Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Рафаэль Иглесиас

Счастливый брак

Посвящается ей
Глава 1

Девушка с доставкой на дом

Он заказал ее с доставкой на дом. Сидя перед своим новым «Тринитроном» (какие цвета! какая четкость! настоящее торжество технологий!) в ожидании «Субботнего вечера», он заказал Девушку Своей Мечты. Он и не знал, что мечтал о ней, пока ее голубые глаза, слезящиеся от декабрьского мороза, с испугом и удивлением не уставились на него.

Доставил заказ Бернард Вайнштейн — близкий друг, который, правда, подчас жутко его бесил. Бернард с типичной для него неуклюжестью, глядя в пол, пробормотал их имена: «Энрике, это Маргарет. Маргарет, это Энрике», после чего нахально первым прошел в новую квартиру-студию Энрике. Новую не только для Энрике Сабаса, но и для всего мира. Пятиэтажный дом на Восьмой улице в Гринвич-Виллидж был полностью перестроен, и ремонт, призванный оправдать повышение арендной платы, закончился два месяца назад. Энрике въехал в студию через неделю после того, как в ванной была положена последняя плитка. Так что все в его жизни было новым — от водопроводных труб до телевизора, и вот появилась еще эта новая девушка, подошла к единственному в квартире предмету роскоши — работающему камину, облицованному светлым мрамором, — и высвободила из-под красного берета копну черных как смоль волос. Затем, повернувшись к камину спиной, она, не сводя с Энрике глаз-прожекторов, потянула за кольцо молнии и расстегнула куртку: на ней был огненно-красный шерстяной свитер, плотно облегающий ее подтянутую, с небольшой грудью фигуру. Этот буржуазный стриптиз подействовал на Энрике, как удар током, такой осязаемый, будто он, игнорируя предупреждающую наклейку, открыл заднюю панель своего «Тринитрона» и сунул палец куда не следовало.

Взгляд ее влажных голубых глаз оставался прикованным к нему, пока она усаживалась в складное кресло возле камина, изогнувшись, вынимала тонкие руки из рукавов и грациозным движением плеч сбрасывала куртку. С самоуверенностью девчонки-сорванца она перекинула стройную ногу через подлокотник, будто собиралась оседлать его, но вместо этого так и осталась сидеть с широко раздвинутыми ногами — джинсовая ткань между ними заметно вылиняла. Энрике был не в силах долго изучать эту область ее тела. Он непроизвольно посмотрел ниже, на покачивавшуюся в пространстве между ними ступню — как ему предстояло узнать впоследствии, до невозможности узкую. Он понятия не имел, что для женщины, обожающей обувь, узкая нога может стать проблемой или что черный замшевый ботинок, который то приближался, то удалялся от него, стоил так дорого, что принес немало страданий его обладательнице. На его взгляд — взгляд достаточно неискушенного мужчины, которому исполнился двадцать один год, — изящная ножка в таком ботинке была настоящей провокацией; не из-за своей миниатюрности, но из-за этих равномерных покачиваний в его направлении, которые словно подстрекали сделать что-нибудь, чтобы произвести на нее впечатление: «Давай же! Давай! Давай!»

Он не мог возражать или жаловаться, ведь он сам добивался, чтобы ее доставили ему на дом, прямо как китайскую еду из кафе «Мамочка Чарли» — остатки еды покоились в красном мусорном ведре под раковиной из нержавейки. Раковине в любом случае не грозило заржаветь, потому что он почти не готовил в своей новой кухне, ступенькой соединенной с узким пространством гостиной-спальни-кабинета квартиры, которая пусть и была ему не по карману, но, по сути, стала первым безраздельно принадлежащим ему жильем с тех пор, как он покинул родительский дом. Два предыдущих обиталища ему приходилось делить с соседями: одно — с девушкой, с которой спал, другое — с приятелем. Он взглянул на угрюмого Бернарда, надеясь получить какой-нибудь намек, потому что, да, хоть он и сам выбрал ее из меню своего друга, однако никак не ожидал, что блюдо окажется настолько острым.

Расписывая необычайные достоинства Маргарет, Бернард делал это, как всегда, настолько туманно, что мог свести собеседника с ума. В своем тщательно продуманном описании он умудрился не упомянуть ни о потрясающих ярко-голубых глазах, способных соперничать с глазами Элизабет Тейлор, ни о гладкой молочно-белой, усыпанной веснушками коже. Как-никак, Бернард был гетеросексуалом, поэтому мог бы и отметить, что у нее безупречно пропорциональные ноги, что она худая, но отнюдь не плоская. Кроме того, как успел заметить Энрике за те несколько секунд, пока он разрешил себе ее разглядывать, в том, как раскинулись эти стройные и в то же время округлые бедра, читался вызов настолько ошеломляющий, что невозможно было не потерять голову, — словом, видит бог, Энрике заслуживал, чтобы его хоть как-то предупредили заранее.

Энрике вынудил Бернарда предъявить Маргарет во время одного из их поздних завтраков в «Гомеровской кофейне», когда Бернард принялся в очередной раз рассказывать о своей замечательной приятельнице из Корнелльского университета, неподражаемой Маргарет Коэн, но ни за что не соглашался их познакомить. (Маргарет Коэн, сетовал Энрике, что же это за еврейская семья, где дочь называют Маргарет? Подобная жалоба оказалась бы куда более уместной, если бы исходила от кого угодно, только не от человека по имени Энрике Сабас — он сам был наполовину евреем, за что стоило сказать спасибо его ашкеназской маме.) Бернард говорил, что опасается смешивать друзей из разных «гетто» своей жизни.

— Почему? — спросил Энрике.

Бернард отделался пожатием плеч и лаконичным «я невротик».

— Чушь, — заявил Энрике. — Ты просто не хочешь выложить все свои обожаемые идеи за одним званым обедом.

— Званым обедом?

— О’кей, за кастрюлей с чили. Короче, встречаясь с друзьями по очереди, ты можешь семь раз повторить одну и ту же мысль.

Бернард тускло улыбнулся:

— Нет, просто я боюсь, что если мои друзья познакомятся, то предпочтут мне друг друга.

— Боишься оказаться запасным игроком?

— Боюсь вообще остаться вне игры.

Энрике вполне мог поверить объяснению Бернарда, но благодаря собственному извращенному эгоизму решил, что паранойя приятеля относится исключительно к нему, Энрике Сабасу, потому что он уже был писателем, тогда как Бернард еще только заявлял о своих притязаниях. Энрике представлял собой редкий случай: к двадцати одному году у него уже вышло два романа и он готовился опубликовать третий, в то время как Бернард в свои двадцать пять лишь без конца переписывал одну и ту же рукопись, считая, что это дает ему право, как Энрике, носить «творческую» униформу — черные джинсы и мятую черную рубашку. Преисполненный гордости, Энрике считал, что Бернард ограждает его от знакомства с остальными своими друзьями, особенно с женщинами, опасаясь, что если два молодых автора предстанут рядом, настоящий король литературы легко сорвет маску с самозванца.

Бернард продолжал превозносить Маргарет, по-прежнему отказываясь их знакомить:

— Она правда особенная, ни на кого не похожа. Трудно объяснить. Короче, она сильная и при этом женственная, умная, но без закидонов. Очень похоже на героинь фильмов 30-х годов, прежде всего тех, что в жанре «нуар», а еще комедий Стерджеса, и так далее и тому подобное, все тот же сводящий с ума поток общих фраз, восхваляющих сразу все возможные качества вместо того, чтобы остановиться на какой-нибудь одной характерной черте. Подобная неряшливость в изложении, по мнению Энрике, объясняла, почему Бернард был плохим писателем. Ни одна из его историй о Маргарет не достигала кульминации (неважно, сексуальной или нет) и не раскрывала ее предположительно выдающуюся личность. Вот почему, опустошив пять чашек кофе в «Гомеровской кофейне» в тот понедельник накануне Дня благодарения в 1975 году, почти год изнемогавший от воздержания Энрике перешел к новой стратегии: он настаивал, что этой девушки просто не существует. Он объявил ее выдумкой, фантазией, созданной Бернардом, чтобы подразнить уставшего от одиночества сексуально озабоченного друга.

Бернард побледнел, что было ему даже к лицу, учитывая его обычно неподвижную и бескровную физиономию. Бернард был не очень высокого — пять футов, восемь дюймов[1] — роста и хилого телосложения, но большая голова в ореоле черных кудрявых волос помогала ему казаться крупнее, особенно в тесном закутке кофейни. После паузы Бернард запротестовал: он никогда не стал бы мучить товарища (имелось в виду — товарища по несчастью):

— Я тебя оберегаю.

— Оберегаешь? От чего?

— Она никуда с тобой не пойдет.

Оценивая это вырванное методами Перри Мейсона признание, Энрике взмахнул рукой, обращаясь к невидимым присяжным, чем непреднамеренно привлек внимание «гомеровского» официанта, который тут же, подняв кустистые греческие брови, спросил:

— Счет?

Энрике покачал головой и вновь обратился к своему разъяренному другу:

— Ты рассказываешь мне об этой красивой…

— Я не говорил, что она красивая! — быстро возразил Бернард.

— Значит, она страшная?

— Нет!

— Ни рыба ни мясо?

— Ее невозможно описать такими штампами!

— Извини, Бернард, но у меня шаблонный ум, поэтому, пожалуйста, используй штампы. Она высокая? Толстая? Какие у нее сиськи? Если она и впрямь существует, ты можешь мне ее описать.

Бернард с презрением взглянул на Энрике:

— Глупости. Если бы она была плодом моего воображения, я без труда выдумал бы все детали.

— Без труда? — саркастически парировал Энрике. — Вот уж сомневаюсь. Похоже, даже выдумать размер сисек уже за пределами твоих творческих возможностей.

— Да пошел ты!.. — с чувством сказал Бернард.

В неписаном кодексе их дружбы, в понимании Бернарда, его подшучивание над талантом Энрике, поскольку тот уже начал печататься, считалось милым и дружеским, в то время как ответные выпады воспринимались как жестокость и оскорбление.

— Да пошел ты сам туда же, раз говоришь, что она не захочет со мной встречаться! — ответил Энрике тоже вполне искренне, так как в глубине души всегда боялся, что ни одна стоящая девушка не станет иметь с ним дела. Необычное сочетание сексуального опыта и неопытности лишь увеличивало этот страх. Он уже успел прожить три с половиной года с женщиной под одной крышей: будучи еще совсем юным — в шестнадцать лет — он заключил первый контракт на книгу и тогда же поселился вместе с подругой. До отношений с Сильвией у него был только один сексуальный опыт (классическая потеря невинности, такая же короткая и формальная, как социальная реклама в вечерних новостях), и спустя полтора года после их разрыва он лишь однажды оказался наедине с другой женщиной и при этом потерпел неудачу, так и не сумев довести дело до конца. Словом, хоть он и много раз занимался любовью, сексуальных партнерш у него было всего две — как и опубликованных книг.

Уверенность в том, что он обречен на неудачи в сексе, возникла после ухода изменившей ему Сильвии. Она сказала, что хочет съехать на какое-то время, чтобы они могли «отдохнуть от совместного существования». Энрике тут же в бешенстве набросился на нее с обвинениями, что она «трахается с кем-то еще». К его ужасу, Сильвия призналась, что он угадал, но настаивала, что по-прежнему любит его, впрочем, как и его соперника; она заявила, что ей нужно разобраться, кого она любит сильнее. Латиноамериканские корни Энрике не позволяли ему отказаться от борьбы, а еврейские — поверить в притязания Сильвии на амбивалентность чувств. Решив, что Сильвия просто не хочет быть инициатором разрыва, предоставляя ему выполнить всю неприятную работу, он без промедления ее выполнил, прокричав ультиматум («Или он, или я!») и выскочив из дому, чтобы без свидетелей предаться горю на улицах Маленькой Италии.

Энрике не приходило в голову, что Сильвии могло казаться, будто он ее не любит. Когда она спросила его об этом, плача от смущения, буквально через пятнадцать минут после того, как призналась, что наставляла ему рога, он не смог скрыть раздражения. Ему было плевать, что она может чувствовать себя отвергнутой; когда он узнал об ее измене, ему захотелось свернуться клубком и умереть. Он даже не потрудился сказать, что любит, — а зачем, ведь она видит, как ему больно, значит, он любит ее и любил все то время, пока они были вместе. Он здесь жертва, она — палач. Энрике был еще слишком молод: подобное разделение имело для него этическое значение. Она прожила с ним три с половиной года, практически всю его взрослую жизнь (если, конечно, период с шестнадцати до двадцати лет можно назвать взрослой жизнью); она, должно быть, изучила его как свои пять пальцев и теперь избавляется, как от устаревшего и надоевшего черно-белого телевизора. Короче говоря, его отвергли, бросили, и, хоть он и говорил всем, что они расстались из-за интеллектуальной и эмоциональной несовместимости, в глубине его души жило убеждение, что Сильвии просто-напросто больше нравилось трахаться с другим. Как и его вторая книга, которая наделала гораздо меньше шуму, чем первая, и намного хуже продавалась, его личная жизнь вдруг резко оборвалась, предвещая, как ему казалось, мрачное одинокое будущее.

— Этой девушки не существует, Бернард, вот почему ты не можешь ее описать, — прошипел теряющий терпение Энрике из угла красной, обшитой пластиком кабинки «Гомеровской кофейни». — У тебя настолько слабая фантазия, что ты даже не можешь выдумать идеальную женщину.

Вытянутое болезненно-бледное лицо Бернарда застыло, лишившись всякого выражения. Это была его обычная маска, когда он слушал или говорил, — разве что когда Бернард рассуждал о крахе традиционных романных форм, таких, как реалистическое повествование, хронологическая структура и рассказ от третьего лица, его верхняя губа слегка кривилась.

— Идеальная женщина, — презрительно пробормотал он. — Это абсурд. Нет никакой идеальной женщины.

Раздувшийся от пяти чашек кофе Энрике стукнул кулаком по пластиковому столу, заставив покачнуться шестую.

— Это не абсурд! — воскликнул он. — Я имею в виду — идеальная для меня! Относительно идеальная!

Бернард насмешливо улыбнулся:

— Относительно идеальная. Это просто уморительно.

Тем не менее Энрике хватило выдержки и мудрости, чтобы понять: нельзя позволять Бернарду так легко выводить себя из равновесия. Он также считал — и, по его мнению, с ним согласился бы любой здравомыслящий человек — что Бернард ведет себя весьма нелепо. Поэтому признать, что в данный момент он выставился еще большим дураком, чем Бернард, казалось ему несправедливым. Довольный своей победой, Бернард тем временем извлек новую пачку сигарет «Кэмел» без фильтра и приступил к тщательно разработанному ритуал. Он постучал пачкой по столу — как минимум раз двенадцать, а не один или два, чего хватило бы Энрике, который ехал к своему раку легких верхом на верблюде той же популярной марки. Затем последовала балетная партия желтоватых, сужающихся к ногтям пальцев, снимающих целлофановую обертку. Бернарду было мало просто сдернуть полоску, которую компания «Филип Моррис» специально обозначила красным, чтобы легче было добраться до крышки: он полностью оголил пачку, и это вдруг показалось Энрике настолько отвратительным, что он возмутился:

— Зачем ты полностью снимаешь обертку?!

Бернард ответил в подчеркнуто спокойной и снисходительной манере:

— Чтобы знать, что это моя пачка. Мы с тобой оба поклонники дромадеров. — И он кивнул в сторону запечатанной пачки «Кэмела» рядом с Энрике.

— Ну вот, теперь я еще и вор! — воскликнул Энрике, снова ударив по столу. — Ты выдумал эту Маргарет! Именно поэтому я и не видел тебя с ней в «Ривьера-кафе» месяц назад! А не потому, что вы якобы сидели в другом зале! Ты никогда не был там с ней, потому что ее, черт возьми, не существует!

Бернард зажал сигарету в пухлых сухих губах.

— Ты ведешь себя как ребенок, — пробормотал он, и незажженный «Кэмел» несколько раз подпрыгнул в воздухе.

Обалдевший от кофеина и преисполненный отвращения как к себе, так и к Бернарду, Энрике вытащил из заднего кармана черных джинсов бумажник и извлек оттуда все, что там было, — десятидолларовую купюру, что, как минимум, вдвое превышало его долю в счете, включая чаевые. То ли латиноамериканская гордыня возобладала над бережливостью, то ли еврейская праведность победила социализм, то ли, что самое вероятное, стремление к драматическим эффектам оказалось сильнее веры в приземленные расчеты, однако, неуклюже ударившись коленом о стол, Энрике столь же неуклюже потянул к себе армейскую шинель, попутно вытерев ею всю пластиковую поверхность, а также опрокинув пепельницу, и швырнул деньги Бернарду с восклицанием: «Завтрак за мой счет, ты, гребаное трепло», после чего попытался засунуть правую руку в левый рукав. Хоть ему и пришлось покинуть сцену в наполовину — к тому же задом наперед — надетом пальто, Энрике считал, что уход удался, и лишь убедился в своей правоте, когда на следующий день Бернард, позвонивший, чтобы подтвердить участие в запланированной на этой неделе у Энрике игре в покер, в конце разговора небрежно спросил:

— Ты как, будешь дома в эту субботу?

— Ну… да, — осторожно протянул Энрике.

— Я ужинаю с Маргарет. После этого приведу ее к тебе. Часов в одиннадцать, нормально?

— Хорошо, я буду дома, — сказал Энрике и, только положив трубку, позволил себе рассмеяться.

Итак, провокация с вымышленной Маргарет оказалась идеальной наживкой. Она, разумеется, была настоящей, столь пугающе настоящей, что Энрике изо всех сил уставился на Бернарда, хоть и по-прежнему видел боковым зрением качающийся из стороны в сторону замшевый ботинок. Его докучливый приятель расположился за круглым столиком справа от камина. Он не стал снимать черную кожаную куртку, слишком легкую для тогдашней погоды, и полез во внутренний карман за новой пачкой сигарет. Затем последовал столь бесивший Энрике ритуал — концерт Бартока для «Кэмела» с целлофаном, отбарабаненный на светлом дереве стола.

Убедившись, что гости разместились, Энрике и сам присел на складную кровать, которая в тот момент могла сойти за диван благодаря двум длинным подушкам в синих бархатных наволочках, но тут же понял, насколько стратегически неудачна эта позиция: ему нужно было выбирать, смотреть ли прямо на Маргарет, оседлавшую его режиссерское кресло, или, вывернув шею, любоваться Бернардом, этим современным никотиновым композитором; держать в поле зрения одного и другого и скрывать истинный интерес было невозможно.

Бодро вскочив, Энрике предпринял маневр, чтобы иметь возможность видеть сразу обоих.

— Нужна пепельница? — спросил он и, обогнув Бернарда, переступил порог так называемой кухни. Он искал пепельницу из прозрачного стекла, купленную недавно за углом, в «Ламстонз» на Шестой авеню. Энрике гордился тем, что все в его квартире было абсолютно новым. Он просто обожал разделочный стол. Другой, длинный, вытянувшийся вдоль двух окон, выходивших на шумную Восьмую улицу, при игре в покер мог вместить восемь человек. Он души не чаял в «Тринитроне», втиснутом между столом и камином, и наслаждался видом новых, ни разу не использованных кастрюль, сковородок, мисок, тарелок и столовых приборов.

Зайдя за выступ стены, отгораживающий плиту, он вспомнил о своих обязанностях хозяина:

— Кто чего хочет? Вино? Кола? Кофе? — Покосившись на мусорное ведро, он попытался сообразить, нельзя ли спасти что-нибудь из купленной у китайцев еды, и неуверенно добавил: — Чай?

— Пиво, — отозвался Бернард.

— Пиво, — повторил Энрике, открывая холодильник. Заранее зная ответ, он заглянул внутрь. — К сожалению, пива нет. Вина? — повторил он, помня, что у него есть бутылка «Матеуса», дешевого португальского розового, которое его друзья любили за необычную бутылку — она легко превращалась в подсвечник; воск причудливым покрывалом застывал на ее покатых боках.

— Скотч, — сказал Бернард таким тоном, будто это решало проблему.

— Бернард, скотча нет. Как насчет «благородного» «Матеуса»?

— «Матеус»? — то ли изумленно, то ли пренебрежительно воскликнула Маргарет.

Энрике выглянул из-за дверцы холодильника, чтобы спросить Маргарет, означает ли это, что она хочет вина. То, что он увидел, его смутило. Голубоглазая красавица сняла ногу с правого подлокотника и повернулась на девяносто градусов, чтобы следить за его передвижениями, тем самым невольно превратив складное кресло в нечто похожее на неудобную колыбель. Теперь ее спина не лежала на холщовой спинке, а упиралась в жесткий подлокотник; больно, наверное, подумал Энрике, хотя ее куртка, перекинутая через ручку кресла, играла роль буфера. Ноги были перекинуты через левый подлокотник, так что Энрике мог хорошо рассмотреть упругие ягодицы, стройные бедра и то, что находилось между этими бедрами. В его воспаленном воображении она предлагала ему себя, впрочем, сидевший прямо по курсу Бернард вполне мог заявить, что Маргарет обращалась к нему, а не к Энрике. Ленивым движением она заправила тугую вьющуюся черную прядь за изящное ухо. Он обратил внимание, что, кроме как на висках, у нее прямые волосы, но, плохо разбираясь в женских уловках, не мог понять, естественные у Маргарет локоны или нет. Глядя, как она раскинулась в кресле, Энрике уже не мог вспомнить, о чем собирался ее спросить.

Широко улыбнувшись, Маргарет впервые показала зубы. Они были слишком мелкие для такого большого рта и редкие, как у ребенка.

— У тебя правда есть «Матеус»? — Ее усыпанное веснушками лицо искрилось весельем.

— Да, это ужасно, но кто-то же должен его покупать, — пристыженно сказал Энрике.

— Никакого скотча? Никакого «Джека Дэниэлса»? — со смехом спросила она.

— Никаких крепких напитков, — признался Энрике, опуская голову в притворном смущении. — Только дешевое вино.

— Что я тебе говорил, — бросил ей Бернард.

Энрике хлопнул дверцей холодильника — может, чуть сильнее, чем следовало.

— Что говорил? — спросил он.

— Что ты не пьешь, — ответил Бернард. Незажженная сигарета плясала в его губах, как дирижерская палочка. Он приложил головку спички к шершавой поверхности, прикрыл обложкой книжечки[2] и медленным изящным движением выдернул из-под нее спичку, так что она загорелась уже в воздухе. Пару месяцев назад, во время одного из их поздних завтраков, Энрике попробовал повторить этот фокус. Загорелась не только спичка, но и книжечка, превратившись в огненный шар, который вырвался из рук ошеломленного Энрике и улетел куда-то в сторону, перепугав двух пожилых завсегдатаев за соседним столиком. Бернард самодовольно улыбнулся, а рассерженный официант растоптал шар и в этот день отказался бесплатно подливать им кофе. Последующие попытки втайне овладеть техникой Бернарда тоже провалились.

— Как это ты не пьешь? — вопрошали ярко-голубые глаза.

— Пью, — упорствовал Энрике, поднося своим следователям пепельницу.

— Он не пьет, потому что не учился в университете, — сказал Бернард, высоко поднимая догоревшую спичку — этакий Мистер Свобода, тщетно пытавшийся осветить Энрике путь в Лигу плюща[3].

— Точно! — сказала Маргарет и достала из кармана пачку «Кэмел лайтс». — Бернард говорил, ты бросил университет, чтобы начать писать.

— Я бросил школу, — ответил Энрике, нащупав в рукаве козырного туза, — чтобы написать первый роман.

Он вынул эту беспроигрышную карту и мягко заскользил ногами в белых носках по блестящему дубовому паркету, стеклянная пепельница в вытянутой руке — точь-в-точь стройный длинноволосый придворный в черных джинсах, интересующийся у качающегося замшевого ботинка принцессы: «Достаточно хорош? Достаточно хорош?»

— Ты даже не окончил школу? — спросила она.

— Ушел из десятого класса[4], — ответил он уже не так гордо, не понимая, какое впечатление произвели на нее его необычные достижения.

— Ну что ж, ты хотя бы успел научиться курить, — сухо заметила Маргарет, сбросив ноги на пол и потянувшись вперед, чтобы принять его стеклянный дар, — и вот тут-то это и случилось. Бездонные голубые глаза оказались в футе, а может, и в шести дюймах, а может, и еще ближе — и что-то произошло внутри Энрике, словно вдруг лопнула гитарная струна. Что-то стукнуло, а потом задрожало в глубине грудной клетки. Он бросил школу и никогда не изучал анатомию, но знал, что сердечно-сосудистая система не должна вести себя так, будто она источник и центр ощущений. Тем не менее он готов был поклясться всем и каждому — хоть и не собирался никому об этом говорить, — что Маргарет секунду назад заставила его хрупкое сердце разлететься на осколки, а может, для этого хватило одних ее голубых глаз.

Глава 2

Роковое видение

Энрике изучал ее профиль, пока она погрузилась в вызванное ативаном забытье, чтобы хоть на время отдохнуть от ужаса, которому противостояла в одиночку. Только в одиночку, признавал Энрике, хотя он с изматывающей настойчивостью старался — и вполне успешно — быть с Маргарет каждую минуту, во время всех осмотров, всех анализов, всех компьютерных и магнитно-резонансных томографий, всех сеансов химиотерапии, перед всеми тремя операциями выпускал ее руку только у самых дверей в операционную. И даже в течение этих вынужденных разлук он оставался рядом, меряя шагами комнату ожидания, боясь отлучиться даже в туалет. Он хотел быть первым, кого она увидит в то мучительное мгновение между пробуждением от тяжелого наркотического сна и тем моментом, когда завеса морфия отгородит ее от боли. Напрасные надежды, говорил он себе: то же самое лекарство, которое снимало боль, стирало из памяти все его ласковые слова и поцелуи. Но потом, приходя в себя, она каким-то образом знала, точно знала, что он был рядом.

Энрике настолько преданно заботился о Маргарет, что мог сам себя заподозрить в неискренности, если бы не один случай, когда он здорово ошибся. Примерно три года назад не он, а Лили, ближайшая подруга Маргарет, шла по больничному коридору — именно Лили пережила с Маргарет кошмар первой ночи после того, как уролог наконец сообщил ей диагноз: рак мочевого пузыря, о котором он конфиденциально уведомил Энрике за два дня до этого. Конечно, у Энрике было оправдание — их младший сын, шестнадцатилетний Макс, ждал дома один, еще не зная, почему его мать уже третий день остается в больнице после процедуры, которая должна была занять всего час. Конечно — но Энрике мог бы как-то все устроить, что он делал множество раз в последующие годы. Его единоутробная сестра Ребекка, или Лили, или кто-нибудь еще мог побыть с Максом, пока Энрике занялся бы делом поважнее: разделил страх Маргарет, ободрил и успокоил ее, развеселил и приласкал, хотя сам был перепуган до дрожи в коленях.

Но все это было давно, прошло два года и восемь месяцев, 147 дней и ночей в больницах, за которые Маргарет перенесла три серьезные и полдюжины менее сложных операций, четырнадцать месяцев химии, две ремиссии и два рецидива… Теперь же, когда надежда уже умерла, глядя в прошлое сквозь мутную призму поражения и усталости, Энрике казалось неизбежным, что все кончится именно так, медленным, дюйм за дюймом приближением к смерти по дороге с односторонним движением.

Дыхание Маргарет было едва уловимым. Лежа в позе эмбриона, она казалась еще меньше, чем была на самом деле. Энрике не верилось, что она мирно спала, если спала вообще. Наркотики затуманивали сознание, но не давали забыть ни об утерянных радостях жизни, ни тем более о маячившем впереди мрачном финале.

Энрике посмотрел в окно на тяжелые, грозовые облака, нависшие над Ист-Ривер, и отпил глоток кофе из магазина «Дин энд Делука». Он был рад любому средству, хотя бы на время избавлявшему от безнадежной, нескончаемой усталости. Даже после двух чашек он все равно чувствовал, как саднит кожа на лбу, висках, веках и щеках, будто маска плоти, потрескавшись, начала осыпаться вниз, к подбородку. Стоило ему закрыть глаза, чтобы дать им отдохнуть от обжигающего дуновения кондиционеров госпиталя Слоан-Кеттеринг, как покрытый ковром пол вдруг исчезал и сам Энрике куда-то уплывал, пока чей-то голос или вибрация телефона насильно не возвращали его в состояние относительного бодрствования. В эти дни друзья нередко заводили разговор о том, что ему надо больше спать, и тут же умолкали, понимая, что подобные советы в данных обстоятельствах совершенно бесполезны. Тем не менее, чтобы заставить замолчать своего особенно непонятливого единоутробного брата — тот и не подумал навестить Маргарет в больнице, зато упросил Энрике с ним пообедать, — ему пришлось описать свой день:

— Я хочу быть в госпитале ночью когда ей особенно одиноко но и не хочу чтобы Макс чувствовал себя брошенным а это значит ночевать в Слоан-Кеттеринг вставать на рассвете поверь мне в больнице это совсем не трудно чтобы съездить домой разбудить Макси покормить его проводить до метро потом я принимаю душ переодеваюсь и пытаюсь успеть в Слоан к утренним процедурам впрочем обычно все равно опаздываю их делают очень рано что в общем не так уж важно поскольку мне удается перехватить докторов во второй половине дня перед тем как я убегаю обедать с Максом.

Он объяснялся в таком духе с первых дней болезни Маргарет — бессвязный, сумбурный рассказ, безусловно нуждавшийся в редактуре. Это тоже было симптомом усталости и вместе с тем непроизвольным ответом на реакцию большинства людей на страшную болезнь жены: они выспрашивали у Энрике все детали лечения Маргарет, умышленно не обсуждая при этом возможный исход. Несмотря на возраст — а через три недели Энрике должно было исполниться пятьдесят, — он не избавился от юношеской привычки переделывать знаменитые изречения, поэтому, когда он завел разговор о том, что ждет Маргарет, победа или поражение, а друзья в ответ попытались свернуть беседу, он тихо, обращаясь сам к себе, нараспев произнес: «Я — смерть, великий разрушитель пустых разговоров»[5].

Маргарет открыла глаза, как раз когда он решил встать с высокого стула возле ее постели и прилечь вздремнуть, хотя по опыту он уже знал, что короткий сон посреди дня лишь отчасти облегчает состояние тревожной усталости, добавляя к нему заторможенность и головокружение. Тем не менее было трудно устоять перед искушением растянуться на раскладном диване, который сиделка, как обычно, успела сложить в отсутствие Энрике. Он настоял, чтобы потратить кучу денег (после третьей госпитализации расходы взяли на себя щедрые родители Маргарет) на отдельную палату на девятнадцатом этаже Слоан-Кеттеринг, где было спальное место и для него — так он мог разделять с Маргарет полные страха и отчаяния ночные часы. На этом так называемом VIP-этаже палаты ничем не отличались от номеров в хорошем отеле: два стола — обеденный и кофейный, удобное кресло и раскладной диван, на котором он как раз собирался примоститься, когда Маргарет открыла свои огромные печальные глаза.

Она ничего не сказала. Не спросила, проследил ли он, чтобы Макс сфотографировался для выпускного альбома. Не сообщила, заходил ли доктор за те полтора часа, пока Энрике не было в больнице. Она смотрела на мужа, словно они сделали паузу в продолжительной беседе и ей нужно было обдумать его последнее замечание. Она будто старалась вобрать его в себя своими сверкающими глазами — такими же голубыми, как в день их встречи, но теперь на сузившемся из-за истощения лице казавшимися больше, чем когда бы то ни было.

По мнению любого здравомыслящего человека, они принадлежали к верхушке среднего класса Нью-Йорка, были весьма состоятельными людьми, жителями процветающего мегаполиса, гражданами самой богатой в мире страны — и тем не менее Маргарет уже полгода голодала. Начиная с января она не могла принимать пищу и даже пить, потому что содержимое желудка перестало проходить в кишечник. Сначала врачи решили, что эта проблема, в научном языке изящно именуемая гастропарезом[6], — побочный эффект химиотерапии, что внушало надежду, ведь в таком случае теоретически она была обратима. Но потом специалисты пришли к выводу, что более вероятной причиной был метастазирующий рак, распространившийся на внутренние органы. Метастазы, слишком маленькие, чтобы их можно было обнаружить на компьютерной томограмме, препятствовали перистальтике желудочно-кишечного тракта и в конце концов вызвали ее полную остановку; ничего из того, что Маргарет глотала, не переваривалось, а оставалось в желудке до тех пор, пока не начиналась рвота, спровоцированная переполнением.

В феврале один из лечивших Маргарет врачей, невысокий, любивший всеми командовать еврей-эмигрант из Ирака, установил гибкую пластиковую трубку — чрескожный эндоскопический дренаж, сокращенно называемый ЧЭД. Все, что Маргарет глотала, вытекало в специальный прикрепленный снаружи мешок. Дренаж был необходим, даже когда Маргарет ничего не ела и не пила. Энрике быстро усвоил, что когда пищеварительная система не работает и желудок не опорожняется, черно-зеленая желчь, производимая печенью и накапливающаяся в желчном пузыре, не находя выхода, поступает обратно в желудок и примерно за четыре часа заполняет его.

Приблизительно пол-литра этой отвратительной жидкости уже накопилось в мешке, висевшем рядом с кроватью, в нескольких дюймах от мерно покачивавшейся (чтобы не заснуть) ноги Энрике. С другой стороны на штативе висел насос, который прошлой ночью отключили и отодвинули в сторону. Насос обходным путем подавал в пищеварительный тракт питательную смесь на основе овсяного отвара, похожую на ту, детскую, которую они когда-то давали своим новорожденным сыновьям. Смесь подавалась через вторую трубку, которую десять дней назад установил другой врач, розовощекий хирург с виноватой улыбкой. Эта трубка называлась очень похоже — ЧЭЕ, где «Е» обозначало еюностому. Через нее питательные вещества вводились непосредственно в тонкий кишечник.

Команда врачей и медсестер, занимавшаяся лечением Маргарет, пыталась кормить ее с помощью ЧЭЕ в течение последних трех ночей. Процедура должна была начинаться в полночь и заканчиваться в шесть утра, но ее ни разу не удалось довести до конца. В первую ночь система проработала до пяти утра, во вторую — до трех, а в последнюю отказала почти сразу же. Около часа ночи Энрике проснулся от стенаний Маргарет: она звала его по имени, в отчаянии умоляя позвать медсестру и выключить насос, потому что питательная смесь двинулась в обратном направлении и уже подступала к горлу, вызывая ужасное ощущение, что она заполнена едой, которую не глотала.

В январе — а сейчас был уже июнь — Маргарет не умерла с голоду благодаря системе ППП, что означало полное парентеральное питание, процесс, когда все питательные вещества вводятся внутривенно, никак не задействуя желудочно-кишечный тракт. Все необходимые белки, жиры и витамины в жидком виде поступали через подведенный к груди катетер и всасывались непосредственно в кровь. Персонал больницы научил Энрике прочищать катетер, готовить питательную смесь, подсоединять насос. Пройдя обучение, Энрике мог ухаживать за Маргарет и дома.

Когда они приступили, было холодно, лежал снег, и Маргарет весила 114 фунтов[7]. До теплого июня ППП кое-как поддерживало в ней жизнь. Маргарет не получала ни энергии, ни возможности ее использовать. Каждый день в течение двенадцати часов в нее вливалась смесь с характерным кисломолочным запахом. Даже если процесс начинался довольно поздно — около десяти вечера, он все равно ограничивал планы на вторую половину дня и съедал большую часть следующего утра. Кроме того, система питания не справлялась со своей главной задачей — вес Маргарет снизился до 103 фунтов[8].

Весьма болезненно отреагировал на угасание ее жизненных сил Макс, которому в прошлом сентябре сказали, что его мать неизлечимо больна и проживет больше девяти месяцев, только если подействует экспериментальное лекарство, целебный эффект которого пока не доказан. Как и его старший брат Грегори, Макс унаследовал приверженность матери к точным фактам. Как-то раз в апреле он обратил внимание Энрике на один такой факт. Маргарет лежала в больнице с очередной инфекцией. После школы Макс зашел проведать ее и час тихо пролежал рядом с ней на больничной кровати. Когда Энрике провожал сына до лифта, тот спросил:

— Они собираются делать что-то с маминым весом?

Нежным и обнадеживающим тоном, который он старался сохранять, хотя его слова отнюдь не были нежными и обнадеживающими, Энрике объяснил, что врачи решили с этого дня повысить калорийность питательной смеси. Глаза Макса расширились, и он перебил отца:

— Это хорошо. А то ее жировые подушечки совсем исчезли.

Энрике не мог понять, что сын имеет в виду. Болезнь Маргарет показала ему, что собственные предположения или умозаключения легко могут быть ошибочными, что всегда стоит задать прямой вопрос, поэтому он спросил у своего мальчика, что такое жировые подушечки.

— Жировые подушечки, пап, ну это как у тебя. — Макс зажал пальцами складку на боку Энрике, о существовании которой тот даже не подозревал. — А у нее они совсем исчезли, — нахмурившись, добавил он.

— Но она никогда не была толстой… — начал было Энрике, но Макс покачал головой:

— Нет, пап. Ты тоже худой, но у тебя есть подушечки. — Макс еще раз, на этот раз достаточно сильно, ущипнул его за бок. Энрике дернулся, и Макс извинился, что сделал ему больно: — Прости. Пап, жировые подушечки — это такие запасы. Они уходят, когда человек голодает. У мамы их совсем не осталось.

После этого объяснения Энрике перестал удивляться, почему прогулки Маргарет сводятся к медленному обходу их квартала. У женщины, которая обожала ходить быстрым шагом, часами играла в теннис или рисовала в своей мастерской, готова была с утра бежать за вдохновением в Метрополитен, а после обеда — в «Костко» за туалетной бумагой и консервированным тунцом, в промежутке успевала провести несколько часов на школьных мероприятиях своих сыновей или просто пообщаться с другими матерями, у той энергичной Маргарет, едва не прыгавшей от радости, стоило только предложить ей какое-нибудь развлечение, нынешнее утомительное хождение вокруг дома не считалось бы прогулкой.

ППП обеспечивало Энрике полный рабочий день. Все необходимое с неизменной точностью привозили им домой дважды в неделю. Тем не менее Энрике очень нервничал в ожидании дня доставки и тут же с остервенением раздирал коробки, проверяя, все ли привезли. В спальне запасы были выстроены в стену длиной в шесть и высотой в три фута. В «Стэплз» на Юнион-сквер Энрике купил полдюжины пластиковых шкафчиков для бумаг с выдвижными ящиками и использовал их для сортировки и хранения контейнеров с солевым раствором, пакетов со стерильными трубками, резиновых перчаток, шприцев, стерильных крышечек для катетеров, дезинфицирующих средств, лейкопластыря и кучи других принадлежностей — после их использования каждый день набиралось два мусорных мешка. Три ящика занимали трубки и шланги для ППП. Кроме того, там стояли бутылочки с антацидами и витаминами, которые Энрике шприцем вводил в большие прозрачные пакеты с питательной смесью. Он хранил их в маленьком холодильнике, специально купленном в «П.-С. Ричард» на Четырнадцатой улице. Продавец предположил, что он покупает холодильник для сына, живущего в общежитии Нью-Йоркского университета — Энрике вежливо кивнул в ответ. К этому времени их спальня со штативами и стерильными пакетами так же мало напоминала дом, как палата в Слоан-Кеттеринг — отель.

Работа медбратом утомляла и пугала Энрике: тщательное мытье рук, неприятное жаркое и липкое ощущение от перчаток, страх, что он может проколоть пакет или уколоться сам, добавляя ингредиенты или прикрепляя трубки, опасность занести инфекцию на любом из десяти или около того этапов процесса — каждый из них требовал полной стерильности, потому что иначе Маргарет легко могла слечь с температурой сорок. Он все время был начеку, хотя уже не боялся, что ее убьет инфекция, как в первые дни борьбы с болезнью — тогда лечение казалось небесполезным. Теперь же конец неизбежно приближался. Она должна была от чего-нибудь умереть, потому что рак не убивает в одиночку. Ему нужны сообщники, так почему же не сепсис? Тем не менее инфекция по-прежнему пугала его — он не смог бы вновь вынести всего этого: озноб, жар, закатившиеся глаза, слабые стоны, покрытый потом лоб, тающее в бреду сознание.

Подобной смерти нужно избежать, думал Энрике, хотя не знал и не мог вообразить, какой смерти он бы ей желал. Это было самым строгим табу за все его пятьдесят лет. Он не представлял ее умершей; он не представлял будущего без Маргарет. Он понимал, что она умрет, причем умрет скоро, но он также сознавал, что не может поверить в то, что ее жизнь оборвется. Целый год он готовил себя к уходу безнадежно больного раком отца, но испытал такое потрясение, когда это наконец произошло, что понял: знание о неизбежности смерти не может подготовить примитивный мозг, данный ему природой, к тому, чтобы осознать бесповоротность этого события.

В течение пяти месяцев, проведенных на ППП, днем Маргарет в основном лежала на диване в гостиной и смотрела повторные показы «Закона и порядка», а в промежутках предпринимала рискованные вылазки в ванную, толкая перед собой алюминивый штатив с висящим на нем литровым мешком раствора; ночами она была подключена к насосу — с его помощью в ее вены поступала молочная жидкость. Десятого мая, когда Энрике вернулся из супермаркета, Маргарет встретила его слезами. Он купил брикеты с замороженным фруктовым соком, чтобы она могла хотя бы ощутить вкус чего-нибудь сладкого, что не закупорило бы узкий просвет ее тощей кишки. Открыв упаковку, Энрике уже собирался предложить ей на выбор апельсиновый или клубничный, но замолчал на полуслове, увидев отчаяние в ее глазах. Несмотря на слезы, ее голос звучал твердо и убежденно:

— Я больше не могу. Я не могу так жить. Это невыносимо — по полдня быть привязанной к этому мешку. Меня убивает, что я не могу сидеть за столом с тобой, с мальчиками, с нашими друзьями. Я знаю, что это звучит глупо, мелко, банально, но я больше не могу так жить.

Энрике почувствовал, как из упаковки потекло ему на джинсы. Надо было бы спрятать ее в морозилку: он не был уверен, что найдет в себе силы еще раз сходить в магазин, если сок совсем растает. Но он не мог проигнорировать заявление Маргарет. Вот уже больше года — с тех пор как в марте рак вернулся — он понимал, что она почти наверняка обречена. В сентябре прошлого года, узнав о втором рецидиве и о том, что надежды на излечение уже нет, Маргарет приняла решение больше не искать экспериментальных лекарств и насладиться тем временем, что ей осталось. Он согласился с ее решением и со стыдом почувствовал облегчение при мысли, что по крайней мере удастся избежать ужасов очередной госпитализации. У них будет время, возможно, несколько месяцев, чтобы пообщаться с сыновьями, провести несколько дней в их домике на побережье Мэна, наконец-то увидеться с друзьями где-нибудь, кроме больничной комнаты посещений. Они уже начали планировать, что нужно успеть, как вдруг, на шестой день, Маргарет передумала. Она не должна сдаваться: жизнь без надежды — это не жизнь.

— Я не хочу этих прощальных гастролей, — сказала она.

Энрике тут же согласился с таким поворотом на 180 градусов, теперь радуясь тому, что они не упустят шанса на чудо. Но правда заключалась в том, что он все равно не мог смириться с ее болезнью. Как бы он себя ни повел, он был обречен испытывать стыд и вину. Она должна была умереть, а не он — такова была устрашающая победа в необъявленной супружеской войне.

Начиная с сентября он жил с тайной надеждой: развеять ее глубокую уверенность, что придется проститься со всем и со всеми, кого она любила. Никакого величия или напыщенности, как в светлых концовках сентиментальных фильмов. С прошлой осени он просто хотел хоть как-то облегчить то горе, что она испытывала, постепенно расставаясь с жизнью. Слушая ее, пока красные и оранжевые кусочки фруктового льда таяли на его джинсах, он понял, что потерпел неудачу.

Она попросила его обзвонить всех врачей и убедить их предпринять что угодно, пусть даже смертельно опасное, лишь бы она снова могла нормально питаться.

Энрике поговорил со всеми. Уролог, обычно всегда идущий навстречу, на сей раз вполне обоснованно уклонился, сказав, что это не его специальность. Иракский гастроэнтеролог отказался порекомендовать кого-нибудь, подчеркнув, что ничего нельзя сделать; он настаивал, что она может существовать на ППП, пока они ищут новый препарат, способный ее вылечить. Онколог проконсультировался с соответствующим специалистом и сообщил, что единственная возможная в ее случае операция вряд ли облегчит гастропарез. Эта процедура, так называемый анастомоз «конец в конец», выглядела скорее как отчаянная импровизация: попытка обогнуть заблокированный участок желудочно-кишечного тракта, напрямую соединив нижнюю, благополучную петлю кишки с желудком. Кроме того, фразой «это не повлияет на течение основного заболевания» каждый специалист пытался сказать: что толку предпринимать рискованное хирургическое вмешательство для восстановления пищеварения, ведь она все равно скоро умрет, даже если операция пройдет успешно?

Маргарет преодолела их сопротивление. Энрике с мрачным изумлением наблюдал, как своей непреклонной волей она заставляет подчиняться не только его и сыновей, но и других мужчин, как эти вельможи от медицины, привыкшие к беспрекословному послушанию пациентов, в конце концов отступают перед ее натиском, когда она говорит, насколько важна для нее эта операция.

— Я хотя бы смогу еще раз сесть за стол с мужем, — через несколько дней, уже лежа в палате Слоан-Кеттеринг, объясняла она заведующему онкологическим отделением, специалисту по раку крови, в свое время лечившему одного знаменитого приятеля Энрике.

Два года назад, когда они только начинали лечение, он проникся симпатией к Маргарет, очарованный парадоксальным сочетанием ее циничных суждений о лечащих врачах с робкой надеждой на то, что их усилия увенчаются успехом. Он обладал достаточной властью, чтобы надавить на любого хирурга Слоан-Кеттеринг. Выслушав мольбы Маргарет, он повернулся к Энрике и смерил его пристальным взглядом: он будто рассматривал лысоватого средних лет писателя под микроскопом, пытаясь понять, что же в нем такого, что один обед с ним стоит тяжелой полостной операции с крайне низкими шансами на успех.

— Я не думаю, что играю здесь решающую роль, — объяснил Энрике. — Она будет счастлива пообедать с кем угодно.

Маргарет рассмеялась сквозь слезы и добавила:

— Это правда. Мне все равно, кого еще ты пригласишь на этот обед, лишь бы я могла его съесть.

Заведующий онкологией пообещал, что они вместе с иракским евреем найдут ей хирурга, но сначала он должен обезопасить их всех, получив консультацию психиатра.

Энрике присутствовал, когда она объясняла свою логику, логику отчаяния, задумчивому врачу с торчащими в разные стороны, как у знаменитого клоуна Бозо, волосами, только не рыжими, а седыми. Он сочувственно кивал, пока она говорила:

— У меня была жизнь. У меня были муж, дети, друзья. Теперь я целыми днями лежу в постели — я разучилась думать. Я даже детектив не могу осилить. Единственное, на что я гожусь, — смотреть эти идиотские чертовы эпизоды «Закона и порядка».

— Что делать, если по телевизору больше ничего не идет, — сказал печальный Бозо. После паузы, пока Маргарет вытирала слезы и сморкалась, он добавил: — Полагаю, зрителям нравится этот сериал.

— Потому что там сплошные убийства без каких-либо эмоций, — пробормотал Энрике.

Маргарет привыкла, что муж любит давать резкие оценки культурным явлениям, а потому не обратила внимания на его замечание и повторила:

— Это идиотизм. Такое существование — идиотизм. Это вообще не жизнь. Я хочу вернуть свою жизнь! — выкрикнула она, захлебываясь в рыданиях. — Мне все равно, даже если я от этого умру. Мне все равно, сколько это продлится. Пусть даже один день. Я хочу назад свою жизнь.

Психиатр прописал антидепрессант — золофт — и подтвердил, что она находится в здравом уме и способна принимать взвешенные решения. Заведующий онкологией и иракский еврей уговорили розовощекого коллегу сделать операцию — но в обмен на свое содействие настояли, чтобы Маргарет согласилась на ЧЭЕ, что позволило бы перейти от ППП к зондовому питанию в случае, если перенаправление пищи из желудка по обходному пути не сработает. Интересно, думал Энрике, почувствовал бы себя уязвленным Дик Вольф, исполнительный продюсер «Закона и порядка», если бы узнал, что группа медицинских экспертов фактически согласилась с Маргарет, что просмотр его творений нельзя назвать жизнью?

Вот почему в конце мая они снова оказались в Слоан-Кеттеринг. Попытка осуществить анастомоз «конец в конец» провалилась. Попытка использовать ЧЭЕ для зондового питания также закончилась неудачей. Единственным вариантом оставалось возвращение к ППП. После операции в течение трех дней — первых трех дней июня — она лежала, всматриваясь в Энрике замутненными ативаном глазами с расширенными зрачками, и во взгляде ее читалась такая невыразимая тоска, какой Энрике еще никогда не видел. Даже тогда, два года и девять месяцев назад, когда они стояли у себя на балконе, смотря на распускающееся над Всемирным торговым центром грибовидное облако, и она повернулась к нему и сказала: «На наших глазах гибнут тысячи людей». Даже тогда, когда ей впервые сказали, что у нее рак, или что рак вернулся, или что больше ничего нельзя сделать. В тех случаях после вспышек гнева она была готова действовать и бороться. Но в это утро, в это мрачное утро, когда она узнала, что желудок уже никогда не заработает, что ей ничего не остается, кроме как лежать и умирать, из глубины ее больших голубых глаз, глядевших на него с исхудавшего лица, лилась чистая, исходящая из самой глубины души боль, более откровенная, чем нагота плоти.

— Я должна положить этому конец, — без предисловий прошептала она. — Я больше не могу. Мне очень жаль, Пух. — Это нежное прозвище она придумала в первый год их любви. — Я просто больше не могу.

Энрике знал, что она имеет в виду, но сделал вид, что не понял.

— Ну конечно, — сказал он и пнул ногой штатив с насосом, узкая трубка которого была заполнена вчерашней смесью. — С этим покончено. Мы возвращаемся к ППП.

Она покачала головой:

— Ты должен мне помочь. Пожалуйста. — Слезы безостановочно текли по ее лицу, как и на протяжении всех последних дней, будто кто-то оставил открытым водопроводный кран. — Я хочу умереть. Ты должен помочь мне умереть.

Он не смог сразу ответить. И в этой парализующей тишине он понял, что было нечто — несмотря на все часы, потраченные на изучение данных о живучести и природе метастазов, несмотря на многие дни, проведенные с умирающим от рака простаты отцом, — нечто, что он, казалось, не мог потерять, нечто, что возникло в его сознании в тот момент, когда двадцать девять лет назад Бернард Вайнштейн позвонил в его дверь. В этой тишине, тишине ее беззвучных слез, Энрике понял, что скоро потеряет это незаменимое и невыразимое нечто и что оно гораздо больше, чем просто надежда на то, что Маргарет будет жить. Нечто, чему он не мог найти названия. Звук музыки, может быть, его имя, произнесенное вслух, нечто, что далеко не всегда ему нравилось, но за что он хватался как за соломинку, чем с упоением обладал, что его возмущало и обижало. В тишине больничной палаты он вдруг почувствовал, как это нечто, словно предупреждая о будущей утрате, на мгновение исчезло. И тогда он осознал: оно реально в том смысле, что ничто никогда уже не будет реальным, — их брак был таинством, которое он вот-вот потеряет, так и не успев понять ее и себя за двадцать семь лет, прожитых вместе.

Глава 3

Начальная школа[9]

Около пяти утра Энрике посетила мысль: хотя доставленный Бернардом заказ выглядел весьма привлекательно и был в отличном состоянии, сам Бернард в роли курьера позорно провалился. Он не сделал самого главного — вовремя не удалился. Было очевидно — по крайней мере для Энрике, — что между ним и Маргарет пробежал физически ощутимый ток, и поэтому, когда «Субботний вечер» закончился, она еще долго не могла наговориться. Достаточно вспомнить, как Маргарет, когда в 4.47 утра у них не осталось сигарет и «Матеуса», в ответ на предложение Энрике пройтись до Шеридан-сквер и позавтракать в «Сандолино», радостно воскликнула: «Прекрасная идея! Я бы даже опустилась до того, чтобы съесть гренки из халы[10]!». Разумеется, уже тогда Бернард, если бы он обладал минимальным писательским чутьем и различал нюансы, должен был понять: женщину, которую он в течение трех лет после окончания университета столько раз приглашал на ужин, и все их встречи заканчивались задолго до полуночи, — эту женщину привлекают отнюдь не гренки, какими бы кошерными они ни были, а он, Энрике. Если бы Бернарду хватило достоинства, он, безусловно, исчез бы под благовидным предлогом, предоставив Энрике право сопровождать Маргарет к Шеридан-сквер по улицам Нижнего Манхэттена — по ним как раз расползался розовый утренний туман, придававший Энрике, как он сам надеялся, романтический ореол.

Но Бернард с удовольствием ухватился за идею предрассветного завтрака, так что их по-прежнему было трое; правда, в 5.15 утра не пришлось ждать, пока освободится место за одним из исцарапанных сосновых столов в «Сандолино». Кроме них в этом круглосуточном заведении было всего шесть человек, хоть до него и было рукой подать посетителям гей-баров (тогда их еще не накрыла волна СПИДа) и клубов с запада, студентам Нью-Йоркского университета с востока, артистической публике с юга, туристам с севера и страдающим депрессией писателям — со всех четырех сторон света.

Раздраженный и разочарованный тем, что ему не удалось избавиться от Бернарда, Энрике тем не менее не терял надежды, полагаясь на свои способности собеседника и призывая в союзники географию грядущих прощаний. На пути из «Сандолино» их дома располагались в следующем порядке: сначала Бернард, на Восьмой улице возле Шестой авеню, потом, поблизости от него, но все же дальше к востоку — Энрике, на той же Восьмой возле Макдугал, и последняя — Маргарет, на Девятой улице восточнее университета. Они распрощаются с Бернардом, а потом Энрике галантно предложит проводить девушку до дверей, дав понять, что его интерес простирается гораздо дальше желания удостовериться в реальности существования Маргарет Коэн.

Энрике и Маргарет поддерживали оживленный диалог, в то время как Бернард в основном помалкивал. Проглотив три четверти гренков из халы, Маргарет отодвинула тарелку и подалась вперед, продолжив шутливый допрос, начатый пять часов назад. Выясняя, какое все-таки образование получил Энрике, она спросила, окончил ли он по крайней мере начальную школу. Энрике торжественно объявил, что он выпускник НШ № 173.

— Что? Да ну-у-у! — воскликнула Маргарет, растягивая «у», чтобы подчеркнуть свое изумление. Она слегка дотронулась до руки Энрике, лежавшей на столе между их кружками с кофе. Ее тонкие пальцы только слегка коснулись темной поросли и зависли над ней. Энрике показалось, что каждый волосок встал дыбом, жалобно моля о продолжении и более тесном контакте. Он опустил глаза, чтобы посмотреть, что же происходит на самом деле. Перехватив его взгляд, Маргарет будто немного смутилась. Она заглянула Энрике в глаза, и во второй раз он испытал шок, ощущение более сильное, чем просто сексуальное возбуждение. Маргарет, должно быть, неправильно поняла его взгляд, потому что немедленно убрала руку, словно он сделал ей замечание.

— Быть такого не может! — заявила она.

— Не может быть, чтобы я учился в НШ № 173? — вслух изумился Энрике. — Наоборот, очень даже может. Я жил через дорогу.

— Но это я ходила в НШ № 173! — возразила Маргарет. Несколько вытянутый овал ее лица словно рамкой охватывал безупречные овалы ясных глаз. Их удивленный взгляд он встретит бесчисленное количество раз, когда что-нибудь будет ставить Маргарет в тупик или радовать ее.

Энрике немного помолчал. Маргарет и Бернард вместе учились в Корнелльском университете, а значит, она была на три или четыре года старше юноши, чрезвычайно рано заявившего о своем таланте. Он покинул отчий дом в шестнадцать лет и привык на равных общаться с людьми на четыре-восемь лет старше себя, выбора не было: его ровесники еще два года проучились в школе, а потом еще четыре — в университете. Имея за плечами несколько лет так называемой взрослой жизни, Энрике мог бы быть более уверенным в себе, однако ему никак не удавалось расстаться с подростковыми страхами. Он до сих пор совсем не понимал женщин, хоть и прожил с одной три года. Прочитав все романы Бальзака, он знал, что даже молодой женщине нельзя напоминать, что ты еще моложе. Он попробовал просто поддержать разговор:

— О-о, значит, ты училась в 173-й в одно время со мной?

— Да нет же! — Потеряв терпение, Маргарет тряхнула головой, как лошадь, отгоняющая муху. Этот жест тоже станет ему хорошо знаком. — Б Квинсе! Я выросла в Квинсе и ходила в 173-ю, но это было в Квинсе!

— Ага, — произнес Энрике, смущенный ее горячностью. — Что ж, значит, нам суждено было встретиться, — сказал он, пытаясь обратить ничем не примечательное совпадение на пользу романтическим целям.

— Но не может же быть двух 173-х, — сказала Маргарет и оглянулась на Бернарда, рассчитывая на подтверждение.

Наконец-то, после нескольких часов существования в общем разговоре, когда каждая следующая тема все больше увлекала Маргарет и Энрике, в то время как Бернард все сильнее бледнел и все глубже погружался в угрюмое молчание, он оживился. Распрямив узкие сутулые плечи и приняв чересчур правильную осанку, он затряс большой головой с нимбом непокорных кудрей. Казалось, невидимый кукловод привлекал внимание зрителей: а сейчас выступит деревянный человечек Бернард.

— Ну да, этого не может быть. Исключено, чтобы в городе было две 173-х. — Взгляд его покрасневших карих глаз пренебрежительно скользнул по Энрике. — Ты просто забыл номер своей школы, — с уверенностью заключил Бернард.

И тут Энрике, не сдержавшись, продемонстрировал Маргарет свою вспыльчивость, чего уж точно не следовало делать.

— Я ничего не забыл! — огрызнулся он и, резко дернувшись, едва не свалился со стула. Он ухватился за стол, и кофе выплеснулся из белых кружек на блюдца. В воображении Энрике тут же возник Гильермо, его отец, чье тело было слишком крупным для большинства комнат и чей дух не могла вместить ни одна. Краем глаза Энрике заметил, что Маргарет подхватила свою кружку, пока та не опрокинулась окончательно, и потянулась к соседнему столику за салфетками, чтобы вытереть стол. Ее поведение явно указывало на то, что он ведет себя слишком неуравновешенно, чтобы оставаться привлекательным в глазах любой женщины, а тем более такой жизнерадостной. Способность Маргарет сохранять хорошее настроение была просто удивительной. Они провели в разговорах около восьми часов, и она даже ни разу не нахмурилась, оставаясь неизменно милой и доброжелательной — совершенно поразительно, ведь она была не из вечно улыбающихся дурочек. Но даже страх лишиться ее расположения не заставил Энрике держать себя в руках:

— Господи Иисусе, Бернард, я жил напротив 173-й! Я ходил туда до шестого класса. Побойся бога, я был первым президентом школьного совета. Ошибки быть не может!

У Энрике был низкий звучный голос, весьма ценное качество, учитывая, что при росте шесть футов четыре дюйма[11] он весил, как узник Бухенвальда — 130 фунтов[12]. Прямые, чересчур длинные черные волосы падали ему на лицо, отчего оно казалось еще уже. За этой худобой, обилием волос и очками в толстой черепаховой оправе было трудно разглядеть теплые карие глаза, высокие скулы, крепкий подбородок и полные губы. В нем не было ничего привлекательного, кроме голоса, голоса мужчины, способного увлечь собеседника. Но когда Энрике сердился, его глубокий баритон громыхал с такой силой и презрением, что мог и напугать. Это было первым пунктом в списке претензий Сильвии к их совместной жизни. Энрике постоянно извинялся за вспышки ярости, обещал усмирить свой нрав, но на самом деле он просто не представлял, каким резким и неприятным может выглядеть со стороны.

Он не понимал, как его колючки могут царапать противника до крови. Ему-то казалось, что если он когда и бросается в атаку, то только для самозащиты. Возможно, если бы его жертвы заранее знали, что Энрике, который поначалу кажется таким милым и уступчивым, умеет показывать зубы и кусаться, они были бы осторожнее. Но о каких предупреждениях можно было говорить, если их обидчик предпринимал невероятные усилия, чтобы скрывать свои слабые места?

Энрике сделал глубокий вдох, чтобы прийти в себя, и осторожно покосился на Маргарет: догадалась ли она, увидев его в гневе, что он из тех мужчин, которые своей грубостью могут толкнуть любимую женщину в объятия другого? В то же время Энрике не сомневался, что если бы Маргарет узнала всю правду, то увидела бы ошибочность обвинений Сильвии в «юношеских припадках гнева». Он сказал себе, что если бы Маргарет услышала заявление Сильвии на тему «Энрике слишком привязан к родителям», она могла бы сделать вывод, как сделал его сам Энрике, что его бывшая подружка просто повторяет заезженную мудрость какого-нибудь психоаналитика. Мозгоправ, по мнению Энрике, не помешал бы ей самой: развод родителей нанес шестилетнему ребенку пожизненную травму; поэтому она не состоялась как художник, месяцами не могла создать ни одного холста, что для плодовитого Энрике являлось лишним доказательством того, насколько искаженными были суждения Сильвии о нем самом. Да, именно так он пришел к тщательно выверенному заключению, что все до единого его обвинения против Сильвии и ее друзей справедливы, и пусть порой ему следовало сдержаться, но по сути он был совершенно прав.

Бернард понял, что Энрике готов вспыхнуть, и попробовал чиркнуть спичкой. Откинувшись на неудобном сосновом стуле и стукнувшись спинкой о стену, Бернард свысока взглянул на Энрике с тем же выражением, какое у него бывало при игре в покер, когда он собирался бросить на стол выигрышную комбинацию карт. Продемонстрировав то, что у него считалось улыбкой — одна сторона губы насмешливо изогнута, вариант еврейского Элвиса Пресли, Бернард пробормотал:

— Ну конечно, Рики, ты прав, — коверкание имени Энрике на американский манер также свидетельствовало о том, что Бернард был уверен в своей победе в этом диспуте. — Ведь ты никогда ни в чем не ошибаешься.

Он посмотрел на Маргарет и сказал доверительным тоном:

— Ты, может, не знала, но наш Рики всегда-всегда прав.

— Какого черта? — выкрикнул Энрике, прежде чем понял, что этого не стоит делать. Он попробовал убедить себя, что всего лишь испытал мощь своих голосовых связок, как актер на сцене, и только поэтому все шесть пар глаз остальных посетителей кафе уставились на него.

Но стоило ему посмотреть на Маргарет, как он пал духом. Мерцающие голубые глаза словно вбирали его в себя, секунда за секундой, в их взгляде читалось потрясение, а за ним, еще глубже, читалась оценка. Она все поняла. Мысли Энрике засосало в черную дыру самоуничижения. Она знает, что я всего лишь трусливый кусок дерьма, жалкий спичечный коробок, готовый вспыхнуть в любую секунду. Такой отзыв от любого другого человека он счел бы клеветой.

Страшное напряжение продлилось несколько секунд — он сидел прямо и не дыша, а потом Маргарет приятным и расслабленным тоном сказала:

— Но ты не мог не ошибиться.

В своем смятении Энрике на секунду забыл, что, черт возьми, они тут вообще обсуждают. Деградацию империализма, открытую рану расизма, могут ли «Никс» взять кубок без сильного центрового, доступен ли Фолкнер для понимания? В данный момент ему было все равно. Пусть вьетнамцев испекут заживо, пусть черных опять обратят в рабство, пусть «Селтикс» выиграют еще семнадцать чемпионатов подряд, пусть претенциозные умники настаивают, что нечитабельность — признак гениальности. Пусть грянет всемирный потоп, лишь бы это прелестное создание не отвернулось от него. Это неожиданное признание самому себе — любить куда важнее, чем оказаться правым — его успокоило. Разумеется, здесь было не о чем спорить. Он исправно посещал НШ № 173 полных шесть лет. Он писал эти цифры — один, семь, три — на каждой домашней работе, каждой контрольной, каждом реферате; как президент школьного совета, он писал «№ 173» на телеграмме, посланной сенатору Роберту Кеннеди с приглашением выступить у них на выпускном; и эти же цифры следовали за именем Энрике Сабаса в ответной телеграмме от этого обаятельного политика с трагической судьбой, телеграмме, которая так взбудоражила всех, несмотря на содержавшийся в ней вежливый отказ. НШ № 173, НШ № 173, НШ № 173 — если повторять нараспев, звучит почти как молитва. Да скорее это не он написал свои романы, чем забыл благозвучное название родной школы. Тем не менее, чтобы расположить к себе эту живую, доброжелательную красавицу, он задумчиво кивал, слушая рассуждения Маргарет:

— Не может быть двух 173-х школ в Нью-Йорке. Возникла бы страшная путаница, — сказала она, обращаясь то ли к Энрике, то ли к каким-то более высоким инстанциям, которые всегда незримо следили за упорядоченностью ее мыслительного процесса.

— Какая путаница? — уточнил Энрике.

— Ну как же… — Похоже, она ничего не могла придумать и остановилась, глядя на Бернарда, будто тот знал ответ.

И Бернард, к неудовольствию Энрике, нашелся:

— Путаница в закупках школьных принадлежностей.

— Правильно! — с облегчением сказала Маргарет. — Одна из НШ № 173 получит двойной комплект твердомягких карандашей, а в другой бедным детям вообще нечем будет писать.

При виде ее веселости настроение Энрике улучшилось. Он с удовольствием присоединился к ее игре в выдумывание доказательств.

— А ты уверена, что нумерация школ сквозная по городу, а не отдельно по районам? В нашей школе очень гордились тем, что мы на Манхэттене. Везде значилось: НШ № 173, Манхэттен. Мы даже на каждой домашней работе так должны были писать: НШ № 173, Манхэттен.

Конечно, основываться на такого рода умозаключениях было глупо, но, как оказалось, он правильно угадал, чем можно убедить Маргарет. Сдвинув брови, она задумалась, в то время как Бернард вместе со стулом с глухим стуком подался вперед.

— Ты все выдумываешь, — фыркнул он. — Я никогда не писал «Квинс» под названием своей школы.

— Это потому, что ты ходил в школу в Форест-Хиллс, — сказал Энрике.

Он вовремя вспомнил, как Маргарет упомянула, что Бернард вырос в «шикарной» части Квинса, в противоположность ее кварталу — «тесному и задрипанному» — очень важное различие, своеобразный снобизм наоборот, характерный для их антивоенной, антиматериалистической молодости. И действительно, Бернард попытался опровергнуть его, уверяя, что Форест-Хиллс вовсе не был привилегированным районом.

— А вот и нет, был, — настаивала Маргарет с насмешливой улыбкой, заставившей Бернарда отступить. — Мой квартал в Квинсе такой безликий, что у него даже нет имени. Его так и называют — Соседний.

Как и многие другие ее замечания, это показалось Энрике очаровательным — беспристрастное и остроумное, достойное писателя.

— Погодите-ка! — Маргарет выбросила вперед руку, будто была регулировщиком и не давала школьникам перейти улицу на красный свет. Глядя куда-то мимо Энрике, она вспоминала: — Ты прав! На верхней строчке я писала имя и фамилию, потом — класс, а внизу — «НШ № 173, Квинс»! Я писала «Квинс». Я просто думала… — И она замерла, глядя перед собой, словно кто-то вдруг вынул из нее батарейки.

Неожиданно для себя Энрике подхватил незаконченную фразу, словно ему удалось заглянуть в ее мысли:

— Ты думала, что это просто такая гордость района, а не существенное различие. НШ № 173, Квинс, НШ № 173, Манхэттен — вот почему нам обоим хватало твердо-мягких карандашей.

Их взгляды встретились. Маргарет улыбнулась, обнажив некрасивые зубы, слишком мелкие и редкие — не будь этого изъяна, ее красота была бы ошеломляющей, благодаря же ему Энрике удавалось смотреть на нее без благоговейных вздохов.

— Вообще-то, — уточнила она, — мы сами покупали карандаши.

Бернард все еще не хотел сдаваться.

— Нет, — сказал он, — не верю. Город не способен на такие красивые сказки. Ты все-таки что-то путаешь, — пробормотал он, доставая освобожденную от целлофана пачку сигарет и собираясь приступить к обычному концерту.

— Путаю название школы, в которой проучился шесть лет? — усмехнулся Энрике, перехватив взгляд Маргарет и движением бровей давая ей понять, что они одинаково оценивают идиотскую логику Бернарда, хотя совсем недавно она эту логику разделяла.

— Вот что я тебе скажу, — предложил он. — Садимся на метро здесь, на Шеридан-сквер, доезжаем до перекрестка 168-й и Бродвея, проходим шесть кварталов до 173-й, и там ты покажешь мне, в чем я заблуждаюсь относительно этого важнейшего факта моего детства.

«Этот важнейший факт моего детства»: пожалуй, в заключительной фразе, которая сочилась сарказмом, было слишком много злобы — этот тип окрашенного надменностью юмора он перенял от отца. Тот, посмеиваясь над собственной помпезностью, в то же время давал собеседнику понять: осмелься только подвергнуть сомнению мое величие, и я тебя растопчу.

С Маргарет было довольно. Она зевнула.

— Только без меня. Никаких поездок на метро. — В уголках ее глаз скопились слезинки, которые она убрала кончиком пальца. — Мне пора спать. Я уже слишком стара, чтобы выносить эти ночные бдения. Я сейчас рухну.

Энрике обрадовался: его географические расчеты должны были вот-вот оправдаться. Воодушевленный, он еще раз поступил в духе своего властного отца, на сей раз продемонстрировав не бурный темперамент, но гордость семейства Сабасов — сам за всех заплатил, чем совершенно парализовал Бернарда и даже, кажется, сильно удивил Маргарет.

Придерживая перед Маргарет и Бернардом массивную двойную дверь, напоминавшую о том, что когда-то здесь был постоялый двор, Энрике поежился от утреннего декабрьского воздуха. Его, впрочем, грела мысль, что при расставании у него будет шанс получить номер телефона Маргарет. Он не думал, что отважится на поцелуй, да и раздражающая «треугольность» их компании к этому не располагала. Но пятиминутной прогулки от Восьмой улицы до Девятой ему хватит, чтобы с помощью долгих взглядов и нежного тона продемонстрировать свои намерения яснее, чем он осмеливался в присутствии Вайнштейна.

Усталость от бессонной ночи, пробравшая их до костей, мешала разговаривать. Город по-воскресному неторопливо просыпался. На улицах было пусто, не считая каких-то чудаков, гулявших с собаками, хозяина закусочной, разрезавшего связки секций воскресной «Таймс», чтобы сын побыстрее сложил из них газету, и старика в черном пальто, одиноко шедшего в сторону церкви Сент-Джозеф.

— Мне нужно купить «Таймс», — заявил Бернард.

— Мне ее доставляют. «Альперт», — добавила Маргарет, будто в названии службы доставки крылся какой-то секрет. И хотя Бернард саркастически присвистнул, притихший Энрике был впечатлен. То, что до этого было только смутным ощущением, стало совершенно очевидным: в этой молодой женщине чувствовалась буржуазная хватка, под внешностью и манерами девчонки скрывалось нечто взрослое, что так страшило и волновало его.

Ему некогда было рефлексировать по поводу ее социального статуса. Наконец-то настало время избавиться от Бернарда. Маргарет явно не собиралась его задерживать. Когда они остановились возле покрашенных в черный цвет ступенек, ведущих в дом, где квартировал Бернард, она сложила губки, собираясь на прощание чмокнуть его в щеку. Энрике был слишком взволнован перспективой наконец-то остаться с Маргарет наедине, чтобы ревновать. Но вдруг вместо того, чтобы удовлетвориться прикосновением ее теплых губ к своей замерзшей щеке, Бернард — а более инертного человека надо было еще поискать — заявил, что совсем не устал и проводит Маргарет до дому.

Энрике, не сдержавшись, выпалил:

— Не стоит беспокоиться, я сам ее провожу. Мне в ту же сторону.

— Ага, как же, целых десять шагов в ту же сторону, — хмыкнул Бернард и слегка толкнул Энрике, проходя мимо него.

То, что Бернард впервые в жизни пошел на физический контакт, взбесило Энрике до того, что он уже готов был броситься в драку. У Маргарет вырвался изумленный смешок, который она тут же подавила, словно надеялась, что никто его не услышал. Стаккато восторженного смеха оборвалось, как показалось Энрике, из соображений приличия и благопристойности, что несколько противоречило ее дразнящему поведению дерзкой девчонки. Будто сердитый голос из-за кулис вдруг одернул ее, напомнив, что надо вести себя тише и скромнее. Маргарет сказала:

— Это очень мило с вашей стороны, но не нужно меня провожать. Я хожу домой одна с первого класса.

Тем не менее они оба настояли, что пойдут, заботясь не столько о ее безопасности, сколько о том, с кем из них она эту безопасность обретет. Так первая попытка Энрике остаться наедине с Маргарет провалилась. Его старания даже не были вознаграждены прощальным поцелуем в щеку, напрасно потраченным на Бернарда. За поворотом на Девятую улицу их настиг порывистый холодный ветер. Они были тем более беззащитны, что построенный после войны жилой комплекс находился несколько в глубине, оставляя место для двадцати футов зеленого пространства — зрелище редкое для города и уж совсем невероятное для Гринвич-Виллидж. Все это торжество вкуса всего в одном квартале от безвкусицы, шума и дешевых витрин Восьмой улицы, где жил Энрике, только усиливало впечатление буржуазности и комфорта, окружавших женщину, которой «Таймс» доставляли на дом. Однако на открытой местности уколы декабрьского ветра ощущались гораздо сильнее. Стуча зубами, Маргарет воскликнула:

— Спасибо! Спокойной ночи, мальчики. Я имела в виду, доброе утро! — и, бросившись к дому, на бегу выкрикнула: — Как я замерзла!

Энрике ничего не сказал Бернарду, пока они шли назад, и только у самых дверей пробормотал «спокойной ночи», с трудом взобрался на пятый этаж, рухнул в постель и тут же уснул, не имея ни сил, ни желания мастурбировать. Четыре часа спустя, злой и разбитый, он сполз с кровати с твердым намерением добиться победы в следующем раунде. Нужно было срочно что-то делать, чтобы утолить неукротимое желание быть с ней. Хоть он и не мог ничего припомнить наверняка, Энрике казалось, что всю ночь ему снилась только Маргарет. Выдержав паузу, достаточно долгую для того, чтобы сварить кофе в своей новенькой кофеварке «Кемекс» и даже выпить его, он набрал номер Бернарда. В ответ на еле слышное приветствие Энрике спросил:

— Ты проснулся?

— О-о, я уже давно встал. Я не мог долго спать, — сообщил Бернард таким тоном, будто это было страшно важно.

— Ага, я тоже чувствую себя полным дерьмом. Как с похмелья.

— Черт, да ты действительно не умеешь пить.

— Нет, я не имел в виду… Ну, неважно. Вообще-то я звоню, чтобы узнать номер Маргарет. Продиктуешь?

Наступила тишина. Энрике, вооружившись карандашом (твердо-мягким — он оценил иронию судьбы) и своим любимым блокнотом с разлинованными светло-зелеными страницами, смотрел на кончик грифеля и вслушивался в телефонное безмолвие, будто пытаясь различить некий код.

— Бернард?

— А зачем он тебе?

Энрике даже не задумался, почему ему задают такой дурацкий вопрос.

— Хочу ее куда-нибудь пригласить.

Опять молчание.

— Бернард?

— Э-э… Я… — Даже для лаконичного Бернарда паузы были чересчур длинные. Наконец он выпалил: — Я не хочу.

— Что? — Никакого ответа. — Почему не хочешь?

— Не думаю, что тебе следует с ней встречаться. — Это было сказано настолько безапелляционно, что Энрике не сразу нашелся. Он попробовал рассмеяться, решив, что Бернард его разыгрывает.

— Бернард? — нараспев произнес он, стараясь казаться непринужденным. — Кончай валять дурака. Какой?.. Давай, какой у нее номер?

— Я вовсе не шучу.

— Не шутишь? Ты действительно не дашь мне ее телефон?

— Нет, — сказал Бернард потрясающе бесцветным тоном. Просто констатировал факт.

— Почему нет? — проскулил Энрике, обескураженный уверенной категоричностью бернардовского «нет». — Ты сам собираешься с ней встречаться?

— Нет. Ты же знаешь. Я тебе объяснил: мы с Маргарет просто друзья.

— Тогда какая тебе разница?

— Тебе не нужно с ней встречаться. Ты не ее круга.

Энрике повторил каждое слово, словно осваивал новый язык:

— Я — не — ее — круга?

— Ну да. Мне пора, Энрике. Я работаю. Увидимся вечером за покером, о’кей? В семь, как договаривались?

— Ты не даешь мне ее телефон, но собираешься прийти ко мне играть в покер?

— Ага. Ну пока, до встречи. — И Бернард повесил трубку.

Энрике еще какое-то время прижимал ухо к динамику, будто надеялся, что Бернард вернется и скажет, что пошутил, а потом грохнул трубкой с такой силой, что она отскочила от аппарата, проскользила по столу и упала на пол, оставив отметину на глянцевом, недавно покрытом лаком паркете.

— В бога душу мать! — громыхнул Энрике и задумался о том, как же такое могло с ним случиться. Четыре года назад он давал интервью журналу «Тайм», а «Нью-йоркское книжное обозрение» объявило его первый роман одним из лучших произведений о взрослении в истории литературы. Девушка из Квинса внештатно работает художником-оформителем, а он «не ее круга»? И с какой стати никогда не публиковавшийся кусок мяса смеет судить об этом? И с каких это пор какие-то круги имеют значение в отношениях мужчины и женщины? Мы что, в Англии XIX века? Я что, Пип, а она — Эстелла[13]? Как следовало из вчерашних разговоров, в университете Бернард и Маргарет были членами группы СДО — «Студенты за демократическое общество». Маргарет сказала, что поддерживала захват «Черными пантерами» Уиллард-Стрейт-Холла[14] — во всяком случае, их цели, хоть и не вздрагивала при виде пистолетов. По ее словам, они были «страшными и красивыми». Ей не нравилось, что «Пантеры» объявили себя исключительно черным движением и вышвырнули всех белых активистов СДО. Разве может эта женщина, всецело приверженная принципам единства и равенства, желающая положить конец расизму и империализму в Америке, свысока смотреть на него, Энрике Сабаса, пятидесятипроцентного еврея и стопроцентно публикующегося писателя? А Бернард? Этот социалист? Этот глашатай материализма, борец за гражданские свободы и право вьетнамцев на самоопределение? Он, видите ли, не думает, что Энрике Сабасу можно встречаться с Маргарет Коэн.

Энрике посмеялся бы над этим чудовищным лицемерием, позвонил бы всем общим знакомым и вместе с ними поиздевался бы над абсурдностью происходящего, если бы где-то глубоко внутри — и даже не очень глубоко — не соглашался с оценкой Бернарда. Да, он был не ее круга. Она — красивая, он — неуклюжий. Она — веселая и спокойная, он — вспыльчивый и неуравновешенный. Она явно понимает в сексе, он же едва не трясется от страха. Она общительная, уверенная в себе, с хорошим образованием, судя по всему, с нормальными родителями. Она легко ведет беседу, изящно отражает выпады; может, не умеет так хорошо рассказывать, как Энрике, ну и что с того? Он работает над этим день и ночь. Если бы она еще и истории лучше рассказывала, то впору было бы застрелиться.

Да, Бернард прав, она недосягаема для него. Но согласие с Бернардом отнюдь не убеждало Энрике, что именно эти мотивы руководили подавленным писателем, когда тот отказался поделиться номером Маргарет. Бернард сам хотел ее, знал, что никогда не получит, и делал все возможное, чтобы она не досталась Энрике.

После того как Сильвия его отвергла и он не слишком удачно завел роман на одну ночь, Энрике боялся женщин, как никогда раньше. Несмотря на это, социальный протест и соревновательный инстинкт оказались сильнее застенчивости и страха быть отвергнутым. Он знал, что Маргарет живет на Девятой улице. Он не запомнил номер дома, но может сходить посмотреть. В крайнем случае он может караулить ее в подъезде — впрочем, вряд ли у него хватит духа на этакое романтическое дежурство. Схватив с нижней полки справочник, любезно предоставленный телефонной компанией вместе с новым телефоном и новым номером, он стал искать Коэнов. Энрике знал: многие одинокие женщины в Нью-Йорке, чтобы оградить себя от телефонных молчунов и любителей говорить непристойности, либо платят, чтобы их не вносили в телефонную книгу, либо указывают только свои инициалы — последнее, впрочем, могло обмануть лишь самых тупых извращенцев. Подписка на «Таймс» заставляла предположить, что Маргарет могла пойти на дополнительные расходы и купить скрытый номер. Поэтому он с трепетом вел пальцем вниз по длинному алфавитному списку имен манхэттенских Коэнов, пока наконец не добрался до М, и — боже, какое счастье! — не увидел пять «М. Коэн»: две жили в Верхнем Вест-Сайде, две — в Верхнем Ист-Сайде, и одна, только одна-единственная милая М. — на Девятой улице. Именно так, М. Коэн, Девятая Восточная улица, дом 55.

Чувствуя, как в животе у него все переворачивается, Энрике потянулся за телефоном. Несколько раз глубоко вдохнул, но это не помогло. Он решительно набрал номер М. Коэн, зная, что если хоть на секунду задумается, то струсит.

Она ответила после третьего гудка, когда он уже был готов сдаться. В голосе слышалась хрипота — скорее всего, из-за их курительно-разговорного марафона; тем не менее тон у нее был веселый, и казалось, что она не прочь поболтать. Он сказал:

— Привет, Маргарет, это Энрике Сабас. Мы так давно не разговаривали, я решил, что пора позвонить.

От волнения он говорил очень громко и почти прокричал эту неоригинальную остроту — лучшее, что он смог придумать, находясь в том угнетенном состоянии духа, в которое его поверг Бернард.

— Это было безумие! — оживленно воскликнула она, будто «безумие» служило синонимом «веселья». — Со времен университета со мной такого не было, чтобы протрепаться всю ночь. А сейчас, хочешь верь, хочешь нет, мне надо бежать на бранч к друзьям и снова разговаривать. Можно, я тебе перезвоню? Какой у тебя номер?

— Да, конечно, просто я подумал, мы могли бы, ну я не знаю, сходить в кино или…

— Хорошо, что ты позвонил, — перебила Маргарет. — Я собиралась узнать у Бернарда твой номер. — При этих словах сердце Энрике, крошечное существо, ютившееся в глубине его костлявой груди, подпрыгнуло, но тут же вновь замерло, когда он услышал: — Я подумала, что надо бы устроить что-то вроде Обеда для Сироток — то есть для тех, кто не может провести праздники со своими родными. Это ты меня вдохновил, когда пожаловался, что папа с мамой и брат с сестрой уехали, оставив тебя одного.

— Да я вообще-то шутил, — сказал Энрике. Накануне, в первые часы знакомства, пытаясь казаться интереснее, он говорил, что впервые в жизни не празднует День благодарения и Хануку[15] в кругу своей смешанной семьи, и раздул легкое разочарование до масштабов ужасного горя.

— Я понимаю, ты не то что бы всерьез жаловался. Но, видишь ли, твои родители в Англии, а семья моего друга Фила Закера отправилась в круиз, и еще как минимум двое друзей говорили, что остаются одни на праздники, поэтому я и подумала, что надо устроить Обед для Сирот. — Раздалось и тут же оборвалось стаккато внезапного смеха. — Глупо, да?

— Звучит заманчиво, — солгал Энрике. И для убедительности добавил: — Я обязательно приду.

Разумеется, это было последнее, чего он хотел — делить общество Маргарет еще с двумя или тремя особями мужского пола.

— О боже, я опаздываю. Мне надо бежать. Так дашь мне свой телефон? — Предчувствуя разочарование, он продиктовал ей номер. Катастрофа не заставила себя ждать: — Я позвоню, когда с моим благотворительным обедом все выяснится. Пока!

И он вновь остался взаперти в своей узкой студии с узкой односпальной кроватью, наедине с черной трубкой в ожидании звонка, которого — в этом Энрике был уверен — он ни за что не дождется.

Глава 4