Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дон Делилло

Белый шум

Посвящается Сью Бак и Лот Уоллес


I. Излучение и волны

1

Многоместные «универсалы» подъехали в полдень – длинной сверкающей вереницей пронеслись через западную часть территории коллежа, змейкой обогнули оранжевую железную скульптуру из двутавровой балки и двинулись к общежитиям. На крышах автомобилей были навалены и тщательно закреплены чемоданы, битком набитые летней и зимней одеждой; коробки с шерстяными и стегаными одеялами, простынями и подушками, ботинками и туфлями, книгами и канцелярскими принадлежностями; свернутые коврики и спальные мешки; велосипеды, лыжи, рюкзаки, английские и ковбойские седла, надувные лодки. Машины сбавляли скорость и останавливались, студенты выскакивали, мчались к задним дверям и принимались выгружать все, что было внутри: стереосистемы, приемники, персональные компьютеры; маленькие холодильники и электроплитки; коробки пластинок и кассет; фены и утюги; теннисные ракетки, футбольные мячи, хоккейные клюшки и сачки для лакросса, луки и стрелы; препараты, запрещенные к свободной продаже, противозачаточные пилюли и приспособления; всякую несъедобную дрянь, по-прежнему в магазинных пакетах: чипсы с луком и чесноком, начо, печенье с арахисовой начинкой, вафли «Ваффело» и цукаты «Кабум», фруктовую жвачку и воздушную кукурузу в сахаре, шипучку «Дум-дум» и мятные конфеты «Мистик».

Я наблюдаю это представление каждый сентябрь вот уже двадцать один год. Зрелище неизменно производит яркое впечатление. Студенты приветствуют друг друга уморительными криками и жестами беспробудных пьяниц. Все лето они, как водится, предавались запретным наслаждениям. Родители, ошеломленные солнечным светом, стоят возле своих автомобилей, видя вокруг точные копии самих себя. Загар, приобретенный честными стараниями. Умело состроенные гримасы и взгляды искоса. Узнавая друг друга, они вновь чувствуют себя помолодевшими. Женщины, бойкие и жизнерадостные, похудевшие от диет, знают всех по именам. Их мужья, сдержанные, но благодушные, покорно тратят свое драгоценное время на выполнение родительского долга, и что-то в них говорит об огромных затратах на страхование. Это скопление «универсалов» в такой же степени, как и все, чем родители занимаются весь год, убедительнее любых формальных ритуалов церковной службы и законов доказывает им, что они представляют собой сборище единомышленников, людей духовно близких, нацию, народ.

После работы я пешком спускаюсь под гору, в центр города. В нашем городе имеются дома с башенками и двухэтажными верандами, где люди сидят в тени древних кленов. Есть церкви – готические и в стиле греческого возрождения. Есть психиатрическая больница с длинным портиком, причудливо украшенными слуховыми окнами и крутой остроконечной крышей, увенчанной флероном в форме ананаса. Мы с Бабеттой и нашими детьми от предыдущих браков живем в конце тихой улицы, где некогда была лесистая местность с глубокими оврагами. Теперь за нашим задним двором, далеко внизу, проходит скоростная автомагистраль, и по ночам, когда мы удобно устраиваемся на своей медной кровати, неплотная вереница машин издали убаюкивает нас неумолчным шумом, подобным невнятному гомону душ усопших на пороге сновидения.

Я возглавляю кафедру гитлероведения в Колледже-на-Холме. Гитлероведение в Северной Америке я ввел в марте шестьдесят восьмого года. Был холодный солнечный день, с востока дул порывистый ветер. Когда я предложил ректору создать целую кафедру для изучения жизни и деятельности Гитлера, он тотчас оценил перспективы. Затея имела быстрый, головокружительный успех. Свою карьеру ректор продолжал уже на посту советника Никсона, Форда и Картера – пока не умер на горнолыжном подъемнике в Австрии.

На пересечении Четвертой и Элм-стрит машины поворачивают налево, к супермаркету. Район патрулирует женщина-полицейский: она сидит пригнувшись в похожем на ящик автомобиле и высматривает машины там, где запрещена стоянка, водителей, просрочивших оплаченное по счетчику время, недействительные свидетельства о техосмотре на ветровых стеклах. По всему городу на телеграфных столбах расклеены объявления о пропавших кошках и собаках, подчас – написанные детским почерком.

2

Бабетта – женщина высокая и довольно упитанная. В ней чувствуются вес и солидность. На голове у нее копна буйных светлых волос того особого желтоватого оттенка, который раньше называли грязновато-белесым. Будь Бабетта маленькой и изящной, такая прическа делала бы ее чересчур привлекательной, чересчур озорной и кокетливой. Однако крупная фигура придает ее взъерошенному виду некоторую серьезность. У полных женщин это получается без всякого умысла. Бабетта не настолько вероломна, чтобы вступать в тайный сговор с собственным телом.

– Жаль, тебя там не было, – сказал я ей.

– Где?

– Сегодня же день «универсалов».

– Опять я все прозевала? Ты должен мне напоминать.

– Вереница машин растянулась на дороге мимо музыкальной библиотеки до самой границы штата. Синие, зеленые, коричневые, цвета бургундского. Они мерцали на солнце, словно караван в пустыне.

– Ты же знаешь, Джек, что мне нужно обо всем напоминать.

Бабетта, при всей ее растрепанности, обладает природным чувством собственного достоинства и слишком озабочена серьезными делами, чтобы еще и волноваться за внешний вид. Впрочем, особыми талантами – в обычном понимании этого слова – она не блещет. Она возится с детьми и присматривает за ними, преподает на курсах образования для взрослых, состоит в группе добровольцев, которые читают вслух слепым. Раз в неделю она ходит к старичку по фамилии Тридуэлл, живущему на окраине города. Все знают его как Старика Тридуэлла и давно привыкли к нему, будто к некоему ориентиру на местности – отложению скальных пород или топкому болоту. Бабетта читает ему статьи из «Нэшнл инкуайрер», «Нэшнл игзэминер», «Нэшнл экспресс», «Глоуб», «Уорлд», «Стар». Старикан нуждается в еженедельной порции культовых таинств. Стоит ли ему в этом отказывать? В сущности, чем Бабетта бы ни занималась, моему самолюбию неизменно льстит, что я так тесно связан с отзывчивой женщиной, которая любит насыщенную, яркую жизнь, суматоху многодетных семейств. Я постоянно наблюдаю за тем, как вдумчиво и умело она выполняет свои обязанности, с какой внешней легкостью переходит от одного дела к другому – не то что мои бывшие жены, склонные к отрыву от действительности, нервные, эгоцентричные дамочки со связями в интеллектуальных кругах.

– Я вовсе не на «универсалы» хотела посмотреть. Что эти люди собой представляют? Носят ли женщины юбки из шотландки и свитера узорчатой вязки? Одеты ли мужчины в жокейские пиджаки? Что такое жокейский пиджак?

– Все они живут нынче в достатке, – сказал я. – Искренне полагают, что имеют на это право. Благодаря такой убежденности они, похоже, отличаются крепким здоровьем. Все румяные, как на подбор.

– Мне трудно представить себе смерть при таком уровне доходов, – сказала она.

– Возможно, смерти в нашем понимании у них не бывает. Разве что документы переходят к другим владельцам.

– Но ведь и у нас есть «универсал».

– Маленький, серый с металлическим отливом, и одна дверь полностью проржавела.

– А где Уайлдер? – спросила она, впав, как обычно, в панику, и принялась громко звать ребенка, одного из своих.

Тот неподвижно сидел во дворе на трехколесном велосипеде.

Как правило, мы с Бабеттой разговариваем на кухне. Кухня и спальня – главные помещения в доме, места, где решаются все вопросы, центры влияния. Остальные комнаты мы оба – и в этом мы с ней солидарны – считаем местами для хранения мебели, игрушек, ненужных вещей, оставшихся от предыдущих браков и детей разных родителей, подарков от бывшей родни, поношенных платьев и всякого хлама: одежды, коробок. И почему только все эти вещи навевают такую грусть? Будят мрачные мысли, дурные предчувствия, заставляют опасаться не просто неудачи, не крушения личных планов, а чего-то более общего, более крупного по масштабам и сути.

Бабетта вошла с Уайлдером и усадила его на кухонную стойку. Спустились вниз Дениза со Стеффи, и мы заговорили о том, что им понадобится к началу учебного года. Вскоре настало время обеда – период шума и хаоса. Мы всей оравой кружили по кухне, толкаясь, препираясь и роняя посуду. Наконец все остались довольны тем, что удалось урвать из шкафчиков и холодильника или стянуть друг у друга, и мы принялись спокойно намазывать нашу яркую, разноцветную еду горчицей или майонезом. В общем настроении преобладало донельзя серьезное предвкушение удовольствия, награды, добытой тяжким трудом. За столом было тесно, и Бабетта с Денизой пару раз толкнули друг дружку локтями, хотя и не произнесли при этом ни слова. Уайлдер по-прежнему сидел на стойке в окружении открытых картонных коробок, смятой фольги, блестящих пакетиков картофельных чипсов, чашечек с тестообразными веществами в пластиковой обертке с колечками и ленточками-открывашками, тонких ломтиков оранжевого сыра, обернутых целлофаном. Вошел Генрих, мой единственный сын. Внимательно изучив обстановку, он вышел через черный ход и исчез.

– Для себя я планировала совсем не такой обед, – сказала Бабетта. – Я всерьез рассчитывала на йогурт и пророщенную пшеницу.

– Где мы это уже слышали? – спросила Дениза.

– Вероятно, именно здесь, – сказала Стеффи.

– Она постоянно эту дрянь покупает.

– Но никогда не ест, – сказала Стеффи.

– Потому что думает, если будет все время эту дрянь покупать, ее придется есть просто для того, чтобы от нее избавляться. Похоже, сама себя хочет перехитрить.

– Эти зерна уже полкухни занимают.

– Но она выбрасывает их, не успевая съедать, потому что они портятся, – сказала Дениза. – Вот она потом и начинает все сызнова.

– Куда ни глянь, – сказала Стеффи, – всюду эта гадость.

– Она чувствует себя виноватой, если не купит зерен, чувствует себя виноватой, если покупает их и не ест, чувствует себя виноватой, когда видит их в холодильнике, чувствует себя виноватой, когда их выбрасывает.

– Можно подумать, она курит, но курить она бросила, – сказала Стеффи.

Денизе, этой упрямой девчонке, было одиннадцать. Она почти ежедневно возглавляла движение протеста против тех привычек своей матери, которые казались ей разорительными или вредными. Я защищал Бабетту. Уверял, что это мне нужно проявлять дисциплинированность в вопросах питания. Напоминал, что мне очень нравится, как она выглядит. Намекал, что дородности, если она не чрезмерна, присуща своего рода честность. Многие считают, что другим некоторая упитанность отнюдь не вредит.

Но Бабетту беспокоили ее бедра и бока. Она быстро ходила, бегала по ступенькам стадиона в школе с неоклассическим уклоном. По ее словам, я превращал ее недостатки в достоинства, потому что мне свойственно защищать любимых людей от правды. В правде, говорила она, кроется некая опасность.

В коридоре наверху сработала пожарная сигнализация – либо свое отслужила батарейка, либо дом загорелся. Доедали мы молча.

3

В Колледже-на-Холме заведующие кафедрами носят профессорские мантии. Не пышные развевающиеся одеяния до полу, а нечто вроде балахонов без рукавов, со сборками на плечах. Мне нравится эта затея. Нравится высвобождать руку из складок, чтобы посмотреть на часы. Этот широкий жест полностью видоизменяет процесс определения времени. Эффектные жесты вообще делают жизнь человека романтичнее. Быть может, когда болтающиеся без дела студенты видят, как из средневековой мантии заведующего кафедрой, идущего по территории колледжа, появляется согнутая в локте рука и в сумерках одного из последних дней лета мерцают цифры электронных часов, само время представляется им замысловатым украшением, романтической выдумкой, плодом воображения. Мантия, разумеется, черная, и она прекрасно сочетается практически с любой одеждой.

Отдельного здания у кафедры Гитлера нет. Нас разместили в Сентенари-холле – темном кирпичном строении, которое мы делим с кафедрой популярной культуры, официально именуемой «кафедрой среды обитания американцев». Коллектив довольно странный. Почти все преподаватели – нью-йоркские эмигранты, бандитского вида ловкачи, помешанные на кино и всяческих пустяках. Эти люди собрались здесь, чтобы расшифровать естественный язык культуры, разработать официальную методику преподавания светлых радостей, запомнившихся им с детства, омраченного жизнью в Европе, – создать нечто вроде аристотелева учения о фантиках жевательной резинки и песенках из рекламы стиральных порошков. Возглавляет кафедру Альфонс («Проглот») Стомпанато, угрюмый широкоплечий тип, чья коллекция довоенных бутылок из-под шипучки постоянно демонстрируется в каком-нибудь закутке. Его преподаватели, сплошь мужчины, ходят в мятой одежде, крайне редко стригутся, откашливаются в подмышки. Все вместе они похожи на чиновников, заправляющих профсоюзом шоферов-дальнобойщиков и собравшихся опознать обезображенный труп коллеги. Складывается впечатление, что в их коллективе преобладают всепоглощающая злоба, подозрительность и интриганство.

Среди некоторых из вышеупомянутых персон исключение составляет Марри Джей Зискинд, бывший спортивный журналист, – он попросил меня позавтракать с ним в столовой, где неистребимый запах с трудом поддающейся определению еды пробудил во мне одно смутное, мрачное воспоминание. Марри на Холме недавно. Это сутулый парень в маленьких круглых очках и с бородкой сектанта-меннонита. Он приглашен читать лекции о современных идолах; то, что ему пока удалось узнать у своих коллег по преподаванию популярной культуры, похоже, приводит его в замешательство.

– Я разбираюсь в музыке, разбираюсь в кино, даже умею извлекать важные сведения из комиксов. Но в этом заведении есть штатные профессора, которые не читают ничего, кроме надписей на коробках сухой овсянки.

– Другого авангарда у нас нет.

– Нет, я не жалуюсь. Мне здесь нравится. Я просто влюбился в этот городок. В его провинциальную атмосферу. Мне надоели большие города и запутанные сексуальные связи. Жара. Вот что такое для меня большие города. Приезжаешь на поезде, выходишь из здания вокзала, и тебя обдает сильнейшим жаром. Жаром воздуха, транспорта и людей. Жаром еды и секса. Жаром высоких зданий. Жаром, которым тянет из метро и тоннелей. В больших городах всегда на пятнадцать градусов жарче. Жар поднимается с тротуаров и опускается с отравленного неба. От автобусов пышет жаром. Жар испускают толпы покупателей и служащих. Всю инфраструктуру основали на жаркой погоде, и она безрассудно поглощает жару и вновь ее порождает. Возможная тепловая смерть вселенной, о которой любят разглагольствовать ученые, уже почти наступила, и в любом большом или среднем городе это чувствуется повсюду. Жара и влажность.

– Где вы живете, Марри?

– В пансионе. Я совершенно очарован и заинтригован. Это превосходное ветхое здание рядом с психиатрической больницей. Семь или восемь квартирантов, более или менее постоянных – за исключением меня. Женщина, которая хранит некую страшную тайну. Мужчина со взглядом затравленного зверя. Мужчина, который никогда не выходит из своей комнаты. Женщина, которая целыми часами стоит у почтового ящика и ждет того, что, похоже, не принесут никогда. Мужчина без прошлого. Женщина с прошлым. В доме пахнет киношной несчастливой жизнью, а я этот запах всегда чую.

– А у вас что за роль? – спросил я.

– Я играю еврея. Кого же еще?

Было нечто трогательное в том, что Марри ходил в одежде почти сплошь из вельвета. У меня возникло такое чувство, будто лет с одиннадцати – с тех пор, когда он еще обитал на своем тесном бетонном пятачке, – эта прочная материя ассоциируется у него с высшим образованием под сенью дерев, в каком-нибудь невероятно далеком месте.

– В городке под названием Блэксмит я просто не могу не быть счастлив, – сказал он. – Я приехал сюда, чтобы избежать историй. В больших городах того и гляди влипнешь в историю, там полно людей, в сексуальном смысле коварных. Я больше не позволяю женщинам свободно манипулировать некоторыми частями моего тела. В Детройте я влип в историю с одной женщиной. Ей понадобилась моя сперма в бракоразводном процессе. По иронии судьбы, я люблю женщин. Я с ума схожу при виде женщины с длинными ногами, бодро шагающей в бликах утреннего солнца, в будний день, когда с реки дует легкий ветерок. Ирония также и в том, что в конечном счете меня влечет не к телу женщины, а к ее уму, к женскому интеллекту. К этому мощному однонаправленному потоку, заключенному в специальную камеру, как во время физического опыта. Разговаривать с умной женщиной в чулках, когда она забрасывает ногу на ногу, – огромное удовольствие. Это негромкое шуршание, подобное помехам в эфире, способно опьянять меня на разных уровнях. И вновь ирония судьбы, причем связанная со сказанным выше: меня неизменно тянет к самым капризным и упрямым неврастеничкам. Мне нравятся простодушные мужчины и загадочные женщины.

У Марри непокорные, вроде бы густые волосы и пушистые брови. Шею по бокам покрывают редкие кудряшки. Короткая жесткая бородка, отсутствующая на щеках и не дополненная усами, производит впечатление необязательной детали, которую можно наклеивать и отклеивать в зависимости от обстоятельств.

– Какого рода лекции вы намереваетесь читать?

– Именно об этом я и хочу с вами поговорить, – сказал он. – Вы сделали с Гитлером чудную вещь. Создали кафедру, взлелеяли, как дитя, превратили в свою вотчину. Ни один из преподавателей любого колледжа или университета этой части страны не может даже произнести слово «Гитлер», не кивнув в вашу сторону – либо в буквальном смысле, либо в метафорическом. Здесь находится центр, самый достоверный источник. Теперь Гитлер принадлежит вам, он стал Гитлером Глэдни. Вероятно, это приносит вам глубокое удовлетворение. Благодаря монографиям о Гитлере колледж пользуется мировой известностью. В нем есть самобытность, он пропитан духом успеха. Вы создали целое учение вокруг этой личности, структуру с бесчисленными субструктурами и взаимосвязанными областями знания, историю в рамках исторической науки. Я восхищаюсь достигнутыми результатами. Это сногсшибательный упреждающий удар, нанесенный мастерски и расчетливо. Именно это я и хочу сделать с Элвисом.



Несколько дней спустя Марри захотелось взглянуть на местную достопримечательность, известную как наиболее часто фотографируемый амбар в Америке. Мы проехали двадцать две мили и оказались в сельской местности под Фармингтоном, среди лугов и яблоневых садов. Через холмистые поля тянулись белые ограды. Вскоре стали появляться указатели: НАИБОЛЕЕ ЧАСТО ФОТОГРАФИРУЕМЫЙ АМБАР В АМЕРИКЕ. По дороге мы насчитали пять указателей. На временной стоянке было сорок машин и туристский автобус. По коровьей тропе мы поднялись на небольшой пригорок, откуда было удобно смотреть и фотографировать. У всех были фотоаппараты, у некоторых – треноги, телеобъективы, комплекты светофильтров. В киоске продавались открытки и слайды – снимки амбара, сделанные с пригорка. Мы встали на опушке рощи и принялись наблюдать за фотографами. Марри долго хранил молчание, время от времени что-то поспешно записывая в маленькую книжечку.

– Амбара никто не видит, – сказал он наконец.

Последовало продолжительное молчание.

– Стоит увидеть указатели, как сам амбар становится невидимым.

Он снова умолк. Люди с фотоаппаратами покинули пригорок, и на их месте тут же появились другие.

– Мы здесь не для того, чтобы запечатлеть некий образ, а для того, чтобы его сохранить. Каждая фотография усиливает ауру. Вы чувствуете ее, Джек? Чувствуете, как аккумулируется неведомая энергия?

Наступило длительное молчание. Человек в киоске продавал открытки и слайды.

– Приезд сюда – своего рода духовная капитуляция. Мы видим лишь то, что видят все остальные. Тысячи людей, которые были здесь в прошлом, те, что приедут в будущем. Мы согласились принять участие в коллективном восприятии. Это буквально окрашивает наше зрение. В известном смысле – религиозный обряд, как, впрочем, и вообще весь туризм.

Вновь воцарилось молчание.

– Они фотографируют фотографирование, – сказал он.

Некоторое время он не произносил ни слова. Мы слушали, как непрестанно щелкают затворы, как шуршат рычажки, перемещающие пленку.

– Каким был амбар до того, как его сфотографировали? – сказал Марри. – Что он собой представлял, чем отличался от других амбаров, чем на них походил? Мы не можем ответить на эти вопросы, потому что прочли указатели, видели, как эти люди делают снимки. Нам не удастся выбраться за пределы ауры. Мы стали частью этой ауры. Мы здесь, мы сейчас.

Казалось, это приводит его в безмерный восторг.

4

Стоит настать тяжелым временам, как у людей обнаруживается склонность к перееданию. В Блэксмите полным-полно тучных взрослых и детей – коротконогие, они ходят вразвалку, в брюках с пузырями на коленках. Они с трудом вылезают из тесных машин; облачаются в тренировочные костюмы и совершают семейные пробежки, трусцой пересекая ландшафт; ходят по улицам, повсюду видя еду; едят в магазинах, в машинах, на автостоянках, в очередях на автобус и в кинотеатр, под величественными деревьями.

Только пожилые люди, похоже, не помешаны на еде. Хотя им порой не удается контролировать собственные слова и жесты, они при этом отличаются стройными фигурами и здоровым видом. В очереди у входа в супермаркет, где они выбирают тележки для покупок, женщины тщательно ухожены, мужчины решительны и хорошо одеты.

Я пересек лужайку перед школой, обошел здание и направился к небольшому открытому стадиону. По ступенькам стадиона бегом поднималась Бабетта. Я сел в первом ряду каменной трибуны, по другую сторону поля. Небо затянуло слоистыми облаками. Взбежав на самый верх и остановившись передохнуть, Бабетта уперлась руками на высокий парапет и наклонилась. Потом повернулась и стала спускаться. Грудь у нее мерно колыхалась. Слишком просторный спортивный костюм трепетал на ветру. Она шла подбоченясь и растопырив пальцы. Лицо обращено кверху, навстречу свежему ветерку, меня она не видела. Дойдя до нижней ступеньки, обернулась лицом к трибуне и повертела головой, разминая шею. Потом снова побежала наверх.

Три раза Бабетта поднялась по ступенькам и медленно спустилась. Вокруг не было ни души. Она трудилась не жалея сил – непрерывно двигались ноги и плечи, развевались волосы. Добежав до верха, она каждый раз опиралась на парапет и опускала голову, дрожа всем телом. Когда она спустилась в последний раз, я встретил ее на краю поля и обнял, сунув руки под резинку ее серых хлопчатобумажных штанов. Над деревьями появился маленький самолет. Бабетта, потная и теплая, заурчала по-кошачьи.

Она бегает трусцой, разгребает лопатой снег, заделывает трещины в раковине и ванне. Играет с Уайлдером в слова, а ночью, в постели, читает вслух эротическую классику. А что делаю я? Кручу и завязываю мусорные мешки, плаваю взад и вперед в бассейне колледжа. Когда я хожу пешком, сзади бесшумно приближаются бегуны и, обгоняя, вынуждают меня отшатываться в идиотском испуге. Бабетта разговаривает с собаками и кошками. Я вижу цветные пятнышки уголком правого глаза. Бабетта планирует лыжные походы, которые мы никогда не предпринимаем, и при этом сияет от возбуждения. Я пешком поднимаюсь в гору по пути в колледж и замечаю побеленные камни вдоль подъездных аллей новых домов.

Кто умрет раньше?

Этот вопрос возникает время от времени – подобно вопросу о том, где ключи от машины. Он заставляет нас обрывать фразы на полуслове и долго смотреть друг на друга. Быть может, сама эта мысль – часть природы плотской любви, этакий дарвинизм наоборот, согласно которому уцелевшему достаются печаль и страх. А может, некий инертный элемент в воздухе, которым мы дышим, редкость наподобие неона, со своей точкой плавления, своим атомным весом? Я стискивал Бабетту в объятиях на гаревой дорожке. К нам бежали дети – тридцать девчонок в ярких спортивных трусах, невообразимая подпрыгивающая масса. Энергичное дыхание, ритм шагов почти совпадает. Порой наша любовь кажется мне наивной. Вопрос о смерти превращается в прозрачный намек. Он помогает освободиться от иллюзий насчет будущего. Простодушные обречены – или это предрассудок? Мы смотрели, как девчонки пробегают еще один круг, уже растянувшись вереницей, каждая со своим лицом и походкой, почти невесомые в стремлении к финишу, способные приземлиться на нем без особых усилий.

«Марриотт» в аэропорту, «Даунтаун Травелодж», «Шератон», «Конференц-центр».

По дороге домой я сказал:

– Би хочет приехать на Рождество. Можно устроить ее в комнате Стеффи.

– А они знакомы?

– Познакомились в «Диснейуорлде». Все будет нормально.

– Когда это вы были в Лос-Анджелесе?

– Ты хочешь сказать, в Анахайме.

– Когда вы были в Анахайме?

– Ты хочешь сказать, в Орландо. Почти три года назад.

– А я где была? – спросила она.

Моя дочь Би – от брака с Твиди Браунер – в пригороде Вашингтона как раз начинала учиться в седьмом классе и с трудом приспосабливалась к жизни в Штатах после двух лет в Южной Корее. Она ездила в школу на такси, звонила подругам в Сеул и Токио. За границей ей недоставало сандвичей с эскалопом «Трикс» и кетчупом. Ныне же, монополизировав плиту Твиди, ни в чем не уступающую ресторанной, она готовила обжигающие блюда из зеленого лука и мелких креветок.

В тот вечер, в пятницу, мы заказали на дом китайскую еду и все вместе, вшестером, уселись смотреть телевизор. Бабетта взяла это за правило. Видимо, она решила, что если дети будут раз в неделю смотреть телевизор в обществе отца или отчима с матерью или мачехой, то в результате это средство массовой информации лишится в их глазах своего романтического ореола и превратится в полезное семейное развлечение. Будут постепенно ослаблены его подспудное наркотическое воздействие и жуткая, болезненная, отупляющая способность отсасывать мозги. Слушая эти рассуждения, я чувствовал себя ущемленным. Вечер, по существу, превратился для всех в изощренную пытку. Генрих сидел молча и ел блинчики с овощами. Стеффи расстраивалась всякий раз, если казалось, что с кем-нибудь на экране может случиться нечто постыдное или унизительное. Из-за непомерной впечатлительности ей постоянно бывало неловко за других людей. Она то и дело выходила из комнаты и ждала, когда Дениза подаст ей сигнал, что эпизод закончился. При этом Дениза на правах старшей пользовалась случаем, чтобы поговорить с нею о стойкости духа и необходимости всегда быть бесчувственной, толстокожей.

По пятницам, проведя вечер перед телевизором, я, по укоренившейся профессиональной привычке, до поздней ночи вдумчиво изучал литературу о Гитлере.

В одну из таких ночей я лег в постель рядом с Бабеттой и сообщил ей, что еще в шестьдесят восьмом году ректор посоветовал мне как-то изменить имя и внешность, если я хочу, чтобы меня всерьез считали новатором в гитлероведении. «Джек Глэдни» не годится, сказал он и спросил, какими еще именами я мог бы воспользоваться. В конце концов мы сошлись на том, что мне следует выдумать дополнительную букву для инициалов и назваться Дж. Е. К. Глэдни – и этот ярлык я ношу с тех пор, словно костюм с чужого плеча.

Ректор предостерег меня против того, что он назвал моим хроническим неумением себя подать. Настоятельно посоветовал прибавить в весе. Ему хотелось, чтобы я «дорос» до Гитлера. Сам он был человеком высокого роста, с брюшком, румянцем на щеках, двойным подбородком, большими ногами – и к тому же тупицей. Устрашающее сочетание. Я тоже отличался немалым ростом, большими руками и ногами, но, по крайней мере, в его глазах, крайне нуждался в дородности, в облике, говорящем о нездоровой невоздержанности в еде, о многословии и склонности преувеличивать, о неуклюжести и солидности. Похоже, он намекал, что сумей я стать более уродливым, это очень помогло бы мне сделать карьеру.

Таким образом, благодаря Гитлеру, я узнал, каким мне следует стать и к чему стремиться, хотя в этих стараниях я порой решаюсь на эксперименты. Темные очки в массивной черной оправе появились по моему предложению как альтернатива густой, косматой бороде, отпустить которую не позволила мне тогдашняя жена. Бабетта сказала, что ей нравятся инициалы «Дж. Е. К.» и она не считает их признакам погони за дешевой популярностью. По ее мнению, они наводят на мысль о достоинстве, важности и престиже.

Я – лживый тип, старающийся во всем соответствовать имени.

5

Давайте наслаждаться бессмысленными деньками, пока у нас есть такая возможность, сказал я себе, опасаясь, как бы кто-нибудь не начал ловко торопить события.

За завтраком Бабетта вслух, с выражением, прочла все наши гороскопы. Дошла до моего, и я постарался не слушать, хотя, наверное, слушать хотел – стремился, наверное, получить какие-то сведения.

После ужина, поднимаясь наверх, я услышал, как по телевизору сказали: «Давайте сядем в позу полулотоса и подумаем о наших позвоночниках».

В ту ночь, едва я уснул, мне показалось, будто я проваливаюсь сквозь самого себя, с замиранием сердца погружаюсь на небольшую глубину. Я проснулся весь дрожа и вперил взор в темноту, осознав, что у меня произошло более или менее нормальное сокращение мышц, известное как миоклонический спазм. Неужели это так и происходит – внезапно, окончательно и бесповоротно? Разве смерть, подумал я, не должна быть сродни прыжку ласточкой, грациозному, с раскинутыми, как крылья, руками и плавным входом в воду, чья поверхность остается гладкой?

В сушилке кувыркались синие джинсы.

В супермаркете мы случайно встретили Марри Джея Зискинда. В его корзинке были однотипные продукты и напитки, низкосортные товары в простой белой упаковке с незатейливыми этикетками. На белой жестянке значилось: «КОНСЕРВИРОВАННЫЕ ПЕРСИКИ». На белой пачке копченой грудинки отсутствовал целлофановый квадратик, в котором должен виднеться образец. На белой обертке баночки поджаренных орешков имелась надпись «АРАХИС НЕСОРТОВОЙ». Марри то и дело кивал Бабетте, пока я их знакомил.

– Это новый аскетизм, – сказал он. – Бесцветная упаковка. Меня она привлекает. Я чувствую, что не только экономлю деньги, но и способствую некоему духовному единению. Такое впечатление, будто идет Третья мировая война. Все кругом белое. У нас отняли яркие цвета и бросили их на борьбу с врагом.

Глядя в глаза Бабетте, он брал покупки из нашей тележки и обнюхивал их.

– Я раньше покупал эти орешки. Это шарики и кубики с трещинками и щербинками. Многие рассыпались. На дне баночки полно крошек. Зато вкусные. Но больше всего мне нравится сама упаковка. Вы были правы, Джек. Это последний всплеск авангардизма. Новые смелые формы. Способность потрясать.

Неподалеку от входа, прямо на прилавок с дешевыми книжками, упала женщина. Из кабинки на возвышении в дальнем углу, вышел грузный мужчина и, вытянув шею, чтобы лучше видеть, осторожно двинулся к ней. Одна из кассирш сказала: «Леон, петрушка», – а он, приближаясь к упавшей женщине, ответил: «Семьдесят девять». Нагрудный карман его пиджака был набит фломастерами.

– Выходит, вы готовите пищу в пансионе, – сказала Бабетта.

– У меня в комнате разрешено пользоваться небольшой плиткой. Там я просто счастлив. Я читаю программу телевидения. Читаю объявления в «Современном уфологе». Мне хочется окунуться в магию и ужас Америки. Мой семинар пользуется успехом. Студенты сообразительны и активны. Они задают вопросы, а я отвечаю. Они конспектируют мои лекции. Я и сам такого не ожидал, честное слово.

Он взял наш пузырек сильного болеутоляющего и обнюхал ободок защитного колпачка. Понюхал наши мускатные дыни, бутылки газировки и имбирного эля. Бабетта направилась в отдел замороженных продуктов – часть магазина, куда не советовал мне заходить врач.

– Волосы вашей жены – настоящее чудо, – сказал Марри, пристально вглядываясь в мое лицо как бы выражая мне свое глубокое уважение, основанное на этой новой информации.

– Да, это верно, – сказал я.

– Ее волосы имеют большое значение.

– Кажется, я понимаю, что вы имеете в виду.

– Надеюсь, вы цените эту женщину.

– Само собой.

– Ведь такие женщины на дороге не валяются.

– Знаю.

– Наверняка она проявляет доброту к детям. Мало того, бьюсь об заклад, что она просто незаменима в случае семейной трагедии. Женщины такого типа владеют собой, способны проявлять стойкость и оказывать поддержку.

– На самом-то деле, она сходит с ума. Чуть с ума не сошла, когда умерла ее мать.

– Что же тут удивительного?

– Она чуть с ума не сошла, когда Стеффи позвонила из лагеря и сказала, что сломала руку. Нам пришлось всю ночь гнать машину. Я случайно заехал на просеку лесозаготовительной компании. Бабетта рыдала.

– Ее дочь страдает вдали от дома, среди посторонних людей. Что ж тут удивительного?

– Не ее дочь. Моя.

– Даже не родная дочь!

– Да.

– Поразительно! Должен признать, я восхищен.

Выходили мы все втроем, пытаясь лавировать среди разбросанных у входа книжек своими тележками. Марри вкатил одну на автостоянку, помог нам забросить и запихнуть все наши двойные пакеты с покупками в «универсал». Въезжали и выезжали машины. Женщина-полицейский в своей наглухо закрытой малолитражке объезжала участок, разыскивая красные флажки на счетчиках стоянки. Мы добавили к нашему грузу единственный легкий пакет Марри с белыми предметами и через Элм-стрит направились к его пансиону. Мне казалось, что мыс Бабеттой – при такой массе разнообразных покупок, при том несказанном изобилии, о котором свидетельствовали набитые до отказа пакеты, их вес, величина и количество, привычные рисунки и яркие надписи на упаковках, их гигантские размеры, флюоресцентные этикетки купленных со скидкой товаров для многодетных семей, при том ощущении достатка, что мы испытывали, при ощущении благополучия, уверенности и довольства, возникавшем где-то в глубине души благодаря этим продуктам, – казалось, что мы достигли полноты жизни, неведомой тем, кто нуждается в меньшем, на меньшее рассчитывает, тем, кто строит планы на будущее вокруг вечерних прогулок в одиночестве.

Прощаясь, Марри взял Бабетту за руку: – Я бы пригласил вас к себе, да комната слишком тесна для двоих, если они не готовы к интимной связи.

Марри способен смотреть трусливо и в то же время открыто. Взгляд этот равным образом говорит как о предчувствии краха, так и о вере в торжество сладострастия. По словам Марри, когда-то, во времена запутанных городских связей, он полагал, что женщину можно соблазнить только одним способом – при помощи явного, открытого вожделения. Он всячески старался избегать самоуничижения, насмешек над собой, двусмысленности, иронии, утонченности, ранимости, утраты вкуса к жизни в цивилизованном мире и восприятия истории как трагедии – именно того, что, по его словам, ему больше всего присуще. Из всех этих элементов в свою программу откровенной похоти он постепенно включает лишь один – ранимость. Он старается выработать в себе такую ранимость, которую женщины сочтут привлекательной. Над этим он трудится сознательно, как человек, поднимающий тяжести в спортзале с зеркалом. Но пока что его усилия вылились только в этот полутрусливый взгляд, робкий и вкрадчивый.

Марри поблагодарил нас за то, что мы его подвезли. Мы наблюдали, как он идет к покосившейся, подпертой шлакоблоками веранде, где невидящим взглядом смотрит прямо перед собой человек в кресле-качалке.

6

У Генриха появились залысины. Это заставляет задуматься. Не употребляла ли его мать при беременности какое-либо вещество, изменяющее наследственность? А может, это я в чем-то виноват? Вдруг я, сам того не зная, растил его близ свалки химикатов, на пути перемещения воздушных потоков, в которых содержатся промышленные отходы, способные вызывать выпадение волос. Великолепные закаты? (Говорят, лет тридцать-сорок тому назад закаты в здешних краях были совсем не так чудесны.) Вину человека перед историей и перед множеством его сородичей усугубляет развитие технологии, вероломное убийство, совершаемое изо дня вдень.

Мальчику четырнадцать. Он склонен к уверткам и подвержен переменам настроения, но порой бывает пугающе покладист. У меня такое чувство, что его готовность уступать нашим просьбам и требованиям – тайное средство осуждения. Бабетта боится, что в конце концов он забаррикадируется в комнате и будет поливать свинцом из автомата безлюдную аллею, покуда не примчатся по его душу целые команды бойцов спецназа в бронежилетах, со своими утолщенными стволами и мегафонами.

– Вечером будет дождь.

– Он уже идет, – сказал я.

– По радио сказали, вечером.

Я вез его в школу в первый раз после того, как у него перестало болеть горло и спала температура. Движение остановила женщина в желтом плаще, и дорогу перешли несколько детей. Я представил, как она рекламирует по телевидению суп: снимает клеенчатую шапочку и входит в светлую кухню, где над дымящейся кастрюлей похлебки из омаров стоит ее муженек – коротышка, жить которому осталось месяца полтора.

– Посмотри на лобовое стекло, – сказал я. – Дождь это или нет?

– Я говорю только о том, что передали по радио.

– Радио не может заставить нас перестать верить нашим ощущениям.

– Нашим ощущениям? Да наши ощущения сплошь и рядом нас обманывают. Это доказано лабораторными испытаниями. Неужели тебе ничего не известно обо всех теоремах, согласно которым ничто не является тем, чем кажется? За пределами нашего разума не существует ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Так называемые законы движения – сплошная мистификация. Даже звук может ввести человеческий разум в заблуждение. Если звука не слышно, это не значит, что его нет. Его слышат собаки, и другие животные. А я уверен, что есть звуки, которых даже собаки не слышат. Но они существуют в воздухе, в виде волн. Возможно, они никогда не затихают. Резкие, высокие, очень высокие. Исходят неизвестно откуда.

– Так идет дождь, – спросил я, – или нет?

– Мне бы не хотелось отвечать.

– А если бы кто-нибудь приставил к твоему виску пистолет?

– Кто? Ты, что ли?

– Кто-нибудь. Человек в шинели и дымчатых очках. Приставляет к твоему виску пистолет и говорит: «Идет дождь или нет? Ты всего лишь должен сказать правду, и тогда я уберу пушку и улечу отсюда первым же рейсом».

– Какая правда ему нужна? Правда какого-нибудь типа, летающего по другой галактике почти со скоростью света? Или правда того, кто движется по орбите вокруг нейтронной звезды? Возможно, сумей эти существа увидеть нас в телескоп, им показалось бы, что наш рост – шестьдесят пять сантиметров и что дождь идет не сегодня, а вчера.

– Он же к твоему виску пистолет приставил. Ему нужна твоя правда.

– Да какой смысл в моей правде? Моя правда ничего не значит. Что если этот парень с пушкой родом с планеты совсем в другой солнечной системе? То, что мы зовем дождем, он называет мылом. То, что мы зовем яблоками, он называет дождем. Что же я в таком случае должен ему сказать?

– Его зовут Фрэнк Дж. Смолли, и родом он из Сент-Луиса.

– Он хочет знать, идет ли дождь сейчас, в данную минуту?

– Здесь и сейчас. Совершенно верно.

– А существует ли такое понятие как «сейчас»? «Сейчас» настает и проходит, едва успеешь произнести это слово. Как я могу утверждать, что сейчас идет дождь, если стоит мне об этом сказать, и так называемое «сейчас» превратится в «тогда»?

– Ты же сам сказал, что не существует ни прошлого, ни настоящего, ни будущего.

– Они есть только в наших глаголах. Больше нигде мы их не найдем.

– Дождь – существительное. Так идет ли дождь здесь, в этом самом месте, в момент времени, растянутый на ближайшие две минуты, в течение которых ты соблаговолишь ответить на вопрос?

– Если ты намерен говорить об этом самом месте, сидя в автомобиле, который явно движется, тогда именно это, по-моему, и мешает нам вести дискуссию.

– Просто ответь на вопрос, ладно, Генрих?

– Самое большее, что я могу сделать, – высказать предположение.

– Либо дождь идет, либо нет, – сказал я.

– Вот именно. К этому я и клоню. Приходится строить догадки. А в результате – что в лоб, что по лбу.

– Но ты же видишь, что дождь идет.

– А ты видишь, что солнце движется по небу. Но движется ли солнце по небу на самом деле, или это земля вращается?

– Эта аналогия не годится.

– Ты так уверен, что это дождь. Откуда ты знаешь, что это не серная кислота с заводов на другом берегу реки? Откуда ты знаешь, что это не радиоактивные осадки от какой-нибудь войны в Китае? Ты хочешь получить ответ здесь и сейчас. А ты сумеешь доказать – причем здесь и сейчас, – что это именно дождь? Откуда мне знать: может, то, что ты называешь дождем, на самом деле – вовсе не дождь. Да и вообще – что такое дождь?

– Это то, что льется с неба и от чего ты становишься, что называется, мокрым.

– Я не мокрый. А ты?

– Отлично, – сказал я. – Достаточно.

– Нет, серьезно, ты мокрый?

– Превосходно! – сказал я ему. – Торжество неопределенности, сумбура и хаоса. Звездный час науки.

– Издевайся, издевайся.

– Софисты и казуисты переживают свой звездный час.

– Давай, издевайся, мне все равно.

Родительница Генриха нынче живет в ашраме. Взяв себе имя Мать Деви, она занимается коммерческой стороной дела. Ашрам расположен на окраине Табба, штат Монтана, бывшего городка медеплавильщиков, именуемого теперь Дхарамсалапур. Как обычно, ходят слухи о сексуальной свободе, сексуальном рабстве, наркотиках, нудизме, промывке мозгов, скверной гигиене, уклонении от уплаты налогов, культе обезьян, пытках, долгой и мучительной смерти.

Я смотрел, как Генрих под проливным дождем идет к дверям школы. Движения его были нарочито замедленными, а ярдов за десять до входа он снял свою камуфляжную кепку. В такие минуты во мне просыпается животное чувство безоглядной любви, желание набросить на него свой пиджак, крепко прижать к груди и ни на шаг от себя не отпускать, защищать его. Похоже, он притягивает к себе опасность – она носится в воздухе, следует за Генрихом по пятам из комнаты в комнату. Бабетта печет его любимое печенье. Мы смотрим, как он сидит за своим некрашеным письменным столом, заваленным книгами и журналами. Он трудится до глубокой ночи, обдумывая ходы в шахматной партии, которую играет по переписке с убийцей, сидящим в тюрьме.

Следующий день выдался теплым и светлым, и студенты Колледжа-на-Холме сидели на газонах и в окнах общежития, слушали свои магнитофоны и принимали солнечные ванны. В воздухе витают грустные проводы лета, истома последнего дня, когда можно еще разок пройтись босиком и вдохнуть запах скошенного клевера. Я вошел в «Дуплекс Искусств», наше новейшее здание, цепляющее облака сооружение цвета морской волны, с фасадом из анодированного алюминия и флигелями. На первом этаже располагался кинозал, помещение с наклонным полом, застланным темными коврами, и с двумя сотнями плюшевых кресел. Я сел на слабо освещенное крайнее место в первом ряду и стал дожидаться своих старшекурсников.

Все они специализировались по Гитлеру, входили в единственную группу, которой я еще преподавал, три часа в неделю вел занятия по истории нацизма, рассчитанные только на продвинутых студентов последнего курса и имевшие целью глубокое проникновение – с исторической точки зрения и на строго научной основе – в сущность неослабевающего массового влечения к фашистской тирании, с особым акцентом на парадах, митингах и мундирах; три зачета, письменные работы.

В каждом семестре я устраивал просмотр учебного киноматериала: пропагандистских фильмов, кадров партийных съездов, фрагментов мистических киноэпопей с парадами альпинистов и гимнастов. Из всего этого я смонтировал восемьдесят минут импрессионистской документалки. В ней преобладали массовые сцены. Крупные планы, дрожащие кадры: тысячи людей выходят со стадиона после выступления Геббельса, люди собираются в толпы, прорываются сквозь движущийся транспорт. Залы, увешанные флагами со свастикой, похоронные венки, знаки различия с черепом и костями. Стройные многотысячные шеренги знаменосцев перед неподвижными вертикальными лучами ста тридцати зенитных прожекторов – геометрическая похоть, официозная партитура мощного массового желания. Дикторского голоса не было. Только лозунги, песни, арии, речи, выкрики, аплодисменты, обвинения, вопли.

Я поднялся, встал перед центральным проходом между рядами и повернулся лицом к входной двери.

Они появились в залитом солнцем дверном проеме – вошли в своих шортах и майках с номерами, в своих немнущихся рубашках, своих водолазках и полосатых футболках. Пока они занимали места, я обратил внимание на их затаенное благоговение, неопределенное ожидание. У одних были тетради и маленькие фонарики, другие принесли конспекты лекций в ярких папках. Один за другим студенты усаживались, со стуком опуская сиденья, перешептываясь и шелестя бумагами. Я прислонился к краю авансцены, дожидаясь, когда войдут последние несколько человек и кто-нибудь плотно закроет двери, чтобы оградить нас от соблазнов жаркого летнего дня.

Вскоре наступило молчание. Пора произносить вступительное слово. Дождавшись, когда тишина на минуту сделалась более напряженной, я, чтобы легче было жестикулировать, высвободил руки из складок профессорской мантии.

После просмотра кто-то задал вопрос о заговоре с целью убийства Гитлера. В завязавшейся дискуссии зашла речь о заговорах вообще. Неожиданно для себя я сказал собравшемуся поголовью:

– Целью всех заговоров, как правило, является смерть. Такова сущность заговоров. Политических, террористических, тех интриг, что плетут влюбленные, сюжетных интриг в художественной прозе, интриг, составляющих часть детских игр. Мы понемногу приближаемся к смерти всякий раз, когда плетем интриги. Это сродни договору, который должны подписать все – как заговорщики, так и те, кому предстоит стать мишенями заговора.

Неужели это правда? Зачем я это сказал? Что это значит?

7

Дважды в неделю, по вечерам, Бабетта ходит в расположенную на другом конце города конгрегационалистскую церковь и там, в подвале, читает взрослым людям лекции по исправлению осанки. В основном, учит их правильно стоять, сидеть и ходить. Большинство ее слушателей – люди преклонного возраста. Непонятно, зачем им вообще улучшать свою осанку. Похоже, мы верим, что если по всем правилам заботиться о своем внешнем виде, можно отдалить смертный час. Иногда я хожу в церковный подвал вместе с женой и смотрю, как она стоит, поворачивается, принимает разнообразные изящные позы, грациозно жестикулирует. Она рассказывает о йоге, кендо, о состоянии транса. Упоминает о дервишах-суфистах, об альпинистах-шерпах. Старики слушают и кивают. Все имеет отношение к делу, почти все берется на вооружение. Меня неизменно удивляют их доверчивость и благосклонность, их трогательная убежденность. В своем стремлении избавиться от неправильной осанки, всю жизнь уродовавшей их тела, они почти ничего не подвергают сомнению, стараются все обратить себе на пользу. Это конец скептицизма.

Домой мы возвращались при луне, похожей на ярко-желтый цветок. Наш дом в конце улицы казался развалюхой. Свет с веранды падал на трехколесный велосипед из гнутого пластика, на штабель парафиновых поленьев, что способны три часа гореть разноцветным пламенем. На кухне Девиза учила уроки, не спуская глаз с Уайлдера, который приплелся вниз, только чтобы сесть на пол и уставиться в окошко духовки. Тишина в коридорах, тени на покатом газоне. Мы закрыли дверь и разделись. На кровати – кавардак. Журналы, карнизы для занавесок, запачканный сажей детский носок. Ставя карнизы в угол, Бабетта мурлыкала песенку из какого-то бродвейского мюзикла. Мы обнялись, осторожно, боком повалились на кровать, потом легли поудобнее, окунаясь в плоть друг друга и пытаясь сбросить запутавшиеся в ногах простыни. На теле Бабетты имелись продолговатые углубления, места, где рука могла остановиться и исчезнуть во тьме, места, благодаря которым замедлялся темп.

Нам казалось, что в подвале кто-то обитает.

– Чем хочешь заняться? – спросила Бабетта.

– Всем, чем хочешь ты.

– Я хочу заняться тем, что нравится тебе больше всего.

– Больше всего мне нравится угождать тебе, – сказал я.

– Мне хочется сделать тебя счастливым, Джек.

– Я счастлив, когда тебе угождаю.

– Я хочу делать только то, чего хочешь ты.

– А я – то, что нравится больше всего тебе.

– Но ты угождаешь мне уже тем, что позволяешь угодить тебе, – сказала она.

– Как партнер мужского пола я считаю, что угождать – моя обязанность.

– Даже не знаю, что и думать: то ли это свидетельство заботы и чуткости, то ли речи сексиста.

– Разве мужчина не должен быть внимательным к своей партнерше?

– Твоей партнершей я бываю, когда мы играем в теннис, чем, кстати, неплохо бы снова заняться. В других отношениях я – твоя жена. Хочешь, я тебе почитаю?

– Первый сорт.

– Ты же любишь, когда я читаю какую-нибудь эротическую чепуху.

– Я думал, тебе тоже нравится.

– По-моему, чтение вслух приносит пользу и доставляет удовольствие главным образом слушателю. Разве не так? Старику Тридуэллу я читаю отнюдь не потому, что меня возбуждают эти бульварные газетенки.

– Тридуэлл слепой, а я – нет. Я думал, тебе нравится читать эротические отрывки.

– Если ты получаешь от этого удовольствие, тогда нравится.

– Но это должно доставлять удовольствие и тебе, Баб. Каково было бы в противном случае мне?

– Мне доставляет удовольствие то, что ты наслаждаешься моим чтением.

– У меня такое чувство, будто мы по очереди взваливаем друг на друга некое бремя. Бремя человека, которому угождают.

– Я хочу почитать тебе, Джек. Честное слово.

– Ты совершенно уверена, на все сто? Если нет, давай лучше не будем.

В конце коридора кто-то включил телевизор, и женский голос произнес: «Если его можно без труда разбить на куски, он называется глинистым сланцем. Когда намокнет, он пахнет глиной».

Мы слушали, как тихо движется под гору ночной поток машин.

– Эпоху выбери сама, – сказал я. – Не хочешь почитать об этрусских невольницах, о грузинских распутницах? По-моему, у нас есть литература о публичных домах, где практиковалось бичевание. А как насчет средних веков? У нас есть что-то про инкубов и суккубов. Про монашек в ассортименте.

– Все, что пожелаешь.

– Лучше ты выбери. Так будет сексуальнее.

– Один выбирает, другой читает. Разве мы не добиваемся равновесия, какого-то компромисса? Разве не взаимные уступки делают все это сексуальным?

– Неопределенность, напряженное ожидание. Первый сорт. Я выберу сам.

– А я прочту, – сказала она. – Только смотри, не выбери что-нибудь про мужчин внутри женщин, цитата, или про мужчин, входящих в женщин. «Я вошел в нее». «Он вошел в меня». Мы же не вестибюли и не лифты. «Я хотела, чтобы он оказался внутри меня», – как будто он мог бы целиком вползти внутрь, зарегистрироваться у портье, поспать, поесть и так далее. Можем мы об этом договориться? Мне все равно, чем занимаются эти люди, лишь бы ни они не входили, ни в них.

– Договорились.

– «Я вошел в нее и начал совершать толчки».

– Полностью согласен, – сказал я.

– «Войди в меня, войди в меня, да, да!»

– Идиотское словоупотребление, абсолютно нелепое.

– «Введи себя, Рекс. Я хочу, чтобы ты был внутри меня, чтобы вошел энергично, вошел глубоко, да, вот так, о-о!»

Я почувствовал первые признаки эрекции. Как глупо, совсем не вяжется с контекстом. Бабетту рассмешили ее же слова. По телевизору сказали: «До тех пор, пока флоридские хирурги не вставили искусственный плавник».

Мы с Бабеттой ничего не скрываем друг от друга. Я рассказываю ей обо всем так же, как в свое время – каждой из жен. Разумеется, по мере того, как растет количество браков, рассказывать приходится все больше. Однако, утверждая, что придаю большое значение раскрытию всех секретов, я не имею в виду такие пустяки, как пикантные подробности или дешевые разоблачения. Это особая форма духовного обновления и знак доверительности в отношениях. Любовь способствует развитию личности, достаточно стойкой, чтобы позволить себе оставаться на попечении и под защитой другого человека. Мыс Бабеттой предлагаем наши жизни заинтересованному вниманию друг друга, вертим их при свете луны в своих бледных руках, говорим до поздней ночи об отцах и матерях, о детстве, друзьях, пробуждении чувств, о бывших возлюбленных и давних страхах (за исключением страха смерти). Нельзя опустить ни единой подробности – должны быть упомянуты даже собака, которую донимали клещи, или соседский мальчишка, на спор слопавший какое-то насекомое. Запах кладовок с провизией, послеполуденная опустошенность, масса новых впечатлений, новых фактов и страстей, боль, утрата, разочарование, безмерный восторг. В этих пространных ночных рассказах мы оставляем промежутки между тогдашним восприятием явлений и нынешним их описанием. Это места, зарезервированные для иронии, сочувствия и доверчивой радости – средств нашего избавления от прошлого.

Свой выбор я остановил на двадцатом столетии. Надев халат, пошел по коридору в комнату Генриха за похабным журнальчиком, в котором Бабетта могла бы отыскать что-нибудь подходящее для чтения, – в изданиях такого сорта публикуются послания читателей, подробно описывающих свой сексуальный опыт. По-моему, это один из немногих примеров вклада современной фантазии в историю эротики. В подобных письмах заключена двойная игра воображения. Люди облекают вымышленные эпизоды в письменную форму, а потом видят все это в журнале, который читает вся страна. Что возбуждает больше?

В комнате Уайлдер смотрел, как Генрих производит физический опыт со стальными шариками и салатницей. Генрих был в махровом халате. Шею он обмотал одним полотенцем, голову – другим. Велел мне поискать внизу.

В куче тряпок я обнаружил семейные альбомы, некоторые – пятидесятилетней давности. Я принес их в спальню. Несколько часов, сидя в постели, мы разглядывали снимки. Дети морщатся на солнышке, как от боли, женщины в широкополых шляпах от солнца; мужчины заслоняют глаза от яркого сияния так, словно в прошлом свет обладал неким качеством, которого мы больше не замечаем, воскресным слепящим блеском, что вынуждал принарядившихся перед церковной службой людей судорожно кривить лица и стоять несколько вполоборота к будущему с застывшими натянутыми улыбками: в ящике фотоаппарата им явно что-то не нравится.

Кто умрет раньше?

8

Моя борьба с немецким языком началась в середине октября и продолжалась почти весь учебный год. Как самый крупный в Северной Америке специалист по Гитлеру, я долго пытался скрыть тот факт, что не знаю немецкого. Я не умел ни говорить, ни читать, не понимал ни слова из услышанного, не мог даже записать простейшее предложение. Считанное количество моих коллег-гитлероведов хорошо владели немецким, другие либо бегло говорили, либо неплохо понимали устную речь. Ни один студент Колледжа-на-Холме не мог выбрать своим основным предметом науку о Гитлере, не посвятив по меньшей мере год изучению немецкого. Короче говоря, я жил на грани неслыханного позора.

Немецкий язык. Грубый, изломанный, злобный, напыщенный и безжалостный. Так или иначе, с ним приходилось сталкиваться всем. Разве не потуги самого Гитлера объясниться по-немецки были ключевым подтекстом его огромной демагогической автобиографии, надиктованной в крепости-тюрьме среди холмов Баварии? Грамматика и синтаксис. Вероятно, этот парень чувствовал, что лишен свободы не только в прямом смысле.

Я предпринял несколько попыток выучить немецкий – серьезных исследований происхождения и строя языка, его корней. Я почувствовал его смертоносную мощь. Мне хотелось хорошо говорить по-немецки, употреблять немецкие фразы как заклинание, как защиту. Чем чаще я увиливал от изучения современной речи, правил и произношения, тем важнее казалось дальнейшее продвижение вперед. То, к чему мы прикасаемся с неохотой, нередко кажется единственным средством нашего спасения. Но я потерпел поражение в борьбе с основными звуками, с непривычней нордической резкостью слогов и слов, с властной манерой говорить. Между задней частью языка и нёбом у меня творилось нечто непонятное, отчего все мои попытки произносить немецкие слова оказывались бесплодными.

Я был полон решимости попробовать еще раз.

Поскольку я достиг высокого профессионального статуса, поскольку мои лекции отличались хорошей посещаемостью, а мои статьи публиковались в авторитетных журналах, поскольку, находясь на территории колледжа, я всегда носил профессорскую мантию и темные очки, поскольку во мне было двести тридцать фунтов при росте в шесть футов три дюйма, больших ручищах и большом размере ноги, я понимал, что мои уроки немецкого придется хранить в тайне.

Я обратился к человеку, не имевшему отношения к колледжу, – к тому типу, о котором рассказывал Марри Джей Зискинд. Они вместе квартировали и столовались в обшитом зеленой дранкой доме на Мидлбрук. Парню было за пятьдесят, и при ходьбе он пошаркивал ногами. У него были редеющие волосы и льстивая физиономия, а рукава рубашки он закатывал так, что виднелось теплое нижнее белье.

В цвете его лица преобладал оттенок, который я назвал бы телесным. Звали его Говард Данлоп. Он сказал, что раньше был хиропрактиком, но не объяснил, почему оставил это занятие, и ни словом не обмолвился о том, когда и зачем выучил немецкий, впрочем, что-то в его манере помешало мне спросить.

Мы сидели в пансионе, в его тесной темной комнатке. У окна стояла гладильная доска на ножках. На туалетном столике громоздились обшарпанные эмалированные кастрюли и подносы с посудой. Мебель шаткая, сиротская. Самые необходимые предметы обстановки располагались возле стен: открытая батарея отопления, раскладушка, застланная тонким шерстяным одеялом. Данлоп сидел на краешке стула с прямой спинкой и нараспев читал общие места из учебника грамматики. Когда он переходил с английского на немецкий, казалось, у него в гортани повреждена какая-то связка. В голосе внезапно появлялись нотки душевного волнения, слышались бульканье и скрип, звучавшие так, словно в каком-то звере пробуждалось властолюбие. Он таращил на меня глаза и жестикулировал, он хрипел, он был на грани смерти от удушья. Звуки он исторгал из-под основания языка, резкие выкрики, пропитанные страстью. Данлоп всего-навсего демонстрировал некоторые особенности произношения, однако, судя по изменениям в его лице и голосе, можно было подумать, что он совершает переход на иной уровень бытия.

Я сидел и кое-что записывал.

Час прошел быстро. В ответ на мою просьбу никому не говорить о наших занятиях Данлоп лишь едва заметно пожал плечами. Мне пришло в голову, что в краткой характеристике, данной Марри соседям по пансиону, именно этот тип фигурирует как мужчина, который никогда не выходит из своей комнаты.

Я заглянул к Марри и пригласил его к нам на обед. Он тотчас отложил экземпляр «Американского трансвестита» и надел свой вельветовый пиджак. Когда мы вышли на веранду, Марри успел поведать сидевшему там хозяину пансиона о неисправном кране в ванной на втором этаже. Хозяин, дюжий краснощекий мужик, отличался таким крепким и несокрушимым здоровьем, что казалось, будто он прямо у нас на глазах переносит сердечный приступ.

– В конце концов он кран починит, – говорил Марри, пока мы шли к Элм-стрит. – Рано или поздно он чинит все. Он весьма умело обращается со всеми теми маленькими инструментами, принадлежностями и устройствами, о которых никогда не слыхали жители больших городов. Названия этих штуковин известны разве что в отдаленных поселениях, небольших городках да в сельской местности. Жаль только, что он такой расист.

– Откуда вы знаете, что он расист?

– Люди, которые умеют чинить сломанные вещи, как правило – расисты.

– Что вы имеете в виду?

– Вспомните всех, кто когда-либо приходил к вам домой что-то чинить. Они ведь все были расистами, правда?

– Не знаю.

– Они приезжали на маленьких грузовичках с раздвижной лестницей на крыше и каким-нибудь пластмассовым амулетом на зеркальце заднего вида – так ведь?

– Не знаю, Марри.

– Это же очевидно, – сказал он.

Он спросил, почему я решил выучить немецкий именно в этом году – я же столько лет выходил сухим из воды. Я объяснил, что будущей весной в Колледже-на-Холме должна состояться конференция по Гитлеру. Три дня лекций, семинаров и заседаний. Специалисты по Гитлеру из семнадцати штатов и девяти зарубежных стран, в том числе – настоящие немцы.



Дома Дениза сунула в кухонный пресс влажный мешок с мусором и включила агрегат. Плунжер начал опускаться со страшным скрежетом, от которого стыла в жилах кровь. Входили и выходили дети, капала в раковину вода, на самом проходе покачивалась, дребезжа, стиральная машина. Казалось, эти преходящие обстоятельства поглотили все внимание Марри. Жалобный вой металла, лопающиеся бутылки, расплющенная пластмасса. Дениза внимательно слушала, желая удостовериться, что в этом оглушительном шуме содержатся все необходимые акустические элементы, а значит, машина работает должным образом. Генрих говорил с кем-то по телефону:

– У животных инцест весьма распространен. Выходит, его никак не назовешь противоестественным!

Вернулась с пробежки Бабетта, промокшая до нитки. Марри, пройдя через всю кухню, пожал ей руку. Она тяжело опустилась на стул и стала взглядом искать Уайлдера. Дениза явно проводила в уме сравнение между спортивным костюмом своей матери и мокрым мешком, который она загрузила в пресс. Эта издевательская связь читалась в ее глазах. Именно такие дополнительные уровни существования, экстрасенсорные озарения и изменчивые нюансы бытия, такие неожиданно возникающие очаги взаимопонимания вселяли в меня веру, что вся наша семья – и взрослые, и дети – это труппа иллюзионистов, способных творить необъяснимые вещи.

– Мы должны кипятить воду, – сказала Стеффи.

– Зачем?

– Так сказали по радио.

– Они всегда велят воду кипятить, – сказала Бабетта. – Новое поветрие, вроде совета поворачивать руль в ту сторону, куда заносит машину. А вот, наконец, и Уайлдер. Думаю, можно поесть.

Малыш вошел развалистой походкой, качая большой головой, а его мать принялась радостно гримасничать, корчить счастливые и диковинные рожи.

– Нейтрино проникают прямо сквозь землю, – сказал Генрих в телефонную трубку.

– Да-да-да, – сказала Бабетта.

9

Во вторник пришлось эвакуировать начальную школу. У детей начались головные боли и воспалились глаза, появился металлический привкус во рту. Один учитель принялся кататься по полу и говорить на иностранных языках. Никто понятия не имел, что стряслось. По словам тех, кто проводил расследование, дело, возможно, было в системе вентиляции, в краске или лаке, в пенопластовой изоляции, в электрообмотке, в пище из школьной столовой, в излучении миникомпьютеров, в огнеупорном асбестовом покрытии, в клее на коробках, в испарениях хлорированного бассейна, а может, и в чем-то более таинственном, с более тонкой структурой, более прочно вплетенном в саму основу положения вещей.