Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Энрике пробормотал «да» — что еще ему было ответить? Грегори больше не мог бороться с утратой; она его сокрушала. Энрике обнял сына и прижал к груди, будто стараясь впитать его горе, каплю за каплей. Он чувствовал, что это то, что должен сделать отец — физически принять на себя несчастье ребенка. В конце концов, это они с Маргарет, создав Грегори, виноваты в его боли. Его страдания принадлежат им. Грегори содрогался от рыданий в его объятиях, и Энрике казалось, что в его силах унять агонию своего мальчика любовью, которую невозможно было выразить словами.

Когда Грегори вышел пройтись, Энрике взбежал по лестнице, ожидая застать жену в слезах. Маргарет сидела в постели, рядом валялся парик, похожий на пушистого зверька с перебитым хребтом. Она спокойно смотрела в окно на июньское небо Южного Манхэттена. Глаза блестели от слез, но в последнее время это было обычным явлением, скорее всего — последствием химиотерапии.

— Как все прошло? — спросил Энрике.

Она обернулась к нему, задумчивая грусть на ее лице смешивалась с удовлетворением.

— Он позволил мне приласкать себя, — сказала она, словно признаваясь в запретном удовольствии. — И разрешил мне пришить пуговицу к рубашке, и вытерпел, когда я сказала, что ему надо подстричься. Я вела себя как надоедливая мамаша, а он все терпел и ни разу не огрызнулся. Он был такой ласковый. — По ее щекам текли слезы, но голос оставался спокойным.

Энрике прилег рядом с ней и, осторожно пробравшись через всякие медицинские приспособления, обнял ее. Физически она всегда была гораздо меньше его, хотя во всех остальных смыслах казалась крупнее, значительнее — особенно духовно. Сейчас она стала совсем маленькой, весила от силы сто фунтов, тонкие кости, как шесты для палаток, просвечивали через почти прозрачную кожу. Она таяла. Отнюдь не так элегантно, как показывают в голливудских фильмах; элегантность портили катетеры, торчавшие из ее тела. Но красота ее глубоких и синих, как море, глаз, казавшихся еще огромнее на похудевшем тонком лице, никуда не исчезла. Маргарет очень изменилась, но тем не менее была легко узнаваема: сквозь измученную оболочку проглядывал призрак молодой и здоровой красавицы, всегда веселой и энергичной, полной шарма, с высокими скулами и искрами в смеющихся глазах цвета лазури в обрамлении белой кожи и черных волос.

— Ты такой теплый, — прошептала Маргарет, потершись о его плечо головой, на которой после химиотерапии вырос легкий пушок. Она закрыла слезящиеся глаза.

Сила, осознал он, ощущая хрупкость прижавшегося к нему тела, сила — вот что он всегда получал от этой маленькой женщины. Болезнь заставила их поменяться местами.

Пять недель тому назад Маргарет в его присутствии, вспоминая, как учила его противостоять врачам, чтобы они согласились на рискованную операцию, и как ему пришлось объяснять все это ее взволнованным и ничего не понимающим родителям, сказала Лили:

— Энрике очень сильный. Он все может выдержать.

— Это же так трудно, — с сочувствием прокомментировала Лили, таким образом мягко намекая, что, возможно, ее лучшая подруга слишком многого требовала от Энрике.

— Энрике выдерживает все, чем я его нагружаю, — ответила Маргарет, и они обе посмотрели на него как на радующую глаз достопримечательность. Энрике подозревал, что до болезни Маргарет не была настолько уверена в его силе. Сам-то он точно не был.

После того как они помолчали, обняв друг друга, Маргарет воскликнула:

— Как я люблю быть с тобой и с мальчиками! — будто признавалась в грехе. — С этим мне труднее всего расставаться. Я не боюсь смерти. — Она открыла глаза и посмотрела на него. По лицу текли слезы, но она улыбалась сквозь них без горечи и сожаления. — Я знаю, это звучит глупо, но я действительно не боюсь. Самое ужасное, что я скоро не смогу проводить время с тобой, Грегги и Макси. Об этом я больше всего жалею. Мне было с вами так хорошо, так весело. Мне будет так вас не хватать, — прошептала она, не пытаясь философствовать о жизни и смерти, но выражая свои чувства. — Это меня больше всего огорчает. Расставание с тобой и с мальчиками, — произнесла она с невыразимой любовью.

Энрике был ошеломлен и в то же время до глубины души счастлив тем, что он и мальчики были самой большой радостью ее жизни. Если бы в любой день их брака, включая сегодняшний, кто-нибудь спросил его, что он, как муж, дал Маргарет, наслаждение его обществом вряд ли пришло бы ему в голову. Вообще-то, в этом был смысл, поскольку она захотела прожить с ним всю жизнь, но раньше он об этом не задумывался: слишком часто был раздражен и подавлен из-за карьерных неудач, волновался из-за каких-нибудь пустяков, спрашивал ее, хорошо ли он выглядит в этом свитере или в этих брюках, ковырялся в зубах после еды, никогда не забывал ни малейшей обиды даже не очень близким друзьям, порой в пылу спора о политике набрасывался на людей, которых любил, с такой яростью, будто они были членами партии нацистов. Ему казалось, что он не слишком приятный для общения человек, а уж кому, как не ему самому, было судить. Как же Маргарет, прожив с ним почти три десятка лет, упустила из виду тот очевидный факт, что он жуткий зануда?

Наверное, она просто забыла, каким отвратительным он мог быть. Ее болезнь изменила какие-то основные механизмы в голове и сердце Энрике. После того как он пережил первый шок после объявления диагноза — Маргарет тогда еще достаточно хорошо себя чувствовала, чтобы ходить в кино или в театр, — его уже не волновало, хороша пьеса или дурна или что какой-то писака-халтурщик, получавший в десять раз больше него, состряпал сценарий с дурацкими диалогами, сырым сюжетом, плоскими персонажами и надуманной историей. Он уже не копил в себе недовольство друзьями, которые выпросили у него экземпляр одного из романов, а потом даже не потрудились поделиться впечатлениями. Почти все их друзья проявили доброту и любовь во время болезни Маргарет, и он не променял бы это сострадание ни на какие похвалы его книгам.

Наконец-то, после десятилетий суеты, после того, как долго умирал его отец, а теперь уходила мать его детей, Энрике убедился, что смерть — это нечто реальное, а не просто ловкий сюжетный ход, позволяющий красиво завершить историю. Он уже понимал, каждой клеточкой своего мозга чувствовал, что и его, и всех остальных скоро не будет. С этим знанием, не покидавшим его ни днем, ни ночью, казалось смешным беспокоиться о чем бы то ни было, включая смерть, поскольку смерть, в конце концов, является естественным и неизбежным следствием жизни.

Он лежал рядом с Маргарет, наслаждаясь ее признанием, радуясь, что может согреть хрупкую жену своим телом, и чувствовал, что готов начать прощальный разговор. Час их последней беседы еще не пробил, но за ним была вступительная речь. Во-первых, он хотел поблагодарить ее за то, что больше всего она сожалеет о разлуке с ним и сыновьями. Потом он хотел сказать нечто, что на первый взгляд могло показаться жестоким. Он хотел сказать, что вплоть до того дня, как ей поставили диагноз, он не был уверен, что любит ее. Они встретились такими юными, так рано обзавелись детьми, в молодости он был так недоволен собой и так несчастен, что просто не мог понять, где любовь, а где — однообразное течение повседневной жизни. Он полагал, что любит ее, но не мог утверждать это с уверенностью, пока не столкнулся с угрозой, с фактом, с тяжкой рутиной ее болезни. Только тогда, оказавшись лицом к лицу с грубой, осязаемой реальностью, он понял, что готов отказаться от чего угодно, включая свое обожаемое писательство, секс, деньги и то, что осталось от его тщеславия. Он готов был пожертвовать всем, за исключением сыновей, лишь бы она осталась с ним.

— Маг, — прошептал Энрике и глубоко вдохнул, собираясь быть честным и рискуя испугать ее рассказом о том, в каком заблуждении он жил. Но тут он услышал, как его сестра, Ребекка, позвала снизу:

— Энрике? Прости, Энрике, ты там, наверху?

— Я здесь, — отозвался он. — Что случилось?

Ребекка самоотверженно заботилась о них с тех пор, как Маргарет заболела, особенно в эти последние недели. Она ночевала в соседней спальне, сменяла Энрике, успокаивала Маргарет, составляла компанию Максу и родителям Маргарет, стараясь их утешить. Она с уважением, вниманием и тактом относилась к их чувствам. Она не стала бы звать его без веского повода.

Звонил их брат, объяснила Ребекка, стоя внизу у лестницы, или, скорее, ее брат, потому что ему он был только наполовину братом. Лео сообщил, что через пятнадцать минут приедет вместе со своим сыном, Ионой, семнадцатилетним кузеном Макса и Грега, чтобы проститься с Маргарет.

— О боже, — в отчаянии прошептала Маргарет.

Энрике осторожно отодвинулся от жены, стараясь не задеть дренажную трубку, и вышел к лестнице.

— Что? — спросил он, глядя вниз на сестру. — Какого черта ему нужно?

Ребекка, смешавшись, пробормотала:

— Извини. Мне не удалось его отговорить. Он не стал меня слушать. Я даже наврала, что сегодня день Макса, но Лео сказал, что это займет не больше десяти минут.

— Лео уже попрощался, — взвыл Энрике. — Все прощаются по одному разу. Ему нужно два? Это что, конкурс? Кто нанесет больше визитов умирающему человеку? Победителем объявляется Лео Розен?

Ребекка усмехнулась тому, как Энрике прошелся по больному самомнению их брата. Из спальни до него донеслось стаккато смеха Маргарет. Ему редко удавалось заставить ее смеяться над его шутками, в лучшем случае дело ограничивалось сдержанной улыбкой. Она хохотала до слез всего несколько раз, да и то лишь над непреднамеренными оплошностями. Однажды он, держа в руке стакан колы, поскользнулся на паркете в гостиной, который только что натерли воском. Стакан вылетел у него из руки, а сам он приземлился на спину. В этом положении он ухитрился поймать стакан. Все было бы отлично, если бы стакан не упал вверх дном и все его шипучее содержимое не выплеснулось на лицо Энрике. Сейчас Маргарет смеялась так же, как тогда.

Ребекка, как обычно, попыталась как-то смягчить ситуацию:

— Думаю, Лео считает, что и Ионе нужно сказать «до свидания». Я знаю, это звучит сентиментально, но уж таков он есть, Лео очень сентиментален…

— Да Иона едва с нами знаком, — возразил Энрике. — Он видит нас раз в год. В лучшем случае.

— Ничего страшного, — крикнула Маргарет из спальни.

— Так пускать мне их наверх или нет? — спросила Ребекка. — Я могу сказать, что Маргарет спит или что с ней Макс.

— Да-да, скажи ему, чтобы убирался! Скажи, что Маргарет с Максом, — сказал Энрике. Ему очень хотелось вернуться к жене и сказать, как сильно она помогла ему в борьбе с жизненными разочарованиями, какую огромную часть его жизни она составляла, как благодаря ей он мог наслаждаться каждодневными радостями бытия, как многое из того, что она для него сделала, он не осознавал или принимал как должное; и что за последние десять лет, особенно за годы ее болезни и ремиссий, его любовь к ней стала глубже, чем когда-либо раньше; что, как и дети, она — это то, чем он дорожит больше всего.

Зазвонил домофон.

— Он уже здесь? — воскликнул Энрике, готовый разрыдаться от отчаяния.

— Он сказал, что будет через пятнадцать минут, — топнула ногой Ребекка. — Но ты же знаешь Лео. Он всегда опаздывает минимум на полчаса! Не могу поверить, что на этот раз он вовремя. — Она замерла в ожидании указаний. — Я скажу ему все, что ты сочтешь нужным.

— Да что ж это такое, Господи Иисусе! — Энрике расхныкался, как ребенок. — За три года он дважды навестил нас в больнице. — Он произнес это как шокирующую новость, в то время как и Маргарет и Ребекка прекрасно об этом знали. — А теперь он является второй раз за два дня, чтобы сказать «прощай»?

В дверях спальни возникла Маргарет. Ей стоило огромных усилий преодолеть десять футов от кровати до двери. Опершись о дверной косяк, она с трудом перевела дыхание.

— Пух, — попросила она. — Впусти их.

Вновь затрезвонил домофон. Энрике готов был возразить. Его брат покинул их, когда они больше всего нуждались в помощи, как поступал и в других, менее болезненных обстоятельствах; и теперь он пытается украсть бесценные минуты, которые остались у Энрике. Попытки жены противостоять нарциссизму Лео — с помощью холодной, нарочитой вежливости — были напрасны. Такие помешанные на себе эгоцентрики, как его братец, не понимают тонких намеков; им нужно хорошенько дать по носу.

Да и вообще, раз уж она все равно умрет через несколько дней, зачем ей стараться соблюдать вежливость, хотелось спросить Энрике. Он взглянул на нее: безбровое лицо, свалявшаяся пакля волос, торчащие кости, которые, казалось, вот-вот проткнут кожу, левая рука держит пластиковый пакет с содержимым желудка, правая опирается о стену — и почувствовал, как это часто случалось в последнее время, что не может ей возразить.

— Я быстро избавлюсь от него, Пух, — убеждала Маргарет. — На этот раз не стану прятаться, предстану во всей красе. Он долго не задержится, обещаю. Хорошо? — Она утомленно вздохнула, и в этот момент опять раздался звонок.

Энрике сказал Ребекке, чтобы она их впустила. Он стоял в стороне, как часовой на посту. По шокированному лицу Лео было ясно, что в первый раз Маргарет с помощью своих косметических ухищрений удалось обвести его вокруг пальца. Лео старательно отводил глаза в сторону от исколотого тела Маргарет, произнося свою явно заранее заготовленную душещипательную речь, о чем теперь, убедившись в ее бесполезности, уже жалел. По тому, как Лео пыжился, Энрике видел, что тот уже предвкушает, как будет с чувством рассказывать, какие трогательные слова он сказал своей умирающей невестке и как тактично, как участливо вел себя сопровождавший его Иона. Лео сообщил Маргарет, что уже говорил Ионе, как он восхищается тем, как Маргарет воспитала своих сыновей; что из всех известных ему матерей она вела себя наиболее последовательно и очень грамотно поощряла своих детей, благодаря чему Грег и Макс научились мыслить смело и независимо. Лео не беспокоило, что, признавая превосходство Маргарет, он может заставить своего сына сомневаться в том, насколько хорошо его воспитала собственная мать. Наоборот, в этом и состоял гамбит: Лео зарабатывал очки, превознося умирающую женщину, и в то же время подспудно нападал на бывшую жену.

Было бы забавно наблюдать изощренное злопыхательство Лео, если бы Энрике не был таким уставшим — и телом и душой. Таким уставшим, что уже почти забыл, что собирался сказать Маргарет, кроме того, что очень ее любит, и не понимал, насколько сильно любит, пока не узнал, что скоро потеряет. Неужели это то, что он хотел сказать? Внезапно все это показалось ему глупым и жестоким.

Маргарет вежливо слушала своего деверя, осторожно держа на весу мешок с зелено-оранжевым содержимым желудка, пытаясь таким образом ускорить процесс дренажа и тем самым привлекая внимание к переливающейся жидкости. Смесь была зеленой от желчи, оранжевой — от замороженного сока и по виду напоминала радиоактивные отходы. То, как Лео старательно отводил глаза от этого зрелища, было ужасно смешно, но все, о чем Энрике мог думать — вместо того чтобы заново составить красивые и правдивые фразы о своих чувствах, которые он хотел произнести, — так это о том, что его ждало впереди: это был мир, лишенный его контролируемой и контролирующей, красивой и храброй, веселой и требовательной, любящей и сдержанной жены, но полный таких самовлюбленных нарциссов, как его брат, который даже перед лицом неминуемой смерти Маргарет был слишком занят сведением счетов, чтобы найти простые слова утешения и любви.

Есть ли что-то неправильное в том, что он хотел сказать Маргарет, думал Энрике, неловко обнимаясь с братом и племянником, провожая их вниз и распахивая перед ними дверь, чтобы убедиться, что они ушли. Не погряз ли он сам в замысловатом позерстве своей умной, но непутевой семейки? Почему просто не сказать: я люблю тебя, мне будет не хватать тебя больше всего на свете, и спасибо тебе за то, что ты могла любить меня, капризного, инфантильного, дерганого меня, спасибо тебе, спасибо, спасибо…

Но и этого ему не удалось сказать. Зазвонил телефон. Ребекка хотела было ответить, но тут из своей комнаты появился Макс. Энрике был уверен, что его нет дома, поэтому вдвойне удивился, увидев проследовавшую за сыном молодую девушку, которую представили как Лизу. В последнее время Макс часто ее упоминал, хотя всегда просто как приятельницу. Энрике никогда не интересовался, встречаются ли они. После их появления вдвоем уже можно было и не спрашивать. Лиза посмотрела на Энрике: на добродушном и веселом лице ярко сияли голубые глаза. Он чуть не сказал сыну: «Мои поздравления», но вместо этого, как надоедливый зануда, в которого он в итоге превратился, спросил:

— Можешь встретиться с мамой завтра в полдень. Я все устроил. У тебя получится?

Макс кивнул. За эти дни из-за недосыпания у него появились круги под глазами. Он постоянно горбился, будто в спину ему дул холодный ветер.

— Ну, нам пора, — пробормотал Макс и потянул Лизу за руку.

Она подалась к нему, как в танце, радостно улыбнулась и пошла за ним.

— Приятно было познакомиться, — сказала она Энрике с улыбкой, словно хотела извиниться за резкость Макса.

Макс, который все еще готов был бороться с болезнью матери, все-таки согласился с ней проститься. Энрике был уверен, что его младший сын никогда до конца не признает этого поражения.

Он делал все возможное, чтобы скрыть от Маргарет колебания Макса, но она все равно что-то почувствовала. Энрике понял это по тому, с каким облегчением она прошептала:

— Замечательно. Надеюсь, мы хорошо посидим с Макси. С ним так трудно, потому что я не смогла… — Ее голос дрогнул и оборвался. — Потому что я не помогла ему поступить в университет, я вообще для него ничего не сделала. Было слишком тяжело.

— Ты сделала для него больше чем достаточно, — сказал Энрике, целуя ее в лоб.

— Ты сделал, Пух. Ты очень хорошо им занимался.

— Ни черта я им не занимался, — возразил Энрике. — Он сам все сделал. Все сам.

Примерно через месяц после того, как Маргарет заболела, между отцом и сыном состоялся откровенный разговор, о котором он никогда не рассказывал Маргарет. Макс, в отличие от старшего брата, не был послушным мальчиком: он спорил, возражал и доводил мать до сильнейшего раздражения, когда она начинала его воспитывать; к тому же он ничуть ее не боялся. Когда Макс учился в девятом классе, все уже предвещало, что Маргарет предстоит пройти все круги ада. Наметилась линия фронта. Маргарет знала, что Макс такой же способный, как и его старший брат, круглый отличник, а Макс знал, что Маргарет, как и любая еврейская мама, верит, что высокие оценки — лучший показатель успешной учебы. В весеннем семестре Макс нанес матери несколько страшных ударов: получил две оценки Б с плюсом[40], тем самым поставив под угрозу свое будущее в Лиге плюща. Уже через месяц учебы в десятом классе им сообщили, что он не успевает по двум предметам: не сдал работу по английскому и не подготовился к контрольной по математике. А через неделю Маргарет поставили диагноз.

На второй неделе курса химиотерапии Макс отвел отца в сторону и спросил, чем может помочь.

— Ладно. Скажу тебе честно, — ответил Энрике. — Я люблю твою маму, ты любишь свою маму, и мы оба знаем, что она помешана на оценках. Она верит, что если ты получаешь все А, значит, ты в полном порядке. Ты можешь сидеть на героине или замуровывать трупы в стене ванной. Но пока она борется за свою жизнь, ты должен получать самые высокие оценки, и тогда она поверит, что у тебя все хорошо. Хочешь помочь мне за ней ухаживать — учись так хорошо, как только можешь.

Больше Макс Б с плюсом не получал. Энрике искренне верил, что Маргарет может смотреть в лицо смерти с достоинством и спокойствием отчасти благодаря тому, что Макс поступил в Йель.

Существование Лизы было еще одной новостью, которую Энрике сообщил Маргарет, ответив на звонок от сотрудника хосписа. Тот хотел прийти пораньше, чтобы проверить состояние Маргарет и убедиться, что у них есть все необходимое. Энрике не стал произносить тех пафосных речей, которые раньше прокручивал у себя в голове. Он просто рассказал жене о подружке Макса. Какое-то время они болтали, будто все шло своим чередом. Маргарет усмехнулась, когда Энрике упомянул, что у Лизы большие голубые глаза. За этот день ему удалось второй раз заставить ее рассмеяться, добавив: «Но не такие красивые, как у тебя».

— Но она приятная? Она хорошо к нему относится?

— Да, — ответил Энрике, хотя ничего не знал о Лизе и даже не был уверен, что она девушка Макса.

Приехал медработник из хосписа. Потом Ребекка засобиралась домой и на всякий случай зашла попрощаться. Потом вернулся Грег. А потом Энрике ввел жене дозу ативана и подготовил ее ко сну. Позже Грег разбудил его, когда он задремал перед телевизором, наблюдая за очередным разгромом «Метс», и сказал:

— Пап, шел бы ты лучше спать.

Он забрался в постель, где тяжелым сном спала его жена, и осторожно, чтобы не побеспокоить, поцеловал ее в лоб. Очень скоро он проснулся, как обычно, в пять утра, чувствуя себя так, будто вовсе не спал. Приняв душ и побрившись, он съел тарелку хлопьев, а потом впустил Лили. За последнюю неделю она заходила дважды в день, по дороге на работу и с работы. Энрике вышел, чтобы купить кофе и пройтись.

Пока его не было, Маргарет занималась тем, что выбирала одежду, в которой хотела, чтобы ее похоронили. Энрике не думал, хотя мог бы и догадаться, что она захочет сама выбрать наряд для этого последнего светского раута — как она выбрала кладбище, синагогу, рабби и музыкальное сопровождение. Как всегда, Лили ей помогала. В молодости они вместе ходили по магазинам, вместе выбирали свадебные платья, Маргарет отдавала одежду своих детей дочери и сыну Лили. Перед каждым более или менее значительным событием они подолгу совещались, что надеть. Они даже обсуждали, что должны надеть их мужья. Вполне логично, что и эту последнюю работу лучшие подруги делали вместе.

Когда Энрике вернулся, Лили уже ушла. Маргарет, все еще в ночной рубашке, сидела в кресле, уставившись на большую коробку на кровати.

— В последний раз перебираю вещи, — сказала Маргарет и показала на коробку: когда-то там лежали ее любимые черные сапоги, купленные за страшные деньги в период ремиссии — она влюбилась в прекрасную кожу. Теперь сапоги стояли на полу. В коробке лежали белая шелковая блузка, длинная черная юбка, которая когда-то так удачно облегала узкие бедра и стройные ноги, и ее любимый серый в черную и желтую крапинку шерстяной жакет.

— Я хочу, чтобы меня похоронили в этом. Хорошо, Пух? — Она улыбнулась. — И в сапогах. — Энрике кивнул. Маргарет выглядела смущенной. — И еще одна вещь, надеюсь, ты не будешь возражать. Я знаю, что это деньги на ветер, что они очень дорого тебе обошлись… Ничего, если ты похоронишь меня в серьгах, которые ты мне подарил? — Она раскрыла ладонь: там лежала бархатная коробочка — в ней хранился первый его подарок, который ей понравился. — Я так их люблю. Я знаю, это безумие, но ты сделаешь так, чтобы их на меня надели?

— Ну конечно, — выпалил он, пока еще мог говорить. — Я за всем прослежу. Не беспокойся.

— Спасибо, — сказала она. — О’кей. Отлично. — И протянула ему серьги.

Подойдя к креслу, он встал на одно колено, чтобы быть на одном уровне с ней, словно делал предложение, и взял бархатную коробочку.

— Я все сделала, — заметила она, по-девичьи пожимая плечами и робко улыбаясь, будто ожидала его одобрения. — Закончила все дела.

Маргарет положила голову ему на плечо, и они долго молчали, обнявшись. Энрике хотел заговорить, но не мог. Обнимая ее, такую хрупкую, своими сильными руками, он не смог удержаться и нарушил данное себе обещание. Он позволил себе вспомнить о своей утрате и заплакал в объятиях жены.

— Прости, прости, — бормотал он.

Она погладила его по щеке, и от этого он зарыдал еще сильнее. Он прятал глаза, пока Маргарет не сказала нечто нежное и нелепое одновременно:

— Спасибо, Энрике. Спасибо, что превратил мою жизнь в один большой праздник. Если бы не ты, я прожила бы никчемную, скучную жизнь в Квинсе или еще где-нибудь. Глупую, бездарную, серую жизнь без тебя.

— Это неправда, — возразил он, потому что это было не так.

— Это правда. Ты сделал нашу жизнь такой веселой.

Он не стал с ней спорить. Он знал: она хочет, чтобы ему было легче, она простила ему то, чего он не мог простить себе, все те случаи, когда он делал ее жизнь совсем не веселой.

— Помоги мне одеться и привести себя в порядок для Макси, — попросила она.

Он помог ей вымыться, придерживая трубки, чтобы в них не попала вода, поправил парик, принес лифчик и белую футболку, помог надеть джинсы, которые с нее сваливались, и затянул их ремнем.

Младший сын провел с матерью три часа. Сидя внизу, Энрике пришел к печальному заключению, настолько печальному и неожиданному, что чуть было не ринулся наверх, чтобы сказать Маргарет, пока эта мысль не выскочила из его больной головы. Только что Маргарет с ним попрощалась. Выразив желание навечно остаться в его серьгах, она тем самым простилась с ним и дала понять, что он был ей хорошим мужем. Тогда он и должен был произнести ответные слова, а не рыдать. Ладно, ничего страшного, сказал он себе. У меня еще есть завтра. Завтра у меня будет еще целый день.

Появившийся Макс стремительно сбежал по ступенькам и ринулся к двери, на ходу бросив Энрике:

— Мне надо идти.

Энрике перехватил сына, прежде чем тот успел ускользнуть.

— Ну как?

— Что значит «ну как»?! — огрызнулся Макс, будто такой вопрос мог задать только идиот. По инерции он все еще боролся, не желая ее отпускать.

— Прости. — Энрике понял, что делает больно собственному ребенку.

— Вроде нормально, — сказал тот. — Не знаю. — Он еле удержался, чтобы не зарыдать, и выпалил: — Что я должен сказать?

Энрике попытался его обнять.

— Ну хватит, хватит. — Макс слегка оттолкнул отца, хотя его грудь ходила ходуном и из голубых глаз текли слезы. — Мне нужно идти. Я встречаюсь с Лизой. Все было хорошо, мы с мамой хорошо поговорили, но мне пора.

Энрике отпустил его. Оставалось несколько минут, чтобы спросить у Маргарет, как все прошло. Она сказала, что Макс был с ней очень ласков, он обнимал ее, прижимался к ней, не боясь ее измученного больного тела. Но он почти не говорил, страдание сделало его немым.

— Впрочем, он рассказал мне о Лизе, — сказала Маргарет. — Я очень рада, что ему захотелось со мной поделиться. Мы долго сидели обнявшись, — прошептала она с благодарностью.

Тут пришла Диана. Она была последней, кто должен был попрощаться.

Энрике удалился в гостиную, с нетерпением дожидаясь, когда их наконец оставят в покое. Он увидел, как часы показали 5.26, и подумал: «Ну слава богу. Еще четыре минуты — и она моя». Именно в этот момент его позвала Диана:

— Энрике? Подниметесь к нам? Ей плохо.

В панике, перескакивая через две ступеньки, он в панике помчался наверх. Вбежав в спальню, он не увидел Маргарет. Диана стояла, склонившись над кроватью. Она обернулась, когда он вошел.

— Я лучше пойду, — сказала она и исчезла.

Маргарет лежала в позе эмбриона, полностью закутанная в покрывало, которое он предусмотрительно оставил у нее в ногах. Очевидно, она попросила Диану укрыть ее.

Он еще не стянул покрывало с ее лица, но ему уже все было ясно. Из опыта четырех предыдущих приступов тяжелой инфекции с высокой температурой, по тому, как она дрожала под покрывалом, по ее отчаянным воплям, когда он попытался убрать его, ему было ясно, что происходит.

— Нет, нет, нет, — говорила она, стуча зубами. — Не снимай его. Мне холодно.

Он не послушался, стянул покрывало, забрался в постель и прижался к ней своим длинным телом, тепло которого она так любила. Потом он поскорее натянул покрывало до подбородка, оставив открытой только макушку Маргарет. Обняв ее, он еще крепче прижался к ее дрожавшему телу, молясь, чтобы озноб прошел. Если нет, ему придется звонить в хоспис и спрашивать, какие лекарства ей дать. Но он надеялся, что до этого не дойдет. Маргарет запретила что-либо предпринимать, чтобы продлить ей жизнь. Если он позвонит, доктор Ко предложит ему сделать все возможное, чтобы Маргарет не осознавала, что происходит, и, если понадобится, погрузить ее в кому. Лекарства облегчат страдания Маргарет, чего он, естественно, и хотел, но не будет ни разговоров, ни последних слов благодарности, которые должен произнести Энрике.

— Одеяло, одеяло! — отчаянно выкрикнула Маргарет. Энрике укрыл их с головой, и они оказались в жарком коконе. Стуча зубами, она выдавила: — Мне плохо. Мне очень плохо.

— Прости, бедная моя, — прошептал он, крепко ее обнимая. — Я люблю тебя.

Хоть Энрике и был безбожником, он молился, чтобы это были не последние слова, которые она от него услышит.

Глава 17

Счастливый брак

Энрике проснулся рядом с женой. Пробуждение было легким и приятным. Перекатившись на спину, он сонно потянулся, глядя в открытое окно на голубой предрассветный луч. Он прислушался к мягкому плеску воды о стены отеля «Даниэли». Венеция и вправду уходит под воду, подумал он. Через окно в комнату вливался теплый октябрьский воздух. За эту комнату Энрике заплатил сумасшедшие деньги, но его это ничуть не волновало. Он был совершенно спокоен. Впервые в жизни ничего не ждал и ничего не опасался. Это казалось немыслимым: весь последний месяц дела обстояли ровно наоборот.

Перед тем как Маргарет прилетела из Нью-Йорка к нему во Франкфурт, чтобы вместе отправиться в путешествие по Италии, он несколько недель подряд спал, неудобно свернувшись клубком, словно в окопе под бомбежкой. Каждое утро он просыпался с болью в деснах и челюстях: по словам стоматолога, это означало, что во сне он скрипел зубами. Неделями напролет его терзали мысли о карьере, от этого привычно ныло в животе — только не в эту ночь, их первую ночь в Венеции, не в это утро в «Даниэли».

Он провел три дня на Франкфуртской книжной ярмарке, продвигая немецкое издание своего восьмого романа, который за полтора года до этого вышел в США без особого успеха. Он не спал ночами по одной простой причине: он был разочарован тем, как мир воспринял его творчество, — в мозгу беспрестанно пульсировала мысль о провале. Размышляя в этом ключе о своей карьере, он словно слышал, как его друг и коллега Портер говорит:

— Ты не неудачник, Энрике. Просто качество и деньги не одно и то же.

Даже в Новой Англии никто не относился к литературе с таким пиететом и вместе с тем с таким цинизмом, как Портер Бикман. Несомненно, он был прав, проводя такое различие, но Энрике от этого было не легче. Много лет назад коммерческие неудачи его романов заставляли Энрике вновь задуматься о том, что втайне его тревожило: он боялся, что его книги плохо написаны. Из-за этого он чувствовал себя полным банкротом. Его последний роман тоже продавался плохо, но он все равно был доволен своей работой. Неспособность покорить широкую аудиторию рождала в нем отчаяние как раз потому, что он верил: это его лучшая книга. Это было не мелодраматическое отчаяние юноши вроде «я убью себя!». Теперь он будто слышал приговор суда последней инстанции и покорно соглашался с ним: он стареет и скоро умрет.

Он постарел: ему исполнилось сорок три. Он пережил смерть любимого человека, который олицетворял для него всю энергию и бурление жизни, — своего отца. Он наблюдал, как его красивое, полное жизни лицо становилось неподвижным и обескровленным. Он был свидетелем тому, как звучный голос, сердитый или восторженный, умолк навеки. Через восемь месяцев после смерти родителя Энрике попрощался со своими амбициями: книгу, на которую он возлагал самые большие надежды, почти никто не заметил. Он знал: чего бы он ни достиг в будущем, он уже никогда не приблизится к мечтам своей юности.

Больше года он старался внушить себе, что его отчаяние — временное явление, естественным образом связанное с утратой отца и неудачей с книгой, отнявшей у него столько сил. Два года ушло на подготовительную работу. Почти столько же — на написание самой книги. К тому же ему пришлось прерваться на год, чтобы писать приносившие деньги киносценарии. Еще важнее пяти лет, потраченных на книгу, было то, каким опустошенным он ощущал себя теперь: в девятьсот страниц, которых хватило бы на три романа, он вместил все свое понимание людей и мира. Терпение, твердил он себе, и ты смиришься и с потерей и с поражением.

Тем не менее разочарование и чувство оставленности никуда не уходили. Задолго до прилета во Франкфурт Энрике понимал, почему это было так. Смерть отца, движущей силы карьеры Энрике, явилась невосполнимой потерей. Гильермо всегда был его самым преданным почитателем. Когда Энрике, не желая попусту тревожить умирающего отца, перестал посвящать его в детали своих сценарных дел, Гильермо сразу же возмутился.

— Ты думаешь, это только твои дела. Но, по-моему, ты и я — это одно и то же, — посмеиваясь над собственным нарциссизмом, заявил он. — Не рассказывая мне, что происходит на ваших совещаниях, ты не даешь мне участвовать в моей карьере.

Хоть Энрике и гордился своим огромным романом, он считал, что заслуженно потерпел неудачу. Ведь когда человек пишет такую серьезную книгу и при этом не становится лидером своего поколения, это означает лишь одно: он достиг предела своего таланта, и такова окончательная оценка, которую писатель в первую очередь ставит себе сам.

Он гадал, сможет ли прожить остаток жизни и вновь воспрянуть духом, заставить себя чем-то заниматься, надеяться. Конечно, он мог жить интересами детей и тем самым, вероятно, разрушить им жизнь: исходя из собственного опыта, он знал, что самый верный путь к разочарованию — подчиниться амбициям родителя. Наверное, он пытался обвинить отца в собственных недостатках. В конце концов, Фрейд сказал: «человек, который был бесспорным любимцем своей матери, через всю жизнь проносит чувство, что может завоевать весь мир». Видимо, самым большим поклонником Энрике был не тот родитель.

На первый взгляд, он не должен был беспокоиться о книжной ярмарке. Его немецкий издатель просто проявил щедрость, позволив ему прилететь и участвовать в презентации их издания; от него или от его романа не ждали ничего особенного. К сожалению, поездка заставила Энрике заново пережить разочарование после выхода американского издания: так искалеченный на войне ветеран снова и снова прокручивает в памяти момент ранения. Кроме того, Энрике и физически и морально чувствовал отсутствие отцовской поддержки, особенно когда пытался заснуть. Хуже того, какие бы тайные надежды он ни питал, что, возможно, в Германии его книгу примут иначе, чем в родной стране, эти надежды были разрушены пренебрежительной и очень заметной рецензией, опубликованной в день его приезда. Три дня он находился в полном оцепенении, раздавал бессмысленные интервью каким-то газетенкам, ожидая приезда Маргарет, чтобы вместе улететь в Венецию и отпраздновать там двадцатую годовщину их свадьбы.

Они прибыли в Венецию утром в тот самый день, 15 октября. Энрике почти не надеялся, что сможет быть приятным и веселым спутником, и уж совсем не думал, что ему самому будет хорошо. Он ошибался.

Вселившись в просторный, с высокими потолками люксовый номер, они легли вздремнуть. Номер состоял из помпезной, отделанной с нелепой роскошью гостиной, где стояли украшенные позолотой и обитые пурпурным бархатом диван и кресла, и более скромной спальни с серым ковром, огромным зеркалом над камином и открыточным видом на Венецианский залив. Когда они проснулись, Маргарет, к его удивлению, от простой нежности перешла к полноценному сексу. Много лет назад они обсуждали это и пришли к выводу, что его постоянное желание только отталкивает ее. Энрике знал: не стоит настаивать на сексе, если все к этому идет — в особенности в день юбилея. Он предполагал, что Маргарет захочет подождать до вечера: после дневного сна она обычно бывала вялой и ворчливой, пока ей не давали выпить кофе и хотя бы на час не оставляли в покое. Ее страстное пробуждение было подарком.

Даже то, как они занимались любовью, было необычным. Она вытягивалась и выгибала спину, как кошка, хотя обычно ее движения были более сдержанными и расчетливыми, словно она боялась дать себе волю и сопротивлялась наслаждению. Ее тело было обволакивающим и тягучим, приглашающим и влекущим вплоть до оргазма, который наступил неожиданно быстро и легко. Она обхватила Энрике, будто стараясь его удержать, вонзила ногти в спину и укусила за плечо, прежде чем содрогнуться в экстазе, но даже в этот момент, вместо того чтобы оставаться торжественно-молчаливой, она сразила мужа мимолетной улыбкой и сказала, будто возвращаясь с долгой прогулки: «Как же я проголодалась». Для него все тоже было иначе. Его оргазм не был таким судорожным, как раньше. Будто открыли кран и из него медленно потекла вода. На протяжении всего дневного купания в постели отеля и Маргарет и Энрике были страшно возбуждены, но оставались удивительно спокойными.

Потом, как и полагается туристам, они выпили по чашке эспрессо на площади Сан-Марко, и вместе с десятками других пар наблюдали за боем часов на башне, и по старым, узким, уютным улицам медленно дошли до ресторана, где его лос-анджелесский агент Рик забронировал столик, чтобы Энрике и Маргарет могли отпраздновать их дату. Маргарет предупредила мужа, что Венеция печально известна плохой едой, и Рик, знакомый с шеф-поваром и хозяином чудесного венецианского ресторана, вызвался организовать незабываемое торжество.

Когда они подошли, заведение показалось Энрике чересчур скромным. Это было помещение на первом этаже, выходившее на улицу, с десятью небольшими столиками и даже без жалюзи, которые защищали бы посетителей от любопытных взглядов. Голый деревянный пол и белые стены идеально соответствовали вкусу Маргарет: комната выглядела очень простой и прекрасно сочеталась с узкой булыжной мостовой, по которой они пришли, руководствуясь планом, нарисованным портье в гостинице. Ресторан был полон, снаружи стояла очередь. Энрике тут же умерил скептицизм и забеспокоился, ждет ли их заказанный столик.

Но он напрасно волновался. Их тут же посадили за единственный свободный стол в самом тихом углу оживленного зала. Круглолицый краснощекий шеф-повар вышел, чтобы пожать руку Энрике и расцеловать Маргарет, и на плохом английском сообщил, что им не нужно ни о чем думать, все уже организовано и заказано. Вы не могли бы выбрать для нас и вино, спросил Энрике, и хозяин кивнул, давая понять, что иначе и быть не могло. Вокруг царила непринужденная атмосфера, по мере того как текла их беседа, пустые тарелки сменялись новыми блюдами, казалось, их принимают в доме близких друзей. Они совершенно не чувствовали себя чужаками. Они единственные из посетителей говорили по-английски, что делало их вечер одновременно уединенным и семейным — волшебное, почти невероятное сочетание.

Меняя блюда, жена хозяина приветливо улыбалась им, и ей удалось убедить Энрике, что в романтическом поведении пары средних лет нет ничего смешного. На обратном пути они держались за руки, по-детски размахивая ими в ритм шагам, пока не вышли на площадь Сан-Марко, где Маргарет на ветру стало холодно. Энрике обнял ее, и, прижавшись друг к другу, они будто стали одним целым и так пересекли площадь, прислушиваясь к крикам и пению молодых людей, музыке, доносившейся из открытых окон, шепоту ветра в узких переулках и плеску воды, которая переливалась через дамбы. Это был сезон acqua alta — высокой воды. На подходе к отелю поверх булыжников лежал настил из досок, и их шаги звучали так громко, будто они ехали на лошадях.

В отеле его ожидал факс. Это было сообщение от Рика: киностудия предлагала Энрике переделать в сценарий то, что во времена его детства называлось комиксом, но на границе нового тысячелетия было повышено в звании до графической новеллы. Маргарет даже не нахмурилась, как обычно делала, когда кинобизнес в очередной раз нарушал границы их личного пространства. Стоял 1997 год, и у Энрике еще не было мобильного телефона, который работал бы в Европе; если бы такой был, Рик наверняка прервал бы их праздничный обед. Конечно, Энрике давно уже повзрослел и мог бы проигнорировать звонок, а в данном случае — выбросить факс в мусорное ведро, но и Маргарет и Энрике понимали: он уже подсел на сочинительство, и такая работа — адаптировать комикс, по которому то ли будет, то ли не будет снят фильм, — возможно, единственное, чем он может унять ломку.

— Прости, — сказал Энрике, забирая у вежливого портье конверт с факсом и латунный ключ от номера.

— Ничего, — уступила Маргарет. — Обед был прекрасен. Рик прямо-таки вырос в моих глазах.

Энрике распечатал конверт, пока они поднимались по позолоченной и покрытой ковром лестнице, расположенной под готическими арками, которые в этой части бывшего дворца XIV века вздымались почти до уровня третьего этажа. В рекламной брошюре Энрике прочитал, что здесь когда-то останавливалась Жорж Санд со своим любовником Альфредом де Мюссе. Эти четыре дня в Венеции должны были влететь им в десять тысяч долларов, против чего восставала бережливая душа девушки из Квинса.

— Можем, конечно, жить как хиппари, — сказал Энрике. — Но не для того я столько лет писал все это дерьмо, чтобы лететь эконом-классом и останавливаться в убогом «Дэйз-Инн».

— «Дэйз-Инн Венеция», — рассмеялась Маргарет. Она согласилась со всеми предложенными тратами и добавила собственные, включая ланч на следующий день после прилета в «Локанда Чиприани» на острове Торчелло, где любили бывать принцесса Диана, Эрнест Хемингуэй и кто-то еще из знаменитостей, не связанный ни с Папой Хэмом, ни с королевским семейством — то ли Мадонна, то ли Стивен Хокинг, Энрике не мог точно припомнить.

Когда они вошли в номер, он внимательно перечитал факс. Студия соглашалась заплатить ему, сколько он просил (его «цену», как они говорили), с условием, что он окончательно скажет «да» или «нет» в понедельник, с тем чтобы к концу недели прилететь в Лос-Анджелес и начать работать вместе с режиссером с учетом замечаний студии. Замечаний, сделанных, когда он еще не начал писать. Это было одно из потрясающих нововведений Голливуда — критиковать автора до того, как он сядет за работу. Сценарий нужен им как можно быстрее, утверждали они, чтобы сразу после Нового года начать съемки. На Энрике все это не произвело особого впечатления. Студии всегда поторапливали авторов, уверяя, что съемки уже на носу, но стоило им получить сценарий, как процесс практически останавливался.

— Они согласились на мои условия, — мрачно произнес Энрике.

— Хорошо, — бросила Маргарет, давая понять, что не хочет это обсуждать.

— Они хотят, чтобы я прилетел в Лос-Анджелес в следующие выходные и в понедельник был на совещании.

— Мы возвращаемся в среду, — пожала плечами Маргарет. — У тебя будет куча времени, чтобы собрать чемодан.

— Думаешь, стоит за это взяться?

— Поступай, как считаешь нужным.

— Нет, постой, — настаивал он. — Скажи мне. Что ты думаешь?

Она проигнорировала вопрос и, стоя посреди пурпурной гостиной, переводила взгляд с маленького неудобного диванчика на огромное роскошное кресло и обратно, словно выбор не был очевиден.

— Это безумие, но я собираюсь еще раз принять ванну, — объявила она, намекая, что донимать ее обсуждением его работы неромантично. Но Энрике терпеть не мог принимать такие решения без нее.

— Может, я с тобой? — полушутя спросил он.

— Ты не поместишься, Пух, — засмеялась Маргарет. — Разве ты не видел, какая тут крошечная ванна! Я и то еле влезаю. — Она подошла к нему и погладила по щеке. — Бедняга! Ты слишком огромный для этого маленького мира, — поддразнила она.

Раздевшись, он надел толстый гостиничный халат и расположился в кресле. Прислушиваясь к плеску воды в ванной, он перечитывал факс. Это был маленький обломок, который течением карьеры прибило к его босым ногам. Он не жалел себя — только немного стыдился. Опубликовав первый роман в семнадцать, он получил огромное преимущество на старте, но теперь, несмотря на все утешения Портера, Маргарет, родственников и друзей, его постоянно грызло подозрение, что он заслужил свою судьбу. Он положил факс вместе с паспортом, чтобы убрать его с глаз долой до понедельника, но не потерять. Я должен максимально насладиться этими выходными, приказал он себе и пошел в ванную, чтобы долго и с удовольствием рассматривать обнаженную жену.

Ей было сорок семь. Ниже линии ключицы белая кожа была усыпана веснушками. Он любил обводить линии веснушек вокруг ее груди, по гладким плечам, спускаясь к нежным ямочкам на локтях и сливочно-гладким рукам. Даже внутренняя поверхность мягких и стройных бедер пестрела пятнышками. Энрике помнил ее удивление, когда он впервые признался в своей любви к ее веснушкам; ее они всегда смущали. Она относилась к своей внешности более придирчиво, чем большинство женщин, которых он знал, за исключением актрис. Она часто выходила из ванной, угрожая, что сделает подтяжку глаз, потому что под ними начали возникать мешки, как у ее отца. Казалось, она говорит серьезно, и Энрике приходил в ужас, боясь, что когда-нибудь она решится и, операция за операцией, превратится в одну из этих жутких женщин с оцепеневшими, застывшими лицами и телами настолько изможденными, что их головы кажутся шире плеч. Она тренировалась в спортзале почти каждый день, и ей удавалось поддерживать форму без силикона или скальпеля. Но он знал, что, несмотря на это, она недовольна своим телом. Ее тело было, конечно, уже не то, что двадцать два года назад, когда он впервые увидел ее без одежды. Грудь, которая вскормила его сыновей, стала меньше, соски потемнели и уже не торчали, вопреки законам гравитации; живот, хоть и по-прежнему плоский, стал шире и мягче, а над лобком, чуть выше границы все еще черных волос, виднелся тонкий белый шрам от кесарева сечения. Когда сегодня днем он схватил ее за ягодицы, чтобы войти глубже, они идеально легли ему в руки, но походили уже скорее на мягкие подушки, чем упругие плоды. Энрике не признался бы в этом приятелям-мужчинам, но зрелое тело Маргарет возбуждало его именно потому, что не было той же плотью, которой он жаждал, когда был молодым и глупым. На теле, которое он когда-то захотел, за эти годы отпечаталась вся история их жизни, и потому сегодня он желал ее так сильно; и, хотя он этого не знал и знать не мог, пока она была жива, Энрике хотел ее, потому что чувствовал себя в безопасности в ее объятиях.

— Ты что, смотришь на меня? — спросила Маргарет. Она сидела спиной к двери, глядя в окно, обрамленное красным бархатом.

— Ты красивая, — сказал он.

— Прекрати меня разглядывать, — отозвалась она.

— Почему? — возмутился он, ожидая, что она признается, что стыдится своего постаревшего тела, и тогда он сможет сказать ей, что она все еще прекрасна.

— Потому что мы с тобой недостаточно хорошо знакомы, — ответила она.

Маргарет не часто проявляла остроумие. В соответствии с традициями и манерами ашкеназских женщин от Польши до Квинса, она предпочитала говорить по делу, редко демонстрируя переданную сыновьям мудрость. Энрике вернулся в спальню и снова забрался в постель. От мысли, что они уже потрахались в честь юбилея, он еще больше расслаблялся. До того, как он получил проклятый факс, путешествие было просто волшебным, и он был полон решимости не допустить, чтобы его карьера вновь испортила ему все удовольствие.

Энрике услышал, как Маргарет вылезла из ванны и встала на мраморный пол. Он представил себе ее лоно, темное и влажное. Потом он задумался, почему ее шутка о том, что они мало знакомы, застряла у него в голове. Когда она появилась в короткой белой шелковой рубашке, купленной специально для их эротического отпуска, он увидел над ее правым коленом крупную веснушку, которой всегда любовался летом, когда она ходила в шортах, и тут же понял, что зацепило его в ее замечании: «Она меня знает, вот что смешно. Она знает меня вдоль и поперек, это я ее не знаю».

Они долго и глубоко поцеловались, и у него снова встал, но когда она без особого энтузиазма поинтересовалась: «Ты хочешь?», он солгал, ответив: «Нет-нет, все хорошо». Благодарно поцеловав его на ночь, Маргарет через несколько секунд уже спала. Он лежал на боку, слушая плеск воды, и думал: «Я люблю Маргарет». Эта мысль наполняла его счастьем, и он решил, что завтра, за ланчем на Торчелло, задаст запрещенный вопрос.

Он понимал, что, возвращаясь к неприятным воспоминаниям, рискует испортить их романтическое настроение, но верил, что в месте с таким музыкальным названием не может случиться ничего страшного. Торчелло. Торчелло. Ему хотелось узнать больше о той ране, которую Маргарет носила в себе и о которой они никогда не говорили, и, если у него получится, исцелить ее. Он решился: на Торчелло он об этом заговорит.

Впервые за много месяцев он спал крепко и сладко, без сновидений. В томном предрассветном пробуждении Маргарет вздохнула и без слов перекатилась к нему, продолжая медленно и ритмичное дышать, будто все еще спала. Ее рука, приятно пахнувшая ароматическим маслом, скользнула ему на грудь, маленькие прохладные пальцы прокрались вниз по животу, пока она не обхватила его член, чего не делала, просыпаясь, со времен первого года их совместной жизни. Они снова занимались любовью, так же необычно, расслабленно, сонно-неторопливо, как накануне, и он забыл о решении завести откровенный разговор.

Он не вспоминал о нем и когда они пили кофе в кафе размером не больше газетного киоска, и когда искали музей Пегги Гуггенхайм в другом перестроенном венецианском палаццо на Большом канале.

Идя в туристическом потоке вдоль полотен кубистов и футуристов, он вспомнил. Он не обращал внимания на картины. Было гораздо интереснее наблюдать за Маргарет, изучавшей произведения искусства каким-то своим непостижимым методом. Энрике зачарованно следил, как она равнодушно проходит мимо Брака, затем на долгие две минуты задерживается возле Кандинского, сощурившись, рассматривает его и, задумчиво вздохнув, идет дальше. «Тебе это понравилось?» — спросил он, и она ответила: «Да, ничего», заставив его рассмеяться. По тому, как она одевалась, как украшала их дом, по ее фотографиям и картинам Энрике знал: она обладает и взыскательным вкусом, и творческим воображением. Она много читала, гораздо больше, чем он сам, и хорошо разбиралась в литературе. Но ее не интересовало, присутствует ли в книгах оригинальность и глубина; она читала для развлечения. Но от визуального искусства она ждала не просто успокоения или удовольствия. У нее был дар, который был непонятен ей самой. Энрике не мог понять, как она с самого начала угадывала, что именно такие цвет и композиция сработают, и это для него служило доказательством ее врожденных способностей. Очень часто то, за что она бралась, казалось, было обречено на неудачу. Но в итоге она оказывалась права во всем: от выбора одежды до расположения деталей на картине. Для Энрике именно это всегда было мерилом, дающим возможность отличить искусство от ремесла: счастливый дар безупречного вкуса от сухого знания того, как правильно.

Маргарет оставалась для него загадкой. По правде говоря, она была загадкой и для их друзей. Безусловно, ее недооценивали. Лишь немногие из общих знакомых думали, что из них двоих только она по-настоящему талантлива. Большинство, хоть и считали Маргарет общительной и приятной, ценили именно Энрике: его слова всегда вызывали у собеседника либо раздражение, либо восторг — разговор с ним запоминался надолго. Когда у кого-то из друзей случалась беда, они обращались за сочувствием и помощью к Энрике. Маргарет ругалась, ворчала или настаивала, что ее совет лучше. В первые годы их брака ее удивляло, что он пользуется большей популярностью среди их знакомых. Его самого это удивляло еще сильнее. Ведь он знал и думал, что Маргарет тоже знает: она ничуть не глупее его и, уж конечно, лучше образованна; зачастую она более трезво оценивает окружающих; ее советы обычно оказываются мудрее. Друзья по-разному относились к каждому из них лишь потому, что, несмотря на широкую улыбку и дружелюбие, Маргарет, в отличие от Энрике, которого вечно тянуло на исповеди, самокритику, громогласные жалобы и тирады, все равно оставалась проницаемой для всех — знакомых, членов семьи и близких друзей. Какую-то часть себя она скрывала и хранила там, куда не было доступа даже Энрике.

Маргарет рассказала Энрике, что, заплатив круглую сумму, в «Локанда Чиприани» можно попасть на принадлежавшем ресторану катере. Видимо, именно так туда добирались Папа Хэм, Мадонна, принцесса Диана и Стивен Хокинг. Однако Маргарет предпочитала воспользоваться вапоретто — речным трамваем, единственным видом общественного транспорта в островной Венеции: ей казалось, так будет интереснее. Энрике с завистью посматривал на роскошный, отделанный деревом ресторанный катер, но Маргарет была права: оказалось, что плыть на вапоретто гораздо веселее. Было так радостно стоять плечом к плечу с веселыми туристами, заполнившими катер: они не выглядели чинно и мрачно, как путешествующие в гордом одиночестве богачи, а оживленно болтали, жестикулировали, что-то жевали, жаловались, смеялись. Все выглядели довольными и полными жизни, за исключением одного юноши, позеленевшего от качки. Маргарет тоже радовалась, как девчонка, фотографируя двух молодых венецианцев, которые управляли судном. Эти дюжие парни с оливковой кожей и шапкой густых черных волос были одеты в рубахи в сине-белую полоску, расклешенные синие штаны и красные кепи.

— Эй, да ты в него влюбилась, — заметил Энрике, когда она уговорила наиболее красивого из них попозировать ей, стоя на носу вапоретто с натянутым канатом в руках.

Жена ответила на обвинение хитрой улыбкой.

— Они похожи на тебя, Пух, — прошептала она, быстро и легко поцеловав его влажными, прохладными и солеными от брызг Венецианского залива губами. Энрике сделал скептическую мину. — Ты выглядел примерно так же, когда я тебя встретила, — добавила Маргарет.

Она была к нему слишком добра. Тогда Энрике был тощим и неуклюжим, он ничуть не походил на стройного мускулистого моряка. Правда, у него когда-то тоже были густые вьющиеся волосы.

— Ты можешь подать на меня в суд за лживую рекламу, — сказал он, показывая на лысеющую макушку.

Маргарет печально улыбнулась:

— Ты думаешь, суд вернет мне мою талию?

Они высадились на берег за сорок пять минут до ланча, назначенного на час дня. Маргарет предусмотрела это и повела Энрике на прогулку вокруг острова.

— Очевидно, мы будем пить шампанское, — сообщила она. — Это будет очень декадентский ланч. После него нам, скорее всего, не захочется обедать.

— Мне всегда хочется обедать, — возразил Энрике, останавливаясь посреди тропинки в том месте, откуда открывался великолепный вид. Вытянув руку, он поманил ее за собой. Маргарет подчинилась, хотя он видел, что она предпочла бы продолжить путь. От воды их отделял небольшой куст с мелкими, трепещущими на ветру желтыми цветами, за ним было море, и вдалеке виднелся плавучий город. День был жарким. Жужжали пчелы, и вокруг, казалось, все цвело. Он удивился, что такое возможно в октябре. Вероятно, остров был расположен на особой широте для сказочно богатых — там, где всегда царит весна. Он с силой прижал к себе Маргарет, а потом отпустил.

— Хочешь идти дальше?

— Пора возвращаться. Лучше прийти чуть раньше, чтобы нам достался столик в тени. Сегодня по-настоящему жарко. Как летом. Мне здесь очень нравится.

Они повернули обратно и направились к невысокому зеленоватому зданию, в котором Маргарет узнала «Локанду». Энрике тяжело вздохнул. Она спросила:

— Ты все думаешь над их предложением?

— Да, — соврал он.

— Не соглашайся, если тебе не хочется. Можешь начать новый роман, у нас достаточно денег.

Это было сюрпризом. Обрадованный, он взял ее руку и переплел со своей, как они делали, возвращаясь с прогулки с маленькими сыновьями. Дойдя до конца тропы, они ступили на усыпанную гравием дорожку, которая вела к «Локанде».

— Так ты считаешь, стоит взяться за новую книгу?

Она ничего не сказала и даже не повернулась к нему, чтобы не встречаться взглядом. Молчание затянулось. Маргарет колебалась, но Энрике решил, что, как и ему самому, сегодня ей не захочется ничего скрывать.

— Ты можешь сказать мне, — настаивал он.

— Нет, я не думаю, что ты должен это делать, — ответила она на его требование. Посмотрев ему в глаза, она с сожалением вздохнула, видимо думая, что он обиделся.

Энрике не ответил, и они вошли в ресторан, прошли через зал с фотографиями Папы Хэма и принца Чарльза и оказались в саду, где стояли столы, покрытые плотными льняными скатертями — на них сверкал хрусталь и сияло серебро.

Повинуясь указаниям Маргарет, Энрике надел синий пиджак, серые брюки и рубашку в сине-белую полоску, но категорически отказался от галстука. Сейчас он почти пожалел об этом, чувствуя себя голым по сравнению с официантами в черных смокингах и бабочках и двумя посетителями, краснолицыми пожилыми мужчинами в строгих костюмах в тонкую полоску: они сидели за соседним столиком с увешанными драгоценностями дамами в нарядных платьях. С другой стороны, хоть их и посадили в тени, за столик под увитым виноградом навесом, из-за безветрия в саду все равно было очень жарко, и Энрике радовался, что ничего не сдавливает ему шею. Ему хотелось снять пиджак, но он побоялся, что его выгонят за столь вопиющее нарушение приличий. Но, несмотря на вынужденную скованность, увидев, как улыбается его жена, красивая и веселая, словно молодая девушка, в шелковом черном платье, с красным абстрактным рисунком, который, извиваясь, шел от груди к талии и исчезал ниже бедра, Энрике расслабился и отрешился от мирских забот.

Он согласился с предложением официанта начать с шампанского, и Маргарет просияла, когда хлопнула пробка и золотистая пузырящаяся жидкость полилась в рифленые бокалы. Первым делом Энрике поднял бокал со словами «я люблю тебя», и она ответила ему тем же. Затем он вернулся к прежней теме:

— Итак, ты не хочешь, чтобы я писал роман.

Маргарет выглядела смущенной и взволнованной.

— Ничего страшного, — сказал Энрике. — Я не расстраиваюсь. Не бойся. Скажи мне правду.

— Я не боюсь, — возразила она и вздохнула. — Просто я эгоистка. Это не имеет никакого отношения к твоим желаниям. Если ты хочешь продолжить писать книги, ты должен их писать, но дело в том, что они меня не радуют. Не думаю, что они и тебя радуют, но это уже твое дело.

— Не радуют, потому что я становлюсь занудой?

— Нет! — Она с досадой помотала головой — она делала так, когда он не понимал ее с полуслова. — Ты не становишься занудой, во всяком случае не теперь. Не думаю, что тебе стоит писать: у серьезных романов слишком мало читателей. Люди любят кино. Все любят кино. Особенно издатели. Так или иначе, во мне говорит эгоизм. Вот твои кинопроекты меня радуют. Я приезжаю к тебе на съемки в Прагу, в Париж, в Лондон, встречаюсь со звездами, знакомлюсь с режиссерами, хожу на премьеры, ем икру на рейсах «Эйр Франс», а еще, — и она подняла бокал, едва не задев пчелу, которая вылетела из решетки над ними и с жужжанием устремилась к розовому кусту у главного входа, — имею возможность насладиться с мужем ланчем на Торчелло.

Пока они выбирали один из вариантов обеда из трех блюд и наблюдали, как ресторан постепенно заполняется хорошо одетыми молодыми и немолодыми посетителями, Энрике готовился поднять больную тему. В конце концов, Маргарет призналась, что его великая жизненная цель была для нее обузой и что она предпочла бы, чтобы он этим не занимался. У него тоже есть право сказать не слишком приятную правду.

— Маргарет. — Он выпрямился в плетеном кресле и посмотрел на нее. — Я хочу тебе кое-что сказать.

— Ой-ой! — воскликнула она, делая испуганное лицо, как маленькая девочка.

Озадаченный, он заглянул ей в глаза, увидел взрослый страх и смешался. Он все еще не знал, как к этому подойти.

— Нет-нет, ничего страшного. Я только хотел спросить, не из-за меня ли, ну или хотя бы отчасти из-за меня, ты перестала заниматься живописью.

Она в недоумении моргнула. Он не вполне удачно сформулировал вопрос. На вапоретто и во время прогулки он перебирал в памяти события трехлетней давности, когда она наконец решила посвятить себя живописи. Ежедневно она проводила долгие часы в мастерской, а по вечерам у нее был отсутствующий вид поглощенного работой художника. В отличие от прошлых неудачных попыток всерьез заняться искусством, теперь она заканчивала картину за картиной. Более того: четыре из них она даже принесла домой и выставила на всеобщее обозрение. Это были зрелые, уверенные работы, большие портреты сыновей, написанные по сделанным ею же фотографиям. Маргарет удалось передать их наивность, их жажду внимания: сквозь ликующее самолюбование детства просвечивают взрослые чувства, в том числе и будущие разочарования.

Друзья были поражены, многие хотели заказать портреты своих детей. Маргарет улыбалась, но упорно отказывалась. Лишь после того как Энрике надавил на нее, она объяснила. Она не хочет писать на заказ, сказала она. В итоге знакомая их знакомых, хозяйка одной из самых известных в Нью-Йорке галерей, пришла к ним домой посмотреть висевшие там картины, а затем отправилась в мастерскую, чтобы взглянуть на остальные, и сказала, что это прекрасные работы, которые будут хорошо продаваться, и что надо устроить выставку. Глупо было надеяться на мгновенный успех, поэтому она предложила порекомендовать Маргарет владельцам довольно скромных, но популярных галерей в Сохо и Нижнем Ист-Сайде. Кроме того, она посоветовала подготовить портфолио с репродукциями картин и даже пришла еще раз, чтобы помочь отобрать лучшие. Маргарет немедленно взялась за дело без каких-либо признаков обычно одолевавших ее сомнений и настороженности, когда на нее пытались надавить. Она сразу же разослала портфолио по галереям. Энрике поразило, в каком энергичном и возбужденном состоянии она находилась в течение целой недели. Это открыло ему глаза. Слушая, как она с энтузиазмом говорит о новых сериях картин, он пришел к выводу: ее вечные разговоры о неуверенности в том, что она хочет быть художником, были не более чем формой самозащиты. Было очевидно: она жаждет признания ничуть не меньше, чем он сам.

Сначала отказы прибывали медленно. Ко второй неделе пришло три. Энрике хорошо понимал: о таких отказах начинающий художник мог только мечтать. Это были не формальные отписки, а вдумчивые, подробные объяснения, почему серия ее картин, хоть они и прекрасно выполнены и заставляют задуматься, по их мнению, вряд ли заинтересуют покупателя. Кто-то предлагал порекомендовать ее другим галеристам; кто-то советовал писать портреты на заказ и постепенно набирать клиентуру. К тому же все как один просили, если она сменит тематику, именно им показать новые работы.

— Кто-нибудь обязательно возьмет их, — успокаивал ее Энрике.

Через неделю во вторник он зашел за ней, чтобы вместе пойти на ланч. Маргарет уже получила почту. Он застал ее лежащей на кушетке, где она любила днем читать детективы. Ее лицо было мокрым от слез. Восемь скомканных писем с отказами валялись на полу. На его вопрос, что случилось, она молча указала на них. Он прочитал их. Автор каждого письма обнадеживал, выражал сожаление, предлагал поискать другие выставочные площадки. Многие вновь советовали, что ей надо писать на заказ детские портреты и таким образом создавать себе имя. Все настоятельно просили: если начнете новую серию, в первую очередь покажите нам, и никому другому.

— Маргарет, — предельно искренне начал Энрике, — если бы я получил такие письма с отказами в начале карьеры, я был бы счастлив. Им действительно нравятся твои работы. Они не поленились все это написать. Если бы они считали, что ты зря тратишь свое и их время, то просто отделались бы парой сухих фраз. Они не уверены, что могут продать твои уже готовые картины, но хотят, чтобы ты продолжала работать, и рано или поздно кто-нибудь из них тобой займется. Не сдавайся. Я знаю, это звучит глупо, но я бы сказал, что это отличные отказы.

Она перестала плакать. В ее глазах читались печаль, отчаяние и, как ни странно, любовь. Какое-то время Маргарет молчала. Энрике испугался, что она спрячется в скорлупу своей обычной сдержанности и откажется показать истинные чувства. Но она заговорила.

— Я наблюдала за тобой, — сказала она и сделала паузу.

— Что? — переспросил он, потому что ничего не понял.

— Двадцать лет я наблюдала, как ты получаешь то же самое, — она показала на письма с отказами, — и все равно идешь вперед, и я не понимаю, как это тебе удается. Я не могу. Просто не могу. Мне очень жаль. Я не такая сильная.

Он поднял ее с кушетки, несмотря на слабое сопротивление, прижал к себе и прошептал:

— Тогда просто делай это. Пиши картины и не выставляй их. Если ты не можешь этого выдержать, просто пиши для себя.

Она согласилась. Какое-то время она продолжала писать, начала новую серию, которая, к удивлению Энрике, оказалась еще лучше, она была более зрелой и цельной, словно отказы лишь придали Маргарет сил. Но это было не так; а возможно, что-то другое заставило ее сдаться. Энергии хватило ненадолго. Она приносила домой все меньше новых работ, а скоро они и вовсе перестали появляться. Через полгода Маргарет стала все реже бывать в мастерской, а когда в августе они отдыхали в Мэне, она упомянула, что не собирается в декабре продлевать аренду.

С лица жены исчезло выражение настороженного ожидания. Вцепившись в бокал с шампанским, она криво усмехнулась.

— Ты? Я перестала писать не из-за тебя. Почему я должна была перестать из-за тебя? Ты тут совершенно ни при чем.

Это было именно то, чего он боялся, заводя разговор на эту или любую другую тему, которой она избегала, — что она ощетинится и уйдет в себя.

— Стой. Подожди. Остынь. Ты не понимаешь.

— Что? — Все колючки повернулись в его сторону. — Чего это я не понимаю?

— В моей карьере было много неудач. Я столько раз хотел все бросить, но ты поддерживала меня и помогала идти вперед. Даже когда я влез в долги, ты меня поддержала. Но когда у тебя случилось это единственное разочарование, потому что ни одна галерея не взяла твои работы, и ты перестала писать, я не…

Она перебила его:

— Это не имело никакого отношения к моему решению.

Принесли первое блюдо. Они молчали, пока официант расставлял тарелки. Энрике чувствовал, что все испортил. Ее девичья улыбка, озорной смех, блеск в глазах — все исчезло. Он совершил ошибку. Рана была слишком глубокой. Когда официант отошел, Маргарет сказала:

— Давай не будем об этом говорить.

— Прости, что затронул эту тему, но давай попробуем договорить теперь, когда…

— Я не хочу, — отрезала она, не глядя на него.

Энрике был повержен. Действительно ли я люблю эту женщину, думал он. Она необходима мне. Она — моя жизнь. Но люблю ли я ее — эту закрытость, эту нервозность, это постоянное стремление контролировать? Как же меня раздражает, что она никогда ни в чем не уступает.

Он угрюмо уткнулся в тарелку с первым блюдом — равиоли с тунцом, которым можно было наесться до отвала. Он слышал жужжание пчелы, приглушенный шум голосов с английским акцентом за соседним столиком, где сидели пожилые мужчины. А потом он услышал голос жены, мягкий и уступающий:

— Я не такая, как ты. Мне не нужно заниматься чем-то, чтобы быть счастливой.

Подняв голову, Энрике заглянул в огромные голубые глаза, которые под ярким солнцем вечной весны Торчелло казались бледнее, чем обычно. Ее взгляд взывал к пониманию.

— И меня вечно мучает эта мысль, я чувствую, что недостойна тебя, если я не художник. Иногда мне кажется, что ты разлюбишь меня, если я не стану художником.

Энрике был ошеломлен. Он не подозревал, что она может так о нем думать. Но сразу возражать он не стал.

— В вашей семье вы все на этом помешаны. Каждый должен быть художником, творить, иначе он недостаточно хорош. Я люблю живопись. Я люблю фотографию. Но не хочу, чтобы это было моей профессией. Я пыталась превратить это в карьеру, но у меня ничего не вышло. Я не такая, как ты. Мне потребовалось время, чтобы это понять. Мне не нужно писать картины, чтобы быть счастливой. Я и так счастлива. Здесь и сейчас. С тобой. Так, как сегодня. — И она показала на сад, пожилых англичан, пчел, цветущие в октябре кусты, официантов в черных смокингах и, наконец, на самого Энрике. — Я счастлива, — повторила Маргарет, улыбаясь. — Если ты счастлив со мной такой, какая я есть, я счастлива.

Энрике знал, что ее обвинения небеспочвенны. Он потратил годы, стараясь излечиться от предрассудков, нытья, высокомерия и снобизма своих родителей, и, наверное, Маргарет страдала все это время.

Но он не стал оправдываться. Он повторял, пока не почувствовал, что она ему поверила, что его не волнует, если она больше никогда не возьмет в руку кисть или фотоаппарат, что она — это все, что ему нужно.

В эту минуту, минуту взаимного прощения в день их общего юбилея, он понял сущность своего брака. В этот солнечный полдень на Торчелло он понял: его всегда восхищало, что она была довольна своим местом на земле; что она олицетворяла все, что у него осталось. Он потерял отца, потерял веру в себя, веру в искусство; осталось осознание того, что самым ценным была та жизнь, которую она ему дала.

Глава 18

Без любви

— У нас нет семьи. Мы просто люди, которые делят квартиру и домашние обязанности. Мы передаем Грега с рук на руки. Так и общаемся. Я прихожу домой, он вручает мне ребенка…

— Я не даю тебе ребенка сразу, как ты приходишь домой, — не удержался Энрике, хотя подозревал, что доктор Гольдфарб может возражать против его вмешательства теперь, когда Маргарет наконец заговорила. — Ты возвращаешься в два часа ночи! Я не вручаю тебе…

— Я имела в виду среду. — Она даже не посмотрела в его сторону. Ее светлое лицо было обращено к психотерапевту, и только к нему. — И те редкие четверги, когда Энрике не ходит на просмотры с Портером, — добавила она. — Он с гораздо большим удовольствием проводит время с Портером, чем со мной.

Психиатр метнул взгляд на Энрике. Что этот зануда подумал? Он что, решил, что я гей? — вздрогнул Энрике. Портер тоже со мной не трахается, но по крайней мере с ним можно поговорить не только о прочности детских колясок.

— Кто это… Пола? — мрачным басом поинтересовался мозгоправ.

— Портер, — поправил Энрике.

— Портер Бикман. Критик, — объявила Маргарет, словно представляла его на светском приеме. Она сидела подчеркнуто прямо. Улыбка, как у победительницы конкурса красоты, демонстрировала недавно приведенные в порядок зубы. — Кинокритик «Нью-Йорк таймс».

— Критик второго эшелона, — поправил Энрике. — Он еще и романы пописывает.

— Второго эшелона? — удивился Гольдфарб. — Мне знакомо это имя. Но я не знаю, что это означает… второго эшелона?

Энрике наскоро объяснил: критики первого эшелона сами выбирают, какие фильмы рецензировать, а их коллеги второго эшелона довольствуются остатками, — задавая себе в это время вопрос, какого черта они тут делают, отдавая сто двадцать долларов в час за возможность обсудить тонкости журналистской иерархии.

Тем временем Маргарет продолжала изящно сидеть, лучезарно улыбаясь мрачному психиатру, будто он был главой правления кооперативного дома и ей было необходимо его одобрение, чтобы переехать в квартиру своей мечты. Исходившее от нее оживление, исчезавшее в черной дыре его фрейдистского молчания, было таким же героическим и безрассудным, как знаменитая атака «Легкой бригады»[41]. Когда доктор спросил ее:

— Почему вам кажется, что Эн-Рики предпочитает проводить время с Портером, а не с вами? — она с радостной готовностью, словно объявляя о выигрыше в лотерею, ответила:

— Он предпочитает проводить время с кем угодно, только не со мной.

Глядя на доктора Гольдфарба, Энрике отрицательно покачал головой. Он не хотел еще раз перебивать, но не мог смириться с таким заявлением. Это она не хочет быть с ним, и очевидным доказательством является то, что она никогда не хочет секса. Поразмыслив, он решил, что поступил правильно, не заговорив об этом, потому что, без сомнения, Маргарет не считала, что проводить время и заниматься сексом — одно и то же. Психиатра с рыбьими глазами тоже вряд ли удалось бы склонить на свою сторону, потому что многие люди каким-то странным образом убеждены: секс менее интимное занятие, чем обед в самом крутом ресторане. Как же он ненавидит эту буржуазную тюрьму, к которой сам себя приговорил! Как он ненавидит то, чем занимается сейчас, сидя в кабинете психиатра на Парк-авеню и ожидая подходящего момента, чтобы сказать: «Слушайте, я даже не требую минета. Но наш брак был бы в полном порядке, если бы она раздвигала ноги чаще, чем раз в два месяца, вот и все!» Но его самолюбие никогда не позволит ему быть настолько грубым и настолько честным. Кроме того, он был уверен, что тут же получит отпор, либо феминистский — от Маргарет, либо фрейдистский — от психиатра. Учитывая то, каково значение полового акта для продолжения рода, просто удивительно, что секс имеет такую низкую общественную поддержку.

— Ревнуете ли вы к этому… Портеру? — спросил психотерапевт, запнувшись на англосаксонском имени так же, как до этого на латиноамериканском.

Видимо, он умеет произносить только еврейские имена, с сарказмом подумал Энрике, убежденный, что старый пердун лишь зря отнимает у них время. Но жаловаться ему было не на что, ведь он сам предложил семейную консультацию, надеясь таким пассивным и лицемерным способом избавиться от брачных оков; некомпетентность доктора могла пойти ему на пользу.

Какое-то время Маргарет колебалась. Ревновать к Портеру? Что, неужели и она считает, что я гей? — подумал Энрике, чувствуя, как в нем закипает возмущение при одной мысли об этом. Сначала она перестает со мной трахаться. Потом она решает, что я педик. Что ж, одна из твоих лучших подруг определенно знает, что я не гей, мстительно подумал он.

— Нет. Я не об этом. Мне не важно, кто его друзья. Я просто чувствую, что Энрике не хочет провести со мной даже немного времени. Он лучше пойдет куда-нибудь с нашей подругой Лили и будет слушать рассказы о ее катастрофических свиданиях…

О чем она говорит, удивился Энрике. Лили практически помолвлена; она больше не ходит на катастрофические свидания.

— Когда мы только стали жить вместе, он провел почти год, ночами играя в клубе в нарды, а потом спал целыми днями, так что я его почти не видела.

— Я прекратил! — срывающимся на визг, как у подростка, голосом выкрикнул Энрике. — Это было шесть лет назад. Еще до того, как мы поженились.

— Он прекратил лишь потому, что я пригрозила, что уйду.

Хотя Маргарет по-прежнему не смотрела на него, она сделала паузу, чтобы убедиться, что он не станет возражать.

— Всегда находится что-то, чем он предпочитает заняться, только бы не быть со мной, — продолжала она. — Когда мы одни дома, он допоздна смотрит телевизор. Он никогда не ложится спать в одно время со мной…

— Я не хочу спать так рано, а ты никогда не хочешь заниматься любовью. Что мне остается делать? Молча лежать в темноте?

Маргарет широко улыбнулась, но ее голос стал более громким и напряженным. Она стала похожа на свою мать, которая пыталась управлять беседой за многолюдным пасхальным столом.

— Вот это единственное, что Энрике от меня нужно. Секс. Когда ему хочется поговорить, он звонит Портеру, или своему отцу, или брату. Да он с Лили скорее поговорит, чем со мной. — Услышав второе упоминание Лили, Гольдфарб поднял бровь, и Маргарет объяснила: — Лили — моя лучшая подруга. Энрике обожает ей звонить, чтобы посоветоваться насчет карьеры…

— Лили — редактор, а я — писатель, — начал было возражать Энрике, но Маргарет продолжала:

— Я не могу назвать ничего, что он любит делать вместе со мной. Он никогда не хочет никуда просто пойти вдвоем. Если мы наконец выбираемся на какую-нибудь вечеринку — а он никогда не хочет идти, никогда и никуда, — он тут же бросает меня одну и общается с другими людьми. Каждый лень он ходит на ланч с друзьями и обсуждает с ними все на свете. Его родители то и дело к нам приходят, и с ними он всегда рад поболтать. Они очень хорошо обращаются с ребенком, и я ничего не имею против, когда они приходят, но я чувствую, что родители ему ближе, чем я. Он не хочет проводить со мной время, говорить со мной, его не интересуют мои мысли и чувства. Ему бы только трахнуть меня.

Энрике словно онемел от стыда и ярости. Он был возмущен тем, как она представила факты. Мог ли он оспаривать их достоверность — другой вопрос. Ну да, конечно, после семи лет совместной жизни ему не хочется все время проводить с ней. Конечно, ему нравится общаться с друзьями и родителями и говорить с ними о своих проблемах. Конечно, он хочет заниматься сексом с женой — а с кем, не с отцом же? Он был так безмерно предан Маргарет, с негодованием подумал он, на минуту забыв, что у него связь с ее подругой. Он хотел опровергнуть ее обвинения. Он хотел подчеркнуть, что жесткая сексуальная диета длится уже много лет и что он принял это лишение почти без возражений. Он был гораздо терпеливее, чем, скажем, его неверный брат, который ходит налево каждую неделю, а не один раз за семь лет. Но это разграничение повлечет за собой признание в измене. Поэтому, вместо того чтобы заговорить, Энрике смотрел на психиатра в надежде, что тот вправит ей мозги.

— Маргарет, — начал суровый врач. Она кивнула с нетерпением, сидя на краешке стула с видом внимательной ученицы. — Вы очень ясно выразили свои чувства. И очень четко это сформулировали. Но вот что меня озадачивает, — ага, удовлетворенно подумал Энрике, сейчас он объяснит ей, насколько безосновательны ее аргументы, — вы рассказываете о своем несчастье с широкой улыбкой на лице и так воодушевленно, будто это хорошие новости. Почему так? Ведь все это очень печально. Разве вам не грустно, когда вы об этом думаете?