Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

И он понял, что это действительно так – просто; сколько бы он ни кричал, сколько бы ни бился, как бы остро и мучительно ни сознавал ужас смерти, страдание и то, что он, человек, Анисимов, имеет свою единственную жизнь, имеет право не умирать, не страдать, жить, – из этого ничего не выйдет. И вдруг опять вынырнула старая мысль: «Меня расстреляют!..»

Было несколько мгновений пустоты и мертвого бессмыслия, а потом ярче и подробнее вырисовывалось в мозгу: «Меня расстреляют… что бы я ни делал, как бы ни просил, как бы ни корчился oт nrjaxa, как тот мастеровой, меня… поведут к куче шпал, станут целиться, так спокойно, как будто я не вижу этого и не умираю от страха».

И он почувствовал, что нижняя челюсть его начинает как-то странно прыгать, и все сильнее, сильнее… Анисимов сделал нечеловеческое усилие, чтобы удержать ее, но начал биться весь, дергаясь плечами, руками, головой, точно его трясла и била какая-то посторонняя, жестокая сила. Ему казалось, что это никогда не прекратится; но когда сразу опомнился и инстинктивно понял, что с ним был длинный период полного беспамятства, судорог уже не было, а тело только ныло и дрожало чуть заметной, неимоверно мелкой дрожью… Странно поразило его то, что за окном уже печально серело, как на осеннем рассвете. В комнате было все видно, и бледный свет слабо ложился на стены, на пол и на его белевшие руки. Одну секунду ему казалось, что все прошло, и он проснулся, но со страшной быстротой, точно откуда-то извне налетели и сознание неотвратимой действительности и того, что уже скоро, и снова то же, мучительное, как пытка, недоуменно и острая потребность скорее, как можно скорее что-то обдумать и сообразить… Быстро, мельком, точно отбрасывая прочь, со словами: «Не то… не то…» – Анисимов припомнил убитого машиниста, потом еще других, которые скатывались с баррикад и свертывались на окровавленном снегу, потом мастерового, потом черного, горбоносого человека и два короткие выстрела, сопровождаемые легким страдальческим вскриком, и внезапно увидел среди бледного и болезненного хаоса черную груду обледенелых шпал и острые колени, его колени, торчащие из сугроба. Да за что же все это?..

И ему, наконец, стало смешно. Анисимов в самом деле тихо и судорожно засмеялся, но сейчас же замолк. Короткий, дрожащий звук его смеха был слишком тихо-громок и странен в пустой, бледной предрассветной мгле… Опять начался стремительный ход мыслей: сколько раз он слышал, что людей казнят. Так. Значит, это совершенно возможно, и тут нет ничего непонятного. Это так просто. Их казнят, они страдают от боли и ужаса, но потом умирают, и страдания и ужас прекращаются, точно их и не было. Об этом можно было думать, но только с отвращением, и мысль об этом неприятно бередила мозг. Да, но там было все-таки понятно: эти люди, которых казнили, были люди особенные, злодеи. И это были, что самое главное, – не Анисимов.

«Нет, лучше не думать!» – бессильно подумал он… Ему вдруг стало холодно и захотелось есть… Тогда он в первый раз вспомнил о жене и детях и удивился, что до сих пор не вспоминал. И ему показалось, что, может быть, здесь и есть то, что необходимо себе уяснить прежде всего.

«Скорее надо думать… скорее надо думать…» – стал он торопить себя, беспокойно оглядываясь. Он еще не сознавал, что его болезненно остро мучило то, что небо становилось в окне все светлее и светлее.

«Надо написать жене…» – пришло ему в голову. Уже было достаточно светло у окна, и он это заметил. Чернильница на столе была, но чернила покрылись льдом. Анисимов заботливо подышал на них, проткнул пером и отнес чернильницу к окну.

На подоконник уже падал серый и холодный свет, в котором таким же серым и холодным пятном выделялось лицо Анисимова с взъерошенными клочьями волос и с черными тенями на скулах и под глазами. Писать было трудно, перо два раза выскакивало из окоченелых пальцев, и это будило в Анисимове острое, глубокое чувство жалости к себе.

Сначала ему казалось, что могут помешать, а нужно написать много, и потому надо торопиться. По временам он острым, быстрым взглядом посматривал в окно, где теперь неподвижно, спиной к окну стоял длинный серый солдат, облокотившийся на ружье. На серую спину его шинели уже падал явственный серый свет утра.

«Милая Саша» – написал Анисимов, с трудом, хотя и казалось светло, различая буквы, и не знал, что писать дальше. Ничего нельзя было выразить, потому что надо было выразить и то радостное чувство, которым он прожил эти десять дней, и тот хаос, огненный и кровавый, и смерть людей, и ужас его одинокой последней ночи, и то нелепое и безумное, что должно было совершиться с ним, и кучу черных шпал, и закоченевшие колени, торчащие из снега, и то, что он уже не увидит ее и детей, и свою беспомощность, и свою жалость к себе, и то горе, в котором ему хотелось ее обласкать и утешить, те слезы, которые стали наполнять его глаза, скатываться по щекам, исхудалым и холодным, и падать на клочок его последнего письма.

И это было невозможно, и ужас этой невозможности вызвал в нем невыразимую грусть.

– Господи, господи… Господи!.. За что же меня так мучают?.. Ну, за что? – зашептал он, хватаясь за свои всклокоченные волосы, и заплакал. И долго плакал, остановившимися глазами глядя в окно, в белое, далекое, безучастное небо.

Потом он приписал: «Прощай, Шурочка! Как-то вы проживете без меня? Не знаю, передадут ли тебе мое письмо. Я попрошу. Прощай же! Ты, Шурочка, не плачь, что ж делать! Не забывай меня и детям скажи, чтобы помнили. Не могу писать больше. Прощай еще раз».

Сверху на его мозг опускалось какое-то белое плотное облако, и он делал страшное усилие, чтобы не забыться.

К окну подошли несколько человек, гремя ружьями. Потом ушли, и новый часовой, постукивая прикладом, прошелся два раза мимо окна, искоса и как будто украдкой поглядывая на Анисимова. Бледно промелькнул его серый силуэт с торчащим тонким штыком.

Анисимов отошел в глубь комнаты, спрятал письмо за пазуху, лег на диван лицом к стене и крепко прижал к груди клочок бумаги. Ему казалось, что это письмо как-то еще связывает его с жизнью, с тем, что будет завтра, послезавтра и всегда, – когда его самого уже не будет нигде, – с женой, детьми, с тем, с чем он прожил всю свою долгую жизнь и с чем разделила его теперь навсегда пустая, холодная, мертвая черта. У него уже ничего не осталось, кроме этого письма, и ему хотелось излить на этот клочок бумаги всю свою оставшуюся жизнь – те страшные грусть и муку, которые одни еще напоминали ему, что жизнь не кончилась. Он крепко прижимал письмо к груди и плакал горькими, неслышными и никому не зримыми слезами.

А ноги его ныли, голова тихо кружилась, и беловатый туман поднимался с пола и окружал его голову. И так, прижимая к груди клочок бумаги и с мокрым от слез лицом, Анисимов заснул.

– Пожалуйста, не уезжай.

Бледный день осторожно и пытливо входил в комнату и смотрел в бледное, исхудавшее в один день до кости человеческое лицо, на котором застыли слезы и жалкое скорбное выражение.

V

Его расстреляли в восемь часов утра.

Она наклонилась, чтобы поцеловать его, но так заболели мышцы спины, что лицо ее скривилось.

Последние видения его сна с мгновенной быстротой слились с действительностью: ему приснилось, что он лезет по какому-то страшно узкому земляному коридору, лезет на животе, с трудом, и чем дальше, тем коридор становится уже, и лезть все труднее и труднее. Но он все-таки лезет и знает, что не лезть нельзя. Сзади земля осыпается с каждым шагом, и он чувствует, что там уже глухая стена. Он лезет, а чувство какого-то неведомого, грядущего неизбежного ужаса все сильнее и сильнее давит ему грудь. Ему уже трудно дышать, он хочет по крайней мере крикнуть, чтобы хоть криком рассеять этот невыносимый ужас, и вдруг видит перед собою, всего на сажень расстояния, приплюснутую серую голову с неподвижными узкими, зеленоватыми глазками, а за ней длинное скользкое тело, на котором блестит слабый подземный свет. «Это гремучая змея!»– с невообразимым ужасом кричит ему кто-то в уши, и он чувствует, как волосы тихо шевелятся на голове. Он судорожно пятится назад. Но сзади уже рыхлая, непроницаемая стена. Он в ужасе бьется в нее, взрывает ее ногами, царапает, бьет. Но она рыхла, безвольна и неодолима. Он старается зарыться в нее, не видеть, закрывает глаза, но уже слышит легкий, таинственный свист и видит, ясно видит сквозь закрытые веки, что приплюснутая голова с зеленоватыми глазками уже не лежит, а медленно-медленно скользит к нему по земле, и за ней противно струится длинное, скользкое, серое тело. В страшном последнем отчаянии он открывает глаза…

– Очень болит? – с участием спросил Бен. Иден кивнула.

Перед ним стоял высокий, худой офицер в серой шинели и, глядя ему прямо в глаза серыми, холодными зрачками, говорил:

– Я бы предложил тебе сделать массаж, но только, прикоснувшись к тебе, я потеряю голову.

– Ну, вставайте… господин А… нисимов. Пожалуйте! Анисимов быстро приподнялся на локте и острыми глазами пристально уставился в лицо офицеру. Потом вдруг засуетился и встал с деловым и серьезным видом.

– Коснись меня, Бен, пожалуйста.

– Разве уже пора? – торопливо спросил он. Офицер криво усмехнулся:

Он встал, закрыл дверь на замок и вернулся к постели.

– Н-да…

– Какая красивая, – прошептал он, проведя рукой по ночной рубашке. – Почему я раньше не замечал ее?

Анисимов засуетился еще больше и стал искать свою фуражку. Ее не было на диване, не было на столе. Анисимов бестолково и торопливо шарил вокруг, и ему было странно, мучительно неловко, что он задерживает. Руки у него дрожали, глаза бегали.

– А разве стоило надевать ее у тебя? Мы сразу раздевались.

– Ну, вы скоро? – сердито спросил офицер.

– Ну, мне кажется, нам придется снять ее, иначе я не смогу хорошо помассировать твои плечи, – сказал Бен.

– Сейчас… тут шапка…

Ей вдруг стало неловко при мысли, что придется предстать перед ним обнаженной. Но он, словно прочитав ее мысли, наклонился и выключил свет. Иден почувствовала, как наступившая темнота охватывает ее тело желанием. Бен помог ей снять рубашку и бросил ее на пол.

– Да все равно, можно и без шапки! – нетерпеливо возразил офицер.

– Ложись на живот, – скомандовал он.

Анисимов опять быстро взглянул ему в глаза и потупился.

Она послушно легла и ждала, пока он стаскивал с себя ботинки. Его первое теплое прикосновение вызвало слезы на ее глазах – так давно он не касался ее.

– Да, впрочем, все равно… – торопливо, как будто про себя, выговорил он в сторону. Воцарилось короткое молчание, и вдруг у офицера явственно задрожали губы.

– Расслабься, – попросил он.

Анисимов тихо повел глазами и встретился с странным, как будто чего-то не понимающим и растерянным взглядом. Но так же мгновенно лицо офицера резко изменилось.

Его руки мягко массировали плечи. Внезапно Бен замер, он почувствовал, как вздрагивает ее спина от сдерживаемых рыданий.

– Ну!.. – коротко и страшно грубо выкрикнул он, порывисто дернув головой к двери.

– Не плачь! Пожалуйста, не плачь!

Анисимов вздрогнул, судорожно покривился и, не глядя на офицера, шагнул вперед.

Он целовал ее спину, лицо. Бен привлек ее к себе, и она прижалась к нему.

– Я так боялась, что никогда не увижу тебя! Я не думала, что, способна так любить кого-нибудь. И я решила, что, вернувшись в Калифорнию, смогу забыть тебя. Мне было неплохо в Калифорнии, но это лето изменило все. Я стала другой. Я испытала все чувства: и хорошие и плохие. Они принадлежат мне, а не какому-нибудь вымышленному лицу.

Когда его вывели на платформу и кучка офицеров и солдат молча уставилась на него, Анисимов опять вздрогнул и поморщился болезненно, странно. Вид у него был больной и измученный, лицо серо, глаза ввалились, и волосы стояли торчком во все стороны.

Тот же офицер, который разбудил его, что-то сказал, и из рядов солдат вышли двенадцать человек и стали позади Анисимова. Тогда Анисимов растерянно улыбнулся, повел глазами кругом и сказал хрипло и невнятно:

Он поцеловал ее в плечо.

– Господин офицер… Офицер медленно обернулся:

– Ложись на спину, – сказал он.

– Что такое?

Она легла, и он начал умело массировать растянутые мышцы Иден. Боль была такой нестерпимой, что Иден вцепилась в простыню.

– Я не знаю… – с трудом заговорил Анисимов, все страдальчески и как будто конфузливо улыбаясь. – Может быть, можно все-таки письмо…

– Постарайся расслабиться, – настаивал Бен. Он был хорошим массажистом. Иден последовала его совету. Она закрыла глаза и почувствовала, как ее охватила приятная истома.

Один от стоявших рядом офицеров, толстый и черноусый, морщась, ответил:

Массаж был окончен. Но вдруг она заметила, как его рука соскользнула к бедру, лаская ноги, медленно приближаясь к заветной цели. Дыхание Иден участилось, она задыхалась от неистового желания, и, когда рука Бена коснулась ее сущности, она застонала. Её тело выгнулось навстречу ему, страстно желая близости с ним. Но он тянул время, дразнил ее, разжигая страсть легкими, нежными прикосновениями. Наконец он с силой проник в нее. Все поплыло перед глазами Иден. Но она вовремя вспомнила, что они не одни в доме и уткнулась в подушку, заглушив свой крик. Бен приник губами к ее шее. Его одежда терлась о бедра, живот и грудь Иден.

– Право… теперь уже… когда же теперь?

– Почему ты не раздеваешься? – спросила она. Иден перевернула его на спину и начала расстегивать рубашку.

– Я уже написал.

– Разве у меня было время? Ты так пристала ко мне со своими болячками.

– А. . Ну, так что же?

Даже в темноте Иден поняла, что он улыбается, и улыбнулась в ответ.

– Нельзя ли послать… по адресу?..

– А что у тебя болит, дорогой? – поинтересовалась она.

– Послать?.. Да… Иванов, возьми… – сердито и коротко ответил толстый офицер, и его короткая шея налилась кровью.

Бен взял ее лицо в ладони и наклонился к ней.

Из рядов выступил рябой белоусый ефрейтор. Анисимов засунул руку за пазуху и достал письмо, грязное и скомканное.

– У меня больше ничего не болит, – ответил он. Иден начала страстно покрывать поцелуями его шею, грудь, живот. Внезапно она подняла голову, кончики ее пальцев нежно поглаживали его живот.

– Пожалуйста… – тихо попросил он.

– Ты снился мне каждую ночь, – сообщила она ему.

И когда его уводили, он долго и грустно посмотрел на этот клочок белой бумаги, который ефрейтор Иванов тщательно засовывал за обшлаг своей серой шинели.

– Это были хорошие сны?

Его провели на маленькое кладбище, лежавшее в полуверсте от станции. Там было пусто и тихо; белели холмики могил и чернели кривые, покосившиеся кресты. Тонкие и печальные, стояли неподвижные березки с тоненькими, узорными веточками.

– Просто чудесные. Я не хотела просыпаться. Потом лукаво добавила.

– И в каждом сне я ласкала твой член языком.

Они шли недолго. Анисимов шел среди солдат один. Шел он так покорно, точно кто-то сильнее его крепко держал за локоть и вел, и у него не было сил не только сопротивляться, но даже думать о том, куда он идет. Ни воли, ни ясного, здорового разума в нем уже не было. Он смотрел вокруг яркими всевидящими, каждый пустяк отмечающими глазами, и в голове его странно мелькала мысль, что все это не страшно, что стоит только сохранить над собою волю и полное сознание каждой мельчайшей частицы мгновения, – и не будет ни страшно, ни больно, и все кончится просто и легко…

– Хм, – он нагнул ее голову к пенису.

«Выстрелят и убьют… только и всего. Что ж тут такого ужасного? Все очень просто и обыкновенно…»

– Что-то я не помню этого!

Но было мучительно именно то, что никак не удавалось все видеть и сознавать. Каждая мелочь: рыжий сапог солдата, шедшего впереди, синева на снежном горизонте, далеко в белом поле чернеющая точка, воробьи, слетевшие с дороги и обсыпавшие закачавшийся черный куст, белый свет, скрип снега под ногами, – все отчетливо резало глаза, но, в общем, ничего не получалось, и в мозгу была пустота, точно утеряна уже была какая-то самая главная общая связь, без которой все остальное было незначительно, мелко и мертво… Анисимов опустил голову и стал смотреть под ноги, на следы резиновых калош офицера, и смотрел так внимательно, точно от этого зависело все. Он поднял голову только тогда, когда его оставили одного.

– Я очень боялась, что у меня больше не будет возможности напомнить тебе об этом.

Было пусто и холодно. И ряд серых солдат, офицеров и направленные прямо в него ружья не прибавляли ничего к этим пустоте и холоду.

Щекой Иден чувствовала обжигающее прикосновение затвердевшего члена, и она взяла его в рот.

– О, Господи! – простонал Бен.

Анисимов посмотрел на солдат. Все они, поверх длинных дул, смотрели прямо на него, и он вдруг стал видеть только один этот ряд разноцветных, испуганных и непонятных глаз. Все остальное исчезло, и в эту короткую секунду, между командой и залпом, Анисимов подумал с мгновенной ясностью и отчетливостью: «Им не надо меня убивать, и мне не надо умирать… Всем страшно, что меня сейчас убьют, но меня убыот. Это оттого, что у меня нет такого слова, которым я мог бы показать им весь ужас и тоску этого…»

Он запустил руку в волосы Иден, все крепче прижимая ее голову к себе.

Тысячи огненных слов молниями избороздили его мозг; в невероятном усилии что-то сказать, Анисимов подался вперед и судорожно открыл рот.

– Да-а, фригидной тебя никак не назовешь! Спустя некоторое время они лежали, испытывая приятную расслабленность во всем теле.

Он видел еще мгновенный бледный огонь, но не слыхал залпа, а только почувствовал, как вскинул руками и ударился лицом о твердый снег, и еще понял, что все кончено и произошло что-то совершенно и навсегда непоправимое.

– Поедем ко мне, – предложил он.

Треск ружейных выстрелов мелкой дробью далеко отлетел в поле. Вздрогнули тоненькие березки, и ворона, сидевшая на дальнем кресте, взъерошив черные крылья, взлетела вверх и, точно падая, низко над снегом полетела прочь от людей.

– Хорошо. Но я должна вернуться домой до того, как встанет Кэсси.

Но Лу и Кайл обещали присмотреть за Кэсси.

Солдаты, опустив ружья и раскрыв посиневшие губы, бессмысленно смотрели на труп, и было тихо, пока легкая дрожь в носке левого сапога не прекратилась. Кровь быстро впитывалась в белый снег и на нем торопливо расплывалась в бесформенное розовое пятно. Перепачкавшись этой кровью, солдаты оттащили труп Анисимова к канаве и там зарыли.

– Поезжай. С ней все будет в порядке, – заверила Лу Иден.

Кровавое пятно забросали снегом, но оно опять просочилось. Долгая зима покрыла его снегами, но весною они стаяли, и побуревшее пятно снова появилось ненадолго, чтобы вместе с снегом, под радостными лучами яркого солнца, растаять и уйти в рыхлую живую землю.

Хотя час, проведенный Иден с Беном у нее дома оставил в ее душе неизгладимое впечатление, она поняла, что именно остаток ночи, проведенный в комнатушке Бена, поможет им вновь обрести друг друга, наметить планы на будущее.

– Ты все еще любишь Шарон? – задала она ему вопрос.

Они лежали в постели, накрывшись одеялом: в комнате был включен кондиционер.

– Нет. Я не испытываю к ней былых чувств и не намерен возрождать их. Хотя мне очень, очень жаль ее. Она действительно прошла через ад.

– Ты видел Сэма?

– О, да! – Тело Бена напряглось. – Мой несносный брат! Я считал его единственным человеком, на которого могу положиться. Родителей нет в живых, друзья приходят и уходят, жены меняются, а брат – навсегда.

Бен пересказал Иден свой разговор с братом. Ему было не стыдно признаться ей, что, ударив брата, он немного облегчил свою душу. Но Иден с трудом могла представить Бена, бьющего другого человека. Хотя разве не так поступил он с ней, когда она пришла к нему домой. Правда он не пустил в ход кулаки, но слова его били больнее.

– Я был так зол на Сэма, – продолжал Бен, – в какое-то мгновение я хотел убить его, но спустя минуту я захотел обнять его и сказать, что сделаю все, чтобы помочь ему. Но когда я представляю его с Блисс…

– Как прошла твоя встреча с ней? – поинтересовалась Иден.

– Потрясающе! Ты была права: она похудела и стала какой-то жалкой. Ты представляешь, она играет в куклы! – он засмеялся.

– Как приятно слышать твой смех!

Он привлек ее к себе, и его голос смягчился.

– Когда-нибудь Блисс все поймет. Она поймет, какую роковую ошибку совершила, приняв меня за Сэма. Судьбы стольких людей были сломаны: мы с Шарон разошлись, меня посадили в тюрьму, как я смогу уберечь ее от чувства вины?

– Ты найдешь способ, – успокоила она его. – Ты так заботлив, это очень трогает меня. Ты всегда ставишь интересы Блисс выше своих.

– Ты тоже ставишь интересы Кэсси выше своих. Разве ты уже не доказала это?

На минуту воцарилось молчание.

– Расскажи мне про Аннаполис, – попросила она. Он улыбнулся.

– Ты хочешь жить там или просто поехать туда?

– Я хочу жить там.

– Это чудесный город. Там есть все, кроме киностудии, но она не понадобится тебе, не так ли?

Иден засмеялась.

– Она мне понадобится, Бен!

Она была уже уверена в этом. Ей хотелось продолжать свою карьеру, и она призналась в этом Бену.

– Время от времени я буду уезжать, – сказала она, но я как-нибудь налажу здесь все.

– Мы наладим все, – поправил ее Бен.

Утром Иден сварила кофе, взяла дневник матери и прилегла рядом с Беном.

– Это последний дневник матери, – сказала она ему. Он заметил нетерпение в ее глазах.

– Читай вслух, – попросил он.

Человеческая волна

Негнущимися пальцами она открыла набухшую от влаги обложку и начала читать.

I

Можно было забыть, что через несколько часов город будет разгромлен пушками, что на тротуарах будут валяться окровавленные трупы, что жизнь приняла странные и тревожные формы, что судьба каждого человека висит на волоске, но нельзя было забыть, что на земле стоит теплый, весенний вечер, в потемневшем небе тихо зажигаются звезды, от газонов бульвара тянет густым, пряным запахом земли, с моря дует теплый, почти летний ветер и дышится так легко, как может дышаться только теплой, тихой и ясной весной.

ГЛАВА 48

И оттого самые страх и тревога принимали форму любопытного и бодрого оживления, а идя через городской сад и глядя вверх, где между черными веточками, отчетливо чеканящимися в воздушно-синем просторе, золотистыми искорками мигали звезды, студент Кончаев думал не о том, что будет завтра, не о взбунтовавшемся броненосце, серые трубы которого и в весеннем сумраке жутко чернели далеко на море, не о многоголосой толпе, из которой он только что вырвался и гул которой все еще стоял у него в ушах, а о том, что на свете есть радость и красота.

5 ноября 1957 г.

И в душе у него было такое чувство, точно где-то тут, вокруг него, во влажном, свежем и темно-прозрачном воздухе весеннего вечера невидимым хороводом обвиваются, улыбаясь и маня, милые, нежные девушки и гибкие, лукавые женщины сладострастных снов. Грудь дышала легко и глубоко, по телу распространилась какая-то мечтательно-сладкая истома, и хотелось чего-то сильного, красивого и страстного до восторга.

В пятницу к нам приходила подруга детства Сюзанны. Ей около пятидесяти лет. Я кормила Иден на кухне, когда вошла Сюзанна и попросила меня познакомить малышку с миссис такой-то. Я взяла девочку за руку и повела в гостиную, но стоило Иден увидеть незнакомую женщину, как она тут же спряталась за моей юбкой, и, сколько ее ни уговаривали, не хотела покидать своего укрытия.

«Хорошо, интересно жить!» – бессознательно чувствовал Кончаев.

– Такой трусихи я еще не видела, боится своей собственной тени, – пожала плечами женщина.

Ему захотелось сейчас же, никуда не заходя, пойти в тот знакомый переулок, где жила Зиночка Зек, потихоньку вызвать ее на темную улицу, рассказать ей что-то хорошее, задушевное и в сумраке близко смотреть на нежное, молодое, как весна, личико с большими, как будто радостно удивленными светлыми глазами и мягкими пушистыми волосами, что двумя недлинными косами перекинуты через гибкие плечи на невысокую молодую грудь.

Это был не первый раз, когда Иден вела себя подобным образом. Напугал ее и священник Кэйпер, и мать Сюзанны, которая заявила, что не встречала ребенка, так дичившегося людей.

Но Кончаев сейчас же вспомнил, что раньше надо разыскать доктора Лавренко и передать ему предложение комитета об организации летучего санитарного отряда.

Я виновата в этом. Разве может ребенок быть нормальным, если его воспитывает затворница, вроде меня. Ведь Иден не общается со своими ровесниками. Кроме меня, папы и Сюзанны она никого не видит. Папа находит малышку слишком бледной, а Сюзанна считает ее тихоней. Господи, что я делаю со своим ребенком?

Ему сделалось немного стыдно, что он чуть было не забыл о важном большом деле, но так было сильно в нем радостное, весеннее чувство, что и сам доктор, и летучий лазарет, и завтрашнее страшное и кровавое дело никак не укладывались в его мозгу и все казались ему короткими, мелкими, которые сейчас пройдут и исчезнут, и тогда можно будет делать самое важное и интересное: идти к Зиночке Зек, вызвать ее на темную, тихую и теплую улицу.



Сдвинув шапку на затылок, распахнув пальто и бессознательно, но радостно чувствуя себя сильным и красивым, Кончаев повернул за угол и сразу увидел желтые огни ресторана, где, как он отлично знал, всегда можно найти доктора Лавренко.

29 декабря 1957 г.

В ресторане было очень мало народу – все ушло на улицы, набережные и бульвары, и оттого ресторан казался по-праздничному прибранным, чистым, а открытые окна, от которых глаз отвык за зиму, придавали ему особенный, свежий и праздничный вид. Зато в бильярдной, несмотря на раскрытые окна, было по-обычному душно, накурено и шумно. Игроков было много, и их напряженные потные лица, со странным полубезумным огоньком в глазах, поразили Кончаева.

Кайл и Лу гостили у нас две недели. Но в этот раз все было так хорошо, как раньше. Если быть честной до конца, то все было ужасно, по крайней мере, я так думаю. Они приехали за два дня до Рождества, привезя, как обычно, кучу подарков для Иден. Кайлу не терпелось увидеться с дочкой. Но она отпрянула от него, когда он хотел обнять ее. Кайл так расстроился, что я почувствовала себя виноватой в случившемся.

«Вот уж ничто их не берет!» – со смешливым и чуть-чуть презрительным недоумением подумал он.

– В этом возрасте они все такие стеснительные, – успокоила его Лу.

Доктор играл за вторым бильярдом, и когда Кончаев его увидел, Лавренко, перегнув над ярко-зеленым сукном бильярда свое большое ленивое тело, уверенно и странно-ловко для такого большого неуклюжего человека целился в дальний шар, красиво маячивший на ровном зеленом поле.

А папа и Сюзанна подлили масла в огонь, заявив, что Иден ведет себя как дикарка, когда видит посторонних людей. Кайл промолчал, и я поняла, что он разозлился на меня.

«…Тра-тах!» – щелкнули шары и разбежались во все стороны торопливо и весело, как живые.

Я не заметила праздников, так я была поглощена наблюдением за Иден. К сожалению, я окончательно убедилась, какой замкнутой и пугливой девочкой она была. Она не отходила от меня ни на шаг. Она просила меня открыть ей подарки. Наконец, когда я открывала уже третий или четвертый подарок, Кайл не выдержал и сказал:

Кончаев сзади взял доктора за локоть.

– Кэт, перестань это делать за нее. Пусть она сама откроет.

– А, шо? – лениво спросил Лавренко, оборачиваясь. – А, это вы!

В его голосе был слышен такой упрек, что я с трудом сдержала слезы.

– Я, здравствуйте!.. Послушайте, доктор, вы скоро кончите?.. Мне с вами надо поговорить…

Вчера вечером я была на кухне, а Кайл и Лу сидели в гостиной. Они думали, что я поднялась наверх, поэтому завели разговор обо мне и Иден.

– Сейчас, – не поворачиваясь и не спуская глаз с повисшего над лузой шара, ответил Лавренко и пошел кругом бильярда.

– Каким чудом нам удалось вырастить ребенка здоровым. Но сейчас все идет насмарку, – сетовал Кайл.

– Четырнадцать в угол налево, – громко и отчетливо выкрикнул он, не обращая внимания на Кончаева, и с особой своеобразной грацией хорошего бильярдного игрока вперед и взад взмахнул кием.

– Ты преувеличиваешь, – пыталась его успокоить Лу.

Белый шарик, как белая молния, мгновенно мелькнул по зеленому полю и с характерным треском скрылся в лузе.

– Я не хочу, чтобы Иден стала такой, как Кэт.

– Партия, – торжественно провозгласил маркер и длинной машинкой загреб остальные шары к борту.

– Кэт по-своему счастлива. Кайл фыркнул.

Высокий черный армянин, партнер Лавренко, с досадой швырнул свой кий на сукно. Лавренко с минуту стоял, опершись кием на бильярд, и самодовольно глядел на армянина. Потом с сожалением глубоко вздохнул и, тихо положив кий, отошел к умывальнику.

– Свинья в свинарнике тоже счастлива.

– Ну, голубь мой, в чем дело? – мягким и ленивым голосом спросил он у Кончаева, старательно вытирая полотенцем пухлые, как у булочника, безволосые и белые руки.

Так он и сказал, слово в слово. Я никогда не забуду эти слова и не прощу их ему.

– У Иден очень болезненный вид – как смерть.

– Тут неудобно, – сдержанно и выразительно ответил Кончаев, искоса оглядываясь, – пойдемте лучше пройдемтесь.

Лавренко опять тяжело вздохнул, посмотрел на бильярд, которым уже завладели какие-то люди с сомнительными жадными физиономиями, и с усилием стал натягивать заворачивающееся пальто на свои круглые, как у пожилой толстой бабы, массивные плечи. Маркер подержал ему рукав.

– Анатолий Филиппович, время за кем прикажете? – спросил он, и по его почтительно фамильярному тону видно было, что доктор Лавренко тут свой человек.

– Ты хочешь взять ее с собой? – спросила Лу.

– За ними, за ними, Иван, – машинально, но почему-то очень грустно отозвался Лавренко.

У меня сердце упало. Мой ребенок! Я никогда не позволю им отнять моего ребенка!

Они медленно вышли на темную улицу, и сразу им в лица пахнуло свежестью, ветром и смешанным запахом сырости и тепла. Фонари не горели, и земля была черна, как тьма, но отовсюду во мраке слышались голоса и смутно виднелись живые тени.

– Я не могу так поступить с Кэт, – сказал Кайл, – к тому же, с нашими переездами мы только ухудшим дело.

Все было странно и необычно: и мрак, и закрытые окна магазинов, и громкие возбужденные голоса, и необычное таинственное движение невидимых, но чувствуемых вокруг людей. В этом было что-то лихорадочное, пугающее, но возбуждающее сердце к каким-то несознанным порывам. Как будто над городом пронеслось что-то свободное и, одним взмахом невидимого могучего крыла сметя всю привычную аккуратную жизнь с ее порядком, равномерным шумом и тусклыми огнями, открыло жизнь новую, загадочную, тревожную и бодрую, в которой было что-то похожее на предрассветную зыбь в море.

Лу вздохнула.

– Я не знаю, что еще предложить, Кайл.

Чем дальше углублялись во тьму улиц Лавренко и Кончаев, тем сильнее охватывало их радостное оживление. Вокруг в темноте двигались целые толпы, слышались голоса и смех, изредка то близко, то далеко вспыхивало и обрывалось начало песни. Было похоже на какой-то ночной праздник, и в темноте все люди казались одинаковы и одинаково радостны и бодры.

– Знаешь, Лу, я подумывал, может, я – мы – поживем здесь немного?

Кончаев, как молодая собака в поле, чутко поворачивал во все стороны голову.

Я страшно обрадовалась. Но наступившее молчание остудило мой пыл, и я поняла, что Лу плакала.

– А здорово, ей-богу! – вскрикнул он молодым восхищенным голосом.

– Не надо, не плачь, – неподдельная нежность в голосе Кайла была так хорошо знакома мне. – Ну, пожалуйста, Лу…

– Да!.. Надолго ли только?.. – тихо пробормотал Лавренко.

– Ты этого добивался? – в голосе Лу было столько боли.

– Ну, что ж?.. Все равно! – еще громче, еще моложе крикнул Кончаев, коротко и бесшабашно махнув рукой. – Важно то, что все почувствовали, что такое свободная жизнь, почувствовали, как с нею и все становятся лучше, общительнее, интереснее… Этого уж не забудут, а все остальное чепуха.

– Почему ты так говоришь! – Кайл почти кричал. – Иден моя дочь, я несу ответственность за нее, понимаешь, Лу! И я не позволю, чтобы она сгнила в этой проклятой пещере. В этой семье ненормальность передается по наследству, и когда-нибудь это должно прекратиться.

– Верр-но! – необычайно внушительно и так неожиданно близко, что Лавренко даже отшатнулся, прогремел из темноты громадный бас. – Р-руку, товарищ!..

– Кайл, ты забываешь о себе, о своей карьере, – повысила голос Лу. – Через год ты получишь степень доктора. Разве можно так все бросить на полпути?

Перед ними выросло несколько темных, как будто безличных силуэтов, и кто-то нашел и сжал руку Кончаева твердой шершавой ладонью.

– Но мы же не навсегда здесь поселимся. Мы поживем всего несколько месяцев. Иден – моя дочь, и я должен пожертвовать чем-нибудь для нее. Если я останусь – буду гулять с ней, водить куда-нибудь подальше от этой чертовой пещеры и дома. Неужели имеет значение, когда я получу ступень—через год или через пять лет?

– Свобода, а на все прочее начхать!.. Правильно я говорю, товарищ? – пробасил голос.

Наступило долгое молчание. Потом Лу сказала:

– Правильно, товарищ! – задушевно и ласково отозвался Кончаев.

– Мне кажется, я не смогу жить в этом доме. Атмосфера в нем такая гнетущая. К тому же, Сюзанна и твой отец презирают меня.

– Пущай завтра все помрем, а уж мы им покажем, – сказал еще чей-то голос, такой же молодой и задорный, как у Кончаева.

– Значит, не останешься?

– Да, да… – тяжело вздыхая, согласился Лавренко.

Лу заплакала. Когда Лу плачет, мне почему-то становится страшно, наверное, от того, что она излучает такую силу и надежность, что видеть ее слабой просто невыносимо.

Они разошлись, но у Кончаева еще долго сердце билось восторженно и на глазах выступали слезы.

Я решила положить конец их спору и, собравшись с духом, вошла в гостиную. Кайл и Лу опешили.

– Взять хоть одно это слово: «товарищ», – прерывисто говорил он, глядя перед собой в темноту широко раскрытыми, влажными глазами, – только в такое время люди чувствуют, что они действительно товарищи…

– Я слышала все, о чем вы тут говорили. Я не так слепа и глупа, как вы думаете. Я знаю, что образ жизни, который я веду, губит Иден. Я очень беспокоюсь за нее – я все-таки ее мать, хотя и плохая, и хочу, чтобы, вы помогли мне. Но сплетничать за моей спиной – не самый лучший способ решить проблему.

– По несчастию… – с тихой иронией подсказал Лавренко. – Впрочем, вся жизнь человеческая – несчастье, – прибавил он задумчиво.

Мгновение спустя Кайл сидел рядом со мной и держал меня за руку. Мне было тяжело слушать его извинения после сказанных им слов: «свинья в свинарнике».

– Ну, так что же вы мне скажете, голубь мой? – спросил он, когда они дошли до бульвара и остались одни среди еще черных прозрачных деревьев и запаха первой травы перед лицом далекого звездного неба. Днем отсюда было видно открытое, голубое море, на которое каждый день приходил подолгу смотреть Лавренко, но теперь было темно и только по тому, как низко, точно подвешенные над какой-то пустотой, блестели звезды, чувствовалось оно. Горизонта нельзя было отделить от черного неба, и все сливалось в одну воздушную безграничную пустоту. Далеко, далеко внизу слабо светились два неподвижные огонька, красный и зеленый.

– Я поживу здесь немного, – сказал Кайл.

– Вон видите, – оживленно и быстро сказал Кончаев, протягивая куда-то во мрак руку, – это, должно быть, на броненосце.

– Нет, уезжай, – твердо сказала я, хотя это мне стоило большого труда. Но как же посветлело лицо Лу! Она вытерла глаза тыльной стороной ладони.

По звуку его голоса можно было догадаться, как блестят у него глаза и горят щеки.

– У тебя карьера, жена, и вся жизнь впереди, – продолжала я. – Так что и думать об этом забудь.

Лавренко тяжело вздохнул в темноте. Лица его тоже не было видно, но чувствовалось, что оно тревожно и грустно.

– Я научу тебя водить машину, – предложила Лу. – Тогда ты сможешь брать машину у папы и навещать друзей.

– Что-то будет, что-то будет, голубь мой, – тихо и печально проговорил он.

– У меня нет друзей, – ответила я и внезапно почувствовала, как мне не хватает Мэтта.

– Ну, вас, кажется, это не очень беспокоит, – вспоминая бильярд, смешливо возразил Кончаев.

– Когда будет машина, появятся и друзья, – нашлась Лу.

Лавренко вздохнул еще глубже и промолчал.

– Ладно, – согласилась я.

– Так вот что, доктор, – заговорил Кончаев, беря его под толстую теплую руку, и, сразу меняя тон на серьезный и даже неестественно торжественный, передал Лавренко распоряжение комитета.

В конце концов, решила я, неужели я не смогу научиться водить машину. Это будет не так уж и трудно. Ради спокойствия Кайла и счастья Иден я готова на все.

Лавренко слушал молча, а когда Кончаев замолчал, опять тяжело вздохнул.

– По воскресеньям ты будешь ездить в церковь с Сюзанной, – нарисовал Кайл еще более радужную перспективу. Так легче найти свой круг общения.

Эти вздохи почему-то раздражали Кончаева.

Я вытаращила глаза. Это уж слишком! Ничего, я выдержу все.

– Да что вы все охаете, доктор? – досадливо спросил он, выпуская его руку.

– Хорошо, – пришлось согласиться мне, хотя не могла представить себя в роли прихожанки.

– Да что, голубь мой, – искренно и мягко ответил Лавренко. – Грустно все-таки…

– Весной не спускайся в пещеру, – диктовал свои условия Кайл. – Пиши дома.

– Что ж тут грустного?

– Согласна, – мое терпение было на исходе.

– Будут стрелять, народу перебьют много, а что из того? Для чего?

Я знала, что как только потемнеет, я пойду в пещеру. Но, чтобы сдержать обещание, я, по крайней мере, буду ходить туда реже.

– Как для чего? – вспыхивая, переспросил Кончаев. – Жертвы нужны для каждого большого дела. Без этого нельзя… За что? За общее дело, за свободу.

Так, втроем, мы скоординировали свои действия по спасению Иден, и я несу ответственность за выполнение поставленных целей.

– Для кого? – тихо спросил Лавренко.



Кончаев почувствовал, что доктор грустно улыбается во тьме.

5 января 1958 г.

– Для всех! – мгновенно раздражаясь молодым и пылким задором, ответил он.

Сегодня днем Лу учила меня водить машину. Меня поразило, что мне это так легко далось: я добилась хороших результатов.

– Ты прирожденный водитель, – похвалила Лу. Мы ездили в Колбрук и обратно, но, слава богу, не заходили в магазины.

– Нет, не для всех… – еще печальнее и тише возразил Лавренко. – Свобода будет для тех, кто останется в живых, кто в число жертв не попадет, голубь мой… А для тех, кто погибнет, будет уж не свобода, а только смерть… Те, которые принесут в жертву сотни жизней, будут видеть: для чего, за что, а те, которые умрут, умрут, голубь мой, так, ни за что, ибо для них все будет кончено, и кто же покажет им, за что они умерли… Да!.. Если бы можно было верить… Не говорю уже в будущую жизнь, а хоть в торжество своей идеи… Но люди живут уже тысячелетия, а посмотрите: не несчастнее ли они тех, что умерли еще в каменном веке? Кто знает?.. Эта радость, которую мы видим сейчас в людях, не есть радость победы, а только оживление борьбы и самообман. А если бы мы и победили, то кто же поручится, что и через тысячу лет, когда принципы нашей революции восторжествуют, люди будут на йоту счастливее… Да, голубь мой!.. С большим страданием и скорбью можно думать о борьбе, ибо ничего тут не поделаешь, но радоваться тут нечему. И ни один человек, совершенно спокойно, а не в состоянии аффекта, не согласится на роль жертвы, всякому хочется жить и пережить, и получить свободу именно и прежде всего для самого себя… У всякого есть надежда, что убьют не его… Оттого только и идут.

Кайл и Лу уезжают завтра. Сегодня вечером, когда я укладывала спать Иден, Кайл вошел в комнату. Он хотел прочитать девочке перед сном сказку. Мы втроем сидели на кроватке, на которой я спала, когда была маленькой. Все это время Кайл держал меня за руку. А Иден с такой любовью смотрела на него глазами, удивительно похожими на глаза отца. Кайл в конце концов покорил сердце девочки своими сказками, подарками и нежностью.

– Не все так думают, – пожал плечами Кончаев, почему-то не удерживая в мозгу все слова Лавренко и возражая только последним, – многие жертвуют совершенно сознательно… Да что! Я, например, вовсе не герой, но никогда об этом не думал. Ну, убьют… что ж из этого? Умирая, я буду сознавать, что погиб за общее дело, за огромное дело, в миллионы раз большее моей маленькой личной жизни.

Я всегда буду лелеять эти редкие моменты нашего единения.

– Это потому вы будете так сознавать, голубь мой, – ласково проговорил Лавренко, – что это общее, как вам кажется, дело есть прежде всего ваше дело. Вы хотите свободы, хотите, выражаясь грубо, поставить на своем, сделать революцию и освободить людей, и за это ставите свою жизнь на карту. Это так, и я это понимаю… Но мне кажется, что вы ставите революцию выше своей жизни только потому, что вы еще очень молоды душой и не успели сознать, какое единственное, ни с чем не сравнимое сокровище для вас – ваша жизнь.

Раз или два в год моя рука будет лежать в руке мужчины, которого я люблю, наш ребенок прижмется к его груди, а его голос… о, черт возьми! Я хочу больше, намного больше!



– А вы сознаете, – насмешливо вставил Кончаев, взглядывая на него сверху вниз и ничего не видя, кроме бледного, расплывчатого пятна.

8 апреля 1958 г.

– Я сознаю, – тихо ответил Лавренко. – Ведь все, что есть вокруг, существует только потому, что вы существуете… Это старая мысль, голубь мой, конечно… А только все-таки это правда… Как хорошо все, что вокруг нас… И море, и звезды, и ночь, и наше созерцание!.. Сколько на земле радости, жизни, солнца!.. Ведь мы только потому и бьемся так за свободу для всех, что жизнь так хороша и что много есть людей, которым не дают жить, отнимают у них всякую радость и преждевременно гонят, вколачивают, вмаривают их в могилу… Если бы жизнь для каждого человека не была так дорога, так чего ради стали бы мы так страдать, мучиться и бороться за нее для всех… Ну, гонят их в могилу, и пускай. Стоит ли из-за этого беспокоиться… Тогда не революционные, а самоубийственные идеи стали бы мы проповедовать… И самым великим человеком, истинным благодетелем человечества считался бы тот, кто выдумал бы рациональнейший безболезненный способ самоубийства… Оттого, что жизнь так светла сама по себе, оттого и чувство самопожертвования так светло… Жертвуется самое дорогое, самое светлое, самое незаменимое… Я, голубь мой, жизнь люблю, люблю солнце, милых девушек, молодость, воздух, счастье люблю!..

Я надавала обещаний Кайлу, но так и не выполнила их. Я пытаюсь ходить в церковь вместе с Сюзанной, но моя первая попытка потерпела полный крах. Едва очутившись в замкнутом пространстве и вдохнув спертый, пропитанный ладаном воздух, я почувствовала, что теряю сознание. В ушах стоял звон, и виски сжимало от боли. Мне становилось страшно. И мне пришлось выйти во время службы. Я вышла так тихо, как только могла, но это мне не удалось. Я больше никогда не пойду в церковь. Я не хочу, чтобы жители Колбрука припомнили Иден, каким посмешищем я себя выставила когда-то. Эта мысль очень пугала меня. Я слишком хорошо знаю, что значит быть дочерью женщины, имеющей славу «помешанной».

В его всегда ленивом голосе зазвенели и сорвались страстные и скорбные нотки.

Как мне защитить Иден от такой же участи?

«Вот… а сам только и делает, что на бильярде играет!» – удивленно мелькнуло в голове у Кончаева, и тихая задумчивость залегла у него в душе, точно кто-то задал ему глубокую и печальную загадку.

Не лучше дело обстоит с поездками на машине в Колбрук. Оказавшись на месте, я не знаю, что делать, не могу заставить себя войти в магазины. Как-то раз я все-таки отважилась сделать покупки в бакалейном, но когда стояла в очереди в кассу, внезапно у меня сильно закружилась голова, и я вышла из магазина, так ничего и не купив. Сюзанна вышла из себя, когда увидела меня с пустыми руками.

– Но вы, однако, предложение комитета принимаете все-таки? – озабоченно встряхнув головой, после долгого молчания спросил он.

Я меньше времени проводила в пещере, хотя, я уверена, Кайл все равно остался бы мною недоволен. Я пыталась создать домашнюю обстановку в пещере. Моя пишущая машинка находится в доме, поэтому в пещере я пишу от руки или размышляю. Иден очень изменилась. Произошло это благодаря дочке Сары Джейн Миллер, Мэгги, которая всего на несколько месяцев младше Иден. Девочки ходят друг к другу в гости. Мэгги настоящий бесенок, но с Иден они поладили. Слава богу, моя дочь из буки и дикарки превратилась в общительную девочку. Ее просто не узнаешь. Так что малышка Мэгги лучше справилась с моей задачей по перевоспитанию Иден.

Лавренко ответил не сразу.