Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 



Евгений Евтушенко

Катер святи

Издательство «Молодая гвардія» 1966



КАКАЯ ЧЕРТОВАЯ СИЛА!



I



* * *



Какая чертовая сила,

какая чертовая страсть

меня вела и возносила

и не давала мне упасть?



И отчего во мне не стихнула,

и отчего во мне не сгинула

моя веселая настыринка,

моя веселая несгибинка?



5



И, нам конец на берег выкинув,

таскали молча деловито

матросы, мрачные как викинги,

в мешках дерюжных души чьи-то.



И катер вновь пошел намаянно,

бортами льды ломая трудно,

а я среди мешков наваленных

лежал в его промозглом трюме.



Я всею мечущейся совестью

ответ выискивал в мученьи:

«А что же я такое, собственно,

и в чем мое предназначенье?



Неужто я — лодчонка утлая

и, словно волны, катят страсти,

швыряясь мной?» Но голос внутренний

мне отвечал: «Ты — катер связи.



Спеши волнами разъяренными,

тяжелый от обледененья

меж всеми, льдом разъединенными

и ждущими объединенья.



Еще начала навигации

придется ждать, пожалуй, долго,

но ты неси огни негаснущие

соединительного долга.



И пенной жизнью, как Печорою

сквозь все и льдины и норд-весты

вези в себе мешки почтовые,

где безнадежность и надежды.



8



Но помни, свой гудок надсаживая,

что лишь утихнут непогоды,

пройдут водой, уже не страшною,

взаправдашние пароходы.



И рыбаки, привстав над барками,

на них смотреть, любуясь, будут

и под гудки, холено-бархатные,

твой сиплый голос позабудут.



Но ты, пропахший рыбой, ворванью,



не опускай понуро снасти.



Ты свое дело сделал вовремя —



и счастлив будь. Ты — катер связи



Так говорил мой голос внутренний,

внушая чувство вещей ноши,

и был я весь какой-то утренний

среди печорской белой ночи.



Я не раздумывал завистливо

про чью-то жизнь среди почета,

а был я счастлив, что зависело

и от меня на свете что-то.



И сам, накрытый чьей-то шубою,

я был от столького зависим,

и, как письмо от Ваньки Жукова,

дремал на грудах прочих писем.



9



ПОДРАНОК



А. Вознесенскому



Сюда, к просторам вольным, северным,

где крякал мир и нерестился,

он прилетел, подранок селезень,

и на Печору опустился.



И он почуял всеми нервами,

как из-за леса осиянно

пахнуло льдинами и нерпами

в него величье океана.



Он океан вдохнул и выдохнул,

как будто выдохнул печали,

и все дробинки кровью вытолкнул,

даря на память их Печоре.



Они пошли на дно холодное,

а сам он, трепетный и легкий,

поднялся вновь, крылами хлопая,

с какой-то новой силой летной.



Его ветра чуть-чуть покачивали,

нося над мхами и кустами.

Сопя, дорогу вдаль показывали

ондатры мокрыми усами.



10



Через простор земель непаханых,

цветы и заячьи орешки

его несли на пантах бархатных

веселоглазые олешки.



Когда на кочки он присаживался, —

и тундра ягель подносила,

и клюква, за зиму прослаженная,

себя попробовать просила.



И он, затворами облязганный,

вдруг понял — он чего-то стоит,

раз он такою был обласканный

твоей, Печора, добротою!



Когда-нибудь опять, над Севером,

тобой неузнанный, Печора,

он пролетит могучим селезнем,

сверкая перьями парчово.



И ты засмотришься нечаянно

на тот полет и оперенье,

забыв, что все это не чье-нибудь —

твое, Печора, одаренье.



И ты не вспомнишь, как ты прятала

его весной, как обреченно

то оперенье кровью плакало

в твой голубой подол, Печора...



11



ДОЛГИЕ КРИКИ



Ю. Казакову



Дремлет избушка на том берегу.

Лошадь белеет на темном лугу.

Криком кричу и стреляю, стреляю,

а разбудить никого не могу.



Хоть бы им выстрелы ветер донес,

хоть бы услышал какой-нибудь пес!

Спят как убитые... «Долгие крики» —

так называется перевоз.



Голос мой в залах гремел, как набат,

площади тряс его мощный раскат,

а дотянуться до этой избушки

и пробудить ее — он слабоват.



И для крестьян, что, устало дыша,

спят, словно пашут, спят не спеша,

так же не слышен мой голос, как будто

шелесты сосен и шум камыша.



Что ж ты, оратор, что ж ты, пророк?

Ты растерялся, промок и продрог.

Кончились пули. Сорван твой голос.

Дождь заливает твой костерок.



12



Но не тужи, что обидно до слез.

Можно о стольком подумать всерье

Времени много... «Долгие крики» —

так называется перевоз.



13



ИЗБА



И вновь рыбацкая изба

меня впустила ночью поздней

и сразу стала так близка,

как та, где по полу я ползал.



Я потихоньку лег в углу,

как бы в моем углу извечном,

на шатком, щелистом полу,

мне до шершавинки известном.



Я здесь был свой, до боли свой,

и, возвышая, очищая,

здесь пахло рыбою, махрой,

детьми, котятами и щами.



Рыбак уже храпел вовсю.

Взобрались дети на полати,

держа в зубенках на весу

еще горячие оладьи.



И лишь хозяйка не легла.

Она то мыла, то скоблила.

Ухват, метла или игла —

в руках все время что-то было.



3 4



Печору, видно, проняло —

Печора ухала взбурленно.

«Дурит...» — хозяйка про нее

сказала, будто про буренку.



В коптилку тусклую дохнув,

хозяйка вышла. Мгла обстала.

А за стеною — «хлюп да хлюп!»

стирать хозяйка в кухне стала.



Кряхтели ходики в ночи —

они историю влачили.

Светились белые лучи

свелсенащепанной лучины.



И, удивляясь и боясь,

из темноты неприрученно

светились восемь детских глаз,

как восемь брызг твоих, Печора.



С полатей головы склоня,



из невозможно дальней дали



четыре маленьких меня



за мною, взрослым, наблюдали.



За них, молясь углами губ,

лежал я, спящим притворившись,

и вдруг затихло «хлюп да хлюп!»

и дверь чуть-чуть приотворилась.



И ощутил я в тишине

сквозь ту притворную дремоту

сыздетства памятное мне

прикосновение чего-то.



15



Тулуп — а это был тулуп —

облег меня лохмато, жарко,

а в кухне снова — «хлюп да хлюп!»

стирать хозяйка продолжала.