За что эта северная надбавка! За — вдавливаемые вьюгой внутрь глаза, за — мороза такие, что кожа на лицах, как будто кирза, за — ломающиеся, залубеневшие торбаза, за — проваливающиеся в лед полоза, за — пустой рюкзак, где лишь смерзшаяся сабза, за — сбрасываемые с вертолета груза, где книг никаких, за исключением двухсот пятидесяти экземпляров научной брошюры «Ядовитое пресмыкающееся наших пустынь — гюрза…»
2
«А вот пива, товарищ начальник, не сбросят, небось, ни раза…» «Да если вам сбросить его — разобьется…» «Ну хоть полизать, когда разольется. А правда, товарищ начальник, в Америке — пиво в железных банках!» «Это для тех, у кого есть валюта в банках…» «А будет у нас «Жигулевское», которое не разбивается!» «Не все, товарищи, сразу… Промышленность развивается». И тогда возникает северная тоска по пиву, по русскому — с кружечкой, с воблочкой — пиру.
И начинают: «Когда и где последний раз я его… того… Да, боже мой, братцы, — в Караганде! Лет десять назад всего…» Теперь у парня в руках весь барак: «А как!» «Иду я с шабашки и вижу — цистерна, такая бокастая, рыжая стерва, Я к ней — без порыва. Ну, думаю, знаю я вас: написано «Пиво», а вряд ли и квас…» Барак замирает, как цирк-шапито: «А дальше-то что!» «Я стал притворяться, как будто бы мне все равно. Беру себе кружечку, братцы, И — гадом я буду — оно!» «Холодное?» — глубокомысленно вопрос, как сухой наждачок. «Холеное…» «А не прокислое?» «Ни боже мой — свежачок!» «А очередь!» «Никакошенькой!», и вдруг пробасил борода, рассказчика враз укокошивший: «Какое же пиво тогда? Без очереди трудящихся какой же у пива вкус! А вот постоишь три часика и столько мотаешь на ус… Такое общество избранное, хотя и табачный чад. Такие мысли, не изданные в газетах, где воблы торчат. Свободный обмен информацией, свободный обмен идей. Ссорит нас водка, братцы, пиво сближает людей,.» Но барак, притворившийся только, что спит: «А спирт?» И засыпает барак на обрыве, своими снами от вьюги храним, и радужное, как наклейка на пиве, сиянье северное над ним. А когда открывается навигация, на первый, ободранный о льдины пароход, на лодках угрожающе надвигается, размахивая сотенными, обеспивевший народ, и вздрагивает мир от накопившегося пыла: «Пива! Пива!»
3
Я уплывал на одном из таких пароходов. Едва успевший в каюту влезть, сосед, чтобы главного не прохлопать, Хрипло выдохнул: «Пиво есть?» «Есть», — я ответил, «А сколько ящиков?» — последовал северный крупный вопрос, и целых три ящика настоящего живого пива буфетчик внес. Закуской были консервные мидии. Под сонное бульканье за кормой с бульканьем пил из бутылок невидимых и ночью сосед невидимый мой. А утром, способный уже для бесед, такую исповедь выдал сосед: «Летать Аэрофлотом? Мы лучше обождем. Мы мерзли по мерзлотам не за его боржом.
Я сяду лучше в поезд «Владивосток — Москва», и я о брюшную полость себе налью пивка.
Сольцой, чтоб зашипело! Найду себе дружков, чтоб теплая капелла запела бы с боков.
С подобием улыбки сквозь пенистый фужер увижу я Подлипки, как будто бы Танжер.
Аккредитивы в пояс зашил я глубоко, но мой финкарь пропорист — отпарывать легко.
Куплю в комиссионке костюм- сплошной кремплин. Заахают девчонки, но это лишь трамплин.
Я в первом туалете носки себе сменю. Двадцатое столетье раскрою, как меню.
Пять лет я торопился на этот пир горой. Попользую я «пильзен», попраздную «праздрой».
Потом, конечно, в Сочи с компашкой закачусь — там погуляю сочно от самых полных чувств.
Спроворит, как по нотам, футбольнейший подкат официант с блокнотом: «Вам хванчкару, мускат!»
Но зря шустряк в шалмане ждет от меня кивка. «Компании — шампании! А для меня — пивка!
Смеешься надо мною! Мол, я не из людей, животное пивное, без никаких идей!
Скажи, а ты по ягелю таскал теодолит, не пивом, а повальною усталостью налит?
Скажи, а ты счастливо, без всяких лососин пил бархатное пиво из тундровых трясин?
А о пивную пену крутящейся пурги ты бился, как о стену, когда вокруг ни зги?
Мы теплыми телами боролись, кореш, с той, как ледяное пламя дышавшей, мерзлотой.
А тех, кто приустали, внутрь приняла земля, и там, в гробу хрустальном, тепа из хрусталя.
Я, кореш, малость выжат, прости мою вину. Но ты скажи: кто движет на Север всю страну!
На этот отпусочек — кусочек жития, на пиво и на Сочи имею право я!
Я северной надбавкой не то чтоб слишком горд. Я мамку, деда с бабкой зарыл в голодный год.
Срединная Россия послевоенных лет глядит — теперь я в силе, за пивом шлю в буфет!
Сеструха есть — Валюха. Живет она в Клину, и к ней еще до юга, конечно, заверну…
Пей… Разве в пиве горечь, что ерзаешь лицом! По пиву вдарим, кореш, пивцо зальем пивцом…»
4
Эх, надбавка северная, вправду сумасшедшая, на снегу посеянная, на снегу взошедшая!
Впрочем, здесь все рублики, как шагрень, сжимаются. От мороза хрупкие сотни здесь ломаются.
И, до боли яркие, в самолетах ерзая, прилетают яблоки, все насквозь промерзлые.
Тело еще вынесло, ночью изъелозилось, а душа не вымерзла — только подморозилась.
5
В столице были слипшиеся дни… Он легче стал на три аккредитива и тяжелей бутылок на сто пива, и захотелось чаю и родни. Особенно он как-то испугался, когда, проснувшись, вдруг нащупал галстук на шее у себя, а на ноге почувствовал чужую чью-то ногу, а чью — понять не мог, придя к итогу: «Эге, пора в дорогу…»
Сестру свою не видел он пять лет. Пропахший запланированным «пильзеном», как блудный брат, в кремплине грешном вылез он в Клину чуть свет с коробкою конфет. В России было воскресенье, но очередей оно не отменяло, а в двориках тишайших домино гремело наподобье аммонала. Не знали покупатели трески и козлозабиватели ретивые, что в поясе приезжего с Москвы на десять тыщ лежат аккредитивы. Московскою «гаваною» дымя, он шел, сбивая новенькие «корочки». Окончились красивые дома и даже некрасивые окончились. Он постукал в окраинный барак, который столь похожим был на северный. «Чего стучишь! Открыта дверь и так…» — угрюмо пробурчал старик рассерженный. Вошел приезжий в длинный коридор, смущаясь: «Мне бы Щепочкину Валю…» «Такой здесь нет… Все ходют, носют сор, и, кстати, нас вчерась обворовали…» «Как нет! Я брат ей… Я писал сюда. Ну, правда, года три последним разом. Дед, вспомни — медицинская сестра. С рыжцой! Косит немного левым глазом!» «Ах, эта Валька — Юркина жена! Я хоть старик, а человек здесь новый и путаюсь в фамилиях. Она не Щепочкина вовсе, а Чернова». «А где они живут!» «Вон там живут. Был Юрка на бульдозере, а нынче Валюха его тянет в институт, и мужа и двоих детишек нянча. Валюха, доложу тебе, душа… А как насчет уколов хороша! И даже ездит к самому завскладом, и всаживает шприц легко-легко… Как видишь, оценили высоко своим — научно выражаясь — задом». Рванул приезжий дверь сестры слегка, и ручка вмиг с шурупами осталась в его руке, и вздрогнула рука, как будто бы нечаянно состарясь. Он в мокрое внезапно ткнулся лбом и о прищепку щеку оцарапал. Пеленки в блеске бело-голубом роняли, как минуты, капли на пол. И он увидел, сжавшийся в углу, раздвинув тихо занавес пеленок: один ребенок ерзал на полу, и грудь сестры сосал другой ребенок. А над электроплиткой, юн и тощ, половником помешивая борщ, сестренкин муж читал, как будто требник, по дизельной механике учебник. С глазами наподобие маслин в жабо воздушном у электроплитки здесь, правда, третий лишний был — Муслим, но это не считалось — на открытке. Приезжий от пеленок сделал шаг, и сдавленно он выговорил: «Валя…» — как будто призрак тех болот и шахт, где есть концерты шумные едва ли. Сестра с подмокшей ношею своей привстала, грудь прикрыла на мгновенье, Все женщины роняют от волненья, но не роняют никогда детей. «Я думала, что ты уже…» «Погиб? Как бы не так! Держи, сестра, конфеты!» «А что ж ты не писал!» «Я странный тип… К тому ж у нас нехватка на конверты…» «Мой муж…» «Усек…» «Племянники твои…» «И это я усек… Я, значит, дядя! А где твой шприц! Шампанского вколи! Да, завязав глаза, вколи, не глядя!» «Шампанского, Петюша! Я сейчас…» Сестра засуетилась виновато, в момент из-под певца-лауреата достав десятку — тайный свой запас. «Петр Щепочкин, ты, братец, сукин сын!» — в сердцах подумал о себе приезжий. Муж приоделся и в сорочке свежей направился в соседний магазин. Петр Щепочкин за ним тогда вдогон, ему у кассы сотенную сунул, но даже не рукой, а просто сумкой небрежно отстранил дензнаки он. Петр Щепочкин его зауважал — нет, этот парень явно не нахлебник, не зря, как видно, дизельный учебник, страницы в борщ макая, он держал. А в комнатку тащил, что мог, барак — гость северный, особенный, еще бы! Был холодец, и даже был форшмак! Был даже красный одинокий рак — с изысканною щедростью трущобы! Не может жить Россия без пиров, а если пир, то это пир всемирный! Приперся дед. боявшийся воров, с полупустой бутылочкой имбирной. Принес монтер, как битлы, долгогрив, с вишневкой, простоявшей зиму, четверть, и, марлю осторожно приоткрыв, стал вишенки из чашки ложкой черпать. Зубровку — неизвестное лицо внесло, уже в подпитии отчасти, прибавив к ней вареное яйцо, и притащила няня — тетя Настя — больничных нянь любимое винцо —