Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Я без тебя буду как потерянный.

— Что ж, — резко ответила Элинор, — тебе лучше начать привыкать.

Вроде бы зашумел дождь, но Элинор никак не могла понять, какой именно — не розовый, не рыбный, не каменный, не нарциссовый, просто капала вода. Оказалось, это плачет доктор. Вот теперь, когда она знала, чего хочет, все почти подошло к концу.

— Пусть у нас будет общая тайна. — Элинор чувствовала спиной жар от камней. Она ощущала, как в почве копошатся маленькие червячки, как переплетаются корни растений в ее саду, причем так тесно, что понадобился бы топор, чтобы их разрубить. — И никто в мире о ней не узнает.

Доктор Стюарт утер глаза тыльной стороной ладони. С той поры как умер ребенок Лизы Халл, он перестал сдерживать слезы. Раз или два он даже выплакался в присутствии ординаторов в клинике. Все они тогда смущенно поотворачивались, явно приняв эти слезы за старческую слабость. Он промолчал, но в глубине души ему хотелось сказать всем этим новым ординаторам, таким уверенным в себе, таким убежденным, что единственный способ лечить — отречься от какой-то части собственной души: «Так оно должно быть. Смотрите на меня. Вот что значит быть человеком в этом мире».

— Мы пересадим розу, — объявила Элинор.

Брок рассмеялся:

— Почему для осуществления твоих идей всегда требуется физический труд и тачка?

Но как только они начали, то оказалось, что выкопать маленький розовый куст не составляло великого труда. Они подняли саженец, по-прежнему в рогожке, и перенесли на тачку, которую затем пришлось толкать доктору. Цвели красодневы и триллиумы, лес был темен, за исключением редких пятачков, куда солнце проникало сквозь листву, яркое, как луч прожектора, и освещало кружащих в воздухе мошек и серебристые пылинки. В воздухе пахло грязью; она здесь была повсюду — красная, серая, озерная, лежала слоями. Скунсовая капуста росла тут в изобилии, а на опушке они увидели орхидею венерин башмачок. Доктор Стюарт даже остановился, чтобы полюбоваться замечательным цветком. Орхидея имела форму человеческого сердца, только была бледнее и, как человеческое сердце, обладала удивительной силой, особенно если учесть ее хрупкость и незащищенность.

Они продолжали путь, пока не дошли до того места, где, по преданию, люди впервые увидели Ребекку Спарроу. Однажды вечером она вышла из леса, словно из сна, который закончился. Произошло это именно здесь, за плоскими валунами, прозванными «стол и стулья». Спустя несколько недель после смерти Сола доктор Стюарт частенько приходил сюда с Элинор, просто посидеть, ничего больше, хотя время от времени ему хотелось ее поцеловать. Но он гнал прочь эту мысль — все-таки он был женат, причем счастливо; просто в этих минутах было что-то большее. Все то, что он чувствовал в душе.

Аргус плелся за ними, еле передвигая лапами. Когда Элинор выбрала достаточно солнечное место, волкодав растянулся на земле и принялся наблюдать, как доктор Стюарт расчищает участок от лиан. Выбившись из сил, доктор сделал перерыв, присев на один из «стульев», но холодный гранит не давал возможности отдохнуть хорошенько, к тому же Элинор принялась сама перетаскивать разрубленные лианы. Отдышавшись немного, Брок начал копать яму прихваченной с собой старой лопатой. Вокруг росли коричный чистоуст и желтые ирисы, перекочевавшие из садов колонистов; они преодолели такие препятствия, как заборы и зеленые изгороди. Тут же цвела аризема и вездесущая скунсовая капуста, выпускавшая серный аромат, стоило только тронуть ее листья. В лесу царила какая-то неземная тишина, но если прислушаться внимательно, то можно было услышать бесконечное многообразие звуков. Жужжали мухи, зудели комары, гудели пчелы, разлетаясь по кизиловым кустам, у которых как раз сейчас началось бурное цветение, заливались дрозды, выводила рулады желтая древесница, щебетали воробьи, сидевшие на каждой ветке.

Когда доктор вырыл достаточно глубокую яму, Элинор сняла с куста рогожку, свернула в грубый рулон и бросила в тачку. Работая, она старалась не смотреть на маленькое растеньице, чтобы не спугнуть его и не заставить исчезнуть. Конечно, все это были глупые сказки, но, быть может, в них таилась какая-то истина. Что-то на этом свете увядает, распадается, а что-то, наоборот, продолжает жить, расти, даже когда никто его не видит, в полной безвестности.

— Пометим тропку камнями, чтобы потом отыскать? — спросил Брок Стюарт, разворачивая тачку в обратный путь.

— Мы больше никогда ее не отыщем. — Элинор подошла и остановилась рядом. Одну руку она продела ему под локоть, а второй оперлась на тачку. — Поэтому мы и привезли розу сюда.

Дорога домой оказалась еще труднее, они шли через мелколесье, мимо скунсовой капусты. Совсем скоро доктор понял, что сбился с пути. Наверное, все-таки им следовало пометить тропку, но по дороге сюда, а не обратно.

— Проклятье, — сказал Брок Стюарт, ибо кизиловые кусты выглядели совершенно одинаково, как и поляны с желтыми ирисами.

Доктор взмок, устал от тяжелой работы, натер мозоли на руках. Давным-давно, когда Дэвид был еще мальчиком, он поучал сынишку: «Смотри на небо. Если потеряешься, помни: солнце садится на западе, так ты обязательно найдешь дорогу». Сейчас же доктор даже не мог увидеть солнце сквозь густые кроны.

— Не представляю, где мы находимся, — признался он.

— Вот и хорошо. — Элинор стояла так близко, что он чувствовал ее уверенность, ее тепло, дыхание. — Если мы не сможем отыскать это место, то никто другой и подавно не сумеет. Этого мы и добивались, Брок.

Они могли бы простоять там целую вечность, потерявшись в лесу, в темноте, где-то там, куда вышла Ребекка Спарроу много лет тому назад, придя с севера, как говорили люди, хотя никто точно этого не знал. К счастью, пес знал дорогу домой. Им пришлось довериться Аргусу и слепо идти за ним; спустился туман, потом начало моросить. Это был последний в сезоне нарциссовый дождь, из тех, что проливается без всякой причины, когда лужайки и живые изгороди уже успели зазеленеть, но небо все еще не может остановиться и шлет свой дождь.

На краю поляны доктор остановился и собрал букет желтых ирисов. Пальцы у него позеленели от сока растений, голова закружилась от приятного сильного запаха. Он мог бы бродить здесь бесконечно долго, не чувствуя усталости и жажды. На этой зеленой тропе он вновь испытал то, что когда-то привлекло его к медицине: торжество и энергию жизни, взаимосвязь всего живого; корни переплетались в глубине почвы, совсем как плоть и кости, побеги вьюнков походили на артерии, осиные гнезда напоминали по форме сердце. Если бы он мог унести с собою в вечность что-то одно, то выбрал бы это теперешнее ощущение. Ноги у путников промокли, идти было трудно. Людям их возраста смешно отправляться в подобные путешествия, и все же доктор не хотел, чтобы прогулка заканчивалась. Он ясно видел, что Элинор лихорадит; возможно, она подхватила грипп, что не удивительно при ее ослабленном состоянии. А еще он ясно видел, что они действительно никогда не найдут дорогу к розовому кусту.

«Иди помедленнее, — шептал он, потому что к этому времени единственное, что освещало их путь, — букет желтых ирисов в руке. — Я не хочу, чтобы ты уходила».

Той ночью Элинор приснилась роза, которую они пересадили в лес. Во сне ее лепестки были не голубыми, а серебристыми. Как осколки зеркальца, отражавшие небо в вышине. Она присела, чтобы сорвать единственный цветок, но он рассыпался у нее в руках: разбился надвое, потом еще раз и, наконец, на тысячу кусочков. Так и не поднявшись с колен, охваченная паникой, она попыталась соединить осколки вместе и услышала, как кто-то сказал: «Вот ты и добилась своего». И тогда она подумала: «Это просто смешно. Ничего я не добилась. Я все потеряла».

Пальцы у нее кровоточили от всех этих осколков. Элинор разглядела в них свое отражение, и оказалось, что она превратилась в маленькую девочку. Самое странное, что когда она поднялась, то по-прежнему была маленькой девочкой — с длинными черными волосами, потерявшаяся в лесу, где росла колючая ежевика. А над ее головой в чернильном небе носились звезды, словно их кто-то завел, как детскую игрушку. Она даже узнала некоторые созвездия: например, созвездие Льва, которое всегда появляется весной. Созвездие Волопаса, ищущего отбившееся от стада животное. Сине-белую Вегу, самую яркую звезду в созвездии Лиры. Все они были похожи на снежинки, прилепившиеся к своду. Встряхнешь его — и они посыплются и укроют тебя покрывалом.

Дженни проснулась, когда небо было все еще черным. Ее разбудил сон матери. Она охнула и села в кровати. Девочка с длинными черными волосами прошла по осколкам стекла и даже не заплакала. Зато лицо Дженни было разгоряченным и мокрым от слез. Она услышала предрассветный хор лесных дроздов, доносившийся из темноты. На карнизе рядком сидели воробьи, но, когда Дженни всхлипнула, они испугались и разлетелись во все стороны. Впрочем, недалеко: птички перепорхнули в заросли лавра и сырую траву.

Дженни выбралась из кровати и подошла к окну. Она бы не удивилась, если бы увидела на лужайке девочку с черными волосами, одетую в белую ночную рубашку, совсем как Ребекка Спарроу, когда та впервые вышла из леса. Ночь улетучилась с травы, словно пар с зеркальной поверхности. Дженни накинула халат и вышла в коридор. Босые ноги ступали по холодному полу; пылинки кружили совсем как живые в лучах света, проникавших сквозь окна.

Было так рано, что первыми проснулись осы, а потом уже пчелы, которые начали облетать сад; звезды гасли одна за другой, и вскоре на небе осталась только Венера. Дженни увидела, что дверь в спальню матери приоткрыта. Если бы она когда-то поинтересовалась, то узнала бы, что мать очень боялась спать одна, с той самой ночи, когда доктор пришел рассказать им о гибели Сола. Элинор, конечно, умела распознавать ложь, но только если ее не произносил тот, кого она любила. Поэтому она и попалась; ее отвлекала любовь, которая казалась, по крайней мере в то время, единственной истиной на целом свете.

Аргус всегда спал рядом с кроватью. Когда Дженни вошла в комнату, он поднял голову и уставился на нее, но Дженни увидела по мутной пленке на его глазах, что пес почти ослеп. И как только она раньше этого не замечала? Почему она не обращала внимания на то, как холодно в материнской спальне, давно не знавшей ремонта, так что белые стены успели пожелтеть от времени? Почему раньше до нее не доходило, насколько серьезно больна мать, и она поняла это только сейчас, именно в эту минуту, когда просыпались птицы, когда прояснялось небо, светясь молочно-опаловым светом, когда возникла неожиданная угроза все потерять?

На столике стоял букетик желтых ирисов, какие растут в лесу, с мускусным ароматом. Вазочку Дженни тоже узнала. На самом деле это было одно из первых изделий Дженни, самостоятельно изготовленных в третьем классе на уроках прикладного искусства, — неустойчивый, ребристый сосуд из глины, выкрашенный в коричневую и синюю полоску. Она помнила, как однажды принесла вазочку домой. Дождь тогда лил немилосердно, гораздо сильнее рыбного дождя. Это был ураганный дождь, простой, незатейливый. Дженни, чтобы уберечь вазочку, сунула ее под пальто. С каждым шагом она молила об одном: «Только не разбейся». И теперь с удивлением увидела, что мать хранила вазочку все эти годы и даже поставила рядом с собой.

Ноги у Дженни совсем окоченели, поэтому она переступила через Аргуса, отбросила одеяло и забралась в кровать рядом с матерью. Элинор проснулась, как только услышала, что кто-то вошел в комнату. Она всегда спала чутко, но зрение начало ее подводить, и она подумала, что если Аргус не залаял, тогда, наверное, ей тоже стоит помолчать. Она почувствовала, как заколыхалась кровать. Рядом оказалась женщина с темными волосами — ее дочь. Неужели это происходило в действительности? Разве не было это невозможно, как невозможно из соломы напрясть золото[6]?

— Я вижу сон, — сказала Элинор Спарроу.

Ее слова тут же растаяли, как это бывает во сне, оставив после себя только непостижимую для понимания суть.

— Возможно, я тоже, — сказала Дженни.

С лужайки до них донесся призыв лесного дрозда. Утро за окном окрасилось в желто-зеленые тона. А что такое сон, как не способ узнать, что у тебя в душе? Спустя столько лет они простили друг друга в это майское утро, когда мир вокруг зеленел, когда в лавровых зарослях кружили пчелы, когда слова были не нужны, когда все потерянное можно было вернуть.



Утром Стелла попрощалась с Лизой, подхватила рюкзак и ушла, как обычно. Но когда нужно было свернуть на Локхарт-авеню и направиться в школу, она пошла в другую сторону.

— В школу я сегодня не пойду, — объявила Стелла, когда с ней поравнялся Хэп. — Сделаешь конспект за меня на уроках.

— Я с тобой, — сказал Хэп, радуясь возможности прогулять занятия таким ясным теплым днем.

— Нет.

Прозвучало слишком резко. Он мог обидеться. Интересно, он догадался, что она вчера вечером с кем-то целовалась? Это можно увидеть при свете дня? Догадался ли он, что ей уже нельзя верить, как прежде?

— То есть, я хочу сказать, это дело семейное.

— Конечно. — Хэп посмотрел на Стеллу так, словно до него что-то дошло именно в эту секунду. Возможно, он не знал ее так хорошо, как думал. — Ты поступаешь как хочешь.

Стелла прошла по аллее Дохлой Лошади и, дойдя до тропы Ребекки, сократила путь. День был теплый, над мелью кружила мошкара. Давным-давно здесь обитало так много черепах, что и не сосчитать, хотя люди десятками собирали их яйца и варили из них суп. В чаще водились индюшки, а в ручьях было полно сероспинок, костистой рыбки, которая каждую весну приплывала в глубь материка с солончаковых болот. К тому времени, как Ребекке Спарроу исполнилось тринадцать — ее днем рождения стал тот день, когда она впервые вышла из леса в середине марта, — городок Юнити увеличился вдвое. Никто при встрече с ней уже не сказал бы, что когда-то она не знала ни слова по-английски, зато каждый уже через секунду догадывался, что она занимается стиркой, — у нее были потрескавшиеся, неухоженные руки с синюшными пальцами и обломанными ногтями. Старая прачка умерла от оспы, оставив Ребекке свой дом, котел и особый рецепт варки ячменного мыла.

Когда Чарлз Хатауэй увидел в то утро, как она прошла по осколкам зеркала, он понял, что правильно поступил, не разрешив сыну с ней встречаться. Но все равно любой отец не смог бы сделать большего. Когда местные мальчишки начали закидывать Ребекку стрелами ради развлечения, именно Сэмюель прогнал их прочь. Именно Сэмюель навещал Ребекку по вечерам, не обращая внимания на тучи комаров, висевшие над берегом озера черной завесой, и на кусающихся черепах, прятавшихся в грязи и готовых прокусить самую крепкую пару ботинок. Он продолжал ходить к ней, даже после того, как по настоянию отца женился на одной из дочерей Хэпгудов, Мэри. У него родился сын, но он все равно оставался верен Ребекке, если под верностью понимать то, что она была единственной, к кому он стремился. Он ходил к озеру в любую погоду; защищался от комаров мазью из скунсовой капусты и знал дорогу как свои пять пальцев: шел в темноте, обходя камни и черепах, мимо старого дуба, в дупле которого пчелы собирали такой сладкий мед, что медведи сходились со всего леса, и нельзя было прогнать их ни дымом, ни мушкетами.

Ребекке не исполнилось и семнадцати, когда первого марта она родила девочку, Сару Спарроу, спокойного младенца, которому, казалось, вообще не нужно спать. В тот год комары собирались огромными тучами, и любой, кто приближался к стоячей воде, заболевал лихорадкой. Первым умер Сэмюель, а после его смерти болезнь пошла по кругу, от одного семейства к другому. Зато Ребекка Спарроу, жившая у озера, была по-прежнему здоровехонька, хотя и проплакала несколько недель по своему Сэмюелю. Люди не могли не заметить, что и ребенок ее процветал. Мало того, Мэри Хатауэй, вдова Сэмюеля, видела как-то раз Ребекку, которая держала на вытянутых руках ребенка, и обе были покрыты птицами; со стороны казалось, будто они все в перьях, словно нелюди.

Горожане сочли резонным допросить Ребекку насчет лихорадки. Довольно скоро ее привели в зал собраний, где каждый старался разглядеть в ней какие-то признаки того, что на их город ниспослано испытание. Пути Господни неисповедимы, это так, но то же самое можно сказать и о дьяволе. Разве не в этом причина, что выдающиеся мужчины часто жаждут того, от чего им лучше держаться подальше? И что женщины нередко ударяются в тщеславие, и даже ребятишкам необходимо руководство, иначе они споткнутся и упадут? Отцы города отобрали у Ребекки серебряный компас, который она хранила в кармане, сняли звезду с ее шеи; они взяли у малышки золотой колокольчик и не обращали внимания на ее плач.

Некоторые, вроде Мэри, давно подозревали что-то неладное, но теперь и отцы города согласились, что необходимо провести испытание. Всем известно, что ведьмы не чувствуют боли, поэтому и был выбран болевой метод. В ботинок Ребекки бросили горячий уголь, и жители еще больше уверились в своей правоте, когда Ребекка не вскрикнула, хотя все видели ожог на ноге, обуглившуюся кожу. Тогда они принялись загонять булавки ей под ногти, но она по-прежнему не произнесла ни слова, хотя пальцы у нее стали алыми, а несколько ногтей отвалились. Они добавили в жаркое, которым накормили ее, целые желуди, но она их не выплюнула. Наконец, добропорядочным жительницам города было велено зашить камни в подол ее платья и плаща, а потом насыпать камней ей в ботинки, прежде чем привести на озеро.

Наступил полдень, когда Стелла дошла до жуткого описания того, что произошло в футах десяти, не больше, от того места, где она сейчас сидела на корточках под голубым небосводом, который в тот день был затянут тучами. Они протащили Ребекку Спарроу по тропинке, где в то время росла ежевика, не заботясь о том, что камни в ботинках так изранили ей ноги, что кровь начала просачиваться сквозь подошвы. Стоял январь, слишком ранняя пора для подснежников, но тем не менее там, куда падала кровь Ребекки, вырастали цветы. Все остальное было сожжено. На этой тропе больше никогда не росла трава, даже чертополох никогда не давал свои ростки, как и молочай, как и дурман. Людское дыхание обращалось в пар, который клубился мутными облачками. В тот день мир, казалось, лишился своих красок: небеса были свинцовые, камыш — тускло-коричневый, сено на полях, подернутых морозцем, — светло-желтым.

С испытанием решили подождать — думали, что лед вот-вот растает, но каждый день был холоднее предыдущего. Когда слег один из Хэпгудов, а затем умерли двое кузенов Уайтов, все решили, что ждать больше нельзя: мальчишек послали прорубить полынью. Несколько часов прошло в спорах, веревку какой прочности использовать. Стелла читала эти строки и спрашивала у самой себя, убежала бы Ребекка, представься ей такой случай. В примечании Мэтт высказал предположение, что идею о ночных полетах ведьм могли внушить галлюциногенные вещества. В то время, по замечанию Мэтта, снадобья для полетов были в большом ходу. Даже Френсис Бэкон описывал рецепт ядовитой смеси, куда входили болиголов, белладонна, шафран и листья тополя.

Многие из этих ядовитых растений можно было легко отыскать в полях вокруг Юнити, но что увидела бы та, которая поднялась бы над городом? Разве она не стала бы тосковать по действительно важным вещам, если бы отдалилась на такое расстояние от всего мира? Ребекка, оставленная на попечение Хатауэев, была привязана к земле из-за своей маленькой дочурки. Она даже не пыталась бежать, не говоря уже о том, чтобы улететь. У нее ничего не было за душой, кроме груза преданности. Все, чем она владела на этом свете, помещалось в одной корзинке: колокольчик, компас, два платья и несколько кусков ячменного мыла, способного отстирать любое пятно, будь оно от смолы, жирного соуса или крови. Городским женщинам вручили большие ножницы и велели отрезать ей волосы. И хотя была зима, воробьи щебетали, как весной. Подо льдом передвигались черепахи, казавшиеся с берега бревнышками.

Многие участники этого дела никак не могли понять, почему Ребекка отказывается говорить, некоторые занесли этот факт в свои дневники. Но, прочитав воспоминания Чарлза Хатауэя о том дне, Мэтт узнал, что ее последние слова уже были сказаны, на кухне у Хатауэев, где вдова Сэмюеля не спускала с рук младенца Ребекки, хотя явно предпочитала нянчить свое собственное дитя.

«Я вас прощаю».

Все слушали внимательно, но были не уверены, что услышали именно эти слова, так как после Ребекка вела себя как немая. Хотя, конечно, никто не нуждался в ее лживых обещаниях. Если окажется, что она невиновна, то ее попросят занять свое место среди добропорядочных жительниц, тех самых, что зашили камни в подол ее одежды. Но та, которая выжила бы в испытании водой, все равно не считалась бы безгрешной, несмотря ни на какие камни, тянущие ко дну. Ее ведь пытали огнем и булавками, она ведь ходила по стеклу и не уклонялась от стрел, она ведь ничего не чувствовала. С нее сняли ботинки, в них было столько крови, что снежный сугроб окрасился в алый цвет. Когда они опустили ее под лед в первый раз, из глубины озера донеслось бульканье. Воробьи зачирикали, лед застонал. Тогда ее вытянули на поверхность на той веревке, которую в конце концов выбрали, — на самой крепкой — и попросили признаться. Она молчала, и они снова опустили ее под лед. Возможно, ее губы сомкнулись от холода, возможно, она потеряла голос. Они дважды повторяли испытание, но при следующей попытке, потянув за веревку, легко ее вытянули. На другом конце ничего не оказалось, кроме пучка водорослей.

Колокольчик, компас, звезду и косу темных волос заперли в ящик стола в доме Чарлза Хатауэя, но по ночам Хатауэй слышал их, даже из запертого ящика. Неважно, что он лежал у себя в кровати, эти вещи разговаривали с ним. Прошло совсем немного времени, и он больше ничего не слышал, кроме голоса Ребекки. Он не откликался, когда жена звала его, оставался безучастным к грому во время бурь и часто бесцельно бродил по городу. Он начал так бояться воды, что перестал умываться. От него воняло, он совсем запаршивел, так что даже собственная лошадь шарахалась в сторону; жена, невестка и внук отказывались сидеть с ним за одним столом.

Сару Спарроу вырастили Хатауэй, но, когда ей исполнилось тринадцать, она открыла ящик стола, где хранились вещи ее матери. Она услышала зов Ребекки так же ясно, как когда-то его услышал ее дед. Она оглядела дом Хатауэев и вспомнила, что ей здесь не место. Сара убежала, за ней отправился Хатауэй — все-таки родная внучка, — но стоило ему приблизиться к озеру, как он вновь услышал голос Ребекки. Впрочем, он никогда не переставал его слышать, просто тот со временем начал звучать тише. Теперь же он гремел во всю мощь. Возможно, именно этот голос испугал его лошадь, которая понесла с того самого места, где сейчас сидела Стелла и где ничего не росло, где до сих пор летали тучи комаров и небо обрушивалось на землю голубыми волнами. Стелла отложила в сторону диссертацию Мэтта; стало слишком темно, чтобы читать, да и в любом случае она почти закончила. Теперь, когда она узнала о том, что случилось, ей захотелось оставить работу дяди у себя. С какой стати делиться с городом, который все это совершил? Стелла собрала вещи и направилась к аллее Дохлой Лошади. Листва шелестела на ветру, звенели пустые камыши, словно колокольчики. Аллея была погружена в темные тени, и, хотя мать Стеллы и бабушка находились всего в каких-то пятистах ярдах, в большом старом доме, здесь было одиноко. Стелла думала о Ребекке в хлюпающих кровью ботинках. Она думала о Саре, которую вырастила женщина, презиравшая девочку. Она думала о лошади, которая помчалась сломя голову по берегу, а потом и по воде, пока не провалилась где-то в самом центре водоема, по утверждениям людей, бездонного.

Она с облегчением свернула на мощеную дорогу Локхарт-авеню. Вскоре Стелла услышала шум машины, освещавшей дорогу включенными фарами. Стелла посторонилась, едва не угодив в заросли крапивы, которая наверняка обожгла бы ее даже через джинсы, выкрашенные Джулиет в черный цвет. Она так быстро отскочила в сторону, что у нее загудела голова и заколотилось сердце. Машина тем временем остановилась.

— Эй, там. Подвезти?

Стелла заморгала. Все, что она увидела, — тень за рулем. Она вспомнила о женщине из ресторана в Бостоне, о том, как та умерла, и сердце заколотилось еще сильнее. В этом мире нужно быть осторожной. Особенно к тому, что само плывет в руки.

— Я не кусаюсь, — заверил ее водитель.

Стелла узнала машину: это был мини-грузовичок, развозивший пиццу. Потом она узнала и водителя.

— Вы чуть меня не переехали, — сказала Стелла, испытывая облегчение оттого, что за рулем сидел знакомый.

Тут она увидела, какая судьба ждет разносчика: одним туманным летним днем где-то в Мэне он попадет в дорожную аварию. Нет, она ни за что не сядет к нему в машину. Даже если бы от этого зависела ее жизнь.

— Я должен доставить пиццы, пока они горячие. Так что ты решила — едешь или нет?

— Нет, спасибо. Я хочу пройтись.

Стелла осталась на месте, с трудом переводя дыхание, хотя это был всего лишь разносчик пиццы, который помахал и уехал.

— Не гоните! — прокричала она ему вслед.

На небе показалась луна в виде белого серпа. Лесные яблони стояли в цвету, и, пока Стелла шла по дороге, она насчитала много видов: с белыми кремовыми цветками, с розовым ободком по краям лепестков, с темно-красными бутонами цвета человеческой крови. В этот вечер, казалось, весь мир дышал полной грудью. В воздухе носилась мошкара, лягушки квакали в канавах, шелестела листва тополей и ясеней, словно деревья делали вдох и выдох.

Стелла невольно подумала, не этой ли тропой шли горожане в тот холодный день, когда кровь Ребекки оросила лед. Может, поэтому Стелла сейчас так нервничала? Может, поэтому ей хотелось пуститься бегом? И тогда она дала себе клятву в этой темноте: если доберется благополучно до чайной Халлов, то принесет жертву во имя Ребекки. Ей всего лишь нужен был один знак. Мимо проехала еще одна машина, чуть притормозила, но Стелла даже головы не повернула в ее сторону. Синтия Эллиот как-то рассказывала, что четыре года назад какая-то машина сбила девочку на Локхарт-авеню, водителя так и не нашли. По ее словам, тело оставили на углу Локхарт и Ист-Мейн, набросив сверху одеяло, так что казалось, что девочка уснула в канаве.

Стелла сосчитала шаги до старого дуба, а потом побежала. Джулиет Эронсон утверждала, что если сосчитать шаги в лунном свете, то, добравшись домой, узнаешь первую букву имени своего возлюбленного. Но у Стеллы в данный момент не было своего дома, к тому же она знала, кого любит, вопреки здравому смыслу, поэтому шаги считала ради самого счета. Наконец она дошла куда хотела и метнулась вверх по лестнице. Лиза как раз была в холле, но успела лишь прокричать приветствие вслед умчавшейся на второй этаж молнии.

— Мы договаривались, что я буду кормить тебя три раза в день. Неужели ты не хочешь поужинать? Сегодня у нас тушеная говядина. Твой отец обещал прийти.

Каждый день доказывал, что Джулиет Эронсон была права в своей догадке. В последнее время Уилл Эйвери ошивался вокруг чайной, все равно как тот дрозд в ожидании крошек.

— Я не голодна! — прокричала в ответ Стелла. — Все равно спасибо. Я просто устала и хочу лечь пораньше.

— Наверное, ты подхватила грипп, который сейчас повсюду, — сказала Лиза.

Когда Стелла наконец осталась одна и улеглась на узкой кровати, только утром застеленной чистыми белыми простынями, она по-прежнему думала, как легко могут люди исчезнуть. Она размышляла о воробьях и розах, о невидимых чернилах и девочках, оставленных на обочине. Ложась спать, она сунула диссертацию Мэтта Эйвери под подушку и всю ночь слушала, как шелестят ее страницы, словно листва за окном. Жизнь так устроена, что тебе что-то даруется, а чего-то ты лишаешься; но некоторые вещи остаются с человеком навсегда. Стелле снились озера и камни и девочки с черными волосами; она видела тот же сон, какой снился ее матери, и бабушке, и всем женщинам их семейства до нее. Проснувшись утром, она уже знала, какую принесет жертву.

Задолго до того, как Лиза спустилась на кухню, чтобы поставить тесто для дневной выпечки, задолго до того, как ее мать пришла на работу, а бабушка отправилась в сад, Стелла заперлась в ванной. Тряхнув волосами, она взглянула на себя в зеркало. Бледная, как звездочка, которую видно только в темноте. Хорошо, что Джулиет не увезла с собой сумку со всеми вещами, украденными во время выходных в Юнити, среди них было несколько коробочек краски для волос. Все время, что Стелла простояла, наклонившись над раковиной и подставив голову под струю воды, она думала о том дне, когда лед сковал озеро с такой холодной водой, что женщина обратилась в камень; в тот день поля были черными от воронья, и тысячи воробьев слетелись к берегу и не улетали, даже когда их пытались прогнать палками.

Не прошло и часа, как самая привлекательная черта Стеллы, ее длинные светлые волосы, которые Джулиет Эронсон советовала всегда распускать, чтобы они падали на спину льняной копной, превратились в черные. Потом она взяла маникюрные ножницы и коротко обкорнала себя, точно так, как обкорнали Ребекку в то утро, когда она утонула, оставив после себя косу, компас, звезду и колокольчик — вещи, которые Чарлз Хатауэй запер в ящик своего стола вместе с десятью наконечниками от стрел, выкрашенных кровью Ребекки. Там это все и лежало до тех пор, пока дочь Ребекки не вернула вещи туда, где им было место. Первое, что сделала Сара Спарроу, покинув дом Хатауэев, — смастерила шкафчик, где до сих хранились эти реликвии. Она хотела, чтобы о них помнили. Шкафчик застеклили гораздо позже, но сам он сохранился в первозданном виде, тщательно изготовленный из дуба, боярышника и ясеня. Сара не нуждалась в отдыхе, поэтому она не сомкнула глаз всю ночь, пока работа не была завершена. Только тогда она отдала несколько прядок материнских волос воробьям, терпеливо ждавшим подношения. Каждая прядка была быстро вплетена в их гнезда, устроенные в камышах, и ветреными днями эти прядки напоминали о себе, пугая лошадей и местных мальчишек, что-то нашептывая любому, кто набирался храбрости, чтобы пройти по тропе, где ничего не росло, но где давным-давно, вопреки времени года, распустились подснежники, пробив толстый лед, — это был подарок ангела печали.

Заклинание

1

Это время года жители Юнити проводили в своих садах, отбраковывая померзшие зимой клены, которые затем распиливались на дрова для будущего года. В это время года расцветали персиковые деревья, и весенняя лихорадка была в разгаре. Обычно в такое время Мэтт Эйвери работал сверхурочно, но в этом году он даже перестал подходить к телефону. Старый дуб до сих пор стоял, хотя остался без листьев. Люди поговаривали, что он завывает на ветру. Мэтту было наплевать на это дерево; он, привыкший подниматься в половине шестого утра без всякого будильника, теперь не мог выбраться из кровати. Он слушал, как брат гремит посудой на кухне, заваривая кофе, и болтает по телефону с Лизой, а сам лежал, укрывшись с головой, убеждая себя, что встать, одеться, почистить зубы или просто дышать слишком тяжело.

Мэтт стал жертвой гриппа, мощного весеннего вируса, от которого вскипала кровь и кружилась голова, а еще ломило кости и мучил кашель, сотрясавший все ребра. Возможно, он заболел потому, что совсем не сопротивлялся болезни: потеряв диссертацию, он, как ему казалось, потерял все. Мир перестал его интересовать. За что бы он ни брался в этой жизни, все шло наперекосяк. И теперь Уилл вставал чуть свет; тот, кто привык просыпаться не раньше полудня, теперь с первыми лучами солнца смешивал протеиновые коктейли. Тот, кто предпочитал виски и джин, теперь пил одну только минеральную воду. И совсем невероятным было то, что Уилл Эйвери пристрастился бегать. Он покидал дом в шесть и не возвращался до восьми; тогда Мэтт слушал, как брат насвистывает в душе какую-то прелюдию Шопена, от которой можно было спятить, если хочешь только тишины и покоя.

Уилл начал давать уроки музыки, приспособив под это дело их старенький «Стейнвей», тот самый, на котором они учились в далеком детстве: тогда и выяснилось, что у Мэтта нет слуха, а Уилл наделен от природы способностями. Вообще-то учитель сказал их матери, что Уилл — настоящий талант, тогда как Мэтт… откровенно говоря, Мэтт — безнадежен. Так оно и было. А теперь он умудрился куда-то засунуть свою диссертацию, умножив и без того многочисленные неудачи. Пропала работа, итог его многолетнего труда, которую полагалось сдать в конце недели. Разумеется, у него остались какие-то записи и черновые варианты первых шести глав. У него была и последняя страница, та самая, которую он переделывал, когда случилась эта чертовщина. Найдется ли второй такой дурак, который не побеспокоился о том, чтобы снять копию с готовой работы? Нет, видимо, он один такой: двадцать лет потратил, чтобы завершить образование, но так и не добрался до конца.

Стоило Мэтту Эйвери чего-то захотеть, как это ускользало у него между пальцев, как вода. Ну не получилось у него с любовью, не осталось никакой надежды, но, по крайней мере, он мог бы преподавать, во всяком случае он так полагал. Заведующий кафедрой истории при государственном колледже Брайан Льюис предложил Мэтту взять вечерников в осеннем семестре, но он, разумеется, откажется от своего предложения, как только станет известно, что диссертация Мэтта ушла в самоволку. Размышляя о своей судьбе, Мэтт невольно задумался о последних днях Чарлза Хатауэя: тот слег, когда внучка ушла из дома и поселилась возле озера, его била лихорадка, он бредил, хотя жена поила его ромашковым чаем и делала примочки из листьев тополя. Чарлз Хатауэй писал в своем дневнике, что Ребекка Спарроу снилась ему так часто, что казалось, будто она его не покидает и в часы бодрствования — присаживается на краешек кровати, вся мокрая от зеленой воды, и тут же ускользает, стоит ему протянуть к ней руку.

Когда Мэтту все-таки удавалось встать с постели, чтобы выпить воды или таблетку тайленола, он даже не удосуживался проверять оставленные ему телефонные сообщения. Он просто отказался от надежды. Да, конечно, миссис Гибсон расклеила по всей библиотеке объявления, но потерять рукопись — совсем не то, что потерять собаку. Она не вернется по твоему зову; ее не взяли к себе и не покормили добрые соседи; и уж конечно, она не ожидает тебя в приюте, сидя в клетке и помахивая хвостом. Все равно звонили только Уиллу, ибо теперь он хозяйничал в доме. Мэтт гадал, что бы подумали матери учеников Уилла, если бы узнали, что Уилл Эйвери всю свою взрослую жизнь угробил как пьяница и лгун. Но все дело в том, что Уилл окончательно бросил пить. Насколько мог судить Мэтт, брат и лгать перестал.

«Подъем, подъем, братишка!» — каждый раз кричал Уилл через стенку, прежде чем отправиться на пробежку, да и почему бы старине Уиллу не радоваться? Все обвинения с него были сняты, после того как на авансцене появилась подружка убитой женщины и рассказала, что жертва подумывала о том, чтобы заручиться судебным запретом против своего бывшего дружка, который никак не хотел оставить ее в покое. Бойфренд пропал, но Уилл признал в нем по фотографии самозванца-репортера, который брал у него интервью и украл модель Кейк-хауса. Приезжал сотрудник телевизионного журнала новостей, чтобы побеседовать с Уиллом на городском лугу, и поговаривали, будто телевизионное шоу «Сегодня» пришлет целую команду в День памяти павших, 30 мая. Уилла попросили быть обер-церемониймейстером парада. Уилл Эйвери, который не навещал мать на смертном одре, который лгал ради удовольствия и изменял жене, который растратил по мелочам все свои таланты и был никудышным отцом, занимавшимся своим ребенком только в дни рождения и по особым случаям, побежит рядом с белым открытым «кадиллаком» мэра в сопровождении своих учеников и будет швырять в толпу шоколадные батончики и леденцы.

Уилл никому не рассказывал — кроме Лизы, которой теперь обо всем докладывал, — почему вдруг стал бегать по утрам. Это была реакция на страх, который поднялся в нем, когда он, приехав на вокзал в Бостон, увидел фотографию человека, укравшего модель домика. Уилл вернулся в Юнити, но был настолько встревожен, что отправился в полицию и поговорил о безопасности Стеллы с начальником, Робби Хендриксом, когда-то учившимся с Уиллом в одной школе, только на три класса младше. Робби уверил Уилла, что Стелле ничего не грозит, но, насколько мог понять Уилл, самое трудное дело, с которым полицейским города Юнити пришлось разбираться, — избавить горожан от семейства бешеных енотов, забравшихся на чердак к Эллиотам. Где уж там ожидать, что они выследят хладнокровного убийцу.

Уилл не питал особого доверия к полицейскому департаменту города Юнити, хотя у них были самые лучшие намерения. Вот он и занялся бегом. Он превратился в глаза и уши города и успел довольно хорошо изучить привычки большинства его обитателей. Генри Эллиот, к примеру, каждый день выезжал в Бостон в 6.15. Илай Хатауэй обычно бывал первым клиентом заправочной станции на углу Мейн-стрит. Энида Фрост открывала двери вокзала ровно в 6.30. В ясные дни она подметала платформу, а когда шел дождь — щеткой разгоняла лужи.

Уилл выяснил, что обежать город можно за два часа, если сделать петлю, начиная с пустыря, затем двинуться по Локхарт, мимо библиотеки и начальной школы, мимо магазинов на Мейн-стрит, а оттуда рукой подать до чайной, на крыльце которой частенько стояла Лиза Халл, специально выходившая, чтобы его подбодрить. В последнее время Уиллу начало казаться, будто кто-то высосал из него весь яд; без алкоголя, без груза лжи ему вдруг стало легко и свободно, и он уже не бежал, а несся стремглав, хотя никогда не предполагал, что способен на такую скорость. Он познакомился с еще одним любителем бега, Соланж Гибсон, дочерью библиотекарши, и она показала ему несколько упражнений, чтобы ноги не сводило судорогой. Иногда во время пробежки по установившемуся маршруту он встречал кого-нибудь из своих учеников с родителями, и те так радовались встрече, что Уилл даже думал поначалу, будто люди по ошибке приняли его за брата или кого-то другого, всеми уважаемого человека, которого волновали другие вопросы, а не то, как легко ему все дается или как мало труда он в это вкладывает.

Когда он услышал, что Дженни слегла от весенней простуды, то так растрогался, что даже нарвал флоксов в материнском саду, где всегда рано расцветали многолетники, этаким неожиданным всплеском белого посреди майской зелени. Утром он совершил пробежку до Кейк-хауса, пока Мэтт валялся в кровати, сокрушаясь по поводу своего прошлого и будущего. Как раз пришла пора цвести глицинии, и весь город благоухал ее ароматом. Даже мутное озеро, прославившееся своими утопленниками, пахло чем-то пряным, похожим на корицу, а не обычным дерьмом.

— Я знаю, что вы меня терпеть не можете, — заявил Уилл, когда Элинор открыла дверь.

Хозяйка заморгала, никак не ожидая увидеть его на своем крыльце.

— Я пришел, чтобы навестить Дженни. Даю слово, что ничего не украду.

— Ты ведь не собираешься вернуться к Дженни? — поинтересовалась Элинор, прежде чем позволить ему войти, а сама косилась на цветы — несколько стеблей полураспустившихся флоксов; Кэтрин сгорела бы от стыда, что такой жалкий букетик нарвали в ее саду.

— Нет-нет, — заверил Элинор ее бывший зять. — Мы с ней расстались окончательно.

Способность Элинор различать ложь, видимо, начала ее подводить; или другой вариант: Уилл на самом деле говорил правду.

— Лиза сказала мне, что у Дженни грипп. Я подумал, что будет невежливо не зайти.

— Значит, теперь пришел черед Лизы. — Элинор распахнула дверь пошире. Какое облегчение узнать, что он в конце концов переключился на другую. — Так бы сразу и сказал.

Уилл взбежал по лестнице через две ступеньки, потом прошел по коридору до спальни Дженни. Когда-то она потихоньку выбиралась из своего окошка ночью, торопясь к нему на свидание: спускалась вниз по скрученным стеблям глицинии, оплетавшим крышу, и потом от нее пахло цветами, отчего он принимался чихать. Он был так подвержен аллергии, что Лиза убедила его носить с собой в кармане противоаллергический автоинжектор на тот случай, если его укусит пчела. Быстрее всего он пробегал мимо дуба на Локхарт, поскольку внутри мертвого дерева поселился огромный рой пчел. Пробегая мимо, Уилл слышал их гудение и невольно ускорял темп. Некоторые из тех, кто ездил на работу в Бостон или Норт-Артур, даже не узнавали его: для них он был просто промелькнувшим сбоку пятном. Человеком, бегущим от всего того, чем он был прежде.

— Выглядишь ужасно, — сказал Уилл, увидев Дженни в постели: с красным носом, во фланелевой пижаме, хотя день на дворе стоял чудесный.

— Большое спасибо.

Дженни попыталась пригладить пальцами спутанные волосы. Недавно она вновь начала рисовать, и теперь у нее на коленях была пристроена дощечка с акварелью.

— Симпатичный пейзажик, — заметил Уилл.

Дженни рассмеялась, затем высморкалась.

— Тут на холме тигр, если потрудишься присмотреться.

— «Тигр, тигр, жгучий страх, Ты горишь в ночных лесах»[7]. Но, подозреваю, не на холмах Юнити. А я не знал, что ты умеешь рисовать.

— А что вообще ты обо мне знал? — не удержалась от колкости Дженни, хотя как раз в эту минуту Уилл пристраивал цветы, которые принес, в ее стакане с водой.

— Немногое. О своей матери я тоже мало знал. Даже понятия не имел, что она увлекалась садоводством, но, видимо, так и было. Эти кусты понапиханы вокруг всего дома.

— Флоксы, — пояснила ему Дженни, невольно набравшаяся кое-каких знаний по садоводству от родной матери, хотя сама за всю жизнь не вырастила даже росточка. — Они хорошо приживаются, и если за ними не ухаживать, то растут еще лучше.

Дженни сощурилась, когда Уилл принялся наводить порядок на ее тумбочке. Он передвинул колокольчик, который оставила ей мать, чтобы Дженни позвонила, если понадобится. Нелепая, в сущности, идея. Элинор сама еле ходила и вряд ли была способна за кем-то ухаживать. Впрочем, когда такое было? Во всяком случае, не тогда, когда Дженни болела в детстве, не в тот день, когда она сама набрала телефон доктора Стюарта. У нее была высокая температура, болело горло, а мать тем временем работала в саду, не обращая внимания ни на что за его пределами.

— Он разве не из шкафчика? — спросил Уилл, имея в виду колокольчик, приятно звеневший, стоило его приподнять и потрясти — Он, кажется, принадлежал Ребекке?

Дженни отняла у него колокольчик и поставила рядом со стаканом воды, заполненным флоксами. От его суетливой заботы ей стало не по себе.

— Зачем ты здесь? Чего тебе надо? Если честно, я удивлена, как это мать пустила тебя в дом. Особенно после того, как стало ясно, что ты украл наконечник стрелы в самый первый раз, когда я тебя сюда привела.

— Это было ужасно, — опечалился Уилл.

— Вот именно. Так что тебе понадобилось сейчас, когда ты вернулся на место преступления?

— Мне понадобилось твое прощение.

Дженни рассмеялась, хотя у нее и болело горло. Потом она взглянула на Уилла. Он не шутил.

— И я должна это сделать, потому что…

— Потому что для нашей дочки будет лучше, если мы станем действовать заодно.

Дженни уставилась на него, как громом пораженная:

— И когда на тебя снизошло сие откровение?

— Вообще-то я не самостоятельно додумался до этого, — признался Уилл, — Мне помогли.

— Женское влияние, — догадалась Дженни. — Мариан Куимби?

Мариан всегда ревновала, она хотела Уилла для себя. Все годы учебы она обзывала Дженни наездницей дохлой лошади и блудницей из Кейк-хауса. Она как тень бродила за Уиллом, хотя без всякого толку: в конце концов Мариан уехала учиться на юриста, и сейчас у нее была практика в Норт-Артуре.

— Кто-кто? — Если начистоту, то эта самая Мариан была первой девушкой, с которой у него случился секс, на диване в подвале дома ее родителей. Летом после восьмого класса. — Господи, нет, конечно. — Тут его пронзила ужасная мысль. — Ты ведь не думаешь, что Стелла закрутила с внуком доктора Стюарта? Ты ведь не думаешь, что она с ним спит?

— Конечно нет. И сейчас мы разговариваем о тебе, так что не пытайся увиливать. Кто эта женщина?

— Лиза.

— Лиза Халл? Моя Лиза?

Дженни сбросила с колен акварель. Уилл, который прежде никогда не смотрел в глаза собеседнику, теперь уставился прямо на нее. Только сейчас до Дженни дошло, что он стал стройным — видимо, сбросил вес, — и цвет лица у него улучшился. Пил он теперь только воду, носил кроссовки, что было совершенно не в его стиле. Когда в последний раз он пропускал стаканчик виски, лгал, портил кому-то жизнь? Как могло случиться, что он изменился, а Дженни этого не заметила?

— Та самая Лиза, — ответил Уилл.

Самая некрасивая девочка в их классе, теперешний босс Дженни, женщина, которую больше волновал рецепт теста, чем собственный вид. До недавнего времени. Лиза уже несколько раз поинтересовалась у Дженни, что та думает по поводу ее нарядов — какого-то старомодного брючного костюма или скучного практичного платьица, — и только на прошлой неделе Дженни застала Лизу в ту минуту, когда она рассматривала свое отражение в зеркале буфета, надув губы, как будто ее внешность вдруг стала иметь значение.

— И ты отвечаешь на это… — Дженни пришлось подыскать слово, — чувство?

— Лиза — удивительная женщина. Она знала, что я невиновен, задолго до того, как с меня сняли все обвинения. Ты видела ее в телевизионных новостях? Она стояла рядом со мной, рука об руку.

— Нет, ну надо же. И теперь ты хочешь, чтобы я тебя простила?

— Очень хочу. Мы столько с тобой пережили, Джен, столько всего повидали в нашей взрослой жизни. Твое прощение много бы для меня значило.

Что такое с Уиллом сотворила Лиза Халл? Околдовала, что ли? Помогла ему найти собственное «я»? Или просто-напросто поверила в него?

— Скажи мне одно. В тот день, когда вы с братом впервые пришли сюда, ты признался, что я описываю твой сон.

Уилл кивнул:

— Черный ангел, пчела, которая не кусает, бесстрашная женщина.

— Да. Именно это.

— Я хотел бы, чтобы это оказался мой сон, но в ту ночь я слишком боялся, чтобы уснуть. Ты знаешь меня, в хорошую ночь я редко вижу сны, но в тот раз я был напуган до смерти, что из озера поднимется дохлая лошадь. Так и пролежал, не сомкнув глаз. Брат рассказывал, что лошадь принадлежала Чарлзу Хатауэю и что она встала на дыбы, когда он пытался заставить ее проехать по тропе, где некогда ходила Ребекка Спарроу. Мэтт уже в то время увлекался местной историей, но кто бы мог подумать, что внутри его сидел такой сон.

Люди все время совершают ошибки, иногда стоит кого-то простить, пусть даже этим кто-то оказывается Уилл. Пусть даже его первые слова, сказанные ей, были лживыми.

— Неужели ты не догадывалась, что это был Мэтт? Вы даже гриппом умудрились заболеть одновременно, — заметил на прощание Уилл. — Это должно было бы тебе что-то подсказать.

Что любовь заразна, как обычный насморк? Или она больше похожа на вирус, поражающий человека постепенно, до тех пор, пока ничего не подозревающая жертва полностью не заболевает, оказываясь во власти всех последствий? Как только Уилл ушел, Дженни Спарроу почувствовала, что кровь в ее жилах буквально вскипает. Так, может, голова у нее кружилась не столько от гриппа, сколько от мыслей о Мэтте? Почему только разобраться в собственном сердце оказалось столь же трудной задачей, как нанизать бусины на призрачную нить, или разжечь костер сырыми дровами, или найти дорогу в темноте без лампы, фонарика и даже тонкого полумесяца?

В дверь постучали. Вошла Элинор. Она опиралась на палку, но все же умудрилась принести поднос. Она услышала звон колокольчика, когда Уилл приподнял его с тумбочки, и вот явилась на зов с чаем, который не принесла своей дочери тридцать лет тому назад, чаем, который так и не был приготовлен, зато явился причиной немалой горечи.

— Что это? — удивленно спросила Дженни.

— Жаропонижающий чай по рецепту Элизабет Спарроу. Мята с лимоном и лавандовым медом. А еще я принесла какое-то ужасное месиво, которое мне удалось приготовить. Пудинг «Птичье гнездо». По-моему, он тебе не повредит.

И действительно, на подносе стояла тарелка с печеным яблоком, залитым чем-то невообразимым, похожим на пудинг. Меньше всего Дженни сейчас хотелось есть, но она заставила себя отведать пудинга. Чтобы доставить удовольствие матери, как она сама поняла. «Странно, — подумала Дженни, — мы стараемся доставить друг другу удовольствие. Как все это поздно. Как не похоже на нас».

— Нежный пудинг, — сказала Дженни. — Сама приготовила?

Любовь никогда не бывает ошибкой, даже если она безответна. Она совсем как те флоксы из сада Кэтрин Эйвери — забытая, заброшенная, но цветет себе, и все тут.

— Уверена, что это в рот нельзя взять, — сказала Элинор. — Тебе вовсе не обязательно стараться мне потрафить.

— А я думала, ты всегда различаешь, говорит ли человек правду. По крайней мере, так всегда казалось.

— Я различаю ложь. Это не то, что знать правду. Ну не странно ли, но, насколько я могу судить, Уилл перестал лгать.

— Он влюбился в Лизу Халл.

— Нам стоит порадоваться за Лизу или посочувствовать ей?

— Порадоваться. — Дженни кивнула. — Определенно.

Элинор потянулась к небольшой акварели с тигром на холме.

— Прелестно. Мне приснилось это прошлой ночью. Вот этот холм за озером.

— Но в Юнити нет никаких тигров.

— Я знаю. Мне снились тигровые лилии.

Обе посмеялись над ошибкой Дженни; она увидела кошку вместо цветка, лгуна вместо того, кто говорил правду.

— Я снова все перепутала, — вздохнула Дженни.

Элинор вынула из кармана компас Ребекки.

— Возможно, он тебе пригодится.

— Это не из шкафчика в гостиной?

— Какой толк от компаса, если он лежит под стеклом? Я подумала, что ты могла бы им пользоваться.

Весь день, пока ее не отпускала лихорадка, Дженни думала о словах матери. Она размышляла о тигровых лилиях, чашках чая и странностях любви. Вечером Элинор снова зашла к дочери — принесла овощной бульон и холодный компресс на лоб, и вскоре лихорадка отступила. Еще минуту назад Дженни горела как в огне, а в следующую уже ощутила прохладу и свежесть — вероятно, помог чай Элизабет. Жаропонижающий. Он сломал ход болезни, как ломают все правила, если нужно.

Дженни сбросила фланелевую пижаму и быстро оделась; ее охватило безумное желание глотнуть свежего воздуха, хотелось и еще чего-то. Она вышла на крыльцо, на западном горизонте увидела Стрельца. В противоположной стороне, на востоке, высоко горел Пегас. В темноте дом под многослойной белой краской действительно выглядел как свадебный торт. Она прошла мимо лавра, мимо сирени и продолжала идти, пока не свернула за угол, где стоял старый дуб, наполовину покрытый листвой, наполовину высохший в щепу. Она не совсем понимала, куда идет, пока почти не достигла конца пути. Компас оттягивал карман. Совсем скоро она разглядела флоксы, сиявшие, как маленькие звезды, выстроившиеся в ряд.

Дженни постучала в дверь черного хода, и, когда никто из Эйвери не вышел, она нашла ключ под ковриком, где он всегда хранился. Кухня была погружена в темноту — Уилл, должно быть, ушел к Лизе, — но в доме явно кто-то был. Дженни чувствовала, что этот человек видит сон. И снилось ему, что он потерялся на длинной дороге. Это была аллея без начала и конца, которая продолжалась дальше, когда спящему казалось, что он сейчас выйдет из нее. В этом сне начала спускаться ночь, но время бежало так неестественно быстро, что звезды буквально носились по небу, и невозможно было различить ни одно созвездие. Даже Полярная звезда, самый неизменный ориентир, поменяла свое расположение.

Он потерялся, Дженни чувствовала это. Она подошла к двери его спальни, где были опущены все шторы. Он так крепко спал, что не открыл глаз, пока она не улеглась рядом. Дженни вспомнила, как он держался всегда поодаль, шагах в двух, и не сводил при этом с нее глаз. Так было и в то утро, когда ей исполнилось тринадцать и когда она была слишком молода, чтобы понять, что происходит.

Он проснулся, и она вложила ему в руку компас. Она чувствовала жар его тела, лихорадку, которая не отступала уже тридцать лет. Дженни Спарроу скинула одежду; она не хотела, чтобы им что-то мешало. Она была прохладная, словно камешек, выуженный из озера. Она была так близко, словно волна, накрывшая его с головой. Он давно убедил себя, что доволен собственной жизнью; он давно перестал думать, как все могло бы сложиться иначе. Дженни оказалась рядом с ним, и он почувствовал, что тонет. Вот что могло сделать с человеком желание. Вот что оно сделало с ним.

— Мне снится сон? — произнес Мэтт Эйвери — Я потерял диссертацию? Ты в самом деле здесь?

Давным-давно некоторые женщины в Юнити носили на шее косточку от летнего персика, надеясь на любовь. До сих пор многие жители полагали, что именно благодаря этому обычаю, а вовсе не кораблекрушению, выбросившему на берег саженцы, в их лесах и на задних дворах росло так много диких персиковых деревьев. При строительстве нового дома каждый раз находили целое ведро персиковых косточек, а ребятишки, нашедшие косточку по дороге в школу, считали это за большую удачу, несмотря на то что их ждало впереди: забытая любовь, неудавшаяся любовь, любовь вопреки всем препятствиям, вечная любовь, любовь спустя долгое время.

2

Дженни работала в чайной воскресным днем. Любой, кто ее видел, ни за что бы не подумал, что когда-то это была мрачная девочка, мечтавшая поскорее вырваться из дома, по большей части несчастливая, пребывающая в вечном ожидании самого плохого. Сегодня она нарезала сливовый пирог, напевая песенку о любви, и вспоминала поцелуи Мэтта. Не успела она дорезать пирог до половины, как в дверь ввалилась странного вида девица, а за нею как привязанный вошел Хэп Стюарт. Вид у него был таинственный. Дженни, между прочим, не перестала думать о Мэтте. Последние две ночи она уходила прогуляться, после того как Элинор укладывалась спать, и оказывалась почему-то у дома Эйвери, стучалась потихоньку, чтобы не услышал Уилл, а потом на цыпочках пересекала гостиную, словно девчонка, вернувшаяся в те времена, когда поцелуй что-то означал, когда от него подкашивались ноги.

Влюбившись в Мэтта, она начала вести себя безответственно, как подросток: опаздывала на работу, забывала повидаться с родной дочерью. Дженни была так увлечена собственными мыслями, что не обратила внимания на подошедшую к стойке девушку, а только кивнула Хэпу, прежде чем взять два меню. Когда она раскладывала меню на стойке, вошла Лиза с блюдом малиновых пирожных.

— Эй, Джен, не хочешь поздороваться со своей дочкой?

Лиза с тем же успехом могла бы оглушить ее кувалдой или швырнуть пригоршню злющих ос в сливовый пирог, который Дженни только что разрезала. Неужели эта нелепая девица была ее чудесным ребенком, ее девочкой, родившейся в равноденствие, ее малышкой, ее целым миром? Что больше всего расстроило Дженни в облике дочери? Неровно остриженные черные волосы? Жирная обводка глаз? Или то, как подросла Стелла в последнее время? Пять футов семь дюймов — рост женщины. Или ее больше всего расстроило, что девочка казалась такой бледной, что особенно подчеркивалось иссиня-черным цветом волос? Или дело было просто в том, что она смотрела на Дженни как на чужую, будто родная мать ровным счетом ничего о ней не знала? Точно так Дженни смотрела на собственную мать в тот день, когда, пробежав по дорожке, юркнула в машину Уилла, готовая уехать в Кембридж и целиком изменить свою жизнь.

В последнее время Уилл заглядывал в чайную ближе к вечеру, и, пока ждал Лизу, они с Дженни за чашкой кофе говорили о дочери, единственной общей их заботе, обсуждение которой не заканчивалось ссорой. Продолжают ли ее посещать видения? Крутит ли она любовь с Хэпом? (Уилл считал, что, возможно, да, но Дженни с ним не соглашалась.) Не слишком ли много времени она проводит с доктором Стюартом, посещая умирающих и безнадежно больных? Да и что это в самом деле за хобби для девочки? Когда в последний раз кто-то из них слышал, чтобы Стелла громко смеялась? Не опасно ли ей помогать бабушке в саду, раз ее местопребывание следовало держать в секрете?

— Это что, теперь всегда так будет? — поинтересовалась Дженни.

За стойкой сидела брюнетка, слегка напоминавшая ее дочь, мрачная и озлобленная, готовая к перепалке. Чернила — вот какой цвет приходил на ум при взгляде на волосы Стеллы. Настоящие чернила, а не те, невидимые. Девчонка фыркнула, но отвечать не стала.

— А знаете, миссис Эйвери, этот пирожок выглядит аппетитно, — с нервной улыбкой сказал Хэп.

Напряжение, возникшее между матерью и дочерью, можно было хоть ножом резать, тем самым, с пятнами от слив, что держала в руке Дженни. Хэп побарабанил пальцами по стойке. В одном из ночных телефонных разговоров с Джулиет Эронсон она сказала ему, что у большинства людей только одна привлекательная черта, но у него их две — рост и цельность.

— Я бы съел кусочек.

— Моя фамилия Спарроу, а не Эйвери, — поправила его Дженни, — я в разводе.

— И поэтому ты спишь с моим дядей?

Стелла взяла кусок пирога и сунула в рот. На стойку упала большая капля сливового сиропа. Она была похожа на чернильную кляксу, на половинку крыла бабочки, на ложь, повторенную дважды. Джимми Эллиот случайно обронил, что видел ее мать, когда возвращался домой из чайной в два часа ночи: она выходила из дома Эйвери. Разумеется, она ходила туда не для того, чтобы повидаться с Уиллом.

— Что ты такое несешь? — вспыхнула Дженни.

Ложь.

— Я ни с кем не сплю.

И еще раз ложь.

— Угу. — Стелла подхватила со стойки пальцем упавшую каплю и слизала. — Я тоже.

Дженни уставилась на дочь, а в голове у нее засела одна-единственная ужасная мысль: «Джимми Эллиот».

Стелла посмотрела ей прямо в глаза и провела пальцами пару раз по своей груди со словами:

— Вот те крест.

Ложь бывает присуща кому-то по характеру, а случается и так, что к ней прибегают по необходимости, под давлением обстоятельств. Но некоторые люди просто оступаются и попадают в ложь, честные люди, которые неожиданно падают и тонут в словах. Так случилось и со Стеллой, хотя, наверное, когда каждый день видишь смерть, то поневоле станешь лгуном. Только вчера, к примеру, Стелла сказала учителю естествознания, мистеру Грилло, что принесет работу, срок которой давно истек, в понедельник, тогда как на самом деле ей хотелось сказать совсем другое: «Перестаньте пить, вы разрушаете себе печень, вы умрете от цирроза, если не будете осторожны».

Ясно, что она не могла запросто подойти к человеку и рассказать, какое будущее для него видит. Правда, высказанная вслух, все равно что камень, упавший в воду, — обратно не получишь. Но и ложь никогда не оставалась неизменной: она расплывалась липкой лужицей. Ложь бывает откровенной, бессовестной и недосказанной. Ложь могла быть невысказанной, как, например, о диссертации Мэтта, и завуалированной — хотя Джимми Эллиот почти каждую ночь швырял камешки в ее окно и поднимался к ней в спальню, она не спала с ним в прямом смысле этого слова.

Когда Джимми рассказал, что ее мать бродит по городу среди ночи, Стелле захотелось знать, какой ему показалась Дженни — счастливой или расстроенной.

— Не знаю. — Они лежали под одеялом, и Джимми пылал огнем. Меньше всего на свете ему хотелось сейчас обсуждать мать Стеллы, но он был сам виноват, что заговорил об этом. — Она выглядела какой-то растерянной.

Точно так выглядел и сам Джимми, когда стоял там внизу в темноте и ждал, что Стелла швырнет ему ключ. Он каждый раз терялся, когда она целовала его, когда прогоняла, когда говорила, что больше не хочет его видеть, когда просила вернуться. Стелла прекрасно понимала, что это такое, поэтому ушла, даже не попрощавшись с матерью. Одного страдающего влюбленного на семью было больше чем достаточно.



— Ты видел ее волосы? — первое, что спросила Дженни, когда в тот день зашел Уилл. — Прямо тошно смотреть.

Лиза закрывала кухню, а все остальные успели разойтись.

— Где ты была? Все в городе уже видели ее волосы. — Уилл сделал глоток из бутылки с минералкой. — И все знают, что ты спишь с моим братом.

— Это несправедливо. У твоего брата кризис.

— Ах да, потерянная диссертация. Большая важность. Вообще-то я прежде никогда не видел его таким счастливым, Дженни, так что, вполне вероятно, эта его диссертация лишь заменяла ему настоящую жизнь. Теперь у него есть то, о чем он мечтал с тех пор, как мы были детьми. У него есть ты.

— С тех пор, как вы были детьми?

Дженни, довольная, оперлась локтями на стойку и на секунду забыла обо всем — о приличиях, потерянных рукописях, дочерях с крашеными волосами.

— Это ему пришло в голову провести ночь у озера. Ты ведь знала об этом? Он уже тогда сходил по тебе с ума. А у меня уже тогда была эта проклятая аллергия на пчел — я ненавидел вылазки на природу, но не мог позволить ему одержать верх. Все равно в чем. Пусть даже речь шла о тебе.

Что касается Мэтта, он простился с надеждой отыскать диссертацию и в конце концов снова занялся старым деревом. Возможно, он так и не станет магистром, но его жизнь вдруг сделала такой поворот, что он даже не знал, что и думать. Все, что до сих пор было важным, теперь не имело для него почти никакого значения. Теперь он понимал, почему люди просят их ущипнуть, когда хотят убедиться, что не спят. Реальная жизнь могла быть гораздо причудливее, чем любой из его снов, в этом они с Дженни Спарроу пришли к одному мнению. Когда Дженни спала рядом, она видела его сны из прошлого Юнити, каждодневные подробности столетней и даже трехсотлетней давности. А еще ему снилась его работа, сирень и лилии, спутанные лианы древогубца, такого вездесущего, что у некоторых его клиентов это растение занимало целые акры земли, скрывая под собой березы и ели, начинавшие напоминать верблюдов под зеленой попоной. Даже не разглядеть, что там под этим древогубцем. Как и не избавиться от него.

В тот день, когда Мэтт вновь приступил к работе, он, к своему удивлению, обнаружил, что насвистывает без всякой на то причины или, наоборот, по очень весомой причине — он сам точно не знал. Рой в мертвой половине дуба был огромный; пчелы, как ни старайся, все равно будут потревожены, но Мэтт надеялся перенести пчелиное семейство в леса или пристроить его на молочной ферме в Норт-Артуре, чей владелец предоставит пчелам кров в обмен на медовые соты. В Норт-Артуре целые поля занимал красный клевер, а еще там было с полдесятка хозяйств, выращивавших клубнику. Клубнично-клеверный мед — просто объедение. Оставалось надеяться, что пчелы хорошо перенесут переезд на новое место жительства.

Две нижние мертвые ветви были срезаны, и Мэтт начал распиливать первую из них на небольшие бревнышки, чтобы легко их перевезти. В этот день ему полагался помощник: Джимми Эллиот получил предписание отработать на общественные нужды несколько часов. Время шло, но Джимми Эллиот все не появлялся — видимо, у него было что-то другое на уме. Его по-прежнему тянуло к чайной. Однажды ночью, когда он стоял на дороге и швырял в окно гальку, мимо случайно проезжал начальник полиции Робби Хендрикс. Позабыв о том, сколько хлопот он сам доставлял окружающим, когда бы мальчишкой, Хендрикс остановился и влепил Джимми штраф. За нарушение общественного порядка.

— Что с тобой такое? — спросил полицейский, выписывая штраф. Он вычеркнул сумму в двадцать пять долларов и вместо нее написал: «Общественные работы — 10 часов. Обратиться к Мэтту Эйвери». — Ты что, спятил? Разве не знаешь, что стекло бьется?

Ну конечно, Джимми знал это. И если на то пошло, он сам толком не мог объяснить, что с ним такое. Он угодил в любовные силки, хотя от него никак нельзя было ожидать, что он станет жертвой любви. Как бы там ни было, Джимми ни разу не явился в условленный час, чтобы отработать штраф. Из-за этого работа над старым дубом продвигалась медленно. Наверное, если бы Джимми все-таки пришел, у него закружилась бы голова от пчелиного гула или он опасался бы кружащих вокруг пчел, но Мэтт был поглощен только деревом. Он очень любил дубы, впрочем, ему нравились и ароматные фруктовые деревья. Запах персиковой древесины, к примеру, долго оставался на руках дровосека и никак не смывался. Срез яблони был розовым в центре. А у сливы было сердечко внутри ствола: ударишь по нему разок, и все дерево сразу падает.

Мэтт успел получить несколько заказов на бревна от этого старого дуба — миссис Гибсон хотела сделать книжную полку, Энида Фрост попросила подкинуть ей дровишек для вокзальной печки, старый Илай Хатауэй как-то подкатил на своем такси и подобрал деревяшку размером с четвертак, которую собирался, по его словам, всегда носить в кармане, чтобы в случае необходимости можно было дотронуться до дерева — на удачу. Синтия Эллиот остановилась по дороге на работу в чайную и, глядя, как Мэтт нарезает бревна, принялась лить слезы. Синтии недавно исполнилось шестнадцать, но выглядела она совсем ребенком с этими ее косичками и велосипедом, на котором ездила по городу, оплакивая судьбу дерева. Все-таки когда-то она ходила мимо этого дуба в детский садик. Однажды летом в его ветвях запутался ее бумажный змей, и она со страхом смотрела, как брат Джимми вскарабкался на самую вершину, чтобы спасти змея, а она подумала, что он исчезнет в небе. Она забралась на этот дуб в первый раз, когда убежала из дома, и просидела в его ветвях всю ночь, убеждая себя, что никогда в жизни не заговорит с матерью. Но утром, успокоившись, она вернулась домой, хотя собиралась отправиться автостопом в Нью-Йорк или Бостон.

— Я думал, твой брат мне поможет. Не горюй, я, возможно, оставлю часть ствола, и он даст побеги, — сказал Мэтт Синтии, когда отключил пилу, снял очки, наушники и увидел, что она плачет. — Во всяком случае, с одной стороны.

И точно, половина дерева неожиданно покрылась листьями с опозданием на несколько недель, так что дуб действительно не полностью засох. Несколько классов начальной школы явились с экскурсией к старейшему дереву в штате. Ребятишки вырабатывали красивый почерк, практикуясь на письмах к мэру с протестами против уничтожения дуба. В прошлую пятницу весь третий класс водил хороводы вокруг дерева, пока Мэтт работал. Мальчики и девочки, взявшись за руки, хором распевали детскую считалку: «Раз, два, не делай из меня дрова! Три, четыре, пять, хочу цвести опять!»

Другой на его месте полностью бы убрал дерево, несмотря ни на какие мольбы, — разумеется, это было легче всего, — но Мэтт решил, что постарается спасти ту половину, которая еще не засохла. Он работал допоздна, работал по выходным. Жители города привыкли к жужжанию пилы, как привыкли к пчелам, гудевшим на их задних дворах и аллеях. Воздух был желт от опилок, когда Мэтт заметил чью-то знакомую походку. Он снял защитные очки, думая, что они искажают картину, но нет, так все и было: на углу улицы стояла Ребекка Спарроу, в джинсах и ботинках, с рюкзаком на плече.

— Нечего пялиться, — сказала она ему; он действительно пялился, хотя к этой минуте уже понял, что девушка на тротуаре — его родная племянница Стелла.

— Ты просто копия Ребекки. — Мэтт спустился по лестнице, прислоненной к дубу. — Видела ее портрет в читальном зале библиотеки? Была еще миниатюра, подаренная Ребекке автором, Сэмюелем Хатауэем, но она каким-то образом потерялась.

— Прости. В библиотеке я не была.

Ложь обожгла Стелле язык, поэтому она взяла мятный леденец из упаковки, протянутой Мэттом, хотя в эту секунду ненавидела дядю. Кем он теперь ей будет, если они с матерью сойдутся? Дядей? Отчимом? Вообще никем? Наверное, ей следовало бы сжечь эту его диссертацию, которая теперь болталась у нее в рюкзаке. Было бы ему поделом. Оба перевели взгляд на старое дерево. В воздухе носилась янтарная пыльца и пчелы.

— Глаза б мои не смотрели, — сказала Стелла. — Какое уродство.

— Твоя подруга Синтия каждый раз плачет, когда проезжает мимо.

— Она любит пустить слезу. Такая чувствительная, что покрывается сыпью, стоит ей только увидеть объявление о потерянной собаке. Всем известно, что Синтия чересчур добрая, себе во вред.

— Не то что ее брат?

Мэтт продолжал смотреть на дерево, но почувствовал, как его обжег злобный взгляд Стеллы. Все равно, он видел, что Джимми кружит вокруг нее, не отставая. Последний раз, когда Джимми попадал в беду, ему было предписано помочь с уборкой снега. Напарник из него оказался угрюмый и молчаливый. Наверное, даже хорошо, что Джимми сейчас не явился на работу; если Мэтт не ошибался, то единственные слова, которые мальчишка тогда произнес за три дня: «Ну что, все?»

— Только не думай, будто что-то знаешь о Джимми, потому что это не так, — заявила Стелла.

— Зато ты, похоже, много о нем знаешь.

— Мы что, обсуждаем нашу личную жизнь? Взгляд ее совсем раскалился, прямо добела.

— Хочешь поговорить о твоей матери и обо мне?

— Ничего подобного. — Стелла пошла на попятную. — Господи, нет, конечно. — Она задумалась с весьма кислым выражением физиономии. Неужели мать влюбилась? От одной этой мысли начала болеть голова. Она взглянула на пчелиный рой. — Как много пчел. Не боишься, что тебя искусают?

— Смотри.

Мэтт подошел к пчеле, дремавшей на одной из срезанных ветвей, и схватил ее в кулак. Когда он разжал ладонь, то Стелла увидела, что пчела обалдело помедлила секунду, а потом спокойно полетела по своим делам.

Стелла расхохоталась:

— Ты спятил.

— А ты выкрасила волосы.

— Я сделала это в честь нее, — сказала Стелла, и ей почему-то захотелось заплакать. — Я хотела, чтобы хоть кто-то помнил о Ребекке.

— Я тоже этого хотел.

Стелла стояла на давным-давно знакомом углу и в то же время чувствовала себя потерянной. Неужели они с Мэттом хотели одного и того же?

— Я думаю, ты его заслужила.

С этими словами Мэтт достал из кармана компас, который принесла ему Дженни.

— Это подарок твоей матери. Кажется, он достался ей от бабушки. Но думаю, он предназначался тебе.

— Ты что, пытаешься купить мою дружбу?

— Не-а.

— Тогда что ты пытаешься сделать?

— Убрать уродливое дерево.

Мэтт вернулся к работе, а Стелла еще какое-то время понаблюдала за ним. По всему городу разносилось эхо от гула пчел и его пилы. Людям приходилось кричать, чтобы их услышали, а некоторым, кто никогда не любил сладкого, даже захотелось меда.

Потом Стелла решила испробовать компас Ребекки. Он показывал строго на север и сам был на ее ладошке холодный, как север. Она прошла с полмили, а когда подняла глаза, то оказалось, что она стоит перед библиотекой. Вот куда он ее привел.

Миссис Гибсон уже запирала дверь, но согласилась впустить Стеллу, чтобы та пробежалась по залу и поискала потерянный браслет. Миссис Гибсон прекрасно все понимала. Она была не склонна к поверхностным суждениям; ее родная дочь Соланж, когда была подростком, выкрасила волосы в синий цвет и убежала в Нью-Йорк, чтобы стать актрисой.

«Ступай», — велела миссис Гибсон, отпирая дверь, вырезанную из местной древесины, еще одного огромного дуба, поваленного в те времена, когда еще не успел родиться ни один из нынешних жителей города.

Стелла последний раз солгала, но эта ложь была безобидной. Браслет, подаренный отцом, как всегда, висел на запястье. Ложь легко слетела с ее языка — вот насколько близка она была к правде.

«Две минуты!» — прокричала ей вслед миссис Гибсон, но Стелле вполне хватило этого времени, чтобы вбежать и оставить дядину диссертацию на столе читального зала в историческом отделе. Рядом стоял шкаф с важными экспонатами: городская печать Юнити, дарственная земель от короля, письмо Линкольна родителям Антона Хатауэя, в котором говорилось о храбрости юноши, отдавшего жизнь за свою страну.

— Я вижу, ты нашла то, что искала, — сказала миссис Гибсон, когда Стелла вышла из библиотеки.

Девочка подняла руку и позвенела колокольчиком на цепочке.

— Каждый раз, когда кто-то умирал в этом городе, звонили в колокол, что висел в старом Городском собрании. Но для Ребекки звонить не стали. Мэтт написал об этом в своей диссертации.

— Разве?

— Городское собрание сгорело дотла во время большого пожара. Тогда же и колокол расплавился. Мэтт рассказывал мне об этом.

Стелла вспомнила слова о колоколе в последней главе диссертации. Она невольно проследовала за миссис Гибсон к ее машине, желая еще послушать про дядю Мэтта.

— Он хороший человек, из него выйдет хороший преподаватель. Я рада, что он все-таки получит свой диплом.

— Почему бы ему не получить его? — сказала Стелла.

— Вот и я о том же, — согласилась библиотекарша. — Диссертация обязательно найдется.

Миссис Гибсон села в машину и укатила, а Стелла постояла еще немного, глядя, как дым из выхлопной трубы превращается из черного в синий, а затем в серый. Покинув парковку, Стелла отправилась в чайную окружным путем. Она прошла мимо пожарной каланчи, которой никогда бы не было без Лиони Спарроу, начальной школы, основанной Сарой Спарроу, и Городского собрания, построенного спустя несколько лет после того, как Розмари Спарроу промчалась по лесу, как лань, и спасла всех мальчиков, воевавших с врагом. В этот час весь город казался синим — и белые дома, и церковь со шпилем, и Городское собрание, и вокзал с часами, отбивавшими время. Синими были и тени платановых деревьев, и сирень, и тротуары; такая синева случается перед наступлением темноты, когда опускается глубокая ночь и большинство людей спит хорошо, а остальным — с неспокойной совестью, влюбленным, старикам, горемыкам — приходится просто ждать того, что принесет с собою ночь.

3

Старик Илай Хатауэй заболел; его подвело, чего он всегда опасался, сердце. Вначале его доставили в Гамильтонскую больницу, затем отвезли в Бостон, чтобы там проконсультироваться со специалистами, а потом, когда ему начало казаться, что он превратился в посылку, которую не могут доставить ни по одному адресу, его привезли в Норт-Артур, в дом престарелых, что стоял в конце Хоупвелл-стрит. Несмотря на возраст, Илай был крепок и выдержал несколько сердечных приступов, смертельных для любого другого. В его роду часто страдали болезнями сердца и рано умирали, поэтому он всю жизнь старался держаться подальше от всех сердечных дел. Он так и не женился, не завел детей, не растратил ни цента из семейного капитала, который только увеличивался с годами по мере того, как постепенно распродавались, акр за акром, земли из первоначального надела Хатауэев. Илай мог бы не работать, но предпочел водить такси; ему нравилось, что все в городе знают его по имени. С возрастом жители Юнити начали считать его обаятельным, а вовсе не сварливым. Соседи кормили его обедами и рождественскими пирогами, Энида Фрост, заправлявшая билетной кассой на вокзале, каждый день последние двадцать два года заваривала Илаю Хатауэю кофе и ни разу не попросила взноса в «кофейный фонд».

Но теперь, в доме престарелых, Илай сделался совсем сварливым, но кто бы стал его винить? Медсестры беспрестанно кололи ему пальцы иголками, чтобы проверить уровень инсулина, или нацеживали целые плошки крови для подсчета белых кровяных телец. Он умирал, это было видно без всяких тестов, и перспектива не слишком его радовала. Новый водитель, некий тип из Монро, купил у Илая такси по дешевке и, вероятно, уже драл три шкуры с людей, которых просто нужно было подвезти домой. Илай никогда не запрашивал больше пяти долларов, и никто из пассажиров не догадывался, что его счет в сберегательном банке достиг таких размеров, что президент банка, брат Генри Эллиота Натан, каждый год приглашал Илая на обед в День благодарения. Банк следил за всеми инвестициями Хатауэя, так как Илай был убежден, что финансовые операции плохо сказываются на сердце, а при его наследственности он не мог этого допустить. Все это время богач водил такси и считал пару ботинок никудышной, если они служили ему меньше десяти лет. Но даже если бы он воспользовался своим богатством, разве это что-то изменило бы? Все равно он в конце концов оказался бы в доме престарелых с багажом самого необходимого: немного одежды, стаканчик для бритья, очки, от которых было мало толку, старомодная бритва, пользоваться которой ему запретили сестры, и серебряная звезда на цепочке, которую он носил на шее.

Когда доктор Стюарт пришел навестить пациента, Илай поначалу его не узнал, хотя лечился у него лет сорок. Илай принял дока за какого-то старикана из соседней палаты, который от нечего делать блуждал по коридорам и осматривал людей. Илай натянул простыню до шеи и велел доктору убираться, но умолк на полуслове, когда заметил девочку. Он сразу ее узнал. Доктор Стюарт наклонился, чтобы спросить у Илая, где тот находится, но Илай от него отмахнулся.

— Пришла Ребекка, — сказал он. У него бешено забилось сердце и появился сладковатый привкус во рту. — Должно быть, я умираю, если ты здесь.

Илай Хатауэй закрыл глаза и принялся ждать рая или ада — что там было ему уготовано. Когда ничего не случилось, он вновь открыл глаза. Перед ним по-прежнему стояли доктор Стюарт и девочка с черными волосами, оба смотрели на него так, словно он был пришельцем с Марса или танцующим цыпленком.

Стоя в палате субботним утром, в тот час, когда ее сверстницы все еще спали, Стелла увидела, что Илай Хатауэй умрет в этой самой комнате, когда у него случится сильный сердечный приступ; меньше чем через сутки у него задергаются веки и участится дыхание. Другая девочка испугалась бы Илая, запаха смерти, который, казалось, к нему прилип, сморщенного тела, синих вен, просвечивавших под кожей, но только не Стелла. Здесь, в доме престарелых, смерть была повсюду; Стелла видела ее в каждом коридоре, в каждой палате. Некоторые смерти были очень быстрыми, настолько молниеносными, что Стелла их едва не пропустила. Другие смерти были долгими, тягучими, каких не пожелаешь никому, даже злейшим врагам. В столовой этого дома Стелла разглядела столько смертельных исходов, что однажды утром она не выдержала и опустилась прямо на линолеум, ее поразила не столько печаль происходящего, сколько человеческое достоинство и почти сверхъестественная способность стоять лицом к пропасти и в то же время заказывать яичницу-болтунью с жареным хлебом на завтрак.

В палате Илая Стелла взглянула на доктора Стюарта и убедилась, что он так же ясно, как она, видит скорый исход. Бабушка как-то говорила ей, что Брок Стюарт — самый честный человек в ближайших пяти штатах, но, по мнению Стеллы, он лгал не меньше, чем она. Во-первых, он сказал неправду во время последнего визита в дом престарелых. Какая-то старуха, хрипя и брызгая кровью, спросила у него: «Я умираю?» Стелла видела выражение его лица. Доктор Стюарт не обратил внимания на вопрос и вместо ответа заговорил о внуках пациентки и о щедрой весне, бурное цветение которой вызвали рекордные осадки в апреле. «Здесь за окном цветет сирень, — весело подхватила женщина, позабыв о том, что спрашивала. — Стоит мне закрыть глаза, я все равно вижу все сиреневое и слышу пчел».

«Вы не сказали ей правды», — упрекнула доктора Стелла, когда они ехали домой.