Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Мы думали, что вы обе просто сильно задираете нос, — говорит нам с Рэйчел во время акции девушка по имени Хэрриет. Мы все рассказываем друг другу секреты, дружимся и заигрываем. Хэрриет на пару лет старше нас и только недавно вернулась в колледж после чего-то захватывающего, типа нервного кризиса или наркотической ломки.

— А мы думали, что просто вам не нравимся, — искренне говорит Рэйчел.

И мы начинаем болтать без умолку.

Мы только что стали подружками Хэрриет! После акции протеста она приглашает нас на нашу первую вечеринку. Мы звоним предкам и говорим, что акция продлится всю ночь и что из-за наших политических убеждений нам кажется, что мы обязаны остаться. Когда дедушка говорит в ответ, что гордится мной, ведь я отстаиваю свои взгляды, мне слегка плохеет. Но потом я рассуждаю так: на вечеринку соберутся все участники акции, так что это, считай, ее продолжение. Я не совсем наврала.

Когда Рэйчел звонит своим родителям, они говорят:

— Просто держись рядом с Алисой, она соображает, что к чему.

Вечеринка происходит в сквоте, в огромном особняке неподалеку от Милл-роуд. Ничего замечательнее этого места мы в жизни не видели! Они тут так наладили связь, что в каждой комнате есть секондхэндовский или ворованный телефон, все подключены к единой сети, и, скажем, девчонка, живущая на втором этаже, может звякнуть в гостиную на первый, чтобы ей принесли нормальный косяк. Все здешние обитатели гоняют на великах, половина из коих — ворованные. Они ведут такой же антимейнстримовый образ жизни, какой мы видели в фильмах и журналах!

Вечеринка оказывается не их тех, где только пляшут, бухают и жрут. Вместо этого все зависают в огромной пыльной гостиной или на грязной тесной кухне, передавая по кругу косяки и разговаривая о политике, музыке или маршах протеста, в которых участвовали. Рэйчел и я должны быть дома лишь утром, так что определенно никуда не пойдем. Мы пьем сидр с водкой и курим первые в нашей жизни косяки. Тушь на веках размазывается по лицу, изо рта перегар. Животы урчат. Со вчерашнего ланча мы ничего не ели. Со мной завязывает разговор студент по имени Тоби, тогда как его друг, музыкант Гэри, треплется с Рэйчел. В ту ночь мы обе лишаемся девственности, в противоположных углах гостиной, причем обе думаем, что другая в этот момент дрыхнет. Когда приходит моя очередь, на старой, полуживой магнитоле играет «Вудуистский луч».[108]

В ближайшие месяцы разнообразные аксессуары и бутафория наших хаотических самоидентификаций накапливаются в углах наших спален, словно мы обе проводим нескончаемые благотворительные распродажи. Поломанные «Уокмены», наручные часики, которые никто уже не считает клевыми («клевый» — это новое слово для всего хорошего), романы французских экзистенциалистов, купленные однажды в субботу в книжной лавке вдогон к нашим французским сигаретам, красивенькие записные книжицы, наполовину исписанные стишатами и перечнями того, что нам в тот момент казалось «четким» или «отстойным», зажигалки «Зиппо» (фирменные спички из интересных клубов будут покруче, решили мы), шелковые шарфы, беретки, пропитанные ментолом бумажки для самокруток, духи, дезодоранты, помада, черный лак для ногтей, «инди»-альбомы (теперь мы угораем за хаус) и постеры с демонстраций, проходивших в то время, когда мы зависали в сквоте. Где-то на дне этой груды валяется даже мой старый почерневший кулон и изрядно потрепанный теперь экземпляр «Женщины на обрыве времени».

Сколько жизни мы обе можем упихать в крошечное пространство? Мы выжимаем наши редкие приключения, как апельсины, и говорим новым друзьям, какие мы вечно замотанные и как постоянно занимаемся сексом. Я заявляю, что бзикнулась из-за того, что папа меня бросил, а Рэйчел ради анекдотов и жарких споров превращает свой интернат в школу для трудных подростков. Мы утверждаем, что видели крутейшие телепередачи, которые сняли с эфира, когда нам было по десять, и это несмотря на то, что Рэйчел тогда жила в пансионате, а у меня никогда не было телевизора. Мы даже друг другу врем. «Да, однажды я чуточку нюхнула кокса, — говорит Рэйчел. — Кто-то его в школу притащил». «Да, я тоже. Та же история», — говорю я. Будто кто-то осмелился бы принести в школу наркотики. Вдруг выясняется, что ничего (кокс, кислоту, спиды) нельзя пробовать даже в первый раз, потому что пробовать что-то в первый раз — слишком неклево. Мы даже не признаемся друг другу, что на самом деле мы — ничего еще в жизни не видавшие шестнадцатилетки. Мы едем до дома на попутках, последний автобус давно ушел. Мы читаем «феминистские» романы про изнасилованных проституток и думаем: какая глубина мысли. Они нас даже приятно возбуждают, о чем мы не стесняемся друг другу поведать. Мы до сих пор думаем, что погибнем, если Саддам Хусейн запустит в нас ядерную ракету. Мы стусовываемся с другой компанией в другом сквоте, и Тоби становится Майком, а Гэри — Дэйвом. У Дэйва уже есть девушка, к тому же беременная, но Рэйчел наплевать. Она младше, смазливее, капризнее. Да и в любом случае, мы теперь взрослые и делаем взрослые дела, точно как в книжках, которые читаем. Без катастроф не обойдется, это уж наверняка. Но это — не наша проблема.



Однако лето, как всегда, все ставит с ног на голову. Я что, всерьез считала, что мне это сойдет с рук? Что у меня получится быть клевой, популярной и в то же время — самой собой? Глупость какая. Все кончено — бац, бац, бац, бац — ни с того ни с сего, легко и просто. Бац! Мои результаты экзаменов плачевны, а Рэйчел вообще провалилась. Бац! Рэйчел залетела и не может сказать родителям. Бац! У ее мамы обнаружили рак груди. Бац! Моя бабушка попадает в больницу — у нее первый из многочисленных инсультов. Моя жизнь — словно только что отполыхавший праздничный фейерверк; повсюду валяются холодные жирные обертки от хот-догов и обугленные останки радости. За несколько месяцев я едва словом перекинулась со стариками. Я понимаю: теперь я просто обязана сидеть дома. Я должна быть достойной внучкой своего дедушки. Я хочу снова работать с ним вместе, как в детстве, до того, как вокруг меня вспыхнули эти красивенькие бессмысленные огоньки. Но, как ни горько, даже об этом можно забыть. Разумеется, мне еще нужно повсюду таскаться с Рэйчел, договариваться насчет аборта, пытаясь убедить врачей, что она действительно никак не может признаться родителям.

Когда все заканчивается, моя спальня вновь прибрана, кулон снова на шее, у волос отросли неокрашенные корни. Из жизни вроде как ушло легкомыслие. Рэйчел заново сдает экзамены, возвращается к своей науке, а я собираюсь с духом и отправляюсь на второй курс. Уезжая в университет, я беру с собой рецепт рагу из корнеплодов, склеенные скотчем очки и кучу книжек для работы над «Манускриптом Войнича». Каждую неделю пишу старикам длинные письма на хорошей бумаге. Гляжу на первокурсников, которые курят свои первые косяки, носятся кругами из-за первого секса и пытаются сочинить «логотип» для каждого общества, которое себе выдумывают, и понимаю, что с меня этих радостей хватит.



Мои снадобья прибывают во вторник утром, в небольшом коричневом пухлом конверте. Это меня слегка приободряет. Люблю получать снадобья по почте. Коричневые флакончики с крохотными белами таблетками, на каждой — ярлык с латинским названием снадобья и дозировкой. Я принимаю карбонат калия, таблетку в 200 микрограммов, и забираюсь обратно в постель. Я совсем не выспалась, а снадобье меня окончательно вырубает. Весь завтрак я дрыхну.

Одиннадцать часов. Сажусь в кровати, включаю телик и тут же выключаю. Иду в ванную, умываюсь. Вернувшись в комнату, смотрю на свои вчерашние наброски. Ну и дерьма лопата. Впервые за долгие годы я вспоминаю собственное тинейджерство. Думаю о том, как все мы конструировали себя, словно искусственный интеллект или онлайновые аватары, как будто личность, самоидентификацию можно собрать, только если купишь сперва нужные детали. Однако в мои подростковые годы мы хотя бы могли самостоятельно думать. По крайней мере, должны были проявлять изобретательность, отыскивая детали и придумывая, как их скомбинировать. С тех пор девушки-тинейджеры не слишком изменились, но теперь они могут купить гораздо больше. Нынче есть люди, только и жаждущие запихать стайку девиц в фокус-группу и сказать им: «Значит так, красотки. Вот вам помада — опишите, что, по-вашему, она должна делать». Я вдруг вспоминаю свой вопрос насчет луны. Если бы я была ученым и придумала, как прилепить на луну ярлык, как высвечивать на ней логотипы, чтобы все люди на земле могли их увидеть (стопроцентный охват — ну, за исключением слепых), продала бы я кому-нибудь свою идею? Продала бы луну за миллион… за миллиард? Нет уж, дудки. Никогда в жизни.

Я думаю про все книги о маркетинге, которые прочитала, и про все ушлые трюки, которым мы учимся в нашей отрасли, и вдруг понимаю, что Эстер права. Это все бесчестно. Мы аферисты двадцать первого века. В конце концов, маркетинг — это метод продать людям то, что им не нужно. Если бы им позарез нужна была футболка с логотипом, никто не должен был бы навязывать им эту идею. Маркетинг, реклама… То, что начиналось как «Эй, вот наш товар! Хотите?», превратилось в «Если вы купите это, будете чаще трахаться», а потом мутировало в «Если вы не купите это, будете неклевыми, всем разонравитесь, все будут над вами смеяться, так что смело можете немедля повеситься. А говорю я вам это потому, что я — ваш друг, и вы обязаны мне доверять». Маркетинг — это метод придать ценность вещам, которые не имеют никакой подлинной ценности. Да, мы присобачиваем глаза к кускам пластика, но оживают эти куски пластика именно благодаря маркетингу. Маркетинг означает, что мы можем продать десятипенсовую тряпицу за 12 фунтов 99 пенсов. Мы шпионим за детьми и выясняем, что им нравится играть с носками, — ну вот и продаем им носки. Я больше не желаю этим заниматься. Меня правда, ну правда от этого воротит.

Я сжигаю свои эскизы в ванне.



— Вид у тебя получше, — говорит Бен, придя чуть позже с ужином.

— Спасибо, — говорю я с бесцветной улыбкой.

— Завтра у нас экскурсия, — сообщает он, когда мы заканчиваем есть.

Я ставлю свой поднос на стол.

— Экскурсия? Куда?

— В Тотнес. Тебе стоит поехать, если будешь в форме. Можем там пополдничать. Нам всем выдают прибамбасы для мореплавания… Парусиновые туфли, шляпы смешные. Всю эту муть.

Я еще раз улыбаюсь, еще бесцветней.

— Что такое? — спрашивает Бен.

Ничего не могу поделать. Начинаю реветь.

— Алиса?

— Я скучаю по дедушке, — говорю. — И по бабушке…

Я бессвязно лепечу, пока он ищет для меня салфетки. Сомневаюсь, что в моих словах есть хоть капля смысла. Я говорю, что не думаю, будто старики гордились бы моей работой, что не знаю, кто я такая и куда катится моя жизнь, и что вот уже в третий раз я их подвела. Наверное, моя истерика как-то связана с тем, что я не курю, или со снадобьем, или даже с тем, что у меня скоро месячные. Но я по правде так чувствую, и чувства выплескиваются наружу, потому что мои защитные барьеры рухнули.

— Все хорошо, — говорит Бен, гладя мою руку. — Все хорошо.

Когда я прекращаю реветь, мы ложимся вместе на кровать и смотрим в потолок.

— Я ухожу из «Попс», — наконец говорю я.

Бен минуту молчит, потом привстает, опершись на локоть, и нахмуривается:

— Почему?

— Я просто больше во все это не верю, — говорю я серьезно.

Он начинает смеяться:

— Алиса… черт побери. Да никто в это не верит. Ты не должна уходить.

— Нет. Должна.

— Но…

Я не желаю слушать никаких доводов. Мое решение твердо.

Вскоре Бен исчезает — нужно отнести подносы, — и я опять одна. Он отсутствует дольше, чем я ожидала, и я быстро засыпаю: мне снится луна.

Глава двадцать седьмая

В Тотнес мы едем на машине Эстер. Таков план. Остальные берут такси. Кое-кто едет не в Тотнес, а в Ньютон-Эббот, Плимут или Эксетер. Тотнес. Красивое название.

Натянув шмотки, захожу в ванную; странное ощущение — примерно так бывает, когда, словно робот, залезаешь в машину, умывшись, одевшись, вскочив по будильнику, который по ошибке поставила на три утра, или проснувшись оттого, что мозг не желает отключаться. Несколько дней я только и делала, что валялась в постели в пижаме. Вот отчего сейчас мне так не по себе. Впрочем, сегодня мне сильно полегчало. Мне почему-то кажется, что все поменялось. Не только эмоционально — буквально тоже. Я целую вечность не могла вылезти из кровати: вдруг поняла, какие все-таки мягкие простыни, не отпускают. Потом, одеваясь, я то и дело останавливалась: уж больно интересной была на ощупь каждая ткань. Потертый хлопок трусиков, мягкая пушистость майки, салфеточная тонкость топика и теплая шерстистость синего кардигана. При ходьбе юбка хитро шевелится, никогда раньше не замечала. Когда она касается коленок, ощущение такое, будто их лижет кошка. Ох, кошки: Атари, скоро я с тобой увижусь.

Значит так, план. Есть ли у меня план? Что ж, есть. Я приняла решение неожиданно, спонтанно и эмоционально, и все же мое будущее на удивление хорошо спланировано. Завтра я позанимаюсь с остальными мореплаванием, а в воскресенье поеду домой. Скажусь больной и объясню, что Жорж посоветовал мне выйти из проекта. Потом напишу заявление об отставке. Мы с моим старым редактором по-прежнему хорошие друзья; попробую вернуть себе кроссворды, а может, предложу вести рубрику типа «Детской Мозговой Мясорубки», хотя это смахивает на название фильма ужасов. Приберусь в доме, вычешу кота, буду свежая и бодрая, приглашу Рэйчел на ужин. Буду снова помогать ей в зоопарке. Продам свои «попсовские» акции и отправлюсь путешествовать — есть места, где я давно хочу побывать. Отопру старый пыльный комод в спальне и достану «Манускрипт Войнича». Смогу отчитаться перед дедушкой, когда мы встретимся в моем персональном загробном царстве. Много ли я смогу рассказать маме? Наверное, нет. Интересно, а папа тоже где-нибудь там, наверху, или еще тут, на Земле? Пожалуй, это не имеет значения, и, пожалуй, мне наплевать. По пропавшим без вести отцам вроде как полагается скучать и скорбеть, но я эти сопли не больно-то распускала. Он бросил меня девятилетней ради какого-то призрачного сокровища. К десяти я его уже забыла. Встреться мы снова, может, я спрошу его: почему? — но, думаю, мне будет без разницы, что он ответит.

Даже волосы у меня сегодня другие — как у ребенка, мягкие и нежные. А ну-ка, Алиса, через минуту Бен придет. Надеваю контактные линзы, и даже то, как предметы резко встают на свои места, кажется необычным, словно я каждый божий день так не делаю. Думаю: у меня новые глаза. А может, у меня сегодня и вправду новые глаза. Плещу в лицо душистой водой из цветов апельсинного дерева, потом чуточку тонированного увлажняющего крема, слегка мажу губы гигиенической помадой и чуть подкрашиваю ресницы тушью с запахом роз. Крем для рук, который прислали со снадобьями, прохладный и бархатистый, и я втираю его в кожу просто ради запаха и приятного тактильного ощущения. Жду не дождусь вдохнуть свежего воздуха; увидеть что-то вне стен «Цитадели Попс».

Пару минут спустя в дверь стучат. Открыв, я вижу Бена — он держит маленький белый сверток, обмотанный клейкой лентой. Размером с обычную книжку.

— Вот, — говорит он. — Лежало под дверью. Наверное, это тебе.

— Спасибо, — говорю я, быстро забрав посылку. Наконец-то мой корреспондент? Должно быть, так. Бросаю сверток в холщовую сумку, где он неуклюже ложится поверх никотиновой жвачки, пачки табака (по которому я тоскую неописуемо), кошелька, снадобий, маленькой записной книжицы, карандаша, авторучки и моего «аварийного комплекта». При мысли о нем мне становится больно. Теперь я никогда не представлю на презентации свои эскизы. У меня никогда не получится научить тысячи детишек выживанию в глуши. С другой стороны, если мне захочется, я могу написать приличную книжку о методах выживания. Фактически, книжку можно написать про что угодно. А может, я превращу свои исследования в бесплатный веб-сайт для детей.

— Ты уверена, что нормально сможешь с нами поехать? — спрашивает Бен.

— Что? О да. Конечно. Пожалуй, я просто не буду шибко много гулять.

Он улыбается:

— Я так рад, что тебе лучше.

Я улыбаюсь в ответ:

— Я тоже рада. Конечно, ты понимаешь, что это значит?

— Что?

— Готовься: чуть позже на тебя набросятся. Больше не скажу ни слова.

— Набросятся? Приятная новость.

— А уж приятно-то будет…

Я ухмыляюсь, а он притискивает меня к двери и страстно целует. Даже это ощущение острее, чем обычно. А каково будет потрахаться в моем нынешнем состоянии? Я почти хочу послать к черту экскурсию и весь день выяснять это с Беном. Но, опять-таки, на этой неделе я уже достаточно повалялась в постели. Ладно, позже. Если предвкушать это дело весь день, может, получится даже лучше.

Вдруг он так сжимает меня в объятиях, словно я сейчас сяду в поезд и уеду на войну.

— Бен? — говорю я, чуть отстранившись, чтобы взглянуть на него. — Что такое?

— Ничего. Я собираюсь… Нет. Просто… я буду скучать по тебе. Вот и все. — Он мрачнеет. — И я хотел…

— Что?

Он отводит взгляд.

— Это. Я хотел, чтобы это не кончалось.

— Это?..

— Господи боже, Алиса. У нас с тобой.

— Ну, а зачем ему кончаться? — говорю я.

— А ты захочешь продолжения? Даже когда уедешь и забудешь все это?

— В первые же выходные, как сам отсюда выберешься, буду ждать тебя в гости. Как тебе? Я даже ужин сготовлю.

Теперь глаза его сверкают.

— Как тебе? — улыбается он. — В ближайшие выходные я пошлю это захолустье к чертям собачьим, сяду на поезд и прикачу к тебе, что бы ни случилось. Симпатично?

— Очаровательно, — говорю я.

— Прекрасно.



Машину Эстер водит диковато. Будто для нее это непрерывное сафари. Однако гонит не быстрее тридцати пяти в час, что хорошо, поскольку она, похоже, никогда не смотрит на дорогу.

— Зайчик-побегайчик, — говорит она; мы едем по вересковой пустоши. — О, смотрите — косматая корова! Зловещий лес. Ведьмин домик…

Вскоре я подхватываю игру.

— Маленькая паровая железная дорога, — говорю я, будто мы отмечаем галочками пункты списка. — О! Еще коровы. Правда, эти какие-то несчастные…

Когда мы подъезжаем к Тотнесу, Бен восклицает:

— Эстер, земляне!

— Заткнись, Бен, — говорит она.

На въезде в город я мельком вижу замок, круглый и серый — потом мы сворачиваем и вкатываем на полупустую автостоянку. Мне ужасно охота узнать, как все это выглядит с воздуха. Может, пока я здесь, найду открытку.

Эстер объясняет планировку Тотнеса.

— Это, по сути, одна длинная дорога на холме, — говорит она. — На вершине городка больше интересных магазинов, но лучшая лавка здоровой пищи — у подножия. Э-э…

— А музей тут есть? — спрашиваю я. Такая уж у меня курьезная привычка. Приехав в новое место, я просто обязана сходить в музей.

— Да, — отвечает Эстер. — На вершине. Ну, где-то три четверти дороги наверх.

Мы паркуемся и выходим из машины.

— Ну, и?.. — говорит Бен. — Я лично топаю в ту замечательную лавку здоровой пищи, а потом отправляюсь искать какие-нибудь веганские парусиновые туфли. Алиса?

— Не улыбается мне спускаться с такого здоровенного холма, а потом подниматься обратно. — Я пожимаю плечами. — Лучше тут поброжу или загляну в музей. Может, разбежимся и срастемся к ланчу?

— Точно, — кивает Бен. — Может, послать тебе эсэмэску, когда закончу?

— У меня нет мобильника, — говорю я.

— Как ты так живешь? — удивляется Эстер.

Я еще раз пожимаю плечами:

— Я их не люблю.

— А у тебя, Эстер, какие планы? — спрашивает Бен.

— Я встречаюсь с Хлои у подножия, — отвечает она, слегка нахмурившись. — У нас с ней ланч.

— Может, просто встретимся где-нибудь тут, наверху? — говорю я Бену.

— Да, о\'кей, — говорит он. — Скажем… в час у музея?

— Клево, — говорю я.



Я поднимаюсь к главной улице, миную два паба и киоск, торгующий рыбой с жареной картошкой. Перехожу дорогу и словно оказываюсь в другом измерении. О таких местах я читала в книжках. Улочка крохотная, по обеим сторонам толпятся ветхие на вид домики. Миную лавку, где продаются индийская одежда и трубчатые колокольчики, магазин здоровой пищи, лавку товаров из органического хлопка (с чудесным, мягким на вид коричневым одеялом в витрине), «Оксфем», одежный салон «Фэйртрейд». Останавливаюсь возле сэконд-хенда, торгующего музыкой и книгами, захожу. Мне нужно спросить, как дойти до музея, плюс в подобные лавчонки меня как магнитом тянет. С острой болью вспоминаю, как дедушка постоянно останавливался у таких магазинчиков, заходил и искал старые травники или оккультные книги, всякий раз надеясь увидеть репродукцию картинки или какую-то цитату из «Манускрипта Войнича». Сам сэконд-хенд большой и просторный, хотя почти все в нем бурое и пыльное. Старые кассеты, барабаны, тамбурины, грампластинки, комиксы, книжки, «ловушки для снов», маракасы. Женщина, с виду азиатка, что-то горячо объясняет темноволосой девушке, играющей чарующую мелодию на красной акустической гитаре. Потом женщина смеется, и девушка тоже. Я хожу по залу, рассматривая старые книги, вспоминая, как однажды в такой вот лавчонке купила трехтомный «Синтетический репертуар». За него просили только пятерку, но я заставила продавца принять двадцать фунтов. Лавчонка была связана с благотворительностью, и я не могла их так внаглую грабить. На самом деле репертуар стоил больше сотни.

Спросив, где музей (за углом и вниз по склону), я ухожу. Посылка в сумке стучит мне в бок: открой меня, открой меня. Но я не могу ее открыть, пока не присяду в каком-нибудь относительно уединенном месте. Может, в тихом кафе? Шагаю дальше. Нормальный с виду магазин товаров для пешего туризма и фотоателье приютились между лавкой «этичной» обуви, маленьким «органическим» супермаркетом и огромной, раздувшейся от важности кофейней — ее фасад занимает весь огромный угол здания. Это место мне не нравится, но тут я вижу знак, указывающий на маленький переулок. Стрелка и одно слово: «Кафе».

Я чуть не прохожу мимо двери. Такая крохотная. Внутри деревянный пол и несколько столиков, симпатичные растения в горшках и пианино в дальнем правом углу. Тут почти никого нет, так что я занимаю столик в самом конце зала. Чего бы заказать? Несколько последних дней я ела веганскую пищу и ощущаю настоятельную потребность продолжать эксперимент. Не наскучит ли? Не зачахну ли? Только время покажет. Заказываю черный кофе и тост из зерновой пшеницы, с мармеладом, без масла. Потом достаю из сумки посылку.

Белый пухлый конверт, запечатанный прозрачным «селлотейпом». Мое имя чернильными заглавными буквами. Тот, кто это отправил, хитроумно — или случайно — заклеил надпись пленкой. Когда я ее отдираю, синие буквы тут же исчезают. По крайней мере, я знаю: никто посылку не вскрывал. Отлепив клапан, я достаю содержимое. Маленькая книжка, я узнала бы ее даже во сне. Я роняю ее на стол, руки мои трясутся. Это «Женщина на обрыве времени», издание «Уименз Пресс» 1979 года. То же самое, что хранится у меня дома, то, которое мама оставила мне много лет назад. Разумеется, это не мой экземпляр: внутри нет дарственной надписи. Зато есть листок, аккуратно сложенный вдвое.

Кто-то подходит к моему столику и вертит головой — куда бы поставить мои кофе и тост. Я отодвигаю сумку с книжкой и невнятно бормочу слова благодарности. Руки трясутся по-прежнему. Может, рискнуть, покурить? Половину сигареты. Пожалуй, позже.

— А здесь можно курить? — спрашиваю я парня, когда он уже собирается уйти.

— Да, конечно. Я принесу вам пепельницу.

Я больше не голодна, но все равно быстро съедаю тост — зачем ему пропадать. Кофе крепкий, обжигает рот; я делаю еще три судорожных глотка, вытираю руки бумажной салфеткой и беру со стола книжку. Рядом появляется маленькая самодельная пепельница. Я скручиваю тонкую сигарету, прикуриваю и для пробы кашляю. Вроде ничего — вот только крышу чуть не снесло от внезапного прилива химикатов и никотина. Комната расплывается, потом снова собирается в фокус. Книжка. Открываю и достаю лист бумаги.

Тут, по крайней мере, я нахожу то, чего и ждала. Ряд чисел:


263, 18; 343, 9; 363, 97; 363, 98; 325, 27; 106, 120; 300, 52; 20, 7; 71, 40; 92, 18; 151, 60; 258, 6; 71, 40; 58, 38; 104, 5; 34, 143; 342, 18; 342, 19; 342,20.


Достаю записную книжку с карандашом и открываю 263-ю страницу. Восемнадцатое слово — «не». В смысле, «не»? Я уже листаю было на страницу 343, как вдруг дверца кафе грохает, и внутрь вваливается кучка «попсовцев»: Грейс, Киеран, Фрэнк, Джеймс и Вайолет. Черт. Быстро, пока они меня не заметили, сую книжку и листок бумаги в сумку и принимаюсь рисовать в записной книжке закорючки, будто всю дорогу только тем и занималась.

— Что ж, симпатичная маленькая забегаловка, — говорит Киеран, как обычно, громко, растягивая слова. — О, смотрите. Вон эта, как ее там…

— Алиса, — говорит Вайолет.

Сидеть в кафе одной всегда здорово, пока туда не войдет группа твоих знакомых. Теперь, раз уж они произнесли мое имя, придется мне поднять взгляд.

— Приветики, — говорю я.

— Как твое ничего? — говорит Киеран. — Тебя вся эта средневековщина так же прикалывает, как нас?

— Да, тут мило.

— Мы бы к тебе присоединились, но…

— Нет-нет, ничего страшного. Я все равно ухожу.

Залпом допиваю кофе и тушу сигарету. Расплачиваюсь у стойки и быстро сваливаю. Где бы уединиться, чтобы расшифровать послание? Вновь выхожу на главную улицу и сворачиваю влево, вниз по склону холма. Прохожу сквозь крохотный крытый парад лавок в средневекового вида домиках по одной стороне улицы; напротив шипит и гудит кишащий народом рынок. Вижу вдали «Бутс», вот только рядом с ним — никаких стендов в защиту прав животных, вообще ничего. Миную скучную книжную лавку со сверкающими корпоративными бестселлерами в витрине, и магазин этнической музыки. Эй, должно же быть подходящее место! Потом я вдруг натыкаюсь на маленький музей. Ну конечно. В легкой паранойе проверяю, нет ли за мной «хвоста» и ныряю внутрь. Гомон рыночных торговцев, голоса детей, шум машин и шорох продуктовых пакетов стихают, словно кто-то повернул выключатель. Я в прохладной тихой комнате с полированным деревянным полом и столом в дальнем углу. Я подхожу к нему, минуя рейки с футболками, на которых красуются изображения замка и музея, и стеллажи с книжками по местной истории и игрушками «на историческую тему»: марионетками и куклами, которые надо вырезать из картона, — «Попс» еще в 80-х прекратила выпускать такие штуки.

— Здравствуйте, — говорю я пожилой женщине за столом. — Один билет для взрослого, пожалуйста.

— Вы из Тотнеса?

— Нет, — отвечаю я, глядя на стопку буклетов, рекламирующих некоторые достопримечательности музея. На одной картинке показано, что музей раньше был домом купца. Внутри буклетов — информация о текущих выставках. Тут есть викторианская аптека, экспозиция исторических костюмов и — что это? — «Кабинет Чарлза Бэббиджа»? Это слишком дико. Откуда у них здесь кабинет Чарлза Бэббиджа? Он же в Лондоне работал, я точно помню. Именно из Лондона он руководил своей яростной кампанией против шарманщиков и уличных музыкантов. Я трясу головой, как обычно делаешь, стараясь стряхнуть наваждение, и смотрю еще раз. «Кабинет Чарльза Бэббиджа», черным по белому.

— С вас 1 фунт 60 пенсов, — говорит женщина.

Достаю мелочь.

— Меня интересует кабинет Чарльза Бэббиджа.

— О да, — кивает она. — Это на верхнем этаже. История вычислительных машин. Очень популярная экспозиция. Подниматься надо вон по той лестнице.

Деревянные ступеньки поскрипывают. Есть тут еще хоть кто-то, кроме меня? Судя по тишине, музей пуст. Миную один этаж, потом другой, перемещаясь, чудится мне, тем дальше назад во времени, чем выше в пространстве. Всюду темные углы и щели, и я вижу комнаты с наклонными полами, указатель на викторианскую аптеку, рукава и брючины исторических костюмов. Дойдя до верхнего этажа, я понимаю, что реально заворожена и чуть ли не напугана царящей здесь мертвой тишиной. Вот табличка: «Кабинет Чарлза Бэббиджа». Вхожу. И там, в углу комнаты, за рабочим столом сидит сам Чарлз Бэббидж.

— О господи! — взвизгиваю я, отпрыгивая назад.

Если он поднимет на меня взгляд, я сдохну на месте. Точно сдохну. Смотрю на него. Ничего не происходит. Приглядываюсь. Это модель в человеческий рост, усаженная за стол, как восковая фигура. Кто это придумал? Ничего страшнее в жизни не видела. Он такой… живой. Уверена: его пластиковые глаза провожают меня, пока я брожу по комнате, рассматривая изображения моделей Разностного Двигателя и эскизы Аналитического Двигателя (подлинники находятся в лондонских музеях). Оказывается, Бэббидж родился здесь, в Тотнесе, и в местной промзоне есть улица, названная в его честь. Я рассматриваю экспозицию, посвященную истории вычислительной техники, и фриз по мотивам биографии Бэббиджа. Под стеклянными колпаками красуются маленькие «Зэд-Экс Спектрумы» и микрокомпьютеры «Би-Би-Си»; на вид они почти такие же древние, как Разностный Двигатель.

На дальней стене кабинета — портрет Ады Лавлейс. Иду посмотреть. «Ада Лавлейс, дочь лорда Байрона», гласит надпись на табличке. Распечатка сообщает мне то, что я уже знаю, — ее мать не хотела, чтобы дочь была развращена поэзией, как отец, и поэтому отдала ее учиться математике и точным наукам. В 1843 году Ада вышла замуж за графа Лавлейса. Когда она перевела итальянские конспекты Бэббиджевых разработок нового Аналитического Двигателя, Бэббидж предложил ей добавить комментарии. Ее комментарии получились втрое длиннее оригинальной статьи. Ада и Чарлз продолжили переписку. Ада написала статью, опубликованную в 1843 году. В ней она предсказывала, что Аналитический Двигатель может быть использован для сочинения сложной музыки, рисования графики и вообще для всяких художественных и научных проектов. Ее предсказания сбылись. Она была героиней моей бабушки.

Никто сюда не придет, Алиса. Расслабься. Может, тут и расшифровать? А вдруг еще кому-то захочется посмотреть на Бэббиджа? Надо думать, если кто и появится, я услышу скрип ступенек. Я прикидываю, что у меня будет по крайней мере полторы минуты на отступление, и сажусь на пол под портрет Ады Лавлейс, скрестив ноги на твердом деревянном полу — сумка под боком, я готова, если придется, бросить свою затею.

Не. Это первое слово. О\'кей. Открываю страницу 343. Девятое слово — либо «уходи», либо «молча», в зависимости от того, посчитал ли мой корреспондент дефисную конструкцию («кое-как») за два слова или за одно. Не молча. Ну, это ерунда какая-то. Не уходи… Чтоб я сдохла. Да кто мне это прислал? Следующие пары чисел почти совпадают: 363, 97 и 363, 98. Два слова подряд. Открываю страницу 363 и считаю слова. 97-е — «дай», 98-е — «сдачи». Дай сдачи.

Ближайшие минут десять я сижу, считая слова, и у меня получается следующее: Не уходи дай сдачи сражайся с корпоративным врагом встретимся в твоей комнате сего дня вечером в восемь это война. Умереть не встать. Сперва я на миг инстинктивно отказываюсь понимать, что это на самом деле значит, и внезапно вспоминаю про Фрэнсиса Стивенсона и таинственный текст, с помощью которого он зашифровал свою карту сокровищ. Вспоминаю, как дедушка объяснял, что всегда нужно задумываться: в каких книгах найдутся нужные слова для твоего особого сообщения? Я смотрю на лексику письма. Сражайся, корпоративным, врагом, война. Ни одного из этих слов не найти в той книжке про девочку и коня, которую я послала. Я улыбаюсь, глядя на раздробленное слово «сегодня», написанное в письме через пробел. Как ни странно, иногда простое слово, вроде «сегодня», трудно отыскать даже в длинном тексте. «Женщина на обрыве времени» написана в прошедшем времени, а это значит, что слово, относящееся к настоящему, может найтись только в прямой речи.

Но, наверное, сейчас все это не важно. Я перечитываю послание, мысленно расставляя знаки препинания. Не уходи. Дай сдачи. Сражайся с корпоративным врагом. Встретимся в твоей комнате сегодня вечером в восемь. Это война. От кого это? Что происходит? И тут меня пронзает догадка. Я не думала, что враг существует. Потом поняла, что враг — это я. И решила дезертировать. А теперь — возможно ли это? — мне, видимо, предстоит узнать, что существует и другая сторона. Видимо, она должна существовать, раз есть враг. Мой мозг прокручивает пленку с событиями последней пары недель, точно дешифратор паролей, подставляющий одну букву за другой, чтобы увидеть, какая подходит. Я чуть ли не слышу чик — чик — чик — это лица, совпадения, встречи, фразы становятся на свои места. И я вдруг понимаю, что могу довольно точно предсказать, кто придет сегодня вечером в мою комнату. Ни дать не взять «Клудо».[109]

Раздается шум — словно мраморные шарики сыплются на бетон, — и клочок солнца в кабинете Бэббиджа исчезает, точно коврик, который кто-то просто сдернул со стены и свернул. Забавно, как сразу темно здесь стало без солнца. Я вздрагиваю. Да еще вдруг похолодало. Я встаю и иду к окну — глаза Бэббиджа, кажется, по-прежнему следят за мною. Градины, здоровенные, как кляпы, валятся с небес. Я стою в этой промозглой сумрачной тишине и наблюдаю, как люди снаружи ныряют в лавки и подъезды или спешно открывают прихваченные на всякий случай зонтики. Один мужчина бежит сломя голову по внезапно опустевшему тротуару, прикрыв голову пластиковым мешком из супермаркета. Из окна веет запахом мокрых листьев.

Измени мир. Неужели мама вновь совершила путешествие во времени? И нарушила какой-то космический закон, чтобы послать мне эту книжку с письмом? Верю ли я в совпадения? Верю ли в прозрения? Прекрати, Алиса. Град бьет по окну и земле снаружи, люди все так же, сгрудившись, толпятся в дверных проемах, глядя в небо. Помню, как-то раз я решила, что столкнулась с невероятным совпадением — я искала какое-то слово в энциклопедии. Обычно я целую вечность не могу найти нужную страницу, но однажды, только однажды, я взяла энциклопедию и тут же открыла ее, где надо. Удивительно, подумала я. А потом выяснила, что, раз всю жизнь постоянно пользовалась словарями и энциклопедиями, это рано или поздно должно было произойти. В энциклопедии, ну, скажем, тысяча страниц. Таким образом, ее открывая, ты с вероятностью в 1/1000 попадешь на страницу с нужным словом. Эти выкладки сильно искажаются из-за того, что люди не открывают энциклопедии наугад — они стремятся угодить как можно ближе к искомому слову. Если ищешь слово, начинающееся на «В», то не открываешь книгу с конца — нет, открываешь почти в начале — потому что, разумеется, именно там находятся слова на «В». Стало быть, вполне вероятно, что ты не однажды в жизни попадешь на верную страницу, особенно если часто пользуешься энциклопедиями (хотя, конечно, это может случиться в первый же раз, когда обратишься к одной из них).

Теория вероятностей — не забывайте! — также доказывает, что если собрать в одной комнате двадцать три человека, то с вероятностью 50 процентов у двоих окажется одинаковый день рождения. Вероятность — хитрая штука, интуитивно ее люди не понимают. Мы объявляем совпадениями события, не столь уж невероятные с математической точки зрения. Вспомним историю с Мэрилин вос Савант и «проблемой Монти-Холла». Конечно, больше шансов выиграть автомобиль, если вы перемените мнение и выберете другую дверь. С вероятностью в две третьих вы изначально ошиблись, так что вам определенно стоит передумать. Но когда Мэрилин вос Савант сказала об этом, даже Эрдёш пришел к мнению, что она не права. Но она была права. Мужчины-математики завалили ее гневными письмами, где говорили, что она ошибается, но она не ошиблась.

Итак, вы выбрали одну из трех дверей. Вам показали козла. Не передумать ли? Вы выбрали жизнь, в которой, как вам казалось, есть смысл. Но есть два других варианта. Один, допустим — козел. Второй — таинственное нечто. Не открыть ли таинственную дверь? Или вы выйдете из игры и (в метафорическом смысле) обвенчаетесь с козлом? В конце концов, что в нем такого плохого? Я бы вообще-то лучше выбрала козла, чем автомобиль. Зачем он мне, у меня уже есть автомобиль, а вот газонокосилки нет.

Или, скажем, перед вами две коробки. В коробке «А» — 1000 фунтов. В «Б» либо пусто, либо лежит миллион…

Я поднимаю сумку с пола.

— Как бы вы решили парадокс Ньюкомба? — шепчу я Чарлзу Бэббиджу. — Что бы вы выбрали?

Я улыбаюсь, поворачиваюсь и направляюсь к двери.

Возьмите коробку Б, говорит кто-то басом.

Бэббидж? Я оборачиваюсь, но манекен неподвижен и мертв. Мое сердце бьется, как рыба на крючке, я бегу, стуча каблуками, вниз по лестнице.

— О мой бог, — говорит женщина за столом, когда я проношусь мимо.

— Простите, — бросаю я на лету. — Я опаздываю…

Град прекратился, и люди снова слоняются туда-сюда, их туфли, кроссовки и сапоги бороздят грязную слякоть, между булыжниками блестят крохотные лужицы. Я смотрю на башенные часы, и вижу, что уже половина первого. Перейдя дорогу, я топаю назад к смешному маленькому параду лавчонок вдоль улочки, которая, как я только что заметила, называется Масляная Тропа. Одна из лавчонок — магазин здоровой пищи, и, нырнув туда, я покупаю большую бутылку настойки эхинацеи за счет «Попс». Народу довольно много, и я оказываюсь в очереди, где целую вечность стою, таращась на доску объявлений, утыканную визитными карточками. Персональные вояжи, Йога для здоровья, Рэйки, Индивид и духовность, Рефлексология, Цветотерапия, Психическое врачевание. Мастерская камлания, Юнгианская терапия, Консультации по психодинамике, Гипнотерапия, Роды под гипнозом, Мантры для беременных, Ци-гун, Лечение кристаллами… На каждой — номер мобильника, и на миг я вспоминаю визитные карточки проституток в лондонских телефонных будках. Наконец моя очередь подходит, и я расплачиваюсь за эхинацею.

Захожу рядом в забавный маленький универмаг. Тут пахнет кожей — запах сопровождает меня всю дорогу до скромного отдела женской одежды: сплошь струящиеся шарфы, парфюм и «рукодельные» индийские топики. Потом я прохожу через обувной отдел и поднимаюсь по лестнице. У входа на второй этаж (и я зашла сюда только потому, что увидела это в окно) — большая лошадка-качалка, а вокруг всякие традиционные игрушки. Я трогаю лошадкину гриву и вспоминаю, как хотела лошадку-качалку, когда мне было лет пять. Насчет всего остального в этом универмаге я не уверена, но здесь, наверху — вполне мило. Деревянные игрушки, строительные кубики, игрушки, которыми можно меняться, с которыми можно играть в «дочки-матери». Тут есть деревянные игрушечные поезда с рельсами, домашние животные и эльфийские костюмы. Никаких громких названий брендов, никаких пистолетов или электроники — всего лишь простые, прекрасно сделанные игрушки. Глажу шелковую поверхность жонглерских шаров. Смотрю на стеклянные шарики для игры в «марблз», эстафетные палочки и крикетные наборы для игры под крышей. И вижу то, что отчасти вдохновило меня на идею кубиков/фенечек, которую я никогда уже не разовью, — то, что продается во многих универмагах: рассыпные бусинки и нитки, с помощью которых можно выписать свое имя на бусах или браслете. Я улыбаюсь. Да, это мило.

Подхожу к другой витрине. О нет. Что-то до жути знакомое. Картонный стенд с неряшливыми, в стиле детской мазни одним пальцем, изображениями двух ребятишек. Желтая клякса с бурыми косичками и в красной шляпке. Рядом — бледно-зеленая размазня с желтыми космами, торчащими во все стороны. Милли и Бо, гласит надпись. Но я уже знаю Милли и Бо. На полках рядом со стендом — всякие товары для этих персонажей: форма пожарника для Милли, медсестринская одежда для Бо. Кукольный домик Милли и Бо, оборудованный солнечными панелями и силосозаготовительной машиной, весь из себя поощряющий обмен гендерными ролями. Хотя нигде не видно знакомого логотипа-лодочки, я знаю: «Милли и Бо» — бренд, принадлежащий «Попс».

Меня тошнит. Но почему? Разве плохо, что «Попс» производит и продает милые политкорректные игрушки? Разве плохо, что скромный универмаг торгует этой линией товаров наряду с неизвестными, некорпоративными брендами? Ну-у… Плохо то, что здесь нигде нет логотипа «Попс». Это все те же игры в зеркальный бренд. Это значит, родители будут покупать эти товары, оставаясь в неведении, что набивают карманы третьего по размерам производителя игрушек в мире. Плохо то, что все в отрасли знают: «Попс» украла идею у маленького кооператива из Шотландии, под названием «Дэйзи», — он не смог ни соперничать с «Попс» в маркетинге, ни подать иск. Плохо то, что «Попс» вообще наплевать, что она производит, — лишь бы продавалось. Я вскрываю пластиковый чехольчик с униформой медбрата и смотрю на ярлычок. Сделано в Китае. Наверное, кто-то лишился руки или ноги, чтобы детишки из среднего класса могли поэкспериментировать с тендерными ролями. Как очаровательно, что мы в этой стране запутались и желаем путаться дальше в тендерных вопросах, тогда как на многих зарубежных фабриках до сих пор невозможно образовать профсоюз и добиться справедливой зарплаты — будь ты мужчина, женщина или ребенок.

Дети, которые делают на заводах футбольные мячи, шьют для нас кроссовки, противопотные повязки и кошельки… они никогда не смогут играть с такими игрушками. Они их будут только делать. Я засовываю пальцы глубже в только что вскрытый чехольчик и нащупываю шов. А нащупав, безжалостно рву. И оставляю чехольчик открытым. Вот так вам. На этом наборе «Попс» не заработает ни пенса.

Я покидаю универмаг, вновь пересекаю улицу и иду к музею на встречу с Беном. Внутри приятно, по-дурацки приятно щекочет — такое ощущение прежде у меня было только раз, когда я отомстила учителю математики, который меня унизил. Я обошлась «Попс» в одну единицу товара. Сегодня я не причинила вреда ни одному живому существу. Это немного, но раньше я и того не делала.



Позже, когда мы едем обратно в Дартмур, почти полная луна зияет, словно дырка в сумрачно-синем небе.

— Летучие мыши, — говорит Эстер. — Смотрите.

Но я все гляжу на небо.

Однажды воскресным вечером, почти год назад, я поняла, что наконец отпускаю дедушкину тень с миром. Я возвращалась на машине из Кембриджа в Лондон, только что порвав с парнем по имени Пол, с которым встречалась несколько недель. С самого начала было ясно, что отношения ни во что не выльются. Во-первых, из-за них мне постоянно приходилось ездить в Кембридж — город, где мне было неприятно находиться, город, намазанный маслом воспоминаний, как сдобные лепешки, что я ела в стариковском саду. Во-вторых, у меня имелась проблема: я была неспособна ничего почувствовать, вся онемела. Из-за этого мы с Рэйчел даже едва не поссорились.

Пол был художником/арт-директором — он приехал в Баттерси, чтобы подобрать реквизит для рекламного ролика, который он делал для одного из наших товаров (забыла, какого). Вторая пьяная посиделка после работы закончилась сексом на моей территории, после чего Пол сказал, что какое-то время не собирается возвращаться в Лондон, и попросил составить ему компанию в следующие выходные в Кембридже. Хотя разум мой все еще туманила утрата и я была вся на взводе из-за напряженной работы, уикенд вышел довольно забавный. С Полом в квартире жили три приятеля — все они выглядели одинаково и были из той породы парней, которым сам черт не брат. Я брала с собой прототип настольной игры, и мы все вместе в нее играли, вопя, будто старые-престарые знакомые. В то время мне лучше было в компании, чем одной, хотя радуга моих обычных настроений/эмоций/чувств у меня в голове смешалась в грязно-бурую лужу, и мне просто не хватало сил проникнуться к Полу хоть какими-то чувствами. На третьи выходные он сказал, что влюбился в меня. На четвертые я приехала туда и заявила, что это в последний раз. Я не могла ему объяснить, почему. Я просто сидела, выдавливая из себя клише и думая: ну вообще-то не такую уж и чушь я несу. Действительно, дело во мне, не в тебе. И я правда не знаю, почему.

Я никогда не возвращаюсь из Кембриджа по шоссе (втекающее в Лондон с севера), — всегда по проселочным дорогам, мимо изгородей, живописных местечек, а порой и диких животных. Была середина июля, дни еще не пошли на убыль. Я наконец сказала Полу свое последнее прости-прощай — часов в десять вечера — и погнала домой с ветерком, по-прежнему ко всему достаточно безразличная. Въезжая на крутой холм, с полями по обе стороны, я вдруг обратила внимание на узкую ленточку бледно-голубого света над горизонтом. Сперва я не поняла, что это такое. А потом до меня дошло, что это — последний кусочек неба, еще не залитый вовсю разгоревшимся закатом: нежно-голубой осколок дня, лишь изредка мелькавший сквозь деревья. Был миг, когда деревья отступили, и я увидела, как ленточка обняла весь горизонт: день умирал у меня на глазах, все было словно залито кровью. Потом в поле зрения вплыла изгородь, и вся эта пронзительная сцена просто исчезла.

Выше. Я поняла, что мне нужно заехать повыше. Вместо того чтобы выбрать обычный поворот вниз по склону, словно ведущий на дно очень глубокой чаши, я крутанула руль и помчалась наугад, лишь бы взять выше, лишь бы найти место, откуда видно умирающее небо. Я должна была его увидеть — все целиком. Почему-то больше ничто не имело значения, и я гнала как сумасшедшая, чтобы успеть на вершину холма, прежде чем ночь достигнет критической массы и погасит закат. Наконец я нашла идеальную смотровую точку: безлюдный, черный остов старой сгоревшей заправочной станции. Я вырубила фары, и тут же все изменилось. Теперь закат простирался передо мной во всю ширь горизонта: мили и мили пустого неба. За моей спиной уже опустилась ночь. Но я была здесь, выше всех, словно богиня-беглянка, подсматривающая в последнюю длинную щелочку дня — все еще голубую, как в полдень, но задавленную не просто оранжевым и красным, но серым, черным и фиолетовым: слившимися воедино кровоподтеками неба. Такого не нарисуешь. Не заснимешь на пленку. Ничего подобного я в жизни не видела. Это было небо, разорванное пополам и вывернутое наизнанку. Черные силуэты деревьев и домов казались выгоревшими руинами на фоне дикой мешанины красок. И тут до меня дошло, что я сижу в настоящей выгоревшей руине, заблудившаяся, одинокая, без единой родной души во всем мире. Я заплакала.

И все обрело смысл. Мир был прекрасен, даже если умирали любимые. По сути, если это небо — сродни смерти, тогда, пожалуй, она не так уж страшна. Был ли рай где-то там, за всеми этими красками? Это небо впервые заставило меня уверовать в рай. Уверовать в рай, духов и загробную жизнь — причем так, как мне и не снилось уверовать. То была не интеллектуальная вера, основанная на эмпирических доказательствах и рациональных аргументах. То было ощущение чуда, любви и огромного, бесконечного будущего. То было небо из сказок, и тогда я им поверила. Всем до одной. Если это — природа, тогда, пожалуй, природа права. Может быть, смерть так же естественна, как это небо. И вдруг я перестала нуждаться в своей бурой вуали. Во мне была только надежда, и тоска по дедушке словно истекла кровью вместе с останками неба, и тогда я осталась сидеть в полной тьме, с мокрым лицом, не в силах пошевелиться.

Глава двадцать восьмая

7:58, мозг работает на ста процентах вычислительной мощности, сердце гонит кровь по телу втрое быстрее обычного — такое у меня ощущение. Бен ушел. Я прибралась в комнате. Выкурила сигарету. Пригладила юбку и посмотрела в зеркало. Кого я там увидела? Двадцатидевятилетнюю женщину с косичками школьницы, блестящими губами и скромной тушью на ресницах. Кого еще? Одинокого ребенка? Запутавшегося взрослого? Кто я сегодня? Что это за война, на которую меня призывают? Хочу ли я вообще в ней участвовать? Выбери коробку Б. Даже дух Чарлза Бэббиджа, похоже, знает о жизни больше, чем я.

И снова мысли о войне. Я вспоминаю визитные карточки в магазине здоровой пищи. Я думаю обо всех миниатюрных войнах, в которых все мы непрерывно сражаемся. Мы воюем с целлюлитом, негативными эмоциями, вредными привычками или стрессом. Я думаю о том, что нынче мы можем купить наемных вояк всех сортов, чтобы они помогли нам в нашей войне с самими собой… терапевтов, маникюрш, парикмахеров, личных тренеров, учителей жизни. Но зачем все это? Чего мы добиваемся маленькими войнами? Да, это часть и моей жизни, и я тоже хочу быть худой и симпатичной, и чтобы надо мной не смеялись на улице, и не вопить во весь голос в метро от сумасшедшего стресса, но внезапно все это кажется мне довольно нелепым. Каждый раз, поступая так, мы стремимся ввязаться в войну еще масштабнее. Мы постоянно стараемся объединиться со своим врагом. Именно голос врага нашептывает вам в ухо, что у вас на кухне слишком грязно, а ванна не сверкает; что волосы недостаточно блестят, ноги недостаточно тонкие, записная книжка не лопается от адресов и телефонов, шмотки не поражают крутизной. Мои старики не были коллаборационистами. Так почему я с такой легкостью переметнулась на другую сторону? Наверное, потому, что никто не сказал мне: детка, а ведь идет война.

Гитлер попытался навязать всем нам свой сияющий, белокурый, чистенький, искрящийся мир, и мы воспротивились. Так почему, когда это делают «Макдоналдс», «Дисней», «Гэп», «Л\'Ореаль» и иже с ними, мы покорно говорим «о\'кей»? Гитлеру нужен был маркетинг, вот и все. Разумеется, его пропаганда для своего времени была великолепна, это все знают. Разве не гениальная идея — дать людям почувствовать, что они чему-то принадлежат, что их самоидентификация делает их особенными? Получи Гитлер в свое распоряжение отдел маркетинга двадцать первого века — смог бы он продать нацизм всему миру? А почему нет? Я так и вижу красивую, стройную женщину с длинными белокурыми волосами, мягко ступающую сквозь легкий бриз, и слоган: «Потому что я этого достойна». Я этого достойна. Я. Я достойна того, чтобы за меня умирали другие.



Стук в дверь. У меня перехватывает дыхание. Открывая, рассчитываю увидеть толпу народа (и Бена в том числе). Но за дверью только один человек. Хлои.

— Привет, — говорю я.

— Ты получила мое письмо?

— Да, — говорю я. А потом: — Я ждала тебя.

Она входит и садится.

— Ты знала, что это я?

Я улыбаюсь:

— Это же вроде ты всех одергиваешь, когда они болтают лишнее.

Она смеется:

— Да, это немного дико, что вся наша группа собралась здесь, при таких обстоятельствах. Надеюсь, все было не слишком очевидно. Может, ты просто очень наблюдательная. Наверняка — с твоим-то прошлым.

Я медленно моргаю.

— Ты знаешь о моем прошлом.

— Да.

На миг замолкаю; минорные нотки в голосе Хлои — словно воспоминание о пронзительной народной песне. Она тоже молчит. Будто ждет от меня дальнейших вопросов. А у меня их куча.

— Почему? — говорю я. — Кто ты такая? Что это за война? Я не…

Она кивает:

— Ты не понимаешь.

— Нет.

Я сижу на кровати, поджав под себя ноги. Хлои — на стуле. Она вздыхает, встает и идет к двери. Открывает, выглядывает наружу, потом закрывает и возвращается на место.

— Здесь не очень-то поговоришь, — замечает она. — Что тут в соседних комнатах?

— С той стороны кухня, — показываю я. — С той стороны только шкаф. Здесь вполне безопасно разговаривать. — Вдруг я вспоминаю, что в стенах провода. Паранойя, паранойя. И все же я встаю и включаю радио, достаточно громко. — Если тихо, все будет нормально.

С тех пор как Бен отыскал «Радио Сион», я радиоприемник не трогала. На миг мне становится не по себе: а вдруг этой станции не существует, и теперь мы услышим лишь статические разряды — но, включив его, я сразу слышу гитарный фидбэк, а потом женский голос. Слышу слова «Слитскэн» и «Лэйни». Идору,[110] думаю я.

Хлои мягко смеется.

— Я надеялась, что ты вот такая, — тихо говорит она. — Но мы просто не были уверены…

— Кто это «мы»? — спрашиваю я. — Вы — типа, анти-«попсовское» движение, об этом я догадалась. Но… Откуда вы знаете о моем прошлом? Зачем эти шифрованные записки?

— О\'кей. — Хлои оглядывается, потом снова нервно полуприсаживается на стул. — Это было трудно. Мы очень хотели тебя завербовать, но не знали, как. Вплоть до вчерашнего дня ты была для нас вроде как загадкой.

Я все еще не врубаюсь.

— Для кого для «нас»?

— Сейчас скажу. Я… Для меня это все внове, ну, по крайней мере, такой метод действий. Я подозреваю, ты многому могла бы меня научить. — Она смотрит на щебечущее радио. — Это что-то вроде парадокса, типа тех задачек, что мы решали на прошлой неделе. Мы решили, что хотим тебя завербовать, чтобы ты нам помогла, но не были уверены, что ты реально захочешь к нам присоединиться. Мы не можем себе позволить скомпрометировать тайну того, чем занимаемся, поэтому никак не могли спросить тебя прямо. Но, не спросив тебя прямо, мы бы ни за что не выяснили, захочешь ли ты нам помочь. — Она снова смеется. — Ладно, что-то я заговорила, как шпион из триллера. Только вчера, узнав, что ты собираешься уйти из «Попс», я набралась смелости послать тебе столь очевидное письмо. Но даже сейчас, когда я собираюсь выложить тебе всю правду, я нервничаю. Я собираюсь признаться: «Вот кто мы такие и вот чего добиваемся! С нами ты или нет?» — но я боюсь, что ты кому-нибудь разболтаешь.

— Кому? — говорю я.

Она поднимает брови:

— Жоржу?

— Жоржу? — Я тереблю косичку, но это делу не поможет. Черт. — Откуда…

— Откуда мы знаем про тебя и Жоржа? — Она смотрит на свои руки, слегка в замешательстве. — Хм-м-м. Ладно. Он послал одному своему другу электронку насчет тебя. Написал: «Что мне делать, если я влюбился в креативщицу? Должен ли я ее уволить, прежде чем делать какие-то шаги?» Потом еще что-то вроде «Разузнай для меня кое-что про нее». И назвал твое имя. Довольно глупо проворачивать такие дела по электронке, если ты важная шишка — это я про Жоржа. — Она смотрит на меня. — А ты слегка сердцеедка, а?

Мне становится дурно.

— А Бен знает?

— Нет.

— Вы ему не расскажете?

— Нет. Но мы были… да и до сих пор… озабочены твоей близостью к совету директоров «Попс». Нам казалось, вербовать тебя напрямую слишком рискованно. Надо было выяснить, вправду ли ты — Юная Мисс Корпорация.

— Значит… — О черт. Теперь все встает на свои места. — Вы послали Бена за мной шпионить?

Она смеется:

— Нет, Алиса. Мы послали Эстер. Что бы у вас там с Беном ни было, это совершенно естественно. — Опять смех. — Ну, насчет «естественно» не уверена — Бена я знаю, — но это ваше личное. Никто к тебе его не подсылал.

— Но Эстер? — Я-то думала, Эстер мой друг.

— Эстер вообще-то отказалась подыгрывать. Сказала, что не хочет жертвовать вашей дружбой. Она никогда не выполняет инструкций. Последний ее бзик — что она больше не хочет лгать… Сама не знаю, что мне с ней делать. В общем, я так поняла, у вас был разговор, в котором она расписала, как сильно ненавидит директоров «Попс». После этого она отказалась продолжать игру. Но мы по-прежнему не знали, где ты находишься на карте «Попс». В смысле… О господи Иисусе. Судя по твоему досье, ты — образцовая служащая.

Я задумываюсь, потом киваю:

— Да. Судя по досье, я такая и есть.

Хлои улыбается и слегка качает головой. Я замечаю, что у нее по-прежнему те сережки с коричневыми перьями, которые кажутся чуть ли не частью ее прически. Вряд ли перья настоящие. Интересно, из чего они.

— Ты ни разу никак не взбунтовалась, — говорит Хлои.

— Да?

Вспоминаю, что было сегодня днем; шов, рвущийся под пальцами. Я смотрю на Хлои. Интересно, что видит она, глядя на меня. Неужели просто образцовую служащую?

— Единственным ободряющим знаком было то, что ты никому не сказала о шифровках, — говорит она.

Тут уж улыбаюсь я:

— Это были на редкость странные шифровки.

Хлои улыбается в ответ и отбрасывает волосы за уши.

— Извини, — говорит она. — Я в этом деле неопытна.

— Зачем ты послала ту, где спрашивалось, счастлива ли я? Я так и не поняла.

— Я хотела войти с тобой в контакт, но боялась скомпрометировать нашу группу… Отправив первое сообщение, я должна была продолжать, чтобы связь не угасла, но не знала, что сказать. Я решила послать этот вопрос и посмотреть, не скажешь ли ты кому. Ты не против, если я закурю?

— Валяй, — говорю я и тянусь за сумкой. Достаю табак, бумажки и скручиваю себе. — Хлои?

Она поднимает голову:

— Да?

— Я не только никому не сказала про записки, я их все до одной сожгла, как и ключи, которыми пользовалась при дешифровке. Было дело, я хранила одну тайну больше двадцати лет. Может, просто расскажешь, что происходит? Смотри, сколько всего ты про меня знаешь. Если захочешь, можешь рассказать Бену про Жоржа. Можешь всем про Жоржа рассказать. Эй! Я мухлюю с командировочными. Можешь и это добавить.

— Мы все мухлюем, — говорит она, выпуская дым в сторону. — И ты же уходишь из компании, так что тебе, наверное, плевать, узнает ли кто-нибудь…

— Я не ухожу от Бена.

— Да. — Она нахмуривается. — Видимо, да.

Мне будто снова одиннадцать. Я предлагаю ей секрет «я целовалась с Жоржем» в обмен на эквивалентный — на то, что она собирается рассказать мне. Однако подозреваю, что ее тайна куда значительнее моей — и в этом вся штука. Будь я на ее месте, рассказала бы? Да ни за что.

— Слушай, — говорю я. — Если не хочешь рассказывать — не надо. Но раз ты за этим пришла, может, стоит просто взять и все выложить. Я правда никому не скажу, даже если буду с вами несогласна. Разве что… О\'кей, давай начистоту: если я решу, что то, что вы делаете, неправильно с моральной точки зрения — например, причиняет вред животным или детям, — тогда, наверное, я кому-нибудь расскажу. Но мне почему-то кажется, это не тот случай.

Она вздыхает:

— Да, наш случай совершенно противоположный. И ты сейчас сказала именно то, что надо…

Вот он, ключик к потайной дверце, думаю я.

Хлои тянется за пепельницей.

— Мы называемся «Анти-Корп», — говорит она, снова вздыхает, будто поняв, что вошла в невозвратную функцию, и продолжает тихо рассказывать, а по радио тем временем продолжают читать «Идору» под аккомпанемент Баха. — Мы — движение сопротивления, как ты, наверное, догадалась. Мы противостоим миру, в котором администраторы вроде Мака и иже с ними зарабатывают по много миллионов в год, тогда как люди, производящие для них товары, получают гроши, которых едва хватает на прокорм. Мы противостоим миру, где людей вроде нас нанимают, чтобы мы убеждали других покупать вещи, которые им не нужны.

Я улыбаюсь Хлои:

— Пока что со всем согласна.

— Особенно интересно действовать изнутри корпорации игрушек, — продолжает она. — Вся горькая ирония ситуации здесь намного очевиднее. Стоит задуматься о детстве, о том, что же оно такое, и понимаешь, что это сплошная ложь и противоречия. Мамочка или папочка сидят в своих кожаных сапогах и приговаривают: «Коровка му-му», пока ты рассматриваешь картинки миленьких буренок на зеленом лугу. Пару лет спустя, когда ты в «Макдоналдсе» выпрашиваешь у родителей свой «Хэппи Мил», ты никак не связываешь ее с «Коровкой му-му». «Коровка му-му» — одно, говяжий гамбургер — другое. Мы не всегда это осознаем, но наша работа — отделять друг от друга две эти идеи, чтобы можно было одновременно продавать книжки про «Коровку му-му» и «Хэппи Мил». Мы можем продавать «Приятелей Полосатика» счастливым детишкам из пригородов, которые уверены, что игрушки делает Дед Мороз, а не рабы из стран третьего мира. Мы продаем им пушистых животных, с которыми они могут обниматься в постели. Как дико, что источник утешения для западного ребенка — столь явный символ одиночества и депрессии. Мы можем продавать животных, покуда они понарошечные. И животных будут любить, покуда они остаются понарошечными. Мы продаем того сорта привязанность к вещам и сентиментальность, которые означают, что ребенок побежит в горящий дом спасать игрушечного зайца, но папочка не свернет на машине в сторону, если настоящий заяц выскочит на дорогу. Вот в чем реальная власть брендов, если задуматься. У одного зайца на заднице есть ярлык, у другого — нет. Люби зайца с ярлыком, и все скажут, что это нормально. Но рискни своей жизнью ради реального животного, и все заявят, что ты спятила.

Она тушит сигарету в пепельнице, а за ней и я. Вдруг обнаружив, что руки у меня ничем не заняты, я принимаюсь не глядя теребить кисточку на одеяле.

— После разговоров с Беном я много думала о животных и о том, что мы с ними делаем, — говорю я. — Не по себе становится, когда осмыслишь, что и почему мы потребляем.

— Очень многие из «Анти-Корп» постепенно переходят на сторону защитников прав животных, — говорит она. — Это как-то естественно происходит. Я лично больший акцент делаю на правах человека, хотя те и другие тесно связаны. У животного есть право жить в мире и покое, точно как и у человека. Я всегда считала, что люди страдают от двойного предательства, потому что их можно обмануть — это раз, — и их можно унизить или разочаровать, как и эксплуатировать — два. Но с другой стороны, некоторые возражают, что люди по крайней мере могут взять в руки оружие и противостоять угнетению, а животные — нет. Как бы то ни было, я считаю, что должна четко сказать, за что стоит «Анти-Корп» — а именно: за то, чтобы прекратить лгать и начать говорить правду.

Хлои откидывается на стуле, потом поджимает и скрещивает ноги. Я заметила, что, разговаривая, она почти не двигается, не жестикулирует. Она все делает медленно и плавно. Хлои продолжает:

— Все мы помним момент, когда впервые узнали, что Дед Мороз нереален, или что мясо — это плоть мертвых животных, или что мамочка и папочка занимались сексом, чтобы нас сделать, или что мы покупаем в магазине что-нибудь за 4 фунта 99 пенсов, а себестоимость этой вещи наверняка не больше пенни. — Она улыбается. — Знаешь, когда ты ребенок и вдруг про все это узнаешь… На время словно сходишь с ума. А потом вырастаешь и обнаруживаешь, что существует еще один уровень лжи, ускользавший от твоего внимания. Ты понимаешь, что если кто-то приглашает тебя домой выпить кофе, на самом деле от тебя ждут секса; что рекламный ролик, утверждающий, будто ты станешь красивой и стройной, если станешь пользоваться определенным шампунем, врет; что надпись «До смешного низкие цены» над входом в магазин не соответствует истине; что парень, присылающий тебе электронные письма, в которых говорит, что подарит тебе акции на несколько миллионов фунтов, просто обманщик; и что тебе нагло врут каждый раз, когда слышишь в рекламе, будто нечто можно получить за бесплатно. Ты просто говоришь себе: «Господи, меня опять надули», и рано или поздно к этому привыкаешь.

Я принимаюсь расплетать кисточку на одеяле, думая о лжи.

— Больше всего я люблю объявления о работе, в которых говорится: «Ничем не придется торговать», — замечаю я. — Приходишь на собеседование узнаешь, что да, ты не будешь продавать двойную лакировку, ты всего лишь будешь «назначать встречи», на которые ходит продавец.

— Точно! Стоит остановиться и посмотреть вокруг, — говорит Хлои, — и увидишь, что мы разукрасили свой мир ложью. Каждый рекламный щит, каждая магазинная витрина, каждая газета и журнал. Все понимают, что реклама — это форма «вранья», но преспокойно с этим знанием уживаются. И в конце концов начинаешь воспринимать это просто как своего рода игровой контракт. Рекламщик говорит тебе, что, приобретя определенную тачку, ты будешь казаться изощренной и сексуальной, или фривольной и веселой, и тогда ты покупаешь тачку, соответствующую твоему имиджу, прекрасно зная, что все твои друзья тоже видели эту рекламу, а значит, поймут «код» — воспримут машину как часть штрих-кода твоей самоидентификации. Многие люди получают настоящее удовольствие от этой стороны консьюмеризма, и… ну, пускай в моей личной Утопии ничего подобного не было бы, но до некоего предела это нормально… Беда в том, что, хотя порой все это вранье и веселит — ну, по крайней мере, некоторых, — культура, пропитанная ложью, дает возможность некоторым по-настоящему дурным людям делать ужасные вещи и лгать об этом так, что ни у кого не возникает вопросов. Производители спортивной одежды заявляют, что не имеют ничего общего с потогонными фабриками, и люди думают: «Ух ты, значит, я могу и дальше с чистой совестью покупать свои любимые кроссовки». Но это просто неправда. Все используют потогонные фабрики, но, поскольку те выступают субподрядчиками, никто не несет за них никакой ответственности. Я заметила, например: у каждого есть своя сказочная версия насчет того, как производится молоко. У меня есть один знакомый, так он уверен, что коровы, которых мы разводим для производства молока, никогда не беременеют. И еще один — он считает, что коровы продолжают производить молоко даже после того, как теленок вскормлен. Они не знают, что коров заставляют беременеть год за годом, а телят отбирают и убивают — те кричат, им ужасно больно, а мы крадем молоко, которое по-прежнему для них производится…

— Можешь не продолжать, — быстро говорю я. Меня тошнит. — Когда я все это выяснила, я отказалась от молока… просто подробности меня убивают. Это так ужасно… — Я вновь вспоминаю про игрушечных домашних животных. Разве удивительно, что люди считают, будто с животными на фермах не происходит ничего плохого, раз все вырастают с этими игрушками?

— Это очень похоже на то отношение, с которым сталкиваешься, разговаривая с людьми на улицах, — кивает Хлои. — Я понимаю. Конечно, никто не желает слышать о том, что делают с телятами. Никто не хочет ассоциировать слово «кричат» со своим молочным коктейлем или свиной отбивной. Вообще-то для меня это невыносимо. Я всегда чудовищно угрызаюсь из-за того, что расстраиваю людей. Веришь, нет, но я чуть ли не через силу рассказываю им эти вещи. Порой, когда люди узнают, что я не пью молоко, они говорят: «Но это так естественно, оно такое вкусное, и люди всегда пили и будут пить молоко…», и тогда я продолжаю: «Что ж, я могу сказать вам, как оно на самом деле производится», и в девяти случаях из десяти они машут руками и говорят: «Ну уж нет, спасибо». Никто не желает знать. Многие имеют смутное представление о том, что творится нечто ужасное, но решают не любопытствовать. Мы все выросли, каждый вечер видя в новостях по телику умирающих от голода детей. Мы превратились в поколение, которое не хочет видеть, которое переключает канал, которое закрывает глаза. Включаешь ящик, когда тебе, скажем, десять, и видишь ведущего детской программы — он показывает фотографии умирающих детей и спрашивает: «Ну, детки, и что же мы предпримем по этому поводу?» Кто способен такое стерпеть? Но, опять-таки, очень многие люди реально помогают, потому что видели эти фотографии… По сути, что я хочу сказать? Что большинство просто впадают в отчаянье оттого, что в мире столько страданий и боли. Они понимают, что во многом являются их причиной — они голосуют за правительства, устраивающие войны за нефть, или покупают одежду, сшитую в отвратительных условиях, или едят животных, умерших в страшных муках, — но они также знают, что, даже если не проголосуют, правительство все равно придет к власти, и даже если не купят эту одежду, кто-нибудь все равно это сделает. Бездействие почти логично.

Я вспоминаю те дни, когда главной новостью был голод в Эфиопии. Разумеется, я не видела этих репортажей по ТВ, но читала дедушкину газету. Я помню, как по этому поводу разделились мнения популярных детишек в школе. Половина принялась всюду ходить с формами для сбора пожертвований, а остальные только и делали, что рассказывали анекдоты про эфиопов. Можно ли превратить в анекдот то, что происходит так далеко от тебя? Не потому ли они так поступали? Я думаю о том, что сказала Хлои. Да, для одиночки в каком-то смысле логично ничего не делать. Я, например, почти всю жизнь только тем и занималась. Такое я раньше находила оправдание.

— Значит, ты пытаешься из разубедить? — спрашиваю я. — Разговариваешь с ними на улицах?

— Нет, — качает головой она. — Я уже много лет как перестала околачиваться на улицах.

— Но я думала… Разве не этим занимается «Анти-Корп», в какой-то форме?

— «Анти-Корп»? Боже мой, нет, — говорит она. — У «Анти-Корп» совершенно другой метод. Мы хотим обанкротить злоебучие корпорации. Вот чему посвящена вся наша деятельность. Дни уличных бесед с женщинами из среднего класса канули в прошлое. Я же говорю, идет война.

С ума сойти. У меня дух захватывает.

— Но… как?

Я смотрю на Хлои и понимаю, что глаза у меня сверкают от возбуждения.

Она снова убирает волосы за уши.

— Пока что ты согласна с нашими целями? — серьезно спрашивает она.

— Пожалуй, — отвечаю я. — Многое из того, что ты сказала… Я сама так думаю. Я вижу горькую иронию, особенно работая здесь. Хотя должна признать, что осознала многое лишь благодаря всем этим семинарам и мерзкой возне вокруг девушек-тинейджеров. Наверное, я и впрямь такая, как ты сказала. Я вроде как знала, но предпочитала закрыть глаза, потому что считала, будто ничего не могу сделать. Слушай, а ты не хочешь кофе?

Мне вдруг отчаянно захотелось кофе. Иначе мозги, чего доброго, не справятся.

— Я принесу, — говорит Хлои.

— Хорошо, спасибо.