Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Но из комнаты не ушла. Предположила, что белье в сушилке почти высохло — иначе зачем эта стоит тут и ждет? Предположила: эта спустилась сюда всего несколько минут назад, увидела, что белье еще не досохло, и решила подождать, а не ходить вверх-вниз по лестнице. Со своего места Лианне плохо был виден таймер, а демонстративно подходить и смотреть не хотелось. Но и уходить она не собиралась. Встала у стены, перпендикулярной той, к которой, полусползая на пол, прислонилась эта женщина. Их ограниченные поля зрения, вероятно, пересекались где-то в середине комнаты. Лианна стояла прямо, чувствуя, как отпечатывается на лопатках рельеф щербатой стены.

Стиральная машина ревела, сушилка тряслась и щелкала: пуговицы блузок бьются о стенки барабана. Вопрос не в том, победит ли она в этой игре «Кто кого переждет?» Вопрос в том, что эта женщина сделает с сигаретой, если докурит раньше, чем высохнет белье. Вопрос в том, обменяются ли они взглядами прежде, чем эта уйдет. Комната была точно монашеская келья, где два гигантских молитвенных колеса выстукивали литанию. Вопрос в том, последуют ли за взглядами слова, и что тогда.

На планете был дождливый понедельник, а она шла пешком в жилой комплекс «Годзилла», где мальчик после уроков проводил время у Брата-с-Сестрой, играл на компьютере.

В школе она в такие дни обычно сочиняла стихи. Дождь и стихи — между ними было что-то общее. Позднее что-то общее появилось у дождя и секса. Обычно стихи были про дождь: каково сидеть в четырех стенах и глядеть, как скатываются по стеклу одинокие капли.

На ветру зонтик был бесполезен. Ветер, швыряясь струями, прогоняет людей с улиц, стирает отличительные признаки эпохи и местоположения. Такая погода возможна где угодно, и такое настроение — тоже, царит усредненный понедельник, и она жалась к стенам домов, через улицы перебегала, а добравшись до долговязой краснокирпичной «Годзиллы», почувствовала: вертикальный воздушный поток вколачивает ее в тротуар. Наскоро выпила кофе с Изабель, матерью Брата-с-Сестрой, оторвала сына от компьютера и напялила на него куртку. Он хотел остаться подольше, и дети хотели, чтобы он остался. Она заявила им: «Я злодейка, настоящая, компьютерным не чета».

Кэти проводила их до двери. Она была в закатанных до колена красных джинсах и высоких замшевых сапожках; при движении вдоль ранта мерцали неоновые огоньки. Брат Роберт держался поодаль — темноглазый мальчик, казавшийся слишком застенчивым для того, чтобы разговаривать, есть, гулять с собакой.

Зазвонил телефон.

Лианна сказала девочке:

— Вы тут, часом, за небом не следите, а? Прочесываете глазами небо круглые сутки? Не следите. Или следите?

Девочка покосилась на Джастина и улыбнулась лукаво, заговорщически, безмолвно.

— Мне он не говорит, — сказала Лианна. — Я все время спрашиваю.

— Нет, не спрашиваешь, — вмешался Джастин.

— Но если бы спросила, ты бы мне не сказал.

Глаза у Кэти загорелись. Она упивалась происходящим, предвкушала шанс поупражняться в изворотливости. Ее мать была занята — говорила по телефону, висящему на стене в кухне.

Лианна сказала девочке:

— А вы всё ждете знака? Всё ждете самолетов? Круглые сутки у окна? Нет. Не думаю.

Наклонилась к девочке, произнесла театральным шепотом:

— Всё разговариваете с этим человеком? С человеком, чьего имени некоторым из нас знать не положено.

Брат побледнел. Замер истуканом у Кэти за спиной, пристально созерцая паркет между сапог сестры.

— Он где-то там болтается, невесть где, заставляет вас пялиться на небеса? Человек, имя которого, пожалуй, знаем мы все, даже кому не полагается.

Джастин подергал ее за рукав: мол, пойдем скорей домой.

— Может быть, может быть… Я вот что думаю. Может быть, ему пора исчезнуть. Человеку, имя которого мы все знаем.

Кэтино лицо у нее в руках, она стискивает виски девочки, вцепляется в щеки, в уши: капкан защелкнулся

На кухне мать разговаривала повышенным тоном — какая-то проблема с кредитной картой.

— Может быть, давно пора. Как ты думаешь, он исчезнет? Может быть, тебе надоело. Надоело или как? Может быть… может быть, хватит всматриваться в небо, хватит разговоров о человеке, которого я имею в виду. А ты как думаешь? Хватит или не хватит?

Кэти поникла. Попыталась взглянуть влево, на Джастина, — мол, что происходит? — но Лианна надавила сильнее, а Джастина заслонила другой рукой, насмешливо улыбаясь девочке.

Брат, кажется, готов был провалиться сквозь землю. Дети растерялись и слегка перепугались, но не это заставило Лианну отпустить Кэти. Просто настало время уходить, и всю дорогу в лифте, с двадцать седьмого этажа до холла, она думала о человеке-мифе, обещавшем, что самолеты прилетят снова, о человеке, чье имя все они знают. Правда, она это имя запамятовала.

Дождь уже ослаб, ветер поутих. Они шли, не говоря ни слова. Она пыталась вспомнить имя. Безуспешно. Мальчик не желал идти под зонтом — держался в четырех шагах позади. Имя какое-то простое — это-то она помнила, но именно простые имена у нее не держатся в памяти.



9

В тот день, распрощавшись с кружковцами, она помедлила — уходить что-то не хотелось. Вышла из общественного центра и зашагала в западном направлении, думая не о дне самолетов, а о другом дне, до которого недолго осталось ждать, — дне, когда занятия вынужденно прекратятся. Кружковцы приближались к этой грани, и Лианна понимала, что вряд ли у нее хватит духу набрать новую группу; все повторится, шесть-семь человек, шариковые ручки и разлинованные блокноты, и, конечно, чудесное превращение их автобиографий даже не в рассказ, а в поэму; но повторится и безрассудство: они всё знают наперед, однако им плевать… Поразительное и отважное неведение… И ее собственные попытки докопаться, каково было отцу. Все по новой.

Ей хотелось домой — дойти до дома пешком и обнаружить на автоответчике сообщение от Кэрол Шоуп. Пожалуйста, позвони мне как можно скорее. Только предчувствие, но она ему доверилась и знала, что будет означать это сообщение — что редакторша отказалась от книги. Она войдет в дверь, услышит короткое сообщение и поймет, что книга доконала редакторшу: в патологически-дотошных деталях сам черт ногу сломит. Ей хотелось войти в квартиру и увидеть, что на телефоне светится номер. Это Кэрол, позвони мне как только. Шесть слов — но каков подтекст! Кэрол любит так выражаться, оставляя сообщения на автоответчике. Позвони мне как только. В этой фразе, в финальной настойчивости есть некое обещание, благой знак.

Она шла, не выбирая дороги, к западу по Сто шестнадцатой, мимо парикмахерской и музыкального магазина, фруктовых лавок и пекарни. Повернула на юг, прошла пять кварталов и тут, покосившись направо, увидела высокую стену из изъеденного ветрами гранита — опору рельсов надземки, по которым поезда возят людей на работу и домой, в город и за город. Лианна тут же подумала о Розэллен С., отчего — сама не знала. Двинулась к стене и набрела на здание с вывеской «Церковь Великого тракта избавления» [20]. Лианна замешкалась, постепенно осмысляя название, заметила над входом нарядную лепнину, на коньке крыши — каменный крест. На фасаде — доска объявлений с расписанием. Воскресенье: воскресная школа, Утреннее прославление Господа, пятница — Прославление избавления и изучение Библии. Лианна стояла и думала. Вспомнился разговор с доктором Эптером — его рассказ о том, как Розэллен забыла, где живет. Лианна не могла думать об этом спокойно — о миге, когда к горлу подступит комок и все куда-то провалится: улицы, имена, все запечатленные в памяти схемы. Теперь она поняла, отчего на этой улице ощущается присутствие Розэллен. Здесь, в этом храме, имя которого — как возглас «Аллилуйя!», та нашла убежище и руку помощи.

Лианна опять остановилась и задумалась. Она думала о языке, на котором Розэллен изъяснялась на последних в своей жизни занятиях, пока еще могла их посещать, о том, как Розэллен изобретала разветвленные варианты каждого слова во всех грамматических формах и синтаксических сочетаниях — наверно, они служили своеобразной защитой, оттягивали финальное превращение сознания в чистый лист, когда даже самый горький стон — только стон, а не проявление горя.

«Скажем ли прощай, да, ухожу, я уходя, уходящая, прийти уйти, уйду».

Вот все, что она смогла вспомнить из неровных строчек на последних листках Розэллен.



Он пересек парк в обратном направлении. Бегуны казались вечными — кружили вокруг пруда, и он попытался не думать о последних тридцати минутах у Флоренс: о том, как говорил, роняя слова в ее молчание. Тоже вечность — но другого сорта, неподвижность ее лица и тела, вне времени.

Встретил мальчика у школы, пошли на север, против ветра, несущего смутный намек на дождь. Какое облегчение — есть о чем поговорить: о том, что Джастин проходит в школе, о его друзьях и учителях.

— Куда мы идем?

— Мама сказала, что из Верхнего Манхэттена, с занятий кружка, вернется пешком.

— Давай ее перехватим.

— Зачем?

— Устроим сюрприз. Подкрадемся незаметно. Поднимем ей настроение.

— А как мы узнаем, какой дорогой она идет?

— В этом и весь интерес. Прямой дорогой, окольной дорогой, медленно она идет или быстро.

Он говорил против ветра, не совсем с Джастином. А сам оставался там, с Флоренс, раздвоившись, шагал одновременно туда и обратно, пересекал парк навстречу самому себе, два Кейта, одна сущность, вниз сквозь дым, — и снова сюда, где безопасно, где семья, где последствия твоих поступков.

Через сто дней, плюс-минус несколько, ему исполнится сорок. Возраст его отца. Отца и дядьев. Вечно сорокалетние, поглядывающие на него исподлобья. Неужели он вот-вот сделается человеком, подпадающим под четкое и ясное определение, мужем и отцом — наконец-то сможет, подобно своим родителям, находиться дома и телом, и душой?

В те последние минуты он стоял спиной к окну, глядя на стену напротив, где висела фотография: маленькая Флоренс, в белом платье, с отцом и матерью.

Мальчик сказал:

— Куда пойдем? По этой улице или по той?

Прежде он едва замечал снимок, а теперь, увидев ее с родителями, не затронутую последствиями того, что он сейчас скажет, почувствовал: горло перехватывает. Она нуждалась не в нем, а в его внешнем спокойствии — даже если сама не сознавала. Он знал: она благодарна ему за спокойствие, за умение почувствовать накал ее боли. Он — неподвижный силуэт, взгляд, неослабевающее внимание, почти никаких реплик. То, к чему ей хочется прижаться. Но теперь ее черед молчать, смотреть на него, стоящего у окна, слышать мягкий голос, сообщающий ей, что их история окончена.

Пойми, сказал он.

«Пойми» — что тут еще скажешь? Он смотрел, как ложится свет на ее лицо. Вот оно: былой надлом, так и не отступивший в прошлое окончательно, возвращается в ее жизнь, и ничего не поделаешь. Оттого, что рана предрешена, болит ничуть не меньше.



Она еще немного постояла у храма. Со школьного двора по соседству — около линии надземки — слышались голоса. На перекрестке стоял регулировщик — стоял сложа руки: по узкому проезду с односторонним движением, между тротуаром и бастионом из щербатых каменных блоков, машины проезжали редко.

Мимо пронесся поезд.

Она пошла к перекрестку, зная: дома на автоответчике никаких сообщений нет. Все рассеялось — исчезло предчувствие, что сообщение ждет. Четыре слова. Позвони мне как только. Она сказала Кэрол: пусть не звонит, если не сможет дать ей пресловутую книгу. А книги нет — есть, да не про нашу честь.

Мимо проехал другой поезд — на сей раз в южном направлении, и она услышала крик — что-то по-испански.

С этой стороны колеи тянулись многоквартирные дома, муниципальные; дойдя до перекрестка, Лианна повернула голову направо и увидела за школьным двором крыло какого-то здания, в окнах — головы, наверно, с полдюжины, высоко — на девятом, десятом, одиннадцатом этажах, и тут снова голос, кто-то окликает, женщина, и Лианна увидела, что школьники, не все — некоторые, отвлеклись от игр, задрали головы, стали осматриваться.

К забору медленно приближался учитель — высокий мужчина, — размахивая свистком на ремешке.

Лианна задержалась на перекрестке. Из муниципальных домов доносились все новые голоса, и она снова взглянула на дома, прикидывая, куда смотрят люди. Смотрели они вниз на рельсы, на северный путь, в точку почти непосредственно над головой Лианны. Тут Лианна заметила школьников — некоторые, не все, пятились по двору к стене школы — и догадалась: пытаются лучше рассмотреть, что там такое, на рельсах.

Мимо проехала машина, оглушив звуками радио.

Еще через минуту в поле зрения появился он: мужчина, видны только голова и плечи. Человек за сеткой забора, огораживающего пути. Это не дорожный рабочий — во всяком случае, он без огненно-оранжевого жилета.

Вот все, что увидела Лианна. Увидела его голову и плечи и услышала, что школьники перекликаются, игры сразу прекратились.

Казалось, человек пришел из ниоткуда. Станции в этом месте нет — ни кассы, ни перрона; как только он умудрился забраться на рельсы? Белый мужчина, подумала она. В белой рубашке и темном пиджаке.

На улице стало очень тихо. Прохожие косились и шли своей дорогой; некоторые ненадолго останавливались, кто помоложе — медлил. По-настоящему увлеклись зрелищем дети на школьном дворе и жильцы муниципальных домов по правую руку от Лианны — все больше лиц маячило в окнах верхних этажей.

По-видимому, он белый, одет в деловой костюм, при галстуке; нашел в ограде калитку, вышел и спускается по лесенке-трапу.

И в этот момент Лианна, разумеется, все поняла. Смотрела, как он спрыгивает с лесенки на платформу, которой пользуются путейцы: она выступает над насыпью, нависает над улицей чуть южнее перекрестка. Лианну осенило — хотя предчувствие возникло раньше, когда она даже не видела, кто там, на рельсах. Стало понятно по лицам в окнах наверху — особое выражение лиц, предуведомляющее. Бывает, что предугадываешь даже не глядя. Он самый, кому же еще.

Он замер на платформе — прямо над Лианной, на высоте примерно трех этажей. Все тут было рыжевато-ржавого оттенка: верхние ярусы грубо отесанного гранита, калитка, из которой мужчина только что вышел, и сама платформа — сооружение из стальных прутьев наподобие гигантской пожарной лестницы, площадью шесть на двенадцать футов, в нормальных обстоятельствах на платформу могут попасть только путейцы с рельсов или с улицы. С улицы, если приедут на специальной машине с подъемником.

Прошел еще один поезд — опять в южном направлении. Почему он именно здесь? — задумалась она.



Он думал, не слушал. Но постепенно, пока они шли, иногда переговариваясь, начал прислушиваться — и заметил, что мальчик снова изъясняется словами не длиннее двусложных.

— Брось дурить, — сказал он ему.

— Что?

— «Брось дурить». Как тебе эти два коротких слова?

— Что?

— Брось дурить, — сказал он.

— Тогда буду молчать.

— А мама тебе не велит отмалчиваться.

— Я не молчу, а ты мне: «Молчи».

Освоил метод. Мальчик натренировался, говорит почти без запинки. Развивающая игра переросла во что-то большее: в упрямую прихоть, чуть ли не в ритуал.

— Послушай, мне пофиг. Если хочешь, болтай хоть по-эскимосски. Выучи эскимосский. У них алфавит не из букв, а из слогов. Будешь разговаривать слогами. На одно слово уйдет полторы минуты. Я не тороплюсь. Трать время без счета. Между слогами — долгие паузы. Питаться будем китовым жиром, а ты будешь разговаривать по-эскимосски.

— Не хочу есть мясо кита.

— Не мясо, а китовый жир.

— Мясо, жир — одно и то же.

— Скажи «китовый жир».

— Жир есть жир. Это жир. Жир кита.

Ишь ты умник малолетний.

— Главное, что маме не нравится, когда ты так разговариваешь. Она из-за этого расстраивается. Давай-ка дадим ей пожить спокойно. Это ты можешь понять. А если и не поймешь — просто не разговаривай так.

Мешанина облаков потемнела. Пожалуй, зря он это затеял — зря пытается перехватить ее по дороге домой, подумал Кейт. Они прошли один квартал на восток и снова двинулись на север.

У него появилась еще одна мысль насчет Лианны. Он расскажет ей о Флоренс. Если по-честному — надо рассказать. Опасная правда приведет их к взаимопониманию, равноправному и прочному, снимет двусмысленность, оба почувствуют любовь и доверие. Кейт не сомневался: рассказать надо.

Это спасет от раздвоенности, выведет из нервозного сумрака недомолвок.

Он расскажет ей о Флоренс. Она скажет, что догадывалась: что-то происходит, но раз связь совершенно нестандартная, началась в огне и дыму, его проступок простителен.

Он расскажет ей о Флоренс. Она скажет, что понимает, как горяча их связь, потому что завязка совершенно нестандартная, в огне и дыму, — и потому ей нестерпимо больно.

Он расскажет ей о Флоренс. Она возьмет кухонный нож и его зарежет.

Он расскажет ей о Флоренс. Она перестанет с ним разговаривать. Будет страдать молча.

Он расскажет ей о Флоренс. Она скажет: но мы же только что вдохнули новую жизнь в наш брак. Она скажет: после того, как нас воссоединил страшный день самолетов. И теперь тот же страшный день?.. Скажет: и тот же страшный день теперь разрушит наши взаимные чувства и все, что воскресло во мне за эти несколько недель?

Он расскажет ей о Флоренс. Она скажет: «Хочу с ней познакомиться».

Он расскажет ей о Флоренс. Ее периодическая бессонница перерастет в постоянную, потребуется курс лечения: диета, таблетки, сеансы психотерапии.

Он расскажет ей о Флоренс. Она будет проводить больше времени у своей матери, и мальчик с ней, станет засиживаться там до позднего вечера, а Кейт, вернувшись из офиса, будет бродить по пустой квартире, словно в тоскливую пору своего изгнания.

Он расскажет ей о Флоренс. Она потребует доказать, что между ним и Флоренс действительно все кончено, а он докажет, потому что так и есть: кончено, насовсем и без обмана.

Он расскажет ей о Флоренс. Она испепелит его взглядом и наймет адвоката.



Она услышала какой-то звук, покосилась вправо. А, на школьном дворе мальчик бьет по баскетбольному мячу, это называется дрибблинг. Звук казался неуместным, но мальчик не играл в баскетбол — просто шел, вел мяч, рассеянно ударяя им об асфальт, шагал к забору, задрав голову, не отрывая глаз от фигуры наверху.

Следом потянулись другие. Теперь, когда человек на платформе был виден целиком, школьники двинулись от стены здания к забору. Человек прикрепил к перилам платформы альпинистский пояс. Школьники сбежались с разных концов двора, чтобы увидеть все вблизи.

Лианна попятилась. Отошла вбок, вплотную к угловому дому. Стала озираться — хоть бы просто переглянуться с кем- то. Поискала взглядом регулировщика — нету, пропал куда- то. Она жалела, что не может внушить себе: это только претенциозный уличный театр, абсурдистский спектакль, который должен подтолкнуть случайных зрителей к коллективному прозрению, сдобренному усмешкой — к постижению всей иррациональности то ли мироздания, то ли очередного шажка по тротуару.

Но нет — слишком серьезно, слишком знакомо. Слишком бередит душу. Лианне многого не требовалось — лишь бы переглянуться с кем-нибудь, перехватить взгляд, увидеть свои переживания на лице другого. Она и не подумала, что отсюда можно уйти. Он был прямо у нее над головой, а она не смотрела — и все равно не уходила. Уставилась на учителя на той стороне улицы: стиснув в кулаке свисток — ремешок болтается, — он схватился свободной рукой за сетку ограды. Услышала сверху чей-то голос — из многоквартирного дома на углу, женщина в окне.

— Что вы делать? — спросил женский голос.

Он звучал с высоты — откуда-то выше, чем платформа. Лианна не стала задирать голову. По левую руку улица была пустынна — только из арки под насыпью вышел какой-то оборванец с велосипедным колесом в руках. Налево — вот куда посмотрела Лианна. И тут снова — женский голос.

— Звоню девять один один, — сказала женщина.

Лианна попыталась понять, почему он здесь, именно здесь. Район, где бывают лишь местные: жильцы в окнах, дети на школьном дворе. Про Падающего было известно, что он появляется в местах скопления народа или там, где легко собрать толпу. А тут — бездомный старик катит по улице колесо. А тут женщина в окне, не ведающая, кто он такой.

Новые голоса — из муниципальных домов и со школьного двора, — и Лианна снова подняла глаза. Он балансировал на перилах платформы. Перила были широкие и плоские, и он на них стоял: темно-синий костюм, белая рубашка, темно-синий галстук, черные ботинки. Нависал над тротуаром, ноги слегка расставлены, руки согнуты в локтях и раздвинуты, ассиметрично; человек, которому страшно, взгляд сосредоточенный — точно со дна омута, всматривается в пространство, пространство мертвое, погибшее.

Лианна юркнула за угол. Напрасный порыв — чисто символическое бегство, удлиняющее дистанцию между ними всего на пару ярдов. Впрочем, определенная логика есть: а если он взаправду упадет, если пояс не выдержит? Она стала наблюдать за ним, уткнувшись плечом в кирпичную стену дома. Даже не догадывалась, что можно просто повернуться и уйти.

Все ждали. Но он не падал. Целую минуту простоял на перилах. И еще минуту. Держал позу. Женщина в доме повысила голос:

— Эй, вы, нельзя тут быть.

Дети окликали его — выкрикивали неизбежное «Прыгай», но не все, только двое или трое, потом вообще замолчали; а из муниципальных домов голоса все еще слышались — скорбный зов в сыром воздухе.

И тут Лианну осенило. Да, это перформанс, но не для прохожих или людей в окнах. Он стоит там, где стоит, вдали от персонала и охраны метро, потому что дожидается поезда — поезда в северном направлении; вот что ему нужно — публика в движении, публика, которая промчится в нескольких ярдах от него.

Лианна подумала о пассажирах. Поезд вырвется из тоннеля с южной стороны и начнет сбавлять ход перед станцией на Сто двадцать пятой улице — до нее три четверти мили. Поезд пройдет, и он прыгнет. Из одних вагонов увидят, как он стоит, из других — как прыгает, но все всполошатся, отвлекутся от дремы, от газет, от тупых разговоров шепотом по мобильному. Эти люди не видели, как он надел альпинистский пояс. Они увидят лишь, как он сорвался и пропал из виду. И тогда, подумала она, все, кто уже говорит по телефону, и другие, которые за телефоны схватятся, — все попытаются описать то, что увидели сами, или пересказать со слов соседей.

В сущности, все они смогут утверждать только одно. Кто- то упал. Человек свалился вниз. Что, если в этом и состоит его замысел: разнести весть по мобильной связи, из уст в уста, как было с башнями и захваченными самолетами.

Или она домысливает его намерения? Выдумывает их, потому что для ее собственных мыслей места не осталось: слишком крепко ее сознание сплавилось с происходящим.



— Сейчас объясню, что я пытаюсь сделать, — сказал он.

Они миновали витрину супермаркета, беспорядочно обклеенную рекламой.

Мальчик прятал руки в рукавах.

— Я пытаюсь прочесть ее мысли. Какой путь она выберет — по Первой авеню, по Второй, по Третьей, или станет петлять, заворачивать туда-сюда.

— Ты это уже говорил.

Привычка недавняя: натягивает рукава свитера на кисти рук. Оба кулака стиснуты: в каждом зажат край рукава, чтобы не задирался. Иногда наружу торчит кончик большого пальца, да костяшки угадываются под шерстью.

— Говорил. Верно. Но я не говорил, что прочту ее мысли. Прочти-ка ее мысли, — сказал он, — и поделись со мной выводами.

Может, она передумала. Едет сейчас на такси.

Книги и школьные принадлежности он носит в рюкзаке, руки свободны — вот и прячет в рукавах. Кейт подумал, что обычно такое проделывают мальчишки постарше, которым хочется обратить на себя внимание. Джастину еще рано.

— Она сказала, что пойдет пешком.

— А может, на метро поехала.

На метро она больше не ездит. Сказала, что пойдет пешком.

— А что плохого в метро?

У мальчика дурное настроение, всему перечит, идет, волоча ноги, подметил он. Сейчас они шли на запад — где-то между Девяносто восьмой и Сотой, на каждом перекрестке останавливались и всматривались вдаль, пытаясь угадать ее среди силуэтов и лиц. Джастин притворялся, что ему надоело, отходил к бровке тротуара, разглядывая грязь и мелкий мусор. Недоволен, что его лишили права изъясняться короткими словами.

— Ничего плохого в метро нет, — сказал Кейт. — Может быть, твоя правда: она на метро поехала.

Он расскажет ей о Флоренс. Она выжидающе на него уставится. Он ей скажет, что, говоря начистоту, это были не те отношения, которые люди подразумевают под словом «роман». Это был не роман. Да, был секс, но никаких амуров. Чувства — да, были, но их породили особые обстоятельства, над которыми он не властен. Она промолчит, выжидая. Он скажет, что свидания с Флоренс уже начинают казаться ему помрачением ума — да, вот самое подходящее слово. В таких случаях, скажет он, человек потом оглядывается на прошлое с ощущением, что стал персонажем какой-то невероятной истории, — это он уже осознал, уже почувствовал. Она будет сидеть и смотреть на него. Он подчеркнет, как недолго все это длилось, встречи можно счесть по пальцам.

Он не из тех юристов, которые выступают в суде, но все же формально юрист, хотя даже сам едва в это верит, и он честно взвесит свою вину и изложит факты, сопутствовавшие недолгой связи, и особо выделит ключевые обстоятельства, которые столь часто и столь уместно именуют смягчающими.

Она будет сидеть в кресле, в которое никто никогда не садится, в кресле красного дерева, придвинутом к стене между письменным столом и книжными полками, а он будет смотреть на нее, выжидая.

— Скорее всего, она уже дома, — сказал мальчик, шагая одной ногой по желобу для дождевой воды, другой — по поребрику.

Они миновали аптеку и турагентство. Кейт что-то заметил впереди. Обратил внимание на походку женщины, которая как-то неуверенно переходила улицу в неположенном месте. Посреди мостовой она замялась. На секунду ее заслонило такси, но Кейт понял: что-то стряслось. Он наклонился к мальчику, стукнул его ладонью по плечу, не отрывая глаз от фигурки впереди. Когда она дошла до угла на их стороне улицы, оба уже бежали к ней.



Она услышала: по северному пути приближается поезд. И увидела: человек на платформе напрягся. Готовится. Рокот поезда— низкий, басовитый с регулярными перепадами, словно бы заданная последовательность нот повторяется снова и снова; казалось, по приближению шума можно отсчитывать десятые доли секунды. Мужчина уставился на кирпичную кладку углового дома, уставился, точно незрячий. Лицо ничего не выражает, но сосредоточено: взгляд вглубь себя. Что он вообще делает, в конце-то концов? Хоть понимает, что делает, или как? Подумалось: своими пустыми глазами он созерцает, конечно же, собственный внутренний мир, а не какой-то страшный пейзаж с падающими из окон телами. Но она-то почему здесь: зачем встала и наблюдает? А затем, что увидела где-то рядом своего мужа. Увидела его приятеля — того, с которым он ее знакомил, или, нет, другого, или выдумала кого-то и увидела: высоко в окне в клубах дыма. Затем, что не вправе закрыть глаза, — или просто сил лишилась, стоит, стиснув ремень сумочки.

Поезд с грохотом подходит, и он поворачивается к нему лицом, вглядывается (вглядывается в свою смерть в огне) и, чуть погодя, снова отвернувшись, прыгает.

Прыгает. Нет, падает. Валится вперед, весь закаменевший, и падает по-настоящему, вниз головой; на школьном дворе восхищенно ахают, кто-то испуганно вскрикивает, и пролетающий мимо грохот поезда лишь частично заглушает эти нестройные звуки.

У нее екнуло сердце. Но падением дело не кончилось, дальше — хуже. Под конец он как бы подпрыгнул в воздухе и вниз головой повис на тросе, в двадцати футах от мостовой.

Скок: словно ударился о воздух и срикошетил, после отдачи — неподвижность, руки по швам, одна нога согнута в колене. Видеть эту стилизованную позу, положение торса и конечностей — судя по всему, таков его коронный прыжок — почему-то было нестерпимо больно. Но хуже всего — бездвижность и то, что он совсем рядом, она к нему стоит ближе всех. Заговорить с ним? Но он на другой плоскости бытия, вне зоны доступа. Он не шевелился, а в ее голове безостановочно мчался поезд, превратившись в размазанное пятно, звуковой потоп рассыпался на капли отголосков, бомбардировал его, и у него приливала к вискам кровь, а у нее — отливала.

Задрав голову, она не увидела женщины в окне — и след простыл. Все-таки стронулась с места, прижималась к стене, опустив голову, ориентируясь на ощупь — проводила рукой по шершавым кирпичам. У него глаза открыты, а она пробирается ощупью. Миновав фигуру, качающуюся на тросе, сразу метнулась на середину тротуара, ускорила шаг.

И чуть не столкнулась со стариком в рванье: тот стоял, уставившись на перевернутую фигуру в воздухе. Казалось, тоже держит позу, стискивая пергаментной рукой велосипедное колесо, так и стоит здесь полжизни. Судя по выражению лица, все его мысли, насколько это возможно, сосредоточились на одном предмете. Он видел перед собой нечто, разительно непохожее на то, что встречалось ему прежде, когда время текло в обычном русле. Он пока не научился видеть это правильно, не отыскал в мироздании нишу, которая это вместит.

Лианна осталась для старика невидимкой. А она зашагала быстрее, подгоняя себя, мимо других муниципальных домов все того же бесконечного микрорайона; улица, еще улица. Упрямо не поднимала голову, видела вокруг только мелькающие силуэты: то виток колючей проволоки поверх низкого забора, то полицейская машина, едущая на север, ей навстречу: сине-белая вспышка, лица людей внутри. Машина напомнила о нем: он остался там, висит в неизменной позе; дальше мысль не двигалась, упиралась в заслон.

Она осознала, что уже не идет, а бежит: сумка бьется о бедро. Она сохраняла их сочинения, сочинения членов группы, тех, что на ранней стадии: складывала листки в папку, которую носила с собой, чтобы дома пробить отверстия дыроколом и надеть страницы на колечки.

Улица почти пустынна, по левую руку — склад. Она думала о том, как полицейская машина остановится прямо под висящим. Бежала она довольно быстро, перед мысленным взором мелькали листки из папки и имена кружковцев, имя и первая буква фамилии, под такими именами она их знала, под такими воспринимала, а сумка отбивала ритм, колотила по бедру, задавала ей темп, из которого нельзя выбиваться. Теперь она бежала вровень с поездами, а потом побежала над ними, поднималась в гору, прямо в ребристое небо с охапками высоких облаков, ронявших капли крови на нижние ярусы.

Она подумала: наложил на себя руки.

Резко прекратила бег и замерла, согнувшись, задыхаясь. Уставилась на асфальт. Почувствовала, что опустошена как никогда: такого с ней не бывало даже после самых продолжительных утренних пробежек. Она раздвоилась на двух Лианн: одна бежала, а другая не понимала зачем. Подождала, пока дыхание войдет в норму, выпрямилась. Две девочки, сидевшие на крыльце многоквартирного дома, разглядывали ее. Она медленно дошла до верха улицы, взобравшейся на холм, и снова остановилась, и немного постояла, а поезда выезжали из одной дыры в земле и ныряли в другую, где-то южнее Сотой улицы.

Она отнесет листки — написанное ими — домой и присоединит к более ранним, пробитым дыроколом и насаженным на колечки в папке, уже несколько сотен накопилось. Но первым делом проверит автоответчик.

Она перешла улицу на «красный» и, замешкавшись на людном перекрестке, увидела их: они бежали к ней. Яркие, они лавировали в серой обезличенной толпе. Небо было близко — казалось, рукой подать. В них ключом била жизнь, которую нельзя отложить на завтра, — потому они и спешили, и она вскинула руку: авось заметят ее в гуще лиц, на тридцать шестой день после самолетов.



В Нокомисе

У него была собственная карта «Виза», свой номер в системе накопительных скидок «Постоянный клиент авиакомпаний». В его распоряжении был автомобиль «мицубиси». Он похудел на двадцать два килограмма и перевел эту цифру в фунты, умножив на 2,2046. Солнце на побережье Мексиканского залива иногда сильно припекало. Хаммаду это нравилось. Они сняли небольшой оштукатуренный домик на Уэст-Лорел-ро- уд; от бесплатного кабельного телевидения Амир отказался. Дом был розовый. В первый день они уселись за стол и поклялись истово выполнять свою обязанность — для каждого из них, согласно клятве на крови, она состояла в том, чтобы убивать американцев.

Хаммад толкал тележку по залу супермаркета. Для этих людей он был невидимкой, и они становились невидимками для него. Правда, на женщин он иногда поглядывал: на девушку за кассой, то ли Мег, то ли Пег. Он знал то, чего ей и за десять жизней не вообразить. В ливне света он уголком глаза различал тонкий, мягкий, шелковистый пушок на ее предплечье, а однажды обронил какую-то фразу, и в ответ кассирша улыбнулась.

Учеба в летной школе у него не задалась. Он сидел в качающемся кресле тренажера и пытался угадать правильное решение, соответствующее условиям полета. Остальные, почти все, учились лучше. Амир — уж конечно. Амир уже водил небольшие самолеты и брал дополнительные часы на тренажерах «боинга-767». Иногда он расплачивался наличными, деньгами, которые переводили из Дубая. Они опасались, что власти прочтут их зашифрованные электронные письма. Что списки авиапассажиров отслеживают, и все банковские операции с суммами выше определенного лимита — тоже. А вот Амир не опасался. Получал любые суммы в одном банке во Флориде, просто по переводам на свое настоящее имя — указывал и имя, и фамилию: Мохамед Атта. Он ведь был, в сущности, никто невесть откуда.

Теперь они брили щеки. Ходили в футболках и хлопчатобумажных брюках. Хаммад толкал свою тележку по проходу к кассе, а когда что-то сказал, кассирша улыбнулась, но так его и не увидела. Их задача — оставаться незамеченными.

Он знал свой вес в фунтах, но не оповещал об этом других и даже про себя этим не гордился. Переводил метры в футы, умножая на 3,28. В доме постоянно жили двое или трое; другие приезжали и вскоре уезжали, но не так часто и не такие возбужденные, как когда-то на Мариенштрассе. Они перешли на следующую ступень — всесторонней и целеустремленной подготовки. Теперь пылал только Амир. Амир был как электроток, из глаз капал огонь.

Похудел Хаммад в Афганистане, в учебном лагере, где начал понимать, что смерть сильнее жизни. Там его поглотил пейзаж: водопады, замерзшие на бегу, небо без конца и края. Там все было ислам: реки, ручьи. Подбери с земли камень, зажми в кулаке: это ислам. Пройди по деревням: у каждого на устах имя Аллаха. Впервые в жизни он испытал такие чувства. Надел пояс с взрывчаткой и понял: теперь он мужчина, наконец-то готов преодолеть расстояние, отделяющее его от Бога.



Он ездил на «мицубиси» по сонным улицам. Однажды — надо же! — видел машину, в которую втиснулось человек шесть- семь; они курили и смеялись, молодые парни и девушки — студенты, наверно. А что, если вылезти из своей машины и сесть к ним, это же легко? Распахни дверцу на ходу, перейди шоссе и — к их машине, ступай по воздуху, и потяни на себя дверцу, и садись.

Амир переходил с английского на арабский, цитируя: «Аллах истребляет народ или селение лишь в назначенное Им время, которое известно только Ему».

Здешняя жизнь — каждая деталь, этот мир газонов, существующих для полива, и бесконечных рядов домашней утвари в магазинах — сплошная иллюзия, беспрерывная. В лагере на ветреном плато из них сделали мужчин. Они стреляли из автоматов и взрывали фугасы. Обучались высочайшей форме джихада, которая состоит в том, чтобы проливать кровь, свою кровь и чужую. Люди поливают газоны и едят гамбургеры. Хаммад иногда заказывал еду на дом — что уж отрицать. Молился пять раз на дню, иногда реже, иногда ни разу. Смотрел телевизор в баре недалеко от летной школы и с удовольствием воображал себя на экране: силуэт в рамке металлодетектора, заснят на видео по дороге на посадку.

Но их же и близко к самолетам не подпустят, правда же? У властей — списки подозрительных и тайные агенты. Власти умеют читать волны, которые летят из твоего мобильника к башне, а оттуда — в космос, к спутнику связи, а со спутника — на мобильник человека, который едет на машине по йеменской пустыне. Амир больше не говорил о евреях и крестоносцах. Теперь речь шла только о тактике, о расписаниях авиарейсов, запасах топлива и доставке людей из одного пункта в другой, в нужный момент в нужное место.

Эти люди, бегающие трусцой по парку, олицетворяют мировое господство. Старики в шезлонгах, белые тела, набухшие вены, бейсболки — они правят нашей планетой. А сами когда-нибудь об этом задумываются? — гадает Хаммад. Интересно, видят ли они его, стоящего рядом: чисто выбрит, в кроссовках.

Пришло время прервать все контакты с отцом и матерью. Он написал им письмо, сообщил, что уезжает на некоторое время по делам. Написал: устроился в конструкторское бюро, скоро меня повысят по службе. Я по вам соскучился, написал он, а потом порвал письмо и швырнул клочки в бурный поток воспоминаний.

В лагере ему дали кинжал, который раньше принадлежал одному саудовскому принцу. Какой-то старик, орудуя плетью, заставил верблюда встать на колени, потом, схватив уздечку, задрал его голову к небу, и Хаммад перерезал животному горло.

Оба они одновременно вскрикнули — и он, и верблюд, завопили истошно, и в душе глубоко-глубоко взыграла радость воина: он ее почувствовал, попятившись, увидев, как валится верблюд. Широко раскинул руки, а потом поцеловал окровавленный кинжал и вскинул к небу, выражая наблюдателям — мужчинам в халатах и чалмах — свою благодарность и почтительность.

Один, приехавший ненадолго, не знал, как называется город, где они размещались, в окрестностях другого города — Венайса. То ли забыл название, то ли вообще не интересовался. Хаммад подумал: правильно, что толку в названии. Город Нокомис. Да пусть все это рассыплется в прах. Пусть все останется в прошлом, хотя мы тут пока еще ночуем и утоляем голод. Всё — прах. Машины, дома, люди. Всё это — пылинка праха в огне и всполохах грядущих дней.

Они проводили в доме ночь и уезжали, поодиночке или по двое, появлялись время от времени, а иногда рассказывали ему о женщинах, которые спали с ними за деньги, ну ладно, спали и спали, он к рассказам не прислушивался. Ему хотелось что-то одно, хоть раз в жизни, сделать, как надо. Здесь они посреди неверия, в кровеносной системе кяфиров [21]. Он и его братья воспринимают все одинаково. Чувствуют, как подчиняют их себе опасность и изоляция. Чувствуют магнетическое притяжение заговора. Заговор сблизил их как никогда. Заговор сузил окружающий мир до крохотной щелки, где все сходится в одну точку. Так судьба предъявляет на них права — вот для чего вы рождены, знайте это. Иного не дано, вы — избранные, и избрали вас не здесь, а в дальних странах, на мусульманском ветру, в мусульманском небе. И смерть тоже предъявляла права, решительнее всего прочего: это высочайший джихад.

Но обязательно ли покончить с собой, чтобы что-то совершить в этом мире?

У них были программы-тренажеры. Они играли в компьютерные игры-симуляторы, воспроизводящие полет. Автопилот реагирует на отклонение от заданного курса. Стекло кабины выдерживает столкновение с птицей. У него был большой лист со схемой кабины экипажа в «боинге-767». Он изучал ее в своей комнате, запоминал, где какие тумблеры и приборы. Другие называли схему его женой. Он переводил литры в галлоны, граммы в унции. Сидя в кресле в парикмахерской, смотрелся в зеркало. Его здесь нет — это и не он вовсе.

Практически перестал менять одежду. Каждый день надевал одну и ту же рубашку, одни и те же брюки, так же обходился с бельем. Брился, но практически не раздевался, часто спал в одежде. Другие делали замечания, назойливо придирались. Как-то он сдал свою одежду в прачечную, а сам надел чужую. Неделю проходил в чужой одежде и предложил, чтобы ее владелец носил его выстиранные вещи — ему все равно: что стираное, что грязное.

Мужчины и женщины с нечистыми глазами смеются в телевизоре, их войска оскверняют Край двух святынь [22].

Амир уже совершил паломничество в Мекку. Он — хаджи, он выполнил свой долг: прочел заупокойную молитву салят аль-джаназа, объявил себя собратом тех, кто умер в дороге. Хаммад не жалел, что в его жизни этого не было. Вскоре они исполнят иной долг, неписаный: все они, все вместе, станут мучениками.

Но обязательно ли покончить с собой, чтобы найти верную дорогу, сохранить свое достоинство?

Об этом Хаммад размышлял. Вспоминал, что сказал Амир. Амир мыслил четко, прямолинейно и методично, не увязал в дебрях.

Амир говорил, бросал слова ему в лицо.

Конец нашей жизни предопределен. Нас ведут к этому дню с самого мига нашего рождения. Никакой священный закон не запрещает того, что мы собираемся сделать. Это не самоубийство в любом понимании или толковании слова. Все предначертано издавна. Мы находим дорогу, которая уже выбрана для нас.

Глядишь на Амира и видишь: эта жизнь слишком жарко пылает, чтобы продлиться лишнюю минуту, — наверно, потому, что он никогда не был с женщиной.

Но вот еще что, думал Хаммад. Пускай человек кончает с собой при таких обстоятельствах — ладно. Но как же жизнь других людей, которых он забирает с собой?

Ему совсем не хотелось говорить об этом с Амиром, но как-то раз он все-таки заговорил, когда они остались в доме вдвоем.

А как же другие, те, кто умрет?

Амир нетерпеливо замотал головой. Сказал: они ведь в принципе уже это обсуждали в Гамбурге, в мечети и на квартире.

А как же другие?

Амир ответил коротко: других нет. Другие существуют лишь постольку, поскольку играют роль, которую мы им поручили. Это их функция: они ведь другие. Те, кто умрет, не имеют прав на свою жизнь — зато их смерть принесет пользу.

На Хаммада это произвело сильное впечатление. Целая философия.



Две женщины, шелестя на ходу — их длинные юбки шелестят, — идут вечером по парку, одна из женщин босиком. Хаммад сидел на скамейке, наблюдал, потом встал и пошел за ними. Секундой раньше с ним что-то случилось: так бывает, тебя словно выдергивают из твоего тела, оно догоняет тебя не сразу. Он шел за женщинами только до улицы, до края парка, проводил их взглядом, и они затерялись вдали, промелькнули, как перевернутые страницы книги.

Стекло кабины выдерживает столкновение с птицей. Элерон — это подвижный щиток.

Молитва, сон, молитва, еда. Едят дурацкие гамбургеры, почти всегда молча. Заговор предопределяет каждый его вдох и выдох. Вот истина, которую он всегда искал, не зная, как ее назвать и где взять. Они вместе. К этому сводятся любые слова, что ни скажи, что ни скажут он и другие.

Один из них очищает апельсин и начинает разделять на дольки.

Ты, Хаммад, слишком много думаешь.

Все это готовилось тайно, годами.

Ага, понял.

Я видел, сам видел тех, кто нас готовил. Они ходили по лагерю, когда мы там были.

Ага. Но мыслям конец.

И разговорам.

Ага. Теперь мы делаем дело.

Он передает дольку Хаммаду — тот за рулем.

Мой отец, — говорит еще один, — мой отец согласился бы триста раз умереть, только бы узнать, что мы сейчас делаем.

Умираем только раз.

Только раз и насовсем.

Хаммад думает: как сладко, когда бомбы со вставленными детонаторами давят на грудь и поясницу.

Но не забудь: в любую минуту нас может остановить ЦРУ, говорит другой.

И срывается на хохот. Наверно, их уже не остановить. Наверно, про ЦРУ — это только байка, которую они так часто рассказывали себе сами, что перестали верить. Или, наоборот, тогда не верили и только теперь, когда час близок, поверили. В любом случае Хаммад не видит тут ничего смешного.

Что сказать о людях, за которыми он наблюдал? Им бы постыдиться своей привязанности к жизни — вы только поглядите, как они собак выгуливают. Только задумайтесь: собаки месят лапами грязь, автоматические поливалки шипят на газонах. Когда он видел, что с залива приближается буря, ему хотелось раскинуть руки и пойти ей наперерез. Эти люди: то, чем они так дорожат, в наших глазах — пустое место. Он не думал о цели своей миссии. Видел только одно: шок и смерть. Никакой цели нет — в этом и цель.

Шагая по ярко освещенному залу между полок, он тысячу раз в секунду успевает подумать о том, что грядет. Чисто выбритый, на видеозаписи, проходящий через рамку детектора. Девушка на кассе перекатывает по сканеру банку с консервированным супом, и он думает, чего бы такого забавного сказать, сначала произносит про себя, чтобы не перепутать порядок слов.

Он смотрел поверх саманных хижин на горы. Черный капюшон и жилет с взрывчаткой. Мы готовы умереть, а они — нет. В этом наша сила: возлюбить смерть, почувствовать, как предъявляет на нас права мученическая смерть с оружием в руках. Он стоял вместе с другими на бывшем русском медном руднике, где теперь лагерь афганцев, их собственный лагерь, и они слушали голос, усиленный колонками, зовущий с той стороны равнины.

Жилет был из голубого нейлона, с лямками крест-накрест. В пояс вшиты контейнеры с мощной взрывчаткой. Высоко на груди — плитки пластита. Метод другой — не тот, который однажды применят он и его братья, но взгляд на небеса и ад, на месть и истребление — тот же. Они стояли и слушали записанное на пленку объявление — зов на молитву.



Теперь он сидит в кресле в парикмахерской, закутанный в полосатую накидку. Парикмахер щуплый, неразговорчивый. По радио — новости, погода, спорт, пробки. Хаммад не слушает. Снова размышляет, глядя мимо лица в зеркале — все равно это вовсе не он, — и ждет наступающего дня, безоблачного неба, слабых ветров, когда размышлять станет уже не о чем.



Часть третья

Дэвид Джениэк

10

Они прошли пешком от старта до финиша: двадцать кварталов на север, затем на поперечную улицу, а потом свернули на юг и до самой Юнион-сквер, примерно две мили в потогонный зной, вместе с полицейскими в касках и бронежилетах, малышей родители несли на закорках. Шли по мостовой — они и еще полмиллиона: пестрый человеческий рой от тротуара до тротуара, плакаты и транспаранты, футболки с надписями, гробы, задрапированные черной тканью; марш против войны, против президента и его курса.

Органы чувств перегружены впечатлениями — но тем острее она ощущает, как от всего этого далека. В небе прострекотали полицейские вертолеты, на перекрестке стояли шеренгой какие-то мужчины: скандировали лозунги, ругали демонстрантов.

Джастин взял буклет у женщины в черной шали. Руки у нее были разрисованы хной, взгляд, устремленный в пространство, ускользал от чужих взглядов. Люди останавливались поглазеть на платформу, где что-то горело: фигура из папье-маше; толпа уплотнялась, возник затор. Она попыталась взять мальчика за руку — но какое там, прошли те времена. Ему десять лет, он хочет пить: мальчик отстранился, пробрался сквозь толпу на другую сторону улицы, где торговали газировкой, прямо из ящиков. Неподалеку дежурили полицейские — человек двенадцать, заняли позицию у строительных лесов, затянутых красной сеткой. Здесь они придержат чересчур пылких и неуправляемых.

К ней подошел какой-то мужчина, вразвалочку вышел из толпы: чернокожий, прижимает руку к сердцу. И сказал:

— У Чарли Паркера сегодня день рождения.

Поглядел куда-то в ее сторону, но не на нее, мимо, потом отошел и сказал то же самое мужчине в футболке с «пацификом», и в его укоризненном тоне она уловила намек, что все эти люди, все полмиллиона в кроссовках, панамах и одежде с символическими изображениями — дураки набитые: в жару и духоту собрались ради какой-то непонятной цели, хотя могли бы высыпать на улицу такими же полчищами по серьезному поводу — помянуть Чарли Паркера в день его рождения.

Будь здесь ее отец — Джек, — он бы, скорее всего, согласился с этим мужчиной. Ничего не поделаешь: между ней и ними ощущается дистанция, прогал. Эта толпа не воскрешала в ней чувства сопричастности. Она здесь ради мальчика: пусть окунется в гущу инакомыслия, увидит, услышит, почувствует доводы против войны и произвола. Ей же самой хотелось только одного — отойти в сторону. За три истекших года, с того сентябрьского дня, частной жизни не стало — вся жизнь публична. Раненое общество взывает многоголосно, и его ропот нашептывает тебе полуночные мысли, когда остаешься наедине с собой. Ее вполне устраивал тихий, втиснутый в узкие рамки распорядок, которому она в последнее время подчиняла свою жизнь: планировать день за днем, продумывать детали, ни во что не ввязываться, держаться поодаль. Стряхнуть с себя гнев и предчувствия. Стряхнуть ночи, которые кружат по нескончаемым бессонным циклам самоедства. Теперь, среди демонстрантов, она глядела, точно издалека, на картонные гробы и транспаранты на палках, на конную полицию, на анархистов, швыряющих бутылки. Это так, ритуальные пляски, через миг — как ветром сдует.

Мальчик обернулся, уставился на того мужчину, который протискивался сквозь толпу и время от времени останавливался повторить свое объявление.

— Джазовый музыкант, — пояснила она. — Чарли Паркер. Умер лет сорок-пятьдесят назад. Дома я тебе найду какие-нибудь старые долгоиграющие пластинки. Диски-гиганты. Чарли Паркер. По прозвищу «Птица». Почему, не спрашивай. Нет, не спрашивай «Почему не спрашивать?» — я просто не знаю. Найду пластинки, и послушаем. Но ты мне напомни. А то забуду.

Мальчик набрал еще буклетов. На периферии марша стояли люди, раздававшие материалы в защиту мира, справедливости, предварительной регистрации избирателей, каких-то параноидальных правдоискательских акций. Он изучал листовки на ходу, крутя головой, чтобы видеть и демонстрантов вокруг, и печатное слово в руках.

— Оплачьте погибших. Вылечите раненых. Прекратите войну.

— Не перенапрягайся. Иди себе, почитать еще успеешь.

— Ага, конечно, — сказал он.

— Если ты пытаешься совместить прочитанное с увиденным — не факт, что они совместимы.

— Ага, конечно, — сказал он.

Новая привычка: на любую реплику отвечать снисходительно «ага, конечно». Она подтолкнула мальчика к тротуару, и он выпил содовую в тени, прислонившись к стене дома. Заметила, что он мало-помалу сползает по стене — демонстративно, дает ей понять, как устал от жары и долгого марша. Но не то чтобы протестует — скорее разыгрывает спектакль.

Наконец он опустился на корточки: крохотный сумоист. Занялся буклетами, один рассматривал несколько минут. Она увидела наверху страницы слово «Ислам» и телефон с кодом 800 [23]. Наверно, этот буклет он взял у женщины в черном платке. Она увидела слова, набранные полужирным шрифтом, с пояснениями.

Мимо промаршировали пожилые женщины, распевая старую песню протеста.

Он сказал:

— Хадж.

— Да.

Он сказал:

— Шахада. [24]

— Да.

— Нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммед — пророк Его.

— Да.

Он снова произнес фразу, медленно, более сосредоточенно, словно приближая к себе, пытаясь раскусить. Рядом стояли или брели люди: демонстранты, свернувшие на тротуар.

Теперь он прочел фразу по-арабски. Прочел вслух, а она пояснила, что фраза на арабском, в английской транскрипции. Но даже это для нее было чересчур: несколько минут в тени наедине с сыном, — даже тут становилось не по себе. Он прочел пояснение к другому слову — мол, так называется ежегодный обязательный пост в месяц рамадан. Это напомнило ей что-то знакомое. Он продолжал читать, в основном про себя, иногда вслух, протягивая буклет и дожидаясь, пока она его возьмет, когда ему не удавалось произнести слово самостоятельно. Это повторилось два или три раза, а в промежутках ей почему-то вспоминался Каир: лет двадцать назад, память удержала только расплывчатые тени, и среди теней она сама, выходящая из туристического автобуса прямо в безбрежную толпу.

Поездку ей подарили, на окончание университета, они с однокурсницей ехали в автобусе, а потом сошли в гущу какого-то праздника. Толпа была достаточно велика, чтобы в любой точке казалось, будто ты в самой середине. Под косыми вечерними лучами плотный людской поток повлек их мимо ларьков и лотков с едой; не прошло и полминуты, как подруги разлучились. Кроме ощущения беспомощности, она испытала и другое чувство — острее ощутила свою самость в сравнении с другими, тысячами других, доброжелательными, но теснившими ее со всех сторон. Те, кто рядом, видели ее, улыбались — не все, некоторые, — заговаривали с ней — один или двое, и она была вынуждена смотреться в толпу, как в зеркало. Становилась такой, какой виделась этим людям. Ощутила свою внешность: лицо, черты лица, цвет кожи — я белая, белая по сути, белая по состоянию души. На самом деле все не так, и тем не менее — да, я именно что белая, почему нет. Она — обласканный судьбой, рассеянный, зацикленный на себе белый человек. У нее все это на лице написано: интеллектуальном, неискушенном, испуганном. Она почувствовала, сколько горькой правды в стереотипах. У толпы был талант — талант быть толпой. В этом таланте — высшая истина этих людей. Они в своей стихии, подумала она, когда находятся в волне тел, в плотном скопище. Толпиться — уже религия, а праздник — лишь предлог для ее обрядов. Она подумала о том, как толпы поддаются панике, скапливаются у края обрыва. То были мысли белого человека, обработка данных о панике белых. Других такие мысли не посещали. А Дебру посещали — ее подругу, ее пропавшего двойника, Дебру, которая где-то здесь и тоже ощущает себя белой. Она попыталась поискать глазами Дебру, но куда там: трудно пошевелить плечами в давке, развернуться. Они обе в центре толпы, и они сами — центр, каждая для себя. С ней заговаривали. Один старик угостил сладостями и сказал, как называется праздник и по какому он случаю: последний день рамадана. На этом воспоминание обрывалось.

Мальчик произнес фразу по-арабски, по слогам, медленно, и она взяла буклет и прочитала то же самое, столь же неуверенно, только быстрее. Он давал ей прочесть и другие слова, и она их с трудом выговаривала, и ей становилось не по себе, хотя она всего-навсего произносила фразы, разъясняла ритуал. Элемент общественного дискурса, общество, взывающее многоголосно, ислам по телефону с кодом 8оо. Даже лицо того старика — лицо из воспоминаний, лицо в Каире — затягивало ее обратно. Она находилась одновременно в воспоминании и на тротуаре — призрак одного мегаполиса, грозовой фронт другого, — и от обеих толп ей надо спасаться.

Демонстрацию они нагнали в Нижнем Манхэттене и немного послушали чье-то выступление с импровизированного помоста на Юнион-сквер. Потом зашли в соседний книжный и побродили по длинным рядам между полками, в прохладе и спокойствии. Тысячи книг, глянцевые, на столах и полках; тихо: на дворе лето, воскресенье; мальчик играл в собаку-ищейку: смотрел на книги, нюхал их, но не трогал, оттягивал пальцами щеки книзу. Она не знала, что это значит, но смекнула: он не пытается ни рассмешить ее, ни взбесить. Эти забавы вне сферы ее влияния: у мальчика свои отношения с книгами.

Они поднялись на эскалаторе на второй этаж и некоторое время разглядывали научные книги, книги о природе, заграничных путешествиях, художественную литературу.

— Скажи, что самое лучшее ты узнал в школе? За все время, с первых дней учебы.

— Самое лучшее.

— Самое главное. А ну-ка колись, умник.

— Ты заговорила, как папа.

— Я за него. Совмещаю функции.

— Когда он вернется?

— Дней через восемь-девять. Ну так, самое лучшее?

— Солнце — это звезда.

— Самое лучшее из того, что ты узнал.

— Солнце — это звезда, — повторил он.

— Но разве не я тебе это объяснила?

— По-моему, не ты.

— Ты это не в школе узнал. Я тебе объяснила.

— По-моему, нет.

— У нас на стене карта звездного неба.

— Солнце — оно не у нас на стене. Оно там, далеко. Не «там, наверху». Нет ни низа, не верха. Оно просто там, далеко.