Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джей Бонансинга

Злодей

К одному из самых высоких небоскребов Лос-Анджелеса исполнитель прибывает глубоким вечером. На хрустальном лифте он взмывает к сверкающим пикам верхних этажей, где в полуночных бдениях адвокаты и консультанты зарабатывают себе на «BMW» и алименты. Перед дверью № 1201 исполнитель останавливается. Вынимает свой девятимиллиметровый полуавтоматический «браунинг» из кобуры, скрытой под пиджаком. Спокойно и размеренно наворачивает на ствол черный глушитель, проверяет обойму и проносит наконец свое двухметровое и стодвадцатикилограммовое тело в дверь и дальше — в богато обставленную приемную «Актерского агентства Цукерман, Голд и Фишель».

Сквозь бульканье аквариумных аэраторов и «вечного» фонтана исполнитель слышит резкий голос Марвина Цукермана, доносящийся из его роскошного офиса:

— Моррис, у девушки несомненный талант… А предложение твое неприемлемо, оскорбительно, унизительно для ее замечательного…

Исполнитель входит во внутреннее святилище. «Браунинг» он держит сбоку, как пакет.

Агент жестом просит его подождать и продолжает говорить по беспроводной гарнитуре:

— Ну да, была у нее небольшая проблема с таблетками… Моррис, ее просто мучили боли в спине…

— Прошу прощения, — произносит исполнитель, сжимая в руке пистолет.

— Секунду, Моррис. — Цукерман впервые поднимает глаза на незнакомца. — Мне пастрому с ржаным хлебом и немецкий картофельный салат, если вы в него не бухнули майонеза, как в прошлый…

— Попрошу вас медленно отойти от окна, — говорит исполнитель, направляя дуло пониже цукермановского парика.

Осознание происходящего превращает лицо Марвина Цукермана в подобие «Крика» Эдварда Мунка — рот раззявлен, слезящиеся, налитые кровью глаза распахнуты. Из уха на пол падает гарнитура.

— Кто тебя послал? Шастер из «Юниверсал»?

— Отойди.

— Это из-за провала с Томом Крузом?

— От. Окна.

Цукерман медленно встает, и искра ужаса в его глазах разгорается в нечто вроде вдохновения, как у крысы, которой предстоит отгрызть себе лапу, чтобы выбраться из ловушки. Где-то в глубинах его первобытного мозга пробуждается инстинктивное — такое же древнее, как миграционные маршруты перелетных птиц: у всех есть своя цена.

— Я понимаю, что ты пришел меня кокнуть, но, прежде чем ты сделаешь свое дело, мне интересно — уж прости за нахальство: а ты никогда не думал об актерской карьере? Я про кино говорю. Потому что такая фактура, уж поверь, я говорю как профессионал, такая фактура, как у тебя, — это что-то невероятное, как ты держишься, как лежит в руке пистолет, не обижайся за прямоту, но на твоем фоне де Ниро кажется балериной… Так что прости мне врожденную склонность к коммерции, но ты мог бы сделать неплохие деньги в другом виде бизнеса — в шоу-бизнесе, но это, конечно, при условии, что ты меня сейчас не кокнешь, в общем, я просто хотел тебе это сообщить.

Наступает пауза, которая кажется Цукерману вечностью. Горы могли возникнуть и превратиться в прах, пока исполнитель переваривает слова маленького перепуганного агента в парике.

— Если не отойдешь от окна, — наконец объясняет исполнитель тоном раздраженного дрессировщика собак, — твои мозги забрызгают вон ту стенку, где висит хороший Пикассо.

Марвин Цукерман семенит вокруг, подняв руки и не переставая тараторить:

— У меня… У меня в Бока-Ратон живет дочь. Если тебе интересно, она учится в Еврейском колледже… нет, прошу… она святая девочка, хочет стать раввином, и еще, если позволишь, добавлю, что я поддерживаю финансово мальчика в интернате, у него СДВГ и еще…

— Заткнись! — Исполнитель приставляет дуло своего «браунинга» почти вплотную к гиперактивному рту Марвина Цукермана.

— У меня есть деньги. — Цукерман дрожит и телом, и голосом. — Не супербогатства и гиперсокровища, но я хотел бы добавить, что у меня просто невероятное количество…

— ТИХО!

От царапающего рыка исполнительского баса-профундо лицо Цукермана трясется, словно желе. Вся его напускная самоуверенность, весь задор продавца подержанных машин, способного впарить эскимосу веер и шлепанцы — все это слетает, и теперь он похож на обиженного бассет-хаунда. На лице Цукермана отражается конец Вселенной.

— О господи…

Исполнитель вздыхает, слегка качнув стволом.

— Ну все, баста.

Он нажимает на спусковой крючок, из дула «браунинга» выскакивает древко с маленьким флажком, на одной стороне которого написано «СЮРПРИЗ», а на обороте — «С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ».



Они ворвались в комнату, весь персонал агентства — даже бывшая секретарша, миссис Мерриуэзер, которая по-прежнему носила очки по моде тридцатилетней давности и страдала от камней в желчном пузыре (Цукерман вообще думал, что она давно умерла).

Два партнера по фирме — в штанах для гольфа, с ролексами на руках, — три младших агента, анорексичная секретарша, парочка лентяев студентов, читающих резюме, старушка с подсиненными волосами, бухгалтер с шестизначной зарплатой и пристрастием к перкодану — такая пестрая компания может наделать много шума.

Они свистели, орали и пели «С днем рожденья тебя!», стреляли шампанским и катили на тележке для корреспонденции торт в форме надгробия с надписью «ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ГЛАВНЫЙ ПАРШИВЕЦ ГОЛЛИВУДА». И все как один старались не замечать на лице Цукермана признаков посттравматического стресса.



Цукерман всегда считал такие праздники с сюрпризом слабо завуалированными актами пассивной агрессии и враждебности, потому что взаимной ненависти в его конторе хватило бы на оклейку пещеры Бен Ладена в два слоя.

После часа тостов, фальшивого пения, обмена слухами и бородатыми анекдотами миссис Мерриуэзер наконец решилась затронуть больную тему.

— Ты хоть представляешь, как мы ржали при виде твоего лица в самом конце? — выпалила она, приперев Цукермана к кадке с фикусом.

— Да, тут вы меня поймали, — кисло улыбнулся Цукерман. — А этот Голем… Кто он?

Цукерман показал пальцем на левиафана в пиджаке, который топтался в углу в полном одиночестве. Исполнитель стоял там как истукан, таращась в бумажный стаканчик. Ему было хорошо за шестьдесят, лицо, от которого, как говорится, молоко скисает: паутина ущелий, обрамляющих глаза, — сверкающие метеоритные кратеры.

— Бедняга, — ответила миссис Мерриуэзер. — А когда-то был о-го-го.

— А конкретнее?

— Марвин, ради всего святого, ты всю жизнь в кинобизнесе… Неужели ты его не узнаешь? Мне говорили, что ты его не узнаешь, но я не поверила.

— Может, ты мне ответишь все-таки или будем в угадайку играть?

— 1962 год? Ноктюрн Нью-Джерси? Имена Алан Ладд и Барбара Стэнвик тебе ничего не говорят?

— Не видел.

— Этого джентльмена зовут Хейвуд Аллертон.

Для Цукермана это имя было пустым звуком.

— И?

— Когда-то он был величайшим злодеем Голливуда.

Пожав плечами, Цукерман еще раз посмотрел на гиганта с изборожденным лицом.

— А с чего это он бедняга? Это же меня катком переехали.

Миссис Мерриуэзер понизила голос, словно сообщая нечто неприличное:

— Мне сказали, что у него рак поджелудочной. Четвертая степень, неоперабельный.

Цукерман переварил услышанное, допил шампанское, помолчал еще немного, потом решил разобраться в вопросе и направился к великану.

— Ну ты даешь, — сказал он со всей веселостью, на какую только был способен в данной ситуации. — Я так не пугался с тех пор, как читал брачный контракт с моей третьей женой.

Тут словно по мановению волшебной палочки лицо гиганта преобразилось от врожденной гримасы зловещей угрозы к милому, доброжелательному выражению — как будто, словно Годзилла, остановившись на светофоре, переводит старушку через дорогу.

— Мне очень за это стыдно, мистер Цукерман.

— Ой, не парься.

— Вы уж простите меня, просто деньги очень уж нужны были.

Цукерман отмахнулся:

— Да все нормально.

— Я ведь и мухи не обижу, мистер Цукерман, но у меня сейчас проблемы со страховкой.

— Да я все понимаю, — успокоил его Цукерман. — Кстати, насчет твоего фирменного стиля я не шутил. Видишь, глаз наметанный, я не ошибся относительно твоих уникальных возможностей.

Аллертон застенчиво опустил глаза, пряча смущенную улыбку.

— Давным-давно я снялся в нескольких фильмах. Но сейчас старый громила никому не нужен.

У Цукермана рождается идея. Возможно, все дело в том, что Цукерман несколько минут назад заглянул в бездну? Может, он задумался о Боге? Как бы то ни было, мысль поражает его туда же, куда и все прочие откровения, — в мошонку. Оттуда по позвоночному столбу она взбирается в самую сердцевину мозга. Осуществить задуманное будет нелегко, но для Цукермана это шанс выйти за пределы лжи, эксплуатации, алчности и обмана — привычных спутников его каждодневного существования. Может, это даже даст ему шанс что-то исправить, вернуться на путь Торы, осуществить мицву — доброе дело.

Выдержав драматическую паузу, Марвин Цукерман произнес, обращаясь к старому, выветренному монолиту:

— Видимо, уж прости мою самонадеянность, ты просто не встретил правильного агента.



В фильмах шестидесятых-восьмидесятых годов рано или поздно зритель обязательно заметил бы жесткое, грубо вылепленное лицо Хейвуда Аллертона — тогда еще вполне молодого человека, возраст которого трудно было угадать за маской неумолимой угрозы. Иногда он мелькал в эпизодах великих картин, чаще изображал мишень для картонных героев, скажем так, менее великих фильмов. Так или иначе, Аллертон на пике карьеры был дежурным злодеем всех студий, больших и малых. Вероятно, свою лучшую роль — провинциального расиста, который избивает героиню Пэм Грир, — он сыграл в знаменитом «черном» триллере «Дитя меда» (Avco/Embassy, 1971). Из его заметных экранных персонажей можно вспомнить маньяка-детоубийцу из малоизвестного фильма-нуар Орсона Уэллса «Гроб в комплект не входит» (RKO, 1974). Аллертон также леденил кровь зрителей в таких непохожих кинематографических эпопеях, как «Поезд чудовищ» (Hammer, 1969), «Переполох в джунглях» (New Line, 1976), «Медноголовые» (Universal, 1979), и в «Полете орла» (AIP, 1980), культовом боевике с участием Берта Рейнольдса и Твигги.

Увы, настали новые времена, и в Голливуде цифровых закачек и бесчисленных видео-по-запросу, демонстрируемых на портативных экранах в туалетных кабинках, особенности облика Аллертона не приносили ему ролей даже в рекламе средств от геморроя. Зло утратило человеческий облик; оно творится в лаборатории с помощью компьютерной графики и захвата движения.

За несколько последующих недель Цукерман потерял счет дверям, захлопнутым перед его носом. Но он не сдавался, ведь он выполнял Божью волю, святую мицву, что, в свою очередь, привело к интересному феномену: впервые в своей нечестной, притворной и презренной жизни Марвин Цукерман испытывал нечто близкое к настоящей заботе о другом человеческом существе.

Как и многие великие голливудские злодеи — Рондо Хаттен, Уильям Бендикс, Маргарет Гамильтон и Ричард Уидмарк, к примеру, — в реальной жизни Хейвуд Аллертон оказался добряком, мягкой натурой с ранимым сердцем. В его душе не было зла, и Цукерману он нравился все больше. Все осложнялось тем, что с каждым днем кроткий гигант становился слабее и слабее, злокачественные клетки пожирали остаток его земного времени быстрее, чем выцветал целлулоид его старых фильмов.

Поэтому Цукерман решил до отказа заполнить оставшиеся дни бедняги, и оба они, столь непохожие друг на друга, стали завсегдатаями в пабе «Молли Мэлоун», что в Фэйрфаксе. Они поглотили горы солонины и копченой лососины в «Кантерс Дели». Они бродили по голливудскому музею восковых фигур, посетили обсерваторию Гриффита, где Аллертон, заходясь от восторга, называл звезды на небосводе именами старых голливудских злодеев: Элайша Кук-младший, Чарльз Напьер, Сидни Гринстрит, Джон Вернон, Джек Элам, Даб Тейлор, Вернон Дент и прочая, прочая, прочая.

По воскресеньям они играли в гольф в клубе Циммермана в Беверли-Хиллз. Неторопливо прогуливались по лужайкам, делились сокровенными переживаниями и сожалениями. В одно из таких воскресений для Цукермана все и изменилось.

— Не удар — загляденье! — одобрительно заметил Аллертон, стоявший у восемнадцатой лунки.

Это, разумеется, было чистое вранье. От неловкого толчка Цукермана мяч лишь мазнул по лунке и увяз в песчаной ловушке.

— Я вот что хотел спросить, Хейвуд, — сказал Цукерман, выбивая мяч из песка. — Ты так… не похож на злодеев, которых играл. Тебе самому нравились — в лучшие времена, я имею в виду, — нравились эти персонажи?

— Сказать начистоту? — прогудел источенный жизнью монолит, склоняясь над мячом.

От былой мощи в нем не осталось почти ничего — кожа да кости. Он двигался значительно медленнее, поскольку обезболивающее постепенно проигрывало битву с волнами боли, взрывавшими его внутренности. Клюшка для гольфа в гигантских узловатых руках выглядела школьной указкой. Покачиваясь изможденной горой над крошечным мячом для гольфа, Аллертон продолжил:

— Да, мне нравилось играть злодеев. Я чувствовал, что… — он задумался, опираясь на клюшку, как на трость, — что те, кого я играл, были, конечно, подонками, но они… они… Я пытаюсь сказать, что моим любимым моментом было, когда они получали по заслугам. Когда наступало время расплаты. Понимаешь? Они глядели в глаза герою, своему сопернику, и принимали как бы эта… последствия. Не знаю, почему для меня это так важно. Этого мне сейчас больше всего недостает. Финальной как бы эта… точки, довершающей картину.

Цукерман не понимал, к чему клонил великан, но сказал:

— Да, это интересный взгляд на вещи, друг мой… И мне он напомнил о замечательной сцене в… Хейвуд? Хейвуд?

Цукерман отбросил клюшку.

— Хейвуд?! Хейвуд?! ХЕЙВУД!!!



За много миль от Голливуда, на севере, в Мюирском лесу, случается так, что величественная секвойя, подточенная гнилью, обрушивается на землю в грандиозном медленном падении, сотрясая твердь и поднимая клубы пыли. Когда Хейвуд Аллертон уступает наконец потоку боли, он всей своей массой валится на траву — и идеальный, ухоженный и вылизанный газон Пайнриджского загородного клуба вздымается похожей сейсмической волной.



Цукерман не жалеет денег. Он определяет Аллертона в лучшее учреждение, какое только можно найти, — в Онкологический центр Сэмюэла Осчина при больнице «Сидарс-Синай» на бульваре Сан-Винсенте, недалеко от роскошного особняка Цукермана в Беверли-Хиллз (кстати, когда-то им владел сам Дуглас Фэрбенкс!).

Цукерман требует немедленно заняться пациентом, все расходы оплачиваются с его счета. Врачи назначают лишившемуся сознания голиафу кучу анализов и процедур, после чего приходят к выходу, что Аллертон доживает последние часы: его иммунная система отказывает, неспособность переваривать пищу обрекает его на внутривенное питание, и администратор больницы предупреждает Цукермана, что единственный выход — это хоспис, что чудо еще, что этот великан вообще держался на ногах, и, кстати, эта осень выдалась необычно холодной, да?

У Аллертона, вдовца с просроченным членством в Гильдии киноактеров, нет страховки и как таковой семьи, если не считать двух почти забывших про него дочерей, которые живут на Среднем Западе и не смогут прилететь в Лос-Анджелес в ближайшие пару недель, поэтому Цукерман решает перевезти Аллертона в свой обширный особняк в тюдоровском стиле, чтобы устроить нечто вроде домашнего хосписа.

Пять дней спустя именно там, в элегантном салоне в дальней части дома, где сквозь витражные окна виднелись живописная рощица деревьев авокадо и глицинии, над которыми вились колибри, Цукерман понял, что нужно сделать.

— Твоя дочь, старшая, Нэнси, кажется? Она сказала, что ты не писал завещания, — говорит Цукерман умирающему.

Аллертон утопает в массивной ортопедической больничной кровати, которую несколько дней назад втащили в комнату четверо дюжих санитаров. Он подключен к аппаратуре, которая стоит дороже космического «челнока». На сером, осунувшемся лице — постоянная гримаса боли. Боль то отступает, то захлестывает — в последнее время отступает все реже, — и Цукерману самому больно на это смотреть. Аллертон балансирует на грани сознания — то бодрствует, то впадает в забытье.

— Не знаю, слышишь ты меня или нет, но все же скажу: у меня есть план.

Цукерман усаживается на край стула рядом с кроватью, вцепившись в поручень так сильно, что костяшки его пальцев совсем побелели.

Веки Аллертона дрогнули. Губы растянулись, обнажив сжатые желтые зубы. Непонятно, это знак того, что он понимает обращенные к нему слова, или просто кривится от боли… или и то и другое.

Невозможно предсказать, сколько времени машины смогут поддерживать в нем жизнь — дни, возможно, недели. Боже упаси, месяцы. Самородок, когда-то олицетворявший зло, величайший из злодеев, человек из ушедшей эры аналоговых проекторов, теперь застрял в лимбе страдания, и сердце его бьется лишь благодаря тем же компьютерным технологиям, которые вытеснили его экранный архетип.

— Я ведь все еще твой представитель, Богом клянусь, — продолжает Цукерман, — и я сделаю свое дело, как полагается профессионалу.

Очень медленно, со слабой, неуверенной дрожью раненого воробья рука Аллертона подвигается к поручню и накрывает руку Цукермана.

— Ну почему, прости за неуместный вопрос, ты со мной так поступаешь? Зачем ты пришел в мою жизнь, вывернул ее наизнанку? — Бессердечный циник-агент едва сдерживает слезы. — Мои… Три мои бывшие жены меня ненавидят… Моих четверых детей я почти не знаю, и ты, ставший моим другом — наверное, моим лучшим другом за всю жизнь, — ты должен так разбить мое сердце… Гад ты.

Марвин Цукерман опускает голову и уже не сдерживает рыданий. Постепенно он успокаивается, поднимает взгляд и тихо повторяет:

— Не волнуйся, Хейвуд, старина, у меня есть план.



К одному из роскошнейших особняков Беверли-Хиллз исполнитель прибывает глубоким вечером. Проскользнув в тени деревьев авокадо — где когда-то резвились звезды немого кино, — второй исполнитель подходит к окну салона и замирает. Он проверяет, на месте ли маленький кожаный мешочек в кармане его черного пиджака, в порядке ли инструменты в мешочке, затем распахивает окно и бесшумно влезает в дом.

Человек в черном подходит к больничной койке и рассматривает лежащего пациента.

— Он сказал сделать все быстро и безболезненно, — бурчит себе под нос исполнитель, вынимая из мешочка медицинский шприц. — Кто я такой, чтобы спорить? Хозяин — барин.

Этот человек — воплощение банальности зла. Его лицо напоминает морду лысой крысы с мертвыми, пустыми глазами-клепками.



Те, кто стоит на пороге смерти, перед самым концом часто приходят в себя. Большой, измученный человек на кровати открывает глаза и смотрит на своего палача. Умирающий не отводит взгляда. В темноте блестит капля жидкости на кончике иглы.

Крысомордый убийца не заметил — да и не смог бы понять, заметив, — что человек в постели принимает последствия того, что произойдет дальше. Добрый злодей не отводит взгляда. Он принимает последствия.

Игла входит в вену, поставив точку на муках Аллертона. Через семь секунд все кончено.



Покинув особняк, по дороге к неброскому, малозаметному двухдверному седану второй исполнитель поравнялся со стоявшим в тени человеком, который, казалось, не мог найти себе места.

— Готово? — спросил тот.

Крысоватый джентльмен подошел поближе к Марвину Цукерману, и в безжалостной, холодной темноте прозвучали его слова:

— Да, все в порядке.

Цукерман отдал ему конверт с деньгами. Эту сумму он, не изменив своему обыкновению, стребовал со страховой компании за расходы по уходу за больным на дому (Аллертон формально успел стать сотрудником его агентства).

Быстро пролистав пачку банкнот, человек с лицом хорька спросил:

— Поправьте меня, если я ошибаюсь, но мы, кажется, договаривались о двадцати кусках.

— За вычетом моей комиссии, — объяснил Марвин Цукерман. — Пятнадцать процентов.

Человек в черном молча смотрит на убитого горем агента в парике.

Мицва есть мицва.

Но агент — всегда агент.

О рассказе «Злодей»

Помню, еще ребенком я носил сборник Рэя «Р — значит ракета» в своей коробке для завтраков. Переносимся на сорок лет вперед — и я гну спину на виноградниках «Голличуда» и издательских грядках — и в потайном отделении моей творческой коробки для завтраков припасено всегда то же самое магическое брэдбериевское вдохновение. Теперь я читаю рассказы Рэя детям перед сном. Недавно вечером я читал им «И грянул гром», и мы дошли до места, где перед читателем во всей красе является динозавр. Эти слова написаны в 1952 году, но боже мой, в них больше жизни и объема, чем в любой компьютерной модели! И когда у меня появился шанс написать настоящий детектив — с благословения самого Брэдбери, — мне показалось, словно на мне надеты туфли из «Звука бегущих ног». И в меня, прявшего свою нехитрую нить, вселились брэдбериевские мифы: грусть, таящаяся в глубине человеческой натуры, любовь к Золотому веку кино, неприглядный образ капитализма и простая, честная красота дружбы.


Джей Бонансинга