация воспринималась как нечто мерзкое.
Вторая любовная связь была со священником. Ставшая чрезвычайно религиозной, пациентка проявляла любовь ко всем лицам духовного звания, воспринимая их как апостолов Христа. Над ее кроватью висела картина с изображением почти полностью обнаженного Христа при бичевании. Пациентка часами и ночами бдела в молитвах и впадала в экстатическое состояние, во время которого с трудом воспринимала обращение к ней. Однажды мать застала ее, когда она занималась мастурбацией перед картиной с изображением Христа. Упомянутый священник влюбился в пациентку. Она его выдала, что привело к большому, с трудом погашенному скандалу. После этого пациентка непосредственно перед выпускными экзаменами перестала ходить в школу, похудела до 32 кг. Состояние ее стало угрожающим для жизни, поэтому ее вынуждены были доставить в нашу клинику…»
«И там я познакомился с Филине Демут», — подумал капеллан Хаберланд, стараясь восстановить в памяти оставшуюся часть истории болезни…
«…Характеристики: внешне очень привлекательна, несколько худа, глаза блестят, легко возбудима, проявляет большой интерес к эротическим темам при отрицании любой действительной сексуальности. С каждым мужчиной, вступающим с ней в более тесный контакт, у пациентки возникает конфликт: прельщает мужчину, внезапно его отталкивает, думая, что ей угрожают разврат, безнравственность и грех. Сексуальность полностью смещена к религиозности. Очень быстрая смена настроений, мотиваций и активности характерны в такой же степени, как и присутствующая в конечном итоге леденящая холодность по отношению к каждому, и вытекающие отсюда интриги.
Диагноз: истерия с бредовыми характеристиками и направленностью на религиозный или любовный бред.
Резюме: в нашей клинике пациентка до некоторой степени психически и физически пришла в себя, вес увеличился до 43 кг.
По предложению духовника клиники Хаберланда и по желанию родителей пациентка направляется к господину профессору Зигмунду Фрейду, Вена IX, Берггассе, 19, которому препровождается копия данной истории болезни…»
«Да, — подумал капеллан Роман Хаберланд, когда стоял в эти жаркие предполуденные часы в июне 1938 года рядом с Филине Демут на балконе пятого этажа ее жилого дома и рассматривал многочисленные знамена со свастикой. — А ведь прошло уже девять лет. Время. Как быстро проходит время… Тогда я был духовником в Центральной больнице, сегодня, хотя я все еще и духовник, у меня есть и другие задачи, действительно, совсем другие… Хорошо, что, будучи духовником, я могу скрывать свою другую деятельность».
Когда Филине Демут пришла к профессору Фрейду, он начал психоаналитическое лечение, предполагая у нее так называемое «kachexia nervosa» (нервное истощение). Но поскольку ее родители постоянно захаживали к нему, выражая желание вмешаться в процесс лечения, а дочь всегда прислушивалась к советам матери, Фрейд после неполного года врачевания свернул свои усилия. Ненормальное душевное состояние фройляйн после этого еще более ухудшилось и казалось теперь хроническим.
В свои 28 лет Филине все еще была девственницей, и девственницей ей суждено было умереть. К тому времени она осталась совершенно одна на свете. Сначала от двустороннего воспаления легких умерла мать, затем, год спустя, от апоплексического удара скончался отец. Будучи состоятельным коммерсантом, он заранее позаботился обо всем необходимом на случай своей смерти; Филине не могла пожаловаться на финансовые трудности.
Два раза в месяц, иногда чаще, Роман Хаберланд наносил визит в большую квартиру, и тогда у Филине было то, что в Вене называют «общением». В остальном она была полностью занята: в течение недель, месяцев она самозабвенно занималась вышиванием скатертей для кофейного стола и скатертей с самыми разными изречениями: «Ешь, что готово, пей, что чисто!» Или: «Хлеб наш насущный дай нам на сей день!» Или: «С Богом начинай, с Богом завершай!» Однажды она вышила великолепного петуха, который стоял на кухонном столе. А сзади него — кухарку, точившую огромный нож. Над всем этим Филине разместила слова: «Ты и не подозреваешь об этом!»
Эту скатерку однажды вечером она сожгла, испытав чувство глубочайшего облегчения: ведь доброй христианке не подобает издеваться над страданиями невинных созданий.
Капеллан Хаберланд любовался ее работами. Насколько же тогда гордилась собой Филине! Сколько же скатерок она вышила! И все они проделывали один и тот же путь: в одно близлежащее заведение на улице Лихтенштайнштрассе — Католическое объединение святой Катарины, куда добрый капеллан Хаберланд привел Филине Демут. Это было место встречи одиноких пожилых и молодых дам — женщин подобного рода достаточно много. Встречами на Лихтенштайнштрассе руководил, попеременно с другими священниками, Роман Хаберланд.
Скоро Католическое объединение святой Катарины стало для Филине вторым домом. Здесь она всегда чувствовала себя счастливой. Она познакомилась со всеми другими женщинами и знала, что здесь ее понимают, что она в безопасности и среди подруг. Многочисленные скатерки она завещала самым бедным из бедных в Вене, нищенские жилища которых были лишены каких-либо украшений.
Еженедельные вечера в Объединении святой Катарины стали источником света и заняли главное место в жизни Филине Демут. Они превратились в праздничные часы, и прелестная фройляйн тщательно к ним готовилась. Она принимала ванну, промывала свои белокурые волосы уксусом, чтобы сделать их еще более светлыми и блестящими. В середине дня она обедала в городе. Это был единственный повод, по которому Филине Демут вплоть до своей преждевременной и насильственной смерти ела в городе. Она открыла кабачок, где обслуживали только женщины. После трапезы она некоторое время медленно прогуливалась по соседнему Первому району, рассматривая витрины магазинов, полных многих вещей, назначения и смысла которых она не знала и которые все без исключения воспринимала как греховные. Потом она спала до 16 часов, а в 17 часов появлялась в Объединении святой Катарины, передавала Хаберланду свои скатерки, получала слова благодарности, похвалы и признания, и лицо ее озарялось улыбкой блаженства. Здесь все были добры к ней, здесь были рады ей, здесь было прекрасно!
А потом в низких, темных помещениях, украшенных изречениями из Библии и благочестивыми иллюстрациями, она проводила ранний вечер в обществе приблизительно двух дюжин молодых и пожилых дам. Подавался настой ромашки и дешевые пряники. Хаберланд немного читал вслух из Книги книг, но иногда они развлекались, играя в такие игры, как «Слепая корова», «Знаменитые мужчины», «Я вижу то, чего не видишь ты». В игре «Слепая корова» Филине была непобедимой. Очень ловкая и проворная, издавая резкие возбужденные крики, она сновала туда-сюда с завязанными глазами, и всегда ловила любого, как бы он ни старался этого избежать. Со «Знаменитыми мужчинами» дело обстояло не так хорошо, но тут она полагалась на господина капеллана Хаберланда, который подсказывал ей, хотя это, в общем, было запрещено и другие относились к этому отрицательно.
В 1937 году в приливе беспрецедентного легкомыслия фройляйн Демут купила по ужасающей цене — 25 шиллингов — огромную подарочную коробку шоколадных конфет с начинкой, чем поразила своих подруг, разразившихся ликованием.
В этот вечер фройляйн тихо сидела среди других членов общества и смотрела, как те поглощали сласти. Сама Филине не съела ни одной конфеты. На какое-то короткое грешное мгновение (она сразу же испуганно перекрестилась) ей подумалось, что у Господа Бога нашего Иисуса Христа, должно быть, был подобный душевный настрой, когда он сотворил известное чудо с хлебом и вином.
Чтобы искупить эту грешную мысль, которая наверняка пришла от дьявола, Филине в тот же вечер, возвратившись в тишину своей квартиры, приступила к изготовлению самой большой скатерти, которую она когда-либо вышивала. Бесконечно тяжелым трудом она воспроизвела сцену из Нового Завета с изречением «Я путь, истина и жизнь».
Покончив с этим делом, она сдала красиво упакованную скатерть в Объединение святой Катарины — для его преподобия Хаберланда, который в это время отсутствовал. На следующий день капеллан зашел к Филине, чтобы поблагодарить за подарок. По его словам, она доставила ему этой скатертью особенно большую радость. Памятуя о состоянии Филине, он добавил, что тем самым она, несомненно, доставила совершенно особую радость и Господу Иисусу Христу на небесах.
С этого момента Филине Демут полностью подпала под влияние капеллана. Она любила его так же необычно и болезненно, как жила, но это была, без сомнения, чистая любовь.
Капеллану Хаберланду было жаль молодую женщину. Будучи добрым и умным человеком, он знал, что в данном случае имел дело с бедным существом, с которым природа и воспитание сыграли злую шутку, — с запуганным, беспомощным созданием, которое ищет защиты в церкви, как ребенок ищет защиты у матери. Поэтому он уже давно был полон решимости окружить Филине особой заботой. Об этом же он думал и в те жаркие предполуденные часы в июне 1938 года, когда стоял рядом с фройляйн на большом балконе ее квартиры, и говорил с ней о профессоре Фрейде, о Зильберманнах, и об этом человеке — Гитлере. Филине как-то странно, беспомощно-сладострастно взглянула на капеллана и тихо сказала:
— Почему этот Гитлер так ненавидит евреев? Действительно только потому, что они убили Господа Бога нашего Иисуса Христа? Я не очень-то в это верю. Говорю вам, ваше преподобие, — зашептала она доверительно и прижалась к нему, — сейчас все будет очень плохо, очень, очень плохо…
2
Для Филине Демут все очень плохо стало в 1944 году.
Это случилось 5 августа, когда позвонили в дверь.
Филине сидела на балконе и читала Библию: «И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди на земле. Такое землетрясение! Так великое! И город великий распался на три части, и города языческие пали, и Вавилон великий воспомянут пред Богом, чтобы дать ему чашу вина ярости гнева Его. И всякий остров убежал, и гор не стало…».
[6]
Услышав звонок, фройляйн пошла в темный коридор и открыла входную дверь. Из трех мужчин, которые стояли перед ней, она знала только одного — портье Пангерля, который сразу же выбросил одну руку вверх и проревел:
— Хайль Гитлер!
— Добрый день, — с трудом ответила Филине, поскольку слегка испугалась: она испытывала страх почти перед всеми людьми, потому что почти все люди могли причинить зло. — В чем дело? — спросила она.
— Оба господина… — начал портье с партийным значком на груди рубашки. Однако один из двух в штатском, тот, что повыше, прервал его:
— Фройляйн Демут?
— Да…
— Моя фамилия Кизлер, это мой коллега Ханзен. Мы из жилищного управления. Позвольте войти. — С этими словами он отодвинул Филине в сторону, и все трое мужчин с шумом вошли в квартиру.
— Но господа… господа… позвольте, так же нельзя! Что вы себе позволяете… Правда, это же бесстыдство… нет-нет, это моя спальня… Там еще совсем не убрано!
Но мужчины вообще игнорировали Филине. Они ходили из комнаты в комнату, все осматривая и измеряя, зашли в кухню, ванную комнату и туалет старомодно обставленной квартиры. Они не обращали внимания на непрекращающиеся вопли Филине и делали заметки в больших блокнотах. Филине вынуждена была прислониться к стене — чудовищная волна слабости внезапно захлестнула ее.
«…великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди на земле», — подумала она, пытаясь вздохнуть.
Мужчины вернулись вместе с портье. Снова заговорил более высокий, который назвал себя Кизлером.
— Помещение с балконом конфисковано, фройляйн Демут.
— Что это значит? — прошептала Филине, вся дрожа. — Конфисковано? Кем?
— Нами, — вмешался Ханзен, тот, что ниже ростом. — Вы здесь живете одна?
— Да.
— Четыре комнаты для одного лица — это же безумие! — резко сказал Ханзен. Он стал заполнять формуляр, осуждающе поглядывая при этом на Филине.
«…чтобы дать ему чашу вина ярости гнева Его…»
— Подпишите здесь, — Ханзен протянул Филине формулярный блокнот и карандаш, указывая пальцем на одну из строк. — Ну, пожалуйста, фройляйн Демут, будьте так любезны, да? Мы не можем тратить на вас целый день!
«…и города языческие падают», — подумала Филине и дрожащей рукой написала свою фамилию на формуляре, как этого от нее потребовали.
— Квартирант прибудет в ближайшие дни, — сказал Кизлер и вытер пот со лба. — Освободите комнату с балконом от вещей и сделайте там уборку. По всей видимости, мы придем еще раз. Четыре комнаты для одного-единственного человека! Хайль Гитлер!
— Хайль Гитлер! — пропел петухом и Ханзен. Затем оба исчезли. Филине слышала, как они прогрохотали вниз по лестнице в тяжелых ботинках.
«…и всякий остров убежал, и гор не стало…»
У Филине закружилась голова. Она быстро села на сундук в прихожей и, с выступившими на глазах слезами, подняла голову к портье:
— Умоляю вас, герр Пангерль, скажите, что это значит?
Герр Пангерль, партайгеноссе Франц Пангерль, был маленьким, скрюченным человеком с искривленным плечом, которое вынуждало его смотреть на всех людей снизу вверх, вывернув голову. На сидевшую на сундуке Филине он мог смотреть сверху вниз, и это немедленно вызвало у коварного и злого человека еще большую агрессивность.
— Моя дорогая фройляйн Демут, — сказал он слишком громко, пытаясь, правда напрасно, говорить хотя бы на сколько-нибудь литературном немецком языке, — надеюсь, вы поймете, что это значит! Ваша квартира слишком велика для вас! Вам не нужны четыре комнаты!
— Но они же принадлежат мне! — возразила Филине.
— У нас война, фройляйн Демут, — сказал портье и свирепо взглянул на Филине.
— У меня — нет! — Филине ударила своими маленькими кулачками по деревянному сундуку. — У меня нет никакой войны! Я никакой войны не начинала! Пусть отдают свои комнаты те, кто ее начал!
— Фройляйн Демут, поберегитесь! — Франц Пангерль был ответственным по кварталу от НСДАП
[7] и к тому же ответственным за гражданскую противовоздушную оборону. Филине внезапно вспомнила, как его преподобие Хаберланд настойчиво внушал ей всегда быть по отношению к этому человеку особенно осторожной во всех ее высказываниях.
— Я не это имела в виду, герр Пангерль, — сказала она с кривой улыбкой.
— Тогда ладно. — Портье снова поднял правую руку: — Хайль Гитлер, фройляйн Демут!
— Будьте здоровы, — ответила та.
К счастью, как раз в этот день проходило очередное собрание Объединения святой Катарины, которым вначале руководил Хаберланд. Филине удалось отвести капеллана в сторону и сообщить ему, что произошло.
Он пожал плечами:
— Здесь я, к сожалению, не могу вам помочь. Лучше всего, если вы смиритесь с этим.
— Но ваше преподобие, а если они поселят мне в квартиру мужчину! — Руки Филине задрожали, нижняя губа задергалась.
— Он не будет вам мешать, — сказал Хаберланд. Капеллан, которому сейчас было 35 лет, уже давно выглядел плохо и переутомившимся. Стенания Филине доставляли ему много хлопот. У Хаберланда были более серьезные и тяжелые заботы. Эти непринужденные встречи на улице Лихтенштайнштрассе и духовная опека одиноких женщин стали к тому времени средством маскировки. С раздражением он продолжал: — Дверь в ту комнату заприте на ключ, а с вашей стороны поставьте перед дверью шкаф. А если это действительно окажется мужчина, то он наверняка будет работать, а не сидеть целый день дома.
Фройляйн начала плакать.
— А ванная комната? — рыдала она. — А туалет?
«Я не должен распускаться, — подумал Хаберланд, — нужно успокоить эту симпатичную, психически больную женщину, прежде чем ее поведение станет бросаться в глаза».
— Но это же не причина для того, чтобы плакать, моя дорогая, — сказал он, обнимая ее одной рукой.
— Нет, причина! Причина! — воскликнула Филине в большом возбуждении.
— Тсс! Тихо. Другие дамы уже смотрят на нас. Фройляйн Демут… — ему пришлось глубоко вздохнуть и собрать все свои силы, чтобы не рявкнуть на нее, — …мы живем в ужасное время. Конечно, между разумными людьми можно урегулировать такие проблемы, как совместное пользование ванной комнатой и туалетом. А вы ведь разумный человек, верно? — Говоря это, он посмотрел на свои наручные часы.
17 часов 26 минут.
«Нужно уходить отсюда, — подумал он, — немедленно уходить». К тому, что капелланы на этих вечерах часто менялись, дамы уже давно привыкли.
Филине подняла свое бледное, поникшее от слез лицо.
— Ваше преподобие, — прошептала она, — вы не знаете, что все это для меня означает. Я никогда в жизни не жила вместе с мужчиной. Только с моим отцом, да благословит его Господь! Я ничего не могу поделать — я боюсь мужчин. Вы это знаете, ваше преподобие, мы так часто об этом говорили. Конечно, это неправильно с моей стороны, но это не моя вина. — И тут Филине, смущаясь, употребила слово, которое в точности передавало то, что она испытывала: — Меня тошнит от мужчин! — Она покраснела, как будто произнесла что-то неприличное.
Хаберланд решился на крайность:
— Дорогая фройляйн Демут, а если бы жилищное управление направило к вам, например, меня — что было бы тогда?
— Вас?
— Да, меня.
— Но у вас же есть где жить…
— Конечно. Я только говорю: если бы это имело место, вы бы и меня не захотели принять?
Мгновенно лицо фройляйн озарилось счастливой улыбкой. Слезы высохли.
— О, что вы, ваше преподобие! — воскликнула она. — Конечно! Это было бы так прекрасно!
— Вот видите, — сказал Хаберланд. — А ведь я тоже мужчина.
Филине озадаченно смотрела на него.
— Да, — ответила она, — это верно. Об этом я не подумала. — Она откинула голову и сказала хитро и задорно: — Но вы же не то, что другие мужчины!
— Почему?
— Вы капеллан!
— Капеллан тоже мужчина.
— Да, это так, но… но… — Она была совсем сбита с толку. — Я так стесняюсь, — сказала она и опять сильно покраснела.
Хаберланд, еще раз бросив взгляд на часы, помог ей.
— Возможно, — сказал он («Я должен уйти как можно скорее!»), — что мужчина, который будет жить у вас, тоже священник. Или, по крайней мере, добрый католик. Неужели уже одно это не было бы для вас большим успокоением, фройляйн Демут? Знать, что этот человек добрый католик?