Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джон Фаулз

Туча

О, вы должны носить свою руту иначе.[1]
Уже благородный день, юное лето, летящее ввысь, пронизанное обещаниями, утопающее в голубизне и зелени, разделили их на террасе при мельнице по солнцу и тени. Салли и Кэтрин распростерлись, будто на катафалках, по всей длине деревянных шезлонгов с оранжевыми матрасиками, какие видишь в Канне. В темных очках и бикини, вне пределов занятий остальных. Питер сидел за столом для завтраков в шортах, босой, напротив Пола и Аннабель Роджерсов в зонтичной тени. Трое детей на лужайке под террасой у края воды пытались ловить водомерок — на коленях хлопали ладошками по поверхности. Взвизги, перешептывания. Мимо пролетали чернильно-синие стрекозы; затем пропорхнула бабочка светло-сернистой желтизны. С того берега речки ты увидел бы неброско богатую буржуазную поляну солнечного света, яркие фигуры, ало-аквамариновый зонт, опоясанный (забавная trouvaille[2] на местной распродаже) словом «Мартини»; белая чугунная мебель, солнце на камне, нефритово-зеленая речка, более светлая зелень стен высоких ив и тополей. А ниже по течению стремительно смутный шум плотины и невидимая певчая птаха, насыщенная прихотливая неанглийская песенка.

Картина эта вызывала странное ощущение замкнутости, словно бы полотно художника в раме, возможно, Курбе… то есть вызывала бы, если бы костюмы восьми фигур и их расцветка не ступали — чего абсолютно урбанистический и синтетический век попросту не замечал — в резкий диссонанс с окружающим пейзажем. Таким густолиственным, таким струящимся… и тут невидимая в деревьях за мельницей иволга испустила переливистый посвист, одарив именно это сочетание зноя, воды и листвы еще и голосом, точно определяющим его чужеземность, легкий намек на субтропики — такого густолиственного, такого струящегося, с такой полнотой принадлежащего своему месту и этому времени года — Центральная Франция, конец мая. И сугубо английские голоса. Столько диссонансов, столько совсем иного, чем ты ожидал бы. Если, конечно, ты был бы там.

— Решения, решения, — прожурчал Пол благодушно, апостол Павел.

На что Питер, апостол Петр, улыбнулся, закинул руку за голову, подставляя волосатую грудь — угадайте, что у меня под шортами, — солнечным лучам.

— Сам виноват. Такой обед. Требуются сутки, чтобы прийти в себя.

— Но мы обещали детям, — сказала Аннабель.

— Честно говоря, Том не будет возражать и будет счастлив возиться здесь хоть до вечера.

Тут Аннабель опустила глаза.

— Боюсь, наши будут.

Пол указывает, что Питеру и Салли вовсе не обязательно…

— Нет, нет, ни в коем случае. — Питер неторопливо опускает руки, косо ухмыляется через стол. — Беличье колесо и прочее. Дайте нам, тупым рабам, волю, и мы впадаем в полную прострацию. — И затем: — Подобное требует подготовки. — И затем: — Подобное требует подготовки. — И затем: — Вы забыли, как живем мы, бедные работящие дурни.

Аннабель улыбается: до нее доходят слухи…

— Давайте, давайте, тыкайте носом. — Он сплеча взмахивает бело-розовой рукой в сторону реки, всего пейзажа. — Нет, честно. Есть же люди.

— Вы умрете со скуки.

— Как бы не так! Вот испробуйте меня. Нет серьезно. Сколько бы вы взяли теперь, Пол?

— Сорок? Под нажимом.

— Черт!

Внезапно Питер щелкает пальцами, выпрямляется, поворачивается к нему лицом. Низенький, усатый, сероглазый; уверенный в себе. Это ты знаешь, а подозреваешь, что еще и динамичный. Ему известно, что он известен как динамичный. Ушлый маленький макак, его клетка — время. Он ухмыляется. Выстреливает пальцем.

— К дьяволу чертову программу. Есть идея куда лучше. Уломаю бабулю купить это место под дом отдыха для измотанных продюсеров. А?

— Если сумеете это провернуть, забирайте за десять шиллингов.

Питер ребром подставляет под глаза раскрытую ладонь, читает воображаемое письмо:

— «Дорогой мистер Гамильтон, мы ожидаем вашего объяснения касательно пункта в Вашем последнем отчете о Ваших расходах, а именно: одна великолепно перестроенная и в целом божественная французская мельница, за каковую Вы указали необъяснимо высокую сумму в объеме пятидесяти новых пенсов. Как Вам известно, максимально допустимые расходы по этой графе для Вас ограничены сорока девятью пенсами в год, и ни при каких обстоятельствах…»

Вопль. К счастью.

— Папуся! Папуся! Тут змея!

Оба мужчины встают, загорающие женщины приподнимают головы. Аннабель отзывается спокойным предупреждением:

— Держитесь от нее подальше.

Салли, настораживая обвязанную косынкой голову, говорит:

— Но они же опасны?

Аннабель улыбается в тени зонта.

— Это просто ужи.

Салли встает и подходит к Питеру и Полу в углу террасы у баллюстрады с цепочкой гераней и агав в горшках над водой. Кэтрин снова вытягивается на шезлонге и отворачивает голову.

— Вон она! Вон там!

— Том, не подходи! — кричит Питер.

Старшая из девочек, Кандида, услужливо оттаскивает его от воды. Они видят, как змея, извиваясь, плывет вдоль каменистой кромки берега, ее головка поднимает мелкую рябь. Небольшая, меньше двух футов в длину.

— Бог мой, и правда змея!

— Они абсолютно безвредны.

Девушка Салли схватывает себя за локти и отворачивается.

— Они мне не нравятся.

— А мы все знаем, что стоит за этим.

Она оглядывается и показывает Питеру язык.

— А мне они все равно не нравятся.

Питер улыбается и чмокает воздух между ними; затем снова наклоняется рядом с Полом и смотрит вниз.

— Ну что ж. Вот и доказательство, что тут рай.

Змея исчезает среди желтых касатиков на мелководье под террасой. У Питера все всегда на грани исчезновения. Теперь он поворачивается и садится на край балюстрады.

— Так когда мы устроим наше совещание, Пол?

— Нынче вечером?

— Чудесно.

Троица детей медленно взбирается по ступенькам террасы. Кандида смотрит на Аннабель с упреком.

— Мамуся, ты же сказала, что вы не будете сидеть тут все утро.

Аннабель встает, протягивает руку.

— Так идем, поможешь мне собраться.

Салли, опустившись на колени, чтобы снова растянуться на шезлонге, говорит:

— Аннабель, не могу ли я?..

— Нет-нет. Просто надо достать кое-что из холодильника.

За темностью своих очков лежит Кэтрин — точно ящерица. Пронизанная солнцем, накапливая про запас, поглощенная собой, куда более похожая на сам день, а не на людей в нем.

Они неторопливо идут по лугу на том берегу речки — бородатый Пол впереди с корзинкой напитков, двумя своими дочками и маленьким мальчиком. Чуть позади Аннабель и ее сестра Кэтрин несут остальные две корзинки, за ними телевизионный продюсер Питер и его подружка Салли. По колено в ромашках, длинностебельчатых лютиках; дальше и выше надвигаются крутые каменистые холмы, обнаженные обрывы в обрамлении кустарников, иной мир, цель их прогулки. Визжат стрижи высоко в лазурном небе. Абсолютное безветрие. Пол и дети входят в лес, исчезают среди листьев и теней, Аннабель и ее сестра следуют за ними. Последняя пара медлит в цветочном солнечном свете. Питер обнимает плечи девушки, она продолжает говорить:

— Не понимаю я ее. Будто немая.

— Они меня предупредили насчет нее.

Она искоса взглядывает на него.

— Положил глаз?

— Ну послушай.

— Вчера вечером ты только на нее и смотрел.

— Просто из вежливости. И как ты можешь ревновать после вчерашней ночи?

А я вовсе не ревную. Любопытно, и только.

— Все равно спасибо.

— Я думала, мужчинам нравятся омуты.

— Ты шутишь. Она просто выламывается.

Она смотрит на него из-под бровей. Он пожимает плечами, затем его ужаленная улыбка — как сердитое фырканье. Она отводит глаза.

— И я бы так, будь это ты. — Он целует ее в висок. — Свинья.

— Так чертовски раздуть…

— То есть ты бы и не подумал. Будь это я.

— Лапочка, вовсе не обязательно…

— Ты бы устроился в кроватке с какой-нибудь новой птичкой.

— В черной пижамке.

Она отталкивает его, но улыбается. На ней темно-коричневая безрукавка поверх легких брючек в черно-бело-бледно-лиловатые полосочки; расклешенные, кокетливо обтягивающие ягодицы. Светло-золотистые волосы, которые она встряхивает слишком уж часто. В лице у нее есть что-то смутно-детское, беззащитное, нежное. Она напрашивается на батальон и изнасилования. Ее обессмертил Лакло[3]. Даже Пол — у тебя тоже есть глаза! — заглядывается на нее; образцовая модель модной подружки: игрушка изысканной игривости. «И» — вот ее буква в алфавите. Питер берет ее за руку. Она смотрит прямо перед собой. Она говорит:

− Во всяком случае, Том в полном восторге. — И затем: — Мне бы хотелось, чтобы он перестал смотреть сквозь меня, будто не знает, кто я такая. (Он пожимает ее пальцы.) По-моему, Аннабель за три часа поладила с ним куда лучше, чем я за три дня.

− Это у нее профессиональное, только и всего. В возрасте Тома они все — эгоистичные поросята. Ты ведь знаешь: мы же все, по сути, эрзац-мальчики. Так он оценивает людей.

— Я старалась, Питер.

Он опять целует волосы у нее на виске; затем проводит ладонью по ее спине и ласкает ягодички.

— Неужели мы и правда должны ждать до ночи?

— Козел нахальный.

Но она флиртует задорным задиком и улыбается.

Впереди Аннабель перебивает молчание Кэтрин, надевшей белые ливайсы, розовую рубашку; через плечо перекинута полосатая красная вязаная сумка — греческая.

— Тебе не обязательно было идти с нами, Кэт.

— Ничего.

— Тогда попробуй говорить чуть побольше, хорошо?

— Но мне нечего сказать. Ничего в голову не приходит.

Аннабель перекладывает корзинку из одной руки в другую; исподтишка взглядывает на сестру.

— В смысле них от меня ничего не зависит.

— Я знаю.

— Не надо делать это настолько очевидным.

— Сожалею.

— Пол ведь…

— Бел, я понимаю.

— И она хотя бы пытается.

— Я не умею запираться за улыбающимся лицом. Так, как ты.

Несколько шагов они проходят в молчании. Кэтрин говорит:

— Это же не только… — И затем: — Счастье других людей. Ощущение, что ты — третья лишняя. Теперь и навсегда.

— Все пройдет. — Она добавляет: — Если ты постараешься.

— Ты говоришь совсем как мама.

Аннабель улыбается.

— Именно это всегда говорит Пол.

— Умница Пол.

— Это несправедливо.

Кэтрин отвечает быстрым взглядом и улыбкой.

— Глупая старая Бел? С ее жутким мужем и ее жуткими детьми? Ну, кто способен ей позавидовать?

Аннабель останавливается; одно из ее маленьких представлений.

— Кэт, на меня это не похоже?

— Нет похоже. И я предпочитаю завидовать тебе, чем не завидовать. — Она говорит через плечо назад: — Ты хотя бы подлинная.

Аннабель идет позади нее.

— В любом случае Кэнди действительно на редкость жуткая. Мне просто необходимо что-то с ней сделать. — И затем: — Это вина его сиятельства. Он твердит: «Преходящая фаза». Т. е.: Бога ради не приставай ко мне с моими детьми.

Кэтрин улыбается. Аннабель говорит:

— Это не смешно. — И затем: — И я не понимаю, почему ты так против них настроена.

— Потому что они все обесценивают.

— Не в такой степени, в какой ты недооцениваешь.

Это заставляет Кэтрин на момент умолкнуть.

— Грошовые людишки.

— Ты ведь даже ничего о них не знаешь. — Бел добавляет: — По-моему, в ней есть что-то приятное.

— Как патока?

— Кэт.

— Не выношу актерок. Особенно скверных.

— Вчера вечером она очень старалась. (Кэтрин слегка пожимает плечами.) Пол считает его жутко умным.

— Так-сяк.

— Нет, ты правда ужасающая интеллектуальная снобка.

— Я не виню Пола.

— Но они же наши друзья. То есть Питер.

Кэтрин оборачивается к Бел, спускает очки на нос, секунду смотрит сестре прямо в глаза: ты прекрасно понимаешь, о чем я. Новое молчание. Детские голоса за деревьями впереди. Аннабель снова пропускает Кэтрин вперед там, где дорожка сужается, говорит ей в спину:

— Ты приписываешь людям такие ужасы. Это ни к чему.

— Не людям, а тому, что делает их тем, что они есть.

— Но винишь ты их. Такое впечатление, что винишь ты их.

Кэтрин не отвечает.

− Именно.

Сзади ей видно, как Кэтрин слегка кивает. Ей ясно, кивает саркастично, а не в знак согласия. Дорожка расширяется, и Бел снова идет рядом с ней. Она протягивает руку и касается плеча розовой рубашки Кэтрин.

— Мне нравится этот цвет. Я рада, что ты ее купила.

— А теперь ты насквозь прозрачна.

Нелепо, ужасно; невозможно подавить улыбку.

— «Кэтрин! Как ты разговариваешь с матерью? Я этого не потерплю!»

Злокозненная Бел передразнивает, чтобы пронзить, напомнить; когда рыдаешь от ярости, а в мире есть только одно разумное и чуткое существо. К нему и протягиваешь сейчас руку и ощущаешь пожатие… И затем — как типично! — этот злокозненный, двусмысленный эгоцентризм, такой дешево-женственный, до чего же порой ее ненавидишь (как он однажды сказал… обсидиан под молоком), когда ты совсем уж обнажена, и прочь по касательной, будто все было шуткой, всего лишь розыгрышем…

— Ах, Кэт, взгляни! Мои орхидеи-мотыльки.

И Аннабель устремляется к солнечной полянке среди деревьев у дорожки, где из травы тянутся несколько белых тоненьких колонок, усыпанных изящными цветками; и надает на колени, забыв обо всем, кроме них. Возле двух самых высоких. Кэтрин останавливается рядом с ней.

— Почему они твои?

— Потому что я их нашла в прошлом году. Разве они не чудесны?

Бел тридцать один, она на четыре года старше сестры, миловиднее, полнее, круглее лицом; лицо бледное, воло сы рыжие по-лисьему. И в ней больше ирландского — сухие серо-зеленые ирландские глаза — хотя кровь унаследована только со стороны бабушки, и в Ирландии они никогда не жили. Ни намека на акцент. В старой соломенной шляпке и кремовом платье с широкими рукавами она выглядит чуть-чуть матроной, чудачкой, литературной дамой новейших лет. Всегда в тени: ее веснушчатая кожа не терпит солнца. Эта рассчитанная небрежность в одежде неизменно оборачивается беззаботной элегантностью. Особенность, которая у всякой женщины, узнающей ее поближе, в конце концов обязательно пробуждает зависть… если не омерзение. Нечестно выглядеть настолько более запоминающейся, чем те, кто следит за модой… И тут на том берегу речки внезапно рассыпается соловьиная трель. Аннабель смотрит на свои орхидеи, прикасается к одной, наклоняется понюхать цветки. Кэтрин смотрит сверху вниз на коленопреклоненную сестру. Обе оборачиваются на голос Питера.

— Дикие орхидеи, — говорит Аннабель. — Любки двулистные.

Мужчина и чуть более высокая длинноволосая девушка подходят к Кэтрин, которая отступает в сторону. Они словно бы разочарованы, немного растерянны; увидев, как малы и невзрачны цветки.

— А где же целлофан и розовая лента?

Салли смеется, Аннабель укоризненно грозит ему пальцем. Кэтрин секунду смотрит ему в лицо, затем опускает взгляд.

− Ну-ка, разрешите, я возьму вашу корзинку, — говорит Питер.

— Не за чем.

Но он все-таки забирает у нее корзинку.

— Мужская эмансипация.

Она чуть улыбается.

Аннабель поднимается с колен. Из-за деревьев доносится голос зовущей их Кандиды — сочная зелень французских деревьев, детский и безапелляционный пронзительно английский голос.

Прелестная ящерица. Вся зеленая.



Они сбились гурьбой, пятеро взрослых и трое детей, и гурьбой пошли дальше сквозь тени и солнечные лучи; теперь чуть впереди три женщины и дети, двое мужчин разговаривают позади них. Сквозь тени и солнечные лучи, и вода все время слева от них. Тени разговора, солнечные лучи молчания. Голоса — враги мысли, нет, не мысли — мышления. Благословенное убежище. Можно заметить, как Кэтрин пытается сделать над собой усилие, улыбается Салли через сестру, даже задает один-два вопроса, будто играя в пинг-понг против воли… но раз вы настаиваете, раз Бел настаивает, раз день настаивает. Все трое полуустали слушать сквозь собственные голоса то, что позади них говорят двое мужчин. «Совещание» словно бы неофициально, но началось. В этом весь Питер, всегда стремящийся запустить что-то, свести что-то воедино, организовать, прежде чем многообещающий шанс ускользнет, будто змея в желтые ирисы. Так напрягается тайный скряга, видя, как транжирятся его деньги; улыбается и страдает; затем срывается.

Ключ, говорил он, угол зрения, крючок, чтобы прицепить программу. Попросту объяснение: почему находятся в таких количествах покупатели на дома в этих местах? По чисто экономическим причинам, например? Какая-то разновидность бегства? Всего лишь капризы моды, эффект снежного кома? Он выстреливал идеи, почти не слушая ответов Пола. И уже ощущалась бесполезность этих умозаключений, ненужность всех этих хлопот, бесконечного планирования и обсуждений того, что оказалось бы ничуть не хуже без всякого планирования, без всех этих разговоров; так делают газетную сенсацию — стремительно, наугад, импровизируя. Своего рода эссе, говорил он; с глубиной, а не просто броские клише: «как удачливы некоторые люди». Все это шумиха и чушь.

Кандида закричала — перед ними вспорхнул зимородок, лазурная вспышка молнии.

— Я первая его увидела! Ведь я первая, мамуся!

Как ненужный курсив, всегда подчеркивающий самоочевидное.

— Мне абсолютно ни к чему хорошенькие картиночки на пятьдесят минут, — сказал Питер, будто хорошенькие картиночки могли серьезно повредить его карьере.

То, что у тебя отняли потом, было тем, что даже в лучшие моменты было твоей слабостью — ощущение непрерывности. Вроде: я должен сделать Б, так как оно вклинивается между А и В, пусть в нем словно бы нет ни видимой цели, ни красоты, ни смысла. Таким образом, все распадается на крохотные островки, полностью разобщенные, без следующих островков, для которых тот, на котором находишься ты, служил бы трамплином, пунктом назначения для пункта назначения, обязательным этапом. Островки, разбросанные в собственном безграничном море; ты пересечешь их за минуту, максимум за пять минут, а затем это уже другой остров, но тот же самый: те же голоса, те же маски, та же пустота за словами. Только настроения и обрамление чуточку ломались, но больше ничего. И страх двоякий: ты останешься позади, ты продвинешься дальше — страх прошлых островов и островов впереди. Ты прилежишь теориям языка, вымыслов, иллюзий; но также и глупым фантазиям. Точно пригрезится, что ты — книга, вдруг книга без заключительных глав; и ты навеки останешься вот на этой последней странице: любимое лицо, склоненное над лесными орхидеями, голос, ломающий тишину, глупый возглас — запечатленные на веки веков, будто скверная фотография… И понять это было дано только… Бел скрытно неуловимая корова, и Пол, по-воловьи непробиваемый Пол, — и ты просто не понимаешь, почему ты здесь.

Но ты не понимаешь, с какой стати тебе следовало бы быть где-то еще, разве чтобы обнаружить желание все-таки быть именно здесь. Быть может, непрерывность заключается всего лишь в обладании желаниями, безопасными яркими цепочками уличных фонарей впереди. Самое пугающее — не желать ничьей любви, и никогда снова. Даже если бы он вернулся… в каждом заключено условие: ничего не прощать, и ничего не давать, и ничего не хотеть — вот что, в сущности, означало все это; поладить с тем, что тебя, будто посылку, переправляют с одного островка на следующий, наблюдая, взвешивая и ненавидя, — или же это вызов: удиви меня, докажи, что я ошибаюсь, вновь нанижи островки воедино?

Тебе необходимо это прятать. Ни в коем случае не допусти, чтобы твою печаль использовали.



Они останавливаются там, где склоны холмов круто наступают на речку, предупреждая о близости теснины; течение стремительнее, камни и заливчики; места, не поддающиеся обработке даже для французских крестьян. Чуть выше по течению от них громоздится и расползается живописное скопление огромных серых валунов, будто стадо слонов спустилось к речке на водопой. Бел выбирает над водой небольшую ровную площадку под буком, где есть и тень, и солнце; опускается на колени и начинает с помощью Салли и Кэтрин распаковывать корзинки. Пол берет две бутылки вина, банки кока-колы и относит их к воде охлаждаться. Две девочки идут с ним, затем сбрасывают сандалии, окунают опасливые ступни там, где по камням прыгает вливающийся в речку ручеек; визг; а Питер тем временем бродит чуть в стороне с сыном, как будто освободившись, чтобы минуту-другую поиграть в отца теперь, когда нужное сказано, дело завершено. Утреннее оправдание его бытия.

Пол снимает ботинки и носки, засучивает брюки, аккуратно и комично, будто пожилой турист на морском пляже. Пол с его преждевременно стареющими волосами и бородой в темной седине, подстриженными коротко, скорее что-то смутно моряцкое, чем литературное, но и с густыми обертонами интеллектуала, distingué[4], теперь шлепает по воде следом за Кандидой и Эммой, переворачивая камни — нет ли раков. Три женщины под буком выпрямляются, Салли дергает вниз молнию брючек, сбрасывает их, снимает коричневую безрукавку. Остается в том же бикини, что и на мельнице; индиго и белые цветочки, на каждом бедре по медному кольцу и еще одно, скрепляющее верхнюю часть на спине; изящные чашечки, гибко-стройные ноги. Кожа не гармонирует с материалом бикини, требующим темного загара. Замечаешь снова. Она лебедью направляется к Питеру и мальчику, стоящим на валуне шагах в ста дальше. Бел и Кэтрин выходят на солнце в сторону Пола и девочек. Посверкивающая вода, брызжущие ноги; стрекозы и бабочки, лютики, и луговые ромашки, и голубые цветочки, как брызги неба. Голоса, движения; калейдоскоп: только втряхнуть — и все исчезнет. Веснушчато-молочная кожа Бел, когда она улыбается своей пустой улыбкой Юноны под широкими полями плетеной шляпы; ажурный узор по тулье. Ядра, электроны, Сёра[5], атом — это все. Первый истинно приемлемый островок этого дня. En famille[6], где царят дети. Веселый мой Робин мне всех милей[7]. Когда она пела обрывки старинных песен.

— Замечательно, — рявкает Кандида, оглядываясь на них с обычной своей непререкаемой властностью. — Идите сюда. Мы еще не хотим есть.

— Жаль, я не верю, что детей надо бить, — бормочет Бел.

Кэтрин улыбается и сбрасывает сандалии.



Следующий островок, пять, десять минут спустя. Пол поймал рака, совсем маленького; очаровательная несуразность, мимолетная конструкция, дезинтеграция. Они все окружают его, а он поднимает и поднимает камни; когда поднимается очередной камень, Кандида и Эмма всякий раз взвизгивают в предвкушении, есть под ним рачок или нет; потом с визгом требуют, чтобы Питер, и Салли, и Том вернулись. Охота, всерьез. Пол хватает, между его пальцами маленькое подобие рака, но чуть побольше — как раз вовремя, чтобы предъявить гостям. Боже мой. Фантастика. Кандида от места пикника под буком мчится назад с поспешно опорожненной пластмассовой коробкой. Питер шлепает по воде рядом с Полом. Прелестно. Соперничество. Азартная игра. Салли берет Тома за руку и ведет к пластмассовой коробке показать, что ищет папуля под камнями. Мальчик смотрит и отскакивает: один рак пытается выпрыгнуть через край. Салли опускается на колени, ее обнаженная рука обнимает плечи мальчика. Точно переведенная картинка на чайной чашке эпохи Регентства; воплощение Веры, Надежды, Милосердия; для тех, кому одного чая недостаточно.

Из-за деревьев, с той стороны, откуда они пришли, появляется фигура: рыболов, крестьянин, намерен порыбачить; в резиновых сапогах, выцветшем комбинезоне, с обветренной багровой кожей, в старой соломенной шляпе с черной лентой; мужчина лет пятидесяти или около, солидный, безразличный к ним. На одном плече он несет параллельно земле длинное бамбуковое удилище, парусиновая сумка, выцветше-блекло-зеленая — перекинута через другое. На секунду они перестают искать раков; стоят, у мужчин довольно глупый вид, по-мальчишески виноватый, вторжение в чужую воду; и дети тоже будто чувствуют, что этот пришлец несет с собой какую-то неясную опасность. Но он невозмутимо проходит мимо площадки с пикником на солнечный свет и дальше по траве к ним, направляясь вверх по течению. Они видят, что он косоглаз. Приближаясь к ним и проходя мимо, он прикладывает палец к шляпе.

— \'sieurs-\'dames.[8]

— Bonjour, — ãîâîðèò Ïîë. È çàòåì: — Bonne pêche.[9]

— Merci.[10]

И он солидно идет к валунам, к сгрудившимся деревьям теснины за ними; исчезает; и все же оставляет след, напоминание о том, что это чужая страна с собственной жизнью и обычаями. И слышишь — что? Ça ira.[11] Ропот взбунтовавшихся толп, ночные шаги. Серпообразное лезвие, напрямую соединенное с ручкой. Возможно, всего лишь потому, что он — серьезный рыболов, у него своя функция в этот день. Легкомысленные возвращаются к собственному занятию. Только Кэтрин провожает взглядом синюю спину, пока та не исчезает.

Ah, Ça ira, Ça ira, Ça ira, Les aristocrates, on les pendra.[12]

И покидает воду, будто он тянет ее за собой. Она вдевает мокрые ступни в сандалии и начинает удаляться, притворяясь, что смотрит на цветы, спиной к голосам, крикам, и чертыханию, и «ах, чтоб тебя!». Какой красавчик. Изловит его вечером. Поторопитесь, пора. Дбрночи, Билл. Дбрночи, Лу. Дбрночи. Дбрночи. Узкая тропочка огибает сзади первый огромный валун, который лежит поперек наполовину в воде, наполовину на берегу. Кэтрин оглядывается на остальных. Оба мужчины теперь охотятся в паре: Питер поднимает камни, Пол хватает. Бел неторопливо отворачивается от воды и бредет назад к буку. Она снимает шляпу, едва входит в тень, и приглаживает волосы, словно от усталости.

Кэтрин идет дальше, спускается за валун, исчезает из виду. Тропинка продолжает виться через каменное стадо, немного выравнивается, затем опять круто взбирается под деревья над речкой. А та становится шумной, кувыркающейся. Местные называют это место Premier Saut, Первый Прыжок; почти каскад, стремительный бег стесненной воды, отменное место для ловли форели. Кэтрин слезает вниз к длинной заводи над каскадом: прохлада, глубина, мох и папоротники. Трясогузка (мазки канареечной желтизны) короткими прыжочками улетает к дальнему концу заводи. Девушка садится над водой на камень под крутым откосом, смотрит на мирную темно-зеленую воду выше по течению, на пятна и крапины солнечного света, на танцующую мошкару, на птичку с ее нервным хвостиком. Она подбирает веточку и бросает ее в воду, смотрит, как она плывет, затем набирает скорость, и ее засасывает отдаленная стремнина Прыжка. Нет его, уж нет.[13]

Теперь она сидит, слегка ссутулясь, будто от холода, ухватив локти, уставившись на воду. Она начинает плакать. Словно бы без всякого чувства. Слезы медленно выкатываются из ее глаз и ползут по щекам под солнечными очками. Она их не утирает.



Бел зовет из-под дерева рядом с расстеленной розовой скатертью в клетку и разложенным на ней изобилием: charcuterie[14], длинные батоны, сыры, ножи, стаканчики для пикников; яблоки и апельсины, три горшочка шоколадного мусса для детей.

Кандида откликается:

— Да ну, мамуся! Мы еще не го-то-вы!

Но Пол что-то говорит ей. Салли оборачивается, обращая к Бел свою снежно-белую стройную спину — на это раз девушка «С». Тут Эмма, младшая дочка, бегом устремляется мимо нее, и маленький Том тоже пускается бегом, будто еда может исчезнуть. Затем оба мужчины и Кандида, неся пластиковую коробку теперь с семью пойманными раками, и она жалуется, что не хватает еще одного, чтобы на ужин по одному каждому — надо наловить еще после еды. Да, да, конечно, обязательно. Но все проголодались. Пол вспоминает про вино, идет туда, где оно охлаждалось; бутылка мюскаде sur lie[15], другая, гро-план, может подождать.

— Руки вверх для колы!

Они садятся, откладываются, взрослые и дети, но сторонам скатерти. Только Пол стоит, орудуя штопором. Питер шлепает Салли по ягодичкам, когда она на коленях наклоняется вперед налить коку детям.

— Вот это жизнь!

— Будь так добр!

Он целует ее в голую спину и подмигивает Тому.

Аннабель зовет:

— Кэт? К столу!

Затем Кандида и Эмма:

— Кэт! Кэт!

— Достаточно. Она придет, когда захочет.

Эмма говорит:

— Но, может, тогда ничего не останется.

— Потому что ты жадный поросенок!

— Нет! Нет!

— А вот да! Да!

— Кэнди!

— Но она же такая. — И она хватает протянутую руку сестры. — Сначала гости!

— Милочка, подержи стаканы для папочки.

Салли через скатерть улыбается Эмме: малышка красивее, застенчивее и спокойнее; возможно, только по контрасту со своей маленькой псевдовзрослой сестрой. Если бы Том только… она намазывает pâté[16] ему на хлеб; он подозрительно следит за ней.

— М-м-м. Выглядит божественно.

Эмма спрашивает, нельзя ли дать немножко ракам. Питер смеется, у нее обиженный вид. Кандида говорит ей, что она дурочка. Бел сажает Эмму рядом с собой, теперь обиженный вид у Кандиды. Пол поглядывает из тени вверх по течению в сторону валунов, потом опускает взгляд на Бел. Она чуть кивает.

— Папуся, куда ты идешь?

— Поискать тетю Кэт. Может быть, она заснула.

Кандида взглядывает на мать.

— На спор, она опять плачет.

— Милочка, съешь свой бутерброд. Пожалуйста.

— Она все время плачет.

— Да. Питер и Салли понимают. Мы все понимаем. И не собираемся об этом разговаривать. — Она строит миленькую moue[17], и Салли улыбается. Питер разливает вино.

— Мамуся, можно мне?

— Только если ты прекратишь болтать без передышки.

Пол стоит на нервом валуне, глядит в сужение берегов. Потом исчезает. Они едят.

Питер:

— Послушайте, чудесный вкус. Что это?

— Rillettes.[18]

— А вы их прежде не ели? — говорит Кандида.

— Его, — говорит Бел.

— Мы их каждый день едим. Почти.

Питер шлепает себя по затылку.

− Вновь попался? Момент заключения самого замечательного его контракта. И тут они доискиваются, что он никогда не ел rilletes. — Он откладывает свой бутерброд, отворачивается, прячет лицо в ладонях. Рыдание. — Простите меня, миссис Роджерс. Я недостоин сидеть за вашим столом. Мне не следовало позволять себе такую дерзость.

Они слышат, как Пол зовет Кэт у теснины. Питер издает еще одно театральное рыдание.

Бел говорит:

— Теперь видишь, что ты наделала?

— Он выдумывает глупости.

— Питер очень чувствительный.

Салли подмигивает Кандиде через скатерть.

— Как носорог.

— Можно мне еще? — спрашивает маленький Том.

— А пожалуйста?

— Пожалуйста.

Питер щурится сквозь пальцы на Кандиду. Внезапно она вновь становится ребенком и хихикает, а потом давится. Эмма смотрит блестящими глазами, затем тоже начинает хихикать. Маленький Том серьезно смотрит на них.

Пол увидел розовость ее рубашки прежде, чем дошел по тропинке до места, где она спустилась к заводи. Но заговорил, только когда остановился над ней.

— Хочешь есть, Кэт?

Она мотнула головой, не оборачиваясь, потом взяла свои темные очки с камня рядом и надела их. Он поколебался, затем спустился к ней. Потом протянул руку и потрогал розовое плечо.

— Если бы мы знали, что делать.

Она уставилась в дальний конец заводи.

— Так глупо. Что-то внезапно забирает власть.

— Мы понимаем.

— Если бы я понимала.

Он сел на камень рядом с ней, полуотвернувшись.

— Сигарета найдется, Пол?

— Только «голуазки».

Она вытащила сигарету из пачки, которую он достал из кармана; нагнулась к спичке, затянулась, затем выдохнула дым.

— Ничего пока не случилось. Сейчас все еще прежде, чем это случилось. Я знаю, это случится, как и случилось. И ничего не могу поделать.

Он наклонился вперед, упираясь локтями в колени; кивок, будто подобные фантазии вполне разумны и он их с ней разделяет. Такой милый человек; и утомительный, потому что всегда старается. Будь как я, будь нетребовательной, будь мужчиной, довольствуйся тем, что у тебя есть: тиражи, пусть и не имя. Даже все эти годы спустя — коротко постриженная борода, прекрасный, сулящий аскетизм рот, тонкость, беспощадно строгий интеллект, а не всего лишь порядочность, посредственность, будничное копание.

— Кэт, ты не из тех, кому навязывают клише. А потому мы, простые смертные, не находим, что сказать. — Она на мгновение опустила голову. — Чему ты улыбаешься?

— Ты и Бел — боги. А я — бедная смертная.

— Потому что мы верим в клише?

Она опять слабо улыбнулась; замолчала, затем заговорила, подыгрывая ему.

— Бел меня расстроила. Вина не ее. Я держусь с этими двумя слишком уж высокомерной стервой.

— Что она сказала?

— Именно это.

— Ты терпишь такую боль. Мы понимаем, как это трудно.

Она снова выдохнула дым.

— Я полностью утратила ощущение прошлого. Все только в настоящем. — Но она покачивает головой, будто подобное формулирование настолько неясно, что совсем лишено смысла. — Прошлое помогает находить оправдание. А вот когда не можешь спастись от…

— Но не может ли помочь будущее?

— Оно недостижимо. Прикованность к настоящему, к тому, что ты такое.

Он подбирает камешек и бросает его по длинной дуге в воду. Канкан, дыба; когда ты читаешь людей, как книги, и знаешь их знаки лучше их самих.

— Не наилучший ли способ разбить такие цени, постаравшись вести себя… — Он не доканчивает фразы.

— Нормально?

— Хотя бы внешне.

— Наподобие мистера Макобера[19]? Что-нибудь да подвернется?

— Дорогая моя, хлеб тоже клише.