Дон Делило
Весы
Ребятам из 607: Тони, Дику и Рону
Часть первая
Основание счастья — не в самом человеке, оно не в том, чтобы иметь собственный домик, брать и получать. Счастье — это участие в борьбе, где нет границы между твоим личным миром и миром в целом
Ли Х. Освальд. Письмо брату.
В Бронксе
В тот год он катался в метро из конца в конец города, двести миль рельсового пути. Ему нравилось стоять в первом вагоне, прижав ладони к лобовому стеклу. Поезд проламывался сквозь темноту. На платформах стояли люди, уставившись в никуда: взгляд, отработанный годами. Проносясь мимо, он ненадолго задумывался, кто они. На самых быстрых перегонах его тело дрожало. Они мчались с такой скоростью, что порой казалось — вот-вот потеряют управление. Грохот причинял почти физическую боль, он выдерживал ее, словно личное испытание. Еще один закрученный к черту вираж. В скрежете, раздававшемся на поворотах, слышалось столько металла, что, казалось, можно почувствовать его вкус — словно игрушку, которую тянешь в рот, когда ты еще маленький.
Рабочие носили фонари по соседним путям. Он высматривал канализационных крыс. Чтобы увидеть всю целиком, хватало десятой доли секунды. Затем остановка, скрип тормозов, люди, сбившиеся в кучу, словно беженцы. Они вваливались в двери, стукались об их резиновые края, дюйм за Дюймом протискивались внутрь, их тут же прижимало друг к Другу, и они смотрели поверх соседних голов в привычное забвение.
К нему все это не имело отношения. Он просто катался.
Сто сорок девятые улицы — пуэрториканцы. Сто двадцать пятые — негры. На Сорок второй улице, после поворота, где металлический визг достигал предела, народу заталкивалось больше всего: портфели, пакеты с покупками, школьные ранцы, слепые, карманники, пьяницы. Его не удивляло, что в метро попадается больше любопытного, чем в знаменитом городе наверху. Все, что было интересного там, при свете дня, он мог найти в более чистом виде в тоннелях под улицами.
В полуподвальной комнатке мать и сын вместе смотрели телевизор. Она купила цветной фильтр для «Моторолы». Верхняя треть экрана постоянно была голубой, середина — розовой, а нижняя полоса — волнисто-зеленой. Он сказал ей, что снова прогулял школу и ездил на метро в Бруклин, где ходит дядька в пальто с оторванным рукавом. «Загулял», как они это называли. Маргарита считала, что не так уж страшно время от времени пропустить денек. Дети в школе постоянно дразнили его, а у него не получалось сдерживаться, он взрывался мгновенно — известное дело, мальчик рос без отца. Как в тот раз, когда замахнулся перочинным ножиком на невесту Джона Эдварда. Нет, Маргарита не считала, что ее невестка достойна кровной вражды. Персона невысокого пошиба, да и ссора случилась просто из-за стружек: он настрогал деревяшку прямо на пол в невесткиной квартире, где они снова пытались жить одной семьей. И вот пожалуйста. После этого их видеть не желали, и пришлось переехать в полуподвальную комнатку в Бронксе, — тут и кухня, и спальня, и все остальное вместе, — где с телеэкрана вещали голубые головы.
Когда становилось холодно, они стучали управляющему по трубам отопления. Имеют право на пристойную температуру.
Мать сидела и выслушивала жалобы сына. Она не могла нажарить для него тарелку отбивных всякий раз, когда ему хотелось, но не скупилась с деньгами на школьный обед и даже сверх того — на комиксы или катание в метро. Всю жизнь ей приходилось мириться с несправедливостью этих жалоб. Эдвард бросил ее, когда она была беременна Джоном Эдвардом, потому что не хотел сажать себе на шею ребенка. Роберт рухнул замертво душным летним днем на Элвар-стрит в Новом Орлеане, когда она носила Ли, а это значило, что ей придется искать работу. Потом появился улыбчивый мистер Экдал, лучший из всех, единственная надежда, человек намного старше нее, инженер, который зарабатывал около тысячи долларов в месяц. Но он коварно изменял ей, и в конце концов она его застукала: наняла мальчишку, который притворился разносчиком телеграмм, и, распахнув дверь, обнаружила женщину в неглиже. Это не помешало мужу состряпать бракоразводный процесс таким образом, что в результате она лишилась приличной компенсации. Жизнь съежилась до постоянных переездов в поисках жилья подешевле.
Ли видел в «Дейли Ньюс» фотографию греков, ныряющих с пирса в центре города за каким-то святым крестом. Их священники носили бороды.
— Думаешь, я не понимаю, чего ты от меня ждешь.
— Я весь день на ногах, — говорила она.
— А я сижу у тебя на шее.
— Я такого никогда не говорила.
— Думаешь, мне нравится самому готовить себе еду.
— Но я же работаю. Работаю. Разве я не работаю?
— Еле наскребаешь на еду.
— Я не из тех, кто сидит сложа руки и ноет.
По четвергам вечером он смотрел передачи о преступниках. «Бригада рэкетиров», «Сети зла» и прочее в том же духе. За оконной решеткой в свете уличного фонаря косо падал снег. Северный холод и сырость. Маргарита пришла домой и объявила, что они снова переезжают. Она нашла три комнаты на сотой с чем-то улице рядом с Бронксским зоопарком, что весьма кстати для подрастающего паренька, который интересуется животными.
— «Природа», написанная задом наперед… — сказали по телевизору.
Квартира находилась в пятиэтажном кирпичном доме рядом с железной дорогой. Утицу наводняли мрачные персонажи. Умственно-отсталый мальчик с прыгающей хромой походкой, ровесник Ли, таскал живого краба, украденного из итальянской лавчонки, и тыкал им в лицо детям помладше. Обычное зрелище. Драки камнями — тоже обычное дело. Парни с самодельными пистолетами, изготовленными в школьной мастерской, тоже становились привычными. Однажды вечером он видел в окне, как двое мальчишек посадили кота из бакалейной лавки в джутовый мешок и стали бить этим мешком по фонарному столбу. Он старался, чтобы его передвижения не совпадали с ритмом жизни улицы. Не выходи на улицу с двенадцати до часу, с трех до пяти. Изучи окрестные переулки, пользуйся темнотой. Он катался на метро. И много времени проводил в зоопарке.
Водились тут и пожилые мужчины, которые, прежде чем усесться на приступку перед домом, аккуратно стелили на серый камень носовой платок.
Его мать была невысокой и стройной, волосы только-только начинали седеть. Ей нравилось в шутку называть себя «крошкой» — так она себя и чувствовала. За едой они наблюдали друг за другом. Он по книжке выучился играть в шахматы, сидя за кухонным столом. Никто не знал, с каким трудом дается ему чтение. Она покупала статуэтки и безделушки и рассказывала о своей жизни. Он слышал ее шаги в коридоре, слышал, как она поворачивает ключ в замке.
— Еще одно уведомление, — сказала Маргарита, — нам угрожают судом. Ты что, прятал эти бумажки? Они хотят возбудить дело о прогулах и пишут, что это последнее предупреждение. Здесь сказано, что ты вообще не был в школе с тех пор, как мы переехали. Ни одного дня. Не понимаю, почему я должна узнавать об этом из почты. Это удар, это потрясение для моей нервной системы.
— А зачем мне ходить в школу? Я там не нужен, я туда не хочу. Так что все нормально.
— Они нас раздавят. Это тебе не дома. Они затащат нас в суд.
— Я и сам могу сходить в суд. А ты иди, как всегда, на свою работу.
— Да я бы все отдала, лишь бы сидеть дома и воспитывать детей, и ты это прекрасно знаешь. Это больной вопрос для меня. Не забывай, я сама выросла без отца. Знаю, как это тяжело. Там, дома, я работала в маленьких магазинах управляющей…
И пошло-поехало. Она забывала о его присутствии. Два часа подряд пискляво бубнила, словно читала ребенку. Он смотрел тестовую заставку в телевизоре.
— Я люблю наши Соединенные Штаты, но совершенно не стремлюсь снова оказаться в зале суда, как тогда, с мистером Экдалом, когда он обвинил меня в неконтролируемых вспышках бешенства. Они будут налегать на то, что нас официально предупреждали. Скажу им, что я — человек без высшего образования, но вращаюсь в хорошем обществе и содержу дом в порядке. Мы — семья военного. Вот мое оправдание.
Зоопарк находился в трех кварталах от дома. У кромки пруда с дикими птицами еще оставался лед. Засунув руки глубоко в карманы куртки, он направился туда, где жили львы. Внутри никого. Запах ударил в ноздри со всей силой — тепло и мощь, головокружительная хищная вонь сырого мяса, звериной шерсти и дымящейся мочи.
Когда послышался скрип тяжелых дверей и громкие голоса, он уже знал, чего ждать. Двое мальчишек из бесплатной школы № 44. Коренастый парень по имени Скальцо в бушлате и ботинках с подковками и сопливый кривляка помладше, которого Ли знал только по уличной кличке: Ники Черный. Как всегда, пришли дразнить животных, безобразничать — это составляло их жизнь. Он физически почувствовал, как оживились мальчишки, заметив его: мышцы на шеях слегка дернулись.
Голос Скальцо резко прозвучал в просторном помещении:
— Тебя в классе каждый день вызывают. Но что у тебя за имя такое — «Ли»? Девчачье, что ли?
— Его зовут Текс, — откликнулся Ники Черный.
— Он ковбой, — сказал Скальцо.
— Знаешь ведь, чем занимаются ковбои, а? Скажи ему, Текс.
— Они трахают коров.
Ли, чуть улыбаясь, вышел из львятника, спустился по ступенькам и направился в обход причудливых клеток с хищными птицами. Он мог бы и подраться. Он хотел подраться. Он дрался с парнем, который кидался камнями в его собаку, дрался и победил, избил его, измочалил, расквасил ему нос. Собака у него была, когда они жили в Ковингтоне, на Вермонт-стрит. Но эта травля изводила. Они приставали к нему, потом им надоедало, потом резко начинали вновь донимать его, сдирать болячки, докапываться.
Скальцо двинулся к группе мальчишек и девчонок постарше, которые курили, столпившись возле скамейки. Ли услышал, как кто-то сказал: «Двухцветный «олдс-рокет», спицованные колеса».
На насесте сидел королевский гриф, голова и шея лысые. Эти грифы разбивают страусиные яйца, швыряя в них камни клювом. Ники Черный стоял рядом с клеткой. Его всегда называли полным именем, ни разу просто «Ники» или «Черный».
— Прогуливать — это одно дело. Это ладно. Но тебя ж месяц не видать.
Прозвучало похвалой.
— Ты играешь на бильярде, Текс? Чем ты занимаешься дома целый день? Шары в кармане катаешь, да? Думай быстрее.
Он сделал вид, что бьет Ли в пах, и отскочил.
— А почему ты живешь здесь, на севере? Мой брат служил в форте Беннинг, в Джорджии. Он говорит, что южане носят в руке камушек, чтобы отличить, где право, а где лево. Это правда или как?
Он бил кулаками воздух, мотал головой и шумно сопел.
— У меня брат в береговой охране, — ответил Ли. — Поэтому мы здесь. Он служит на острове Эллис. Портовая охрана, так называется.
— А у меня брат сейчас в Корее.
— А другой мой брат — морской пехотинец. Его могут послать в Корею. Вот чего я боюсь.
— Бояться нужно не корейцев, — сказал Ники Черный. — Бояться нужно мудаков китайцев.
В его голосе звучало уважение, едва различимая нотка горечи. Он ходил в рваных кедах и походной куртке, почти такой же худой, как ветровка Ли. Низкорослый и гнусавый, левая сторона лица постоянно кривится.
— Я знаю, где с грузовика можно стырить пататов. Мы жарим их на пустыре у Бельмонта. На юге у вас бывают пататы? Я знаю, где можно взять такие книжки, в которых видно, как трахаются, если быстро пролистнуть. Представь себе — знаю. Вот стукнет шестнадцать — и со школой всё. Так что смотри.
Он сплюнул табачную крошку с кончика языка.
— Потом пойду на стройку. Первым делом куплю десять рубашек с настоящими воротничками. Накоплю денег, и не успеешь глазом моргнуть — у меня своя машина. А раз в месяц — кататься. Девчонки сами ложиться будут. Стану круче всех.
Скальцо умел подходить этак вразвалочку, покачивая плечами. Набойки его башмаков пошаркивали по неровному асфальту.
— Апочему ты со мной никогда не разговариваешь, Текс?
— Ну-ка, погнусавь, — сказал Ники Черный.
— Ладно, короче.
— Поговори с Ричи. Он хорошо говорит.
— Ну погнусавь нам. И не отмазывайся. Жду не дождусь.
Ли усмехнулся и направился мимо кучки вокруг парковой скамейки — они прикуривали на ветру, пятнадцатилетние девчонки с яркой помадой, парни в штанах с защипами, двойной строчкой и карманами для револьвера. Он прошел к центральной площадке и свернул на дорожку к выходу на его улицу. Скальцо и Ники Черный шли сзади, ярдах в десяти.
— Эй, дурик!
— Он сосет мятные «Клоретсы».
— И сразу можно целоваться — изо рта не воняет.
— Раз-два.
— Ладно, короче.
— Раз-два, ча-ча-ча.
— Ни хера он не знает.
— Так что смотри.
— А чего он со мной не разговаривает, а?
— И что будем делать?
— Выкурим сигаре-е-етку.
— Сла-а-абенькую.
— Ладно, короче.
— Ну поговори с нами.
— Мы не так разговариваем, или что?
— Ну скажи что-нибудь.
— Думай быстрее, Текс.
— Ладно, короче.
У выхода мужчина в галстуке и куртке лесоруба спросил, как его зовут. Ли ответил, что не разговаривает с янки. Мужик показал на тротуар, что значило: стой тут, пока не разберемся. Затем подошел к остальным двум мальчишкам, о чем-то спросил у них, ткнув пальцем в Ли. Ники Черный промолчал. Скальцо пожал плечами. Мужик назвался школьным надзирателем. Скальцо поддернул штаны в паху и посмотрел мужику в глаза. Ну так и что, мистер? Ники Черный приплясывал, будто от холода, засунув руки в карманы, и кривозубо ухмылялся.
За воротами мужик подвел Ли к бело-зеленой полицейской машине. Это Ли поразило. За рулем сидел полицейский. Он вел машину одной рукой, свесив вторую с сигаретой между колен.
Маргарита допоздна смотрела по телевизору тестовую заставку.
Ли обожает животных, так что зоопарк — просто благословение, но его послали в центр, где мозговеды придираются к нему двадцать четыре часа в сутки. «Дом Молодежи». Пуэрториканцев там полным-полно. Ему приходится мыться в душе в такой тарабарщине. Джон Эдвард пытался отвести его на беседу с мозговедом, но Ли не разговаривает с Джоном Эдвардом после того, как замахнулся ножом на его невесту. Его поселили в общую палату для пациентов. Спрашивают, грызет ли ногти? Есть ли у него религиозная принадлежность или как там? Не влияет ли дурно на класс? Он не знает их жаргона, ваша честь. Там сплошь нью-йоркские мальчишки. Они видят, что мой сын одет в «ливайсы», говорит с акцентом. Ну так многие носят «ливайсы». Что особенного в «ливайсах»? А они к нему пристают, не считает ли он себя Пацаном Билли. Мальчик играл с братьями в «Монополию», у него была нормальная успеваемость, когда мы жили с мистером Экдалом на Восьмой авеню в Форт-Уорте. Он просто еще не привык, господин судья. Всего лишь перочинный ножик, и он ее не поранил, а теперь они не разговаривают, хоть и братья. Мальчик изучает повадки животных, как они едят и спят, как живут в своих норах и пещерах. Как это называется, в берлогах? Он развитый мальчик, ваша честь. Я говорю, он с раннего детства любил историю и географические карты. Он знает поразительные вещи, хоть и не ходит толком в школу. Мальчик спал со мной в одной кровати чуть ли не до одиннадцати лет, места не хватало, и мы с ним вдвоем жили в такой убогой комнатенке, пока его братья были в приюте, или в военной академии, или в морской пехоте и береговой охране. Почти все мальчики думают, что папа им луну с неба достанет. А тот бедняга рухнул на лужайку, и так закончился единственный счастливый период всей моей взрослой жизни. С тех пор мы вдвоем, Маргарита и Ли. Мать и сын. Он вовсе не заброшенный ребенок. Говорят, он прогульщик, так они это называют. Заявляют мне, что он весь день сидит дома и смотрит телевизор. О судебной клинике говорят, и что нужно поработать с протестантскими «Старшими Братьями». У него и без того есть старшие братья. Зачем ему еще? Упоминают Армию Спасения. Снимают обертки с батончиков, которые я приношу сыну. Мою сумочку вывернули наизнанку. Унизительно. Я ж не виновата, что он не одет с иголочки. Из-за чего сыр-бор? В Техасе, если парнишка прогуливает, это не значит, что он преступник, которого нужно запереть и изучать. Внесли моего мальчика в повестку дня. Они ждут, что я буду спрашивать у них разрешения, чтобы вернуться домой. Мы не какие-то там бродяги, как нас расписывают. И как, ради всего святого, — а я христианка, между прочим, — как нерадивая мать смогла бы содержать дом в таком порядке, и я хочу предъявить свою квартиру в доказательство, там я красиво сделала и все лежит на — своих местах. Я не боюсь готовить впрок. Нет ничего зазорного в том, чтобы готовить фасоль и кукурузные лепешки и оставлять их на потом. Скупердяем был мистер Экдал, на Гранбери-роуд в Бенбруке, это когда он начал мне изменять. А произвол и припадки злости повесили на меня. И я снова взяла девичью фамилию, ваша честь. Маргарита Клэйвери Освальд. Затем мы переехали на Уиллинг-стрит, рядом с железной дорогой.
В качестве теста он рисовал фигурки людей, которые сочли убогими.
Психолог пришел к выводу, что уровень его умственного развития выше среднего.
Социальный работник написал: «В результате расспросов выяснилось, что он чувствует себя так, будто между ним и другими людьми существует некий барьер, за которым его не могут достать, но он предпочитает, чтобы этот барьер оставался нетронутым».
Школьный учитель показал, что он пускал в классе бумажные самолетики.
Он вернулся в седьмой класс до конца учебного года. В летних сумерках девчонки сидели на скамейках южного парка Бронкса. Еврейские девчонки, итальянки в узких юбках, девчонки с браслетами на щиколотках, их речь пестрела мальчишескими именами, словами песен, краткими репликами, которые он не всегда понимал. Когда он проходил мимо, они заговаривали с ним, и он улыбался своей загадочной улыбкой.
О женщина в автобусе, ехавшем с пляжа, от нее пахло пивом. Его глаза саднило от соли после целого дня на солнце и в воде.
— Тебя нельзя было оставлять у моей сестры, — сказала Маргарита. — У нее самой слишком много детей. Плюс обычные семейные дрязги. Так что пришлось нанять миссис Роуч с Полин-стрит, когда тебе было два года. Но однажды я пришла домой и увидела, что она порет тебя, и на ногах остаются следы, и мы переехали на Шервуд-Форест-драйв.
Жара проникала в квартиру через стены и окна, просачивалась сквозь гудроновую крышу. По воскресеньям мужчины разносили выпечку в белых коробках. В кондитерской убили итальянца — пять выстрелов, мозги разлетелись по стенке рядом со стойкой комиксов. Отовсюду в лавку толпами тянулись дети — поглядеть на эти серые брызги. Его мать торговала чулками на Манхэттене.
У лестницы на линию Л женщина, обычная с виду, лет пятидесяти, в очках и темном платье, сунула ему листовку. Там было написано «Спасите Розенбергов». Он попытался вернуть листовку, думая, что за нее придется платить, но женщина уже отвернулась. Он поплелся домой, слушая ленивый голос из радио, который комментировал какой-то матч. Куча свободных мест, друзья. Заходите, досмотрите конец этого тайма и следующий целиком. Воскресенье, День матери, он аккуратно сложил листок и сунул в карман, чтобы прочесть потом.
Есть целый мир внутри обычного мира.
Он проехался в метро на север до Инвуда, до самого Шипсхед-Бэй. Там во вспышках полицейских мигалок жили серьезные люди. Он видел китайцев, попрошаек, тех, кто говорит с Богом, кто днюет и ночует в поездах, людей в синяках, со спутанными волосами, они спят, терпеливо свернувшись на плетеных сиденьях. Однажды он перепрыгнул через турникеты. Ездил между вагонами, ухватившись за тяжелую цепь. Зубами чувствовал стук колес. Иногда они мчались так быстро. Ему нравилось ощущать себя на грани. Откуда нам знать, что машинист не свихнулся? Его пробирало странным трепетом. Фонтаны бело-голубых искр из-под колес, взрывы оглушительного шипения, еще миг — и сорвется. Люди набивались внутрь, лица всех возможных видов из книги лиц. Они проталкивались в двери, висли на эмалированных поручнях. А он просто катался. В грохоте была власть и человеческая сила. В темноте была власть. Он стоял в первом вагоне, прижав ладони к стеклу. Рельсы внизу — уже власть. Тайна и власть. Лучи выхватывали из тьмы тайное. Грохот возносился до ярости, проникал в мозг и успокаивал волной злобы и боли.
Никогда больше за всю короткую жизнь, нигде на свете не доведется ему чувствовать той внутренней мощи, доходящей до визга, той потайной душевной силы, как в тоннелях под Нью-Йорком.
17 апреля
Николас Брэнч сидит в комнате, набитой книгами, заваленной документами, заполненной теориями и грезами. Его трудам идет пятнадцатый год, и порой он задается вопросом, не стал ли уже бесплотным духом. Он понимает, что стареет. Иногда не удается сосредоточиться на документе, и приходится снова и снова возвращаться к той же странице, строке, мелкозернистой детали конкретного дня. Он бродит по этим дням под жарким голубым небом, от которого сухая информация становится цветной и объемной. Иногда засыпает в кресле, его рука мнет широкий плед. Это комната старости, комната с огнеупорными стенами, заваленная бумагами.
Но Брэнч знает, где что лежит. Из стопки папок, громоздящихся до середины стены, он четко выдергивает именно ту, которая нужна. Стопки повсюду. Кругом блокноты и кассеты. Книгами заполнены высокие стеллажи вдоль трех стен, книги лежат на письменном столе, на журнальном столике и повсюду на полу. Массивный канцелярский шкаф забит документами такой давности и так плотно, что в любую минуту может произойти самовозгорание. Жар и свет. Нет никакой определенной системы в том, как он ищет здесь нужные материалы. Он пользуется глазами и руками, цветом, формой и воспоминаниями, совокупностью подсказок, связывающих предмет с его содержимым. Он вдруг просыпается и не может понять, где находится.
Иногда Брэнч оглядывается и ужасается громадности всей этой бумажной работы. Он сидит среди информационной блевотины сотен жизней. И конца не предвидится. Если ему требуется что-то — отчет или расшифровка стенограммы, что угодно, информация любого уровня сложности, — достаточно лишь попросить. Куратор реагирует мгновенно, он непоколебим в своей решимости доставить именно тот документ, который нужен в этой запутанной области исследования, полной двусмысленностей и заблуждений, политической предвзятости, систематических фантазий. Но речь идет не просто о необходимом документе, не просто о туманной ссылке на открытый источник. Куратор присылает ему материал, которого не видел никто за пределами штабного комплекса в Лэнгли, — результаты внутренних расследований, конфиденциальные досье собственной Службы безопасности Управления. Брэнч никогда не встречался лично с нынешним Куратором и сомневается, что когда-нибудь встретится. Они общаются по телефону, немногословные, будто кокаинисты, но безукоризненно вежливые — в конце концов, они собратья-книгочеи.
Николас Брэнч, сидящий теперь в лайковом кресле, — старший аналитик Центрального Разведывательного Управления на пенсии, нанятый по контракту писать тайную историю убийства президента Кеннеди. Шесть целых девять десятых секунды жара и света. Давайте созовем собрание, чтобы проанализировать этот мазок. Давайте посвятим наши жизни тому, чтобы понять этот момент, разделив на элементы каждую секунду, полную событий. Выстроим теории, которые засияют нефритовыми божками, создадим интригующие системы предположений, четырехгранные, изящные. Проследим траектории пуль в обратном направлении к жизням, кроющимся в тени, к реальным людям, стонущим во сне. Элм-стрит. Женщина удивляется, почему она сидит на траве, а вокруг — брызги крови. Десятая улица. Свидетельница оставляет свои туфли на капоте машины, в которой истекает кровью полицейский. Брэнчу кажется, что эта странность граничит со святостью. Здесь вообще много святого — искажение в самом сердце реальности. Давайте возьмемся за все покрепче.
Он садится за домашний компьютер, которым его для удобства расследования снабдило Управление, и вводит дату. 17 апреля 1963 года. Тут же появляется список имен, биографические данные, связи, местонахождение. Жаркие голубые небеса. Тенистая улица славных старых домиков среди местных дубов.
Американские кухни. В этой имелся уголок для завтрака, где человек по имени Уолтер Эверетт-младший — его называли Уин — сидел и размышлял, не обращая внимания на утренние шумы, на привычную суету, мозаику сердцебиения любого счастливого дома: щелчок тостера, дружелюбные и деловитые голоса по радио, оптимистический гул, поселившийся в ушах. Под рукой лежала свежая, еще не развернутая после мальчишки-газетчика «Рекорд-Кроникл». Образы подрагивали в солнечной толчее кухонных приборов, все время что-то двигалось, летала яркость, мир таил в себе так много. Он помешал кофе, задумался, снова помешал, уселся на солнце, покачивая ложку в руке — если судить только по внешности, он человек мягкий и нерешительный.
Он думал о секретах. Зачем они нам нужны, что они означают? Жена потянулась к сахарнице.
За завтраком он размышлял о важном. Размышлял и за обедом в кабинете Старого Главного Корпуса. Вечерами сидел на веранде и думал. Он считал естественным, что людей с секретами тянет друг к другу — не потому, что они желают поделиться своим знанием, но потому, что им нужны единомышленники, товарищи по несчастью, отдых от повседневной жизни, от мрачной действительности, в которой приходится сосуществовать с людьми, не хранящими секретов ни по профессии, ни по долгу службы, людьми, для которых это не является делом всей жизни.
Мэри Фрэнсис смотрела, как он намазывает тост маслом. Он держал хлеб за края левой рукой и мерно орудовал ножом, снова и снова разравнивая слой. Он старается распределить масло равномерно? Или есть иные, более глубокие требования? Было грустно наблюдать, как он с головой уходит в пустячное дело, бесконечное намазывание, превращает обыденное действие в пустую манию без цели и смысла.
Она умела ненавязчиво беспокоиться. Умела звуком голоса вернуть его в безопасную и понятную реальность, к завтраку и тарелкам, в этот десятый подряд солнечный день.
— Знаешь, на что приятнее всего смотреть? Чего я не замечала, пока мы сюда не переехали? Как люди выходят из церкви. Как толпятся у входа и разговаривают. Правда же, на них очень хорошо смотреть?
— А ты думала, здесь сплошные бандиты.
— Сам ты бандит. Мне здесь нравится.
— Люди заваливаются в салуны. Изнывая от жажды после перегона скота.
— Я имею в виду церкви вообще. Никогда раньше не обращала внимания.
— Мне нравится смотреть, как люди выходят из мотелей.
— Да нет же, я серьезно. Так приятно смотреть на церковную лужайку или ступеньки церкви, когда после службы не спеша выходят прихожане и собираются по несколько человек. Они такие славные.
— Вот чего я не любил по воскресеньям в детстве. Всех этих старомодно одетых людей в накрахмаленных воротничках. Они угнетали меня безумно.
— А что плохого в старомодности? Вот я, к примеру, старомодная женщина средних лет, и меня это вполне устраивает.
— Я не о тебе говорю.
Он перегнулся через стол и дотронулся до ее руки, как делал всегда, если ему казалось, будто он сказал что-то не то или перебил ее. Не слушай, что я говорю. Доверяй только моим рукам, моему прикосновению.
— Так уютно, — сказала она.
Мы стараемся держаться вместе, чтобы найти друг у друга утешение в своем недуге. Вот о чем он размышлял за завтраком в славном старом доме, построенном на рубеже веков, с изогнутым крыльцом и дубовыми столбами, увитыми вьюнком. У него достаточно времени на раздумья, на то, чтобы превратиться в маринованного старика, причудливую белую фигурку из мыла. Для человека из тайной службы уход на пенсию в пятьдесят один год — обычное дело. Пенсионный план одобрила специальная комиссия, выпустили заявление о тяжелой и опасной жизни этих людей, о семейных проблемах, о временном характере заданий. Но Уин Эверетт ушел на пенсию не вполне добровольно. Сначала дело в Корал-Гэйблз. Затем проверки на детекторе лжи. И он слышал от специалистов трех уровней термин «истощение мотивации». Двое были психиатрами из ЦРУ, один — тщательно проверенным врачом снаружи. Из внешнего мира, который казался ему столь чудовищным и реальным.
Они назвали это «неполной отставкой». Этакая семантическая любезность. Его устроили тут на преподавательское место и выплачивали спецгонорар за вербовку способных студентов в качестве младших агентов-стажеров. Поскольку речь шла о женском колледже, это было неприкрытой издевкой, которую с горечью и терзаниями оценил даже сам Уин — как будто до сих пор был на их стороне и наблюдал за собой издали.
Вот так мы и кончаем, думал он. Шпионим за самими собой. Мы во власти собственной беспристрастности. Хорошая мысль для завтрака.
Он сложил пополам слегка поджаренный кусок хлеба, решив наконец-то поесть. Мэри Фрэнсис чудилось, что в его заурядном теле есть сила убеждения. Худощавая и живая фигура. Мягкое лицо, ясные глаза, высокий, печальный и крапчатый лоб. В этом человеке пылает вера, в нем чувствуется осмысленность. Мэри Фрэнсис яснее, чем когда-либо, видела это сейчас, когда его отстранили от совещаний и планерок, оперативных групп, секретных тренировочных баз. Лишившись реальных обязанностей, взаимодействия с людьми и событиями, питавшими его рвение, он сам превратился в олицетворенный принцип, воплощенное рвение. Она боялась, что он станет одним из тех, кто свою обиду обращает в праведность и долгие годы сияет чистым светом мученика. По радио сказали — температура далеко за семьдесят. Бог живет и здравствует в Техасе.
Вошла Сюзанна, их шестилетняя дочь: опять проголодалась. Она ткнулась головой отцу в плечо, слегка надув губы и по-особому скрестив ноги; так девочка всегда требовала внимания. Волосы у нее были такие же непритязательно светлые, как у матери, густые и жесткие, а лицо — бледнее, кожа нежная, а не обветренная. Они всегда хотели ребенка, но уже и не надеялись, поэтому Сюзанна стала знаком некоего бескорыстия мира, некой великодушной силы, сумевшей ввергнуть такую малость, как они, в благоговейный страх. Уин прижал дочь к себе, она сценически рухнула в его объятия. Он отдал ей остаток тоста и, пока девочка жевала, сюсюкал с ней, и его серые глаза сияли. Мэри Фрэнсис слушала «Линию жизни» на канале «КДНТ»: родителям рекомендовали бдительнее следить, что читают, смотрят и слушают их дети.
— Опасности повсюду, — произнес зловещий голос.
Уин похлопал по нагрудному карману — где сигарета? Сюзанна побежала на улицу, заслышав гудок школьного автобуса. Наступила тишина, первая за день пауза, первое ощущение легкой изможденности. Потом Мэри Фрэнсис, как была в халате, принялась убирать со стола, в воздухе повисли тихие прозрачные звуки, осторожные, как звон колокольчика.
Во временном кабинете Уина Эверетта в подвале Старого Главного под тусклой и дерганой лампой дневного света сидели двое. Уин, без пиджака, курил, говорил охотно; его удивляло и слегка обескураживало, с каким удовольствием он делился новостями с бывшим коллегой.
В коридоре работали плотники, гнусавые коротко стриженные парни, они перекликались под трубами парового отопления.
Лоренс Парментер, высокий и плотный человек в голубой оксфордской рубашке и темном костюме, наклонился вперед. Даже в минуты покоя энергия из него била ключом. Светлые волосы, бачки чуть тронуты серебром; казалось, он любит вести дела по-домашнему, за шутками и выпивкой. Внушительный человек, по мнению Уина, уверенный в себе, с хорошими связями, один из организаторов блестящего переворота 1954 года в Гватемале, коллекционер марочных вин, его друг и ветеран залива Свиней, как и он сам.
— Господи, они тебя похоронили.
— Техасский женский университет. Только послушай, как это звучит.
— И что ты ведешь?
— Историю и экономику. Кое-кто из отдела замдиректора по планированию попросил присматривать для них перспективных студенток. Преимущественно иностранок. Смысл в том, что если среди них окажется будущая премьер-министр, мы завербуем ее прямо сейчас, пока она девственница.
— Боже праведный.
— Сначала меня сдают психиатрам, — сказал Уин. — Потом отправляют в ссылку. Ну и в какой стране мы живем?
Оба засмеялись.
— Я все время повторяю про себя название. Купаюсь в нем. Упиваюсь его духом.
— Техасский женский университет, — благоговейно прошептал Парментер.
Уин сидел и кивал. Они с Ларри Парментером входили в группу под названием «Выделенная Исследовательская Программа», состоявшую из шести военных аналитиков и разведспециалистов. Группа была одним из звеньев четырехступенчатого комитета, организованного для решения проблемы с Кастро на Кубе. Первая ступень, «Высшая Исследовательская Программа», состояла из четырнадцати высокопоставленных чиновников, в том числе советников президента, военных высокого ранга, особых помощников, заместителей министров, глав разведки. Они заседали полтора часа. Затем одиннадцать человек выходили из зала, и входили шесть новых. Получившаяся группа под названием «Расширенная ИП» заседала два часа. Затем семеро выходили, входили четверо, в их числе — Эверетт и Парментер. Это была «Выделенная ИП», группа, которая разрабатывала конкретные тайные операции, а затем решала, кому из членов «Расширенной ИП» следует об этих планах сообщить. Те в свою очередь раздумывали, стоит ли членам «ВИП» знать, что происходит на третьей ступени. Скорее всего, не стоит. Когда заканчивалось заседание третьей ступени, пять человек выходили из комнаты и входили три не вполне военных офицера — таким образом получалась «Ведущая Четверка». Уин Эверетт был единственным, кто присутствовал на заседаниях и третьей, и четвертой ступени.
— На самом деле могло быть и хуже, — сказал Парментер. — По крайней мере, тебя еще не выкинули.
— Я бы хотел выйти окончательно, раз и навсегда.
— И чем бы занялся?
— Основал бы собственную фирму. Консультировал.
— По каким вопросам? Тайных вторжений?
— Это только одна из проблем. Я в некотором роде — подпорченный продукт. Другая в том, что у меня до обидного не развит нюх на деловые предприятия. Я умею преподавать. В досье ЦРУ хранятся данные о моей душе до грехопадения. На них взглянули и отправили меня сюда.
— Тебя оставили на должности. В этом все дело. Они смотрят гораздо глубже, чем ты думаешь.
— Мне хотелось бы совсем уйти. А так я до сих пор на них работаю, даже если все это — дурацкая шутка.
— Они вернут тебя, Уин.
— А хочу ли я, чтобы меня вернули? У меня неприятное двойственное отношение ко всему этому. С одной стороны, я их презираю, с другой — жажду их любви и понимания.
Знание опасно, неведение холят и лелеют. Во многих случаях ДЦР, Директор Центрального Разведывательного, не должен знать о важных вещах. Чем меньше он знает, тем решительнее действует. Будь он в курсе, чем занимается «Ведущая Четверка» — или хотя бы о чем говорит, что бормочет во сне, — он не смог бы искренне говорить правду на расследованиях, на слушаниях или в беседах с Президентом в Овальном кабинете. Объединенный комитет начальников штабов не должен ничего знать. Оперативные ужасы не для их ушей. Детали искажают картину. Министров следует оградить от знания. Им проще жить, ничего не зная или узнавая слишком поздно. Заместителей министров интересуют течения и тенденции. Они сами ожидают, что их введут в заблуждение. Рассчитывают на это. Министру юстиции не следует знать деликатных подробностей. Главное — результаты. Каждый уровень Комитета был предназначен для того, чтобы защищать уровень выше. В разговорах имелись свои тонкости. Требовался особый опыт и проницательность, чтобы разгадать подлинное значение некоторых туманных реплик. В ход шли паузы и ничего не выражающие взгляды. Блистательные головоломки перемещались вверх и вниз по инстанциям, чтобы их обдумали, разгадали или оставили без внимания. Иначе и быть не могло, соглашался про себя Уин. Люди его уровня плодили секреты, подрагивающие, будто яйца рептилий. Планировали отравить сигары Кастро. Изобретали сигары с микровзрывчаткой. Разрабатывали ядовитую ручку. Тайно связывались с представителями организованной преступности, чтобы направить в Гавану убийц, отравителей, снайперов, диверсантов. Испытывали ботулин на обезьянах. У Фиделя начнутся судороги, рвота и приступы кашля, как и у хвостатых приматов, и он умрет в муках. Вы когда-нибудь видели, как обезьяна заходится в кашле? Жуткое зрелище. Они собирались высеять споры грибка в его акваланг. Обдумывали вариант с ракушкой, которая взорвется, когда он пойдет купаться.
Члены комитета сообщали наверх лишь общие сведения. Конечной целью их предохранительных инстинктов, разумеется, был Президент. Все они знали, что Дж. Ф.К. ждет не дождется, когда Кастро окажется на столе в морге, но им не разрешалось доводить до сведения Президента, что они поставили своей задачей воплотить в жизнь его греховные помыслы. Белый дом должен оставаться вершиной неведения. Как будто безгрешный лидер возвещает некую древнюю истину, а остальные, в силу своей миссии в этом сложном мире, вынуждены восхищаться ею лишь теоретически.
Но вокруг планов вторжения на остров собирались еще более глубокие тени, неизвестные и мрачные молчаливые фигуры. Президент, конечно же, догадывался об этом: знал в общих чертах, имел представление о том, что должно получиться на выходе. Но система по-прежнему функционировала как муза-хранительница. Пусть он видит все в смягченных тонах. Оградите его от ответственности. Секреты плетут свои собственные сети, думал Уин. Система увековечит себя в этих загадочных и заумных хитросплетениях, двусмысленностях и терпеливых головоломках, на всех уровнях бредовой мысли, по крайней мере, до тех пор, пока их люди не высадятся на берег.
После залива Свиней все изменилось. Уин провел весну 1961 года в разъездах между Майами, Вашингтоном и Гватемалой, заметая следы операции, напиваясь с начальниками баз и советниками, стараясь объяснить ссыльным лидерам, что именно пошло не так. Это была развязка сюжета, первые недели краха, который он, казалось, решил растянуть с риском для собственного благополучия, как будто хотел возместить ущерб от полумер, приведших к поражению. Вместо старого комитета возник новый, устроенный не так хитро, как прежний, хотя многие из бывших участников снова заняли стулья в комнате, обшитой панелями, и это никого особо не удивило. Смерть Фиделя Кастро опять стала темой светских бесед. Но «Выделенная ИП» и «Ведущая четверка» не принимали в этом участия. Группы расформировали, их членов не стали называть провалившимися заговорщиками и оперативниками: их провозгласили «американцами из вооруженного отряда вторжения, которые лично приняли непосредственное участие в судьбе изгнанников». Устранить следовало именно тех, кто свято верил в правое дело. Связь со ссыльными лидерами, работа по набору и тренировке штурмового отряда привела к тому, что эти люди стали слишком остро реагировать на политические перемены, оказались светочувствительны и непредсказуемы. Все это, конечно, вслух не произносилось. Группы просто растворились в воздухе, а их участникам дали различные задания, не имеющие отношения к кастровской Кубе — залитому лунным светом идефиксу посреди изумрудного моря.
Что интересно, некоторые из этих людей продолжали встречаться.
— Он нас найдет?
— Сдается мне, он уже здесь, — ответил Уин.
— У меня самолет в пять двадцать пять.
— Он нас найдет.
Они сидели в буфете аптеки «Шрейдерс» на площади перед зданием суда. Уин помешивал кофе, размышлял, просто сидел, снова помешивал. Ларри наклонялся то так, то эдак, чтобы получше разглядеть Дентонский окружной суд — здание из известняка, бодрую смесь архитектурных стилей: башенки, фронтоны, мраморные колонны, остроконечные купола, балюстрады, флигеля в духе Второй Империи.
— Смотрю на эти вычурные старые дома у шумных городских площадей, и кажется мне, будто в них полно оптимизма, а я его ценю. Взгляни, какой внушительный. Представь себе: на рубеже веков человек приезжает в городок на юго-западе и видит подобное здание. Воплощение стабильности и гражданской гордости. Оптимистичная архитектура. Ожидает от будущего такой же осмысленности, что и в прошлом.
Уин промолчал.
— Я имею в виду прошлое Америки, каким мы наивно представляем его себе, — сказал Ларри, — единственный род невинности, который я одобряю.
Официальной темой разговора была Куба. Они уже несколько раз встречались в квартире в Корал-Гейблз, где ранее Парментер инструктировал кубинских летчиков, направлявшихся в Никарагуа. Говорили о необходимости сохранить связи в эмигрантском сообществе, об организации собственной сети в правительстве Кастро. Они — это пять человек, которые не могли оставить мысли о Кубе. Но при этом их группировка была незаконной. Поэтому на встречах они обсуждали сами встречи. Все обращалось вовнутрь. Сейчас у них имелся лишь один важный секрет: само существование группы.
— Еще минуту.
Они прошли под навесом в темное длинное помещение магазина скобяных товаров, заведение забытой и небезукоризненной красоты, где на витринах были выложены орудия времен первых поселенцев и старинные весы; Уин часто приходил сюда побродить между рядами, словно турист посреди печально раскинувшихся руин по грудь высотой. Приходилось напоминать себе, что это всего лишь инструменты. Он купил скребок для краски, и когда вернулись к взятой напрокат машине Ларри, припаркованной сбоку от площади, на переднем пассажирском сиденье увидели широкоплечего человека в яркой спортивной рубашке. Ти-Джей Мэкки. Слишком нарочитый ковбой, на вкус Уина, однако самый сведущий в «Ведущей Четверке»: боевой офицер-ветеран, он обучал изгнанников обращаться со штурмовым оружием и отвечал за первые этапы высадки.
Парментер сел за руль, напевая себе под нос что-то забавное. Уин устроился посередине заднего сиденья и объяснял, куда ехать. Теперь, когда с ними был Мэкки, действия обрели смысл. Ти-Джей не просто носил на хвосте вести о назначениях и увольнениях, о рождении детей. Он один из тех, за кем кубинцы пойдут без разговоров. А также единственный, кто отказался подписать письменный выговор, когда о тайных встречах в Корал-Гейблз проведал Отдел безопасности. Если бы запечатлеть всех пятерых заговорщиков на историческом холсте — брови нахмурены, торсы развернуты, эти люди вынашивали коварные планы и теперь противостоят широкоплечим агентам безопасности, одетым в хаки и стриженным под ежик, — картину стоило бы назвать «Свет проникает в пещеру безбожия». Парментер и остальные двое подписали выговор, который подшили в их личные дела. Уин подписал письмо и, кроме того, согласился на «техническое собеседование», то есть тест на детекторе лжи. Подписал и дисклеймер, где говорилось, что на тест он идет добровольно. Подписал договор о неразглашении, где обязался никому о проверке не рассказывать. Когда он провалил тест, люди из Отдела безопасности опечатали его кабинет, комнатку с голубой дверью на четвертом этаже новой штаб-квартиры Управления в Лэнгли. В кабинете обнаружили записи телефонных разговоров и документы, которые, если опустить обычные неясности, свидетельствовали о том, что Уин Эверетт сажал своих людей в руководство «Технического предприятия \"Зенит\"», процветающей фирмы в Майами, служившей прикрытием для новой волны операций ЦРУ против Кубы. Это, пожалуй, было уже слишком. Сперва он возглавляет группу, которая не подчиняется приказам о роспуске. Затем начинает собственную операцию внутри обширной и многоуровневой антикастровской деятельности Управления. Когда Уина во второй раз посадили за детектор лжи, после трех вопросов он начал всхлипывать. К его ладони прикрепили электроды, вокруг бицепса завернули манжету, грудь перечеркнули резиновой трубкой. Как же трудно было не лгать.
Они выехали из Дентона к югу и нырнули в деревенскую зелень. Выгоны заросли мескитом и можжевельником, попадались неожиданно бесплодные пустоши. Пылающее марево, одинокое приземистое дерево, узловатое и мрачное. Небеса здесь казались непереносимо высокими.
Мэкки ехал, свесив правую руку из окна. Он не обращал никакого внимания на живописные пейзажи. Проехали баптистскую церковь на шлакоблоках. Мэкки отвечал на реплики легким кивком, движением подбородка, соглашаясь или одобряя.
Парментер сказал:
— На этих старых кладбищах наверняка лежат люди, которые добирались сюда еще на крытых повозках. Переселенцы, борцы с индейцами. Отличное место, Уин, какого черта? Может, обоснуешься здесь, будешь растить свою девчушку, запишешься на абонемент концертов и спектаклей? В твоей школе это наверняка есть. Нет, я серьезно.
Взгляд в зеркале заднего вида.
Психиатры были довольно любезны. Но они обратили его внимание на недомогание и болезнь. Они несли болезнь с собой. Они сами были нездоровы. У них на лицах оставались плохо выбритые участки. Уину не хватило смелости сказать им об этом. Они были славные, но какие-то незавершенные, или, наоборот, чересчур завершенные. Он так ясно различал эти микроскопические волоски. Мотивационное истощение. Управление относилось терпимо к таким проблемам. Управление все понимало. На самом деле он не сажал агентов в «Зенит». Его старая команда и без того уже обосновалась там и работала с новыми кураторами, готовясь к морским рейдам с секретных баз на Флорида-Киз. Но улики, пусть неубедительные, обрывочные, несущественные, по сути своей оказались слишком серьезными, чтобы человек в его положении мог их отрицать. Легче было поверить, чем отрицать. Они расшифровали его заметки, прочли ленты пишущей машинки. Как он мог объяснить им, что любит Кубу, знает язык и литературу? У них были бумаги, приговоренные им к сожжению. Как он мог убедить их, что все его «происки» — ничего не значащие заметки упрямца и идиота?
Он снял куртку, сложил ее вдоль, затем поперек и положил на сиденье рядом. Похлопал по карману рубашки в поисках сигарет.
Они проехали проселочной дорогой и по Старому Олтонскому мосту пересекли Хикори-Крик. Уин показал, что нужно повернуть направо. Свернули на красную грунтовку и четверть мили ехали под плотным навесом дубов и орешника. Лес по одну сторону, пастбища по другую. Ларри отпустил газ, машина замедлила ход и остановилась у штакетника. Уин закурил, наклонившись между передними сиденьями. Двое спереди слегка повернули к нему головы, хотя никто так ни разу и не оглянулся.
— Когда дочь делится со мной секретом, — сказал Уин, — ее руки все время двигаются. Она берет меня за руку, хватает за воротник, притягивает к себе, затаскивает в свою жизнь. Она знает, что секреты — это очень личное. Ей нравится рассказывать мне всякую всячину перед сном. Тайна — это высокая материя, почти как сон. Это способ задержать движение, остановить мир, чтобы увидеть в нем себя. Вот почему вы здесь. А я всего лишь выбрал время и место. Вы приехали, даже не спросив, зачем. Не посчитались с риском для своей карьеры, связавшись с Уолтером Эвереттом-младшим после всего, что произошло. Вы здесь потому, что в тайнах есть нечто живительное. Моя дочурка очень щедро делится секретами. Честно говоря, напрасно. Разве не секреты придают ей силы, делают личностью, помогают лучше узнать себя? Как она поймет себя, если будет раздавать секреты направо и налево?
Двое ждали.
— Вторжение провалилось, потому что высокопоставленные чиновники не проанализировали основных посылок. Их властно захватил дух действия. Они с радостью приняли предположения других. Так безопаснее. Четкого плана так и не разработали. Никто ни за что не отвечал. Некоторые понимали, что близится крах. Но они пустили все на самотек. Сами же оказались в недосягаемости. Они хотели, чтобы все получилось само собой. Они давили на этих вооруженных эмигрантов, чтобы те убирались из Флориды на свою чертову Кубу. Вряд ли кто-нибудь потрудился задуматься, что станет с ними после того, как мы высадим их на берег. Вот тут-то в дело включились мы. Мы были на аэродромах, или на борту кораблей, или заперты в казармах вместе с эмигрантскими лидерами. У них были сыновья и братья среди погибших, а вооруженные американские солдаты не выпускали их из казарм в Опа-Лока. Что я мог сказать этим людям? Я чувствовал себя вестником чумы и смерти. А потом — долгое медленное падение. Я хотел освятить наш провал, увековечить его. Если нам не удалось победить, давайте выжмем все возможное из поражения. Этим мы и занимались в самом конце, когда пытались поддержать тление. Пустое занятие.
Они ждали, терпеливые и внимательные.
— Движение нужно реанимировать. Операции, которые Управление осуществляет с Флорида-Киз, — всего лишь мелкие уколы. Нам нужен взрыв. Дж. Ф.К. движется к тому, чтобы урегулировать разногласия с Кастро. С одной стороны, он полагает, что революция — болезнь, которая может распространиться на всю Латинскую Америку. С другой стороны, осуждает рейды боевиков и пытается заполучить бригады в армию Соединенных Штатов, где они будут под присмотром. Если мы хотим еще одного вторжения — на сей раз полномасштабного, без ограничений, без условий, — нам нужно действовать как можно скорее. Мы должны вывести кубинский вопрос за рамки всех этих изящных маневров. Нам нужно событие, которое взволнует и потрясет эмигрантское сообщество, да и всю страну. Мы знаем, что у кубинской разведки есть люди в Майами. Нужно организовать событие, которое будет выглядеть так, будто они нанесли удар в самое сердце нашего правительства. Настало время играть по-крупному. Хватит с нас полумер, отговорок и промедлений.
Мимо проехал пикап, и они подняли стекла, чтобы в машину не занесло пыль. Водитель как бы помахал им, не отрывая ладонь от руля. Они подождали, пока пыль уляжется, затем открыли окна. Уин несколько секунд помолчал, после чего заговорил снова.
— Некоторых событий ждешь всю жизнь, сам о том не догадываясь. Потом они происходят, и сразу понимаешь, кто ты и как тебе следует жить дальше. Я всегда стремился к этой идее. Надеюсь, вы почувствуете, что она верна. Нам нужны высокие ставки. Нам нужен взрыв. Вы ждете этого точно так же, как и я. Я верю в это, иначе бы вас сюда не позвал. Мы организуем покушение на жизнь президента. Мы спланируем каждый шаг, рассчитаем все случайности, которые приведут к этому событию. Мы соберем команду, оставим туманный след. Улики неоднозначны, однако указывают на кубинское разведуправление. В плане содержится и второй пласт улик, еще более неясных и интригующих. Они указывают на попытки ЦРУ убить Кастро. Я обдумываю план и американской провокации, и кубинского ответа на нее. Мы подделаем все нужные документы. Паспорта, водительские права, записные книжки. Наша команда снайперов исчезнет, но полиция найдет след. Почтовые бланки заказов, открытки о перемене адреса, фотографии. Мы слепим человека или нескольких людей из мусора, завалявшегося в карманах. Прогремят выстрелы, они потрясут и разбудят страну. След документов выведет на платных агентов, пропавших в Венесуэле, в Мехико. Я убежден — именно это нужно сделать, чтобы вернуть Кубу. У плана есть несколько уровней и вариаций, которые я только начал обдумывать, но по существу он уже верен. Я чувствую, что он верен. Я понимаю, что имеют в виду ученые, когда говорят о красивых решениях. Глубоко во мне что-то отзывается на этот план. У него убедительная логика. Много недель я чувствовал, как он разворачивается, подобно сну, значение которого проясняется постепенно. Вот состояние, к которому мы всегда стремились. Это прозрение, тайна всей жизни, и нам нужно развивать его, тщательно следить за ним, вплоть до того момента, когда наши снайперы разместятся на крышах домов или на железнодорожном мосту.
Ответом было молчание. Затем Парментер сухо сказал:
— Мы не смогли убить Кастро. Так давайте убьем Кеннеди. Это и есть скрытый мотив твоего плана?
— Но мы не убьем Кеннеди. Мы промажем, — ответил Уин.
Мэкки опускал двадцатипятицентовики в телефон-автомат на заправочной станции «Эссо» примерно в сотне миль от границы Луизианы. Он пытался дозвониться до человека по имени Гай Банистер, бывшего агента ФБР, державшего детективное агентство в Новом Орлеане. Через Банистера проходили деньги ЦРУ на антикастровскую деятельность в этом районе. Мэкки был знаком с ним еще до вторжения, когда Банистер поставлял оружие и взрывчатку эмигрантским формированиям. Настало время для новой встречи.
Голос на другом конце провода не принадлежал ни Банистеру, ни его секретарю. Мэкки потребовалось несколько секунд на определение. Дэвид Ферри. Следователь, «кровосос», духовный наставник. Мэкки повесил трубку и пошел через продуваемую площадь к машине.
Услышав щелчок в трубке, Дэвид Ферри скривился. У него была привычка морщиться. Он морщился всякий раз, когда глядел на себя в зеркало, надевая самодельные брови и мохеровый парик. Ферри страдал редким и жутким заболеванием, от которого не существовало средства. Его тело было на сто процентов лишено волос. Оно выглядело как нечто, выдернутое из земли, — бугорчатый стебель или гриб, который так ценят гурманы. Но он не собирался сдаваться, впадать в уныние, пить молочные коктейли «Вкусняшка» в темной комнате и дрочить. Его еще многое интересовало в жизни. Например, лекарство от рака, интерес на всю жизнь. Он проводил исследования и писал статьи на эту тему. Его интересовал гипноз, и он умел погружать людей в транс. Глубоким и неизменным интересом было воздухоплавание. Ферри работал старшим пилотом «Восточных Авиалиний», пока не облысел и пока не стали известны его сексуальные развлечения с мальчиками, которые руководство компании сочло деморализующим фактором. Его также интересовала коммунистическая угроза. И Куба.
Положив трубку, Ферри зашел в маленькую комнату рядом с кабинетом Гая Банистера, где, гримасничая перед зеркалом, наклеил полукруглые брови. Он собирался в торговый центр округа Джеф, где выставили модель противорадиационного укрытия. Ферри хотел узнать его размеры, посмотреть, какие припасы в нем помещаются и как хранятся. У него уже имелись резиновые простыни и радиоприемник на батарейках с четко отмеченными частотами «КОНЭЛИЗ».
[1] Он знал военный склад боеприпасов на юго-западе, который можно превратить в удобное убежище, — глубоко под землей, еды и воды хватило бы там на много месяцев. Размышления о бомбе в некотором смысле поднимали настроение. Как хорошо было бы жить одному в норе, думал он. Не потому, что похож на мутанта, а просто выгадать лишнее время, пока на поверхности бушует ад. Он заслужил вознаграждение за свою несчастливую жизнь.
Лоренс Парментер ехал к Лав-Филд на взятом напрокат «додже-дарте». Он предпочел пока не думать о плане Эверетта. Слушал радио, где какой-то евангелист рассуждал о молитве в розницу и оптом. Молись за себя, молись за весь мир. Уин умный человек, преданный, верный делу. Умный, очень умный, но он пережил нервный срыв. Это обычное дело. Сейчас он выглядит неплохо, живо, хорошо владеет собой, но мысли нужно время, чтобы обнажились ее грани, ее переменчивый свет и блеск. Не то чтобы Ларри хотел затянуть это дело. Он желал вернуть Кубу — и чем скорее, тем лучше, У него там свои интересы. Права, притязания, скрытое финансовое участие в лизинговой компании, которая работала над крупной земельной сделкой, облегчающей добычу нефти. Это было еще до того, как отважные бунтовщики спустились с гор.
Он подумает над планом Эверетта по пути в Вашингтон, в самолете. Будет потягивать мартини с «Бифитером», грызть соленые орешки, молиться за себя, молиться за весь мир. Вдруг вспомнилась строчка из старой застольной песни. Только откуда? Каир, 1944 год, операция по укреплению боевого духа, Бюро стратегических служб. Ларри был участником Гротонско-Йельской сети БСС — так называемые «шпионы-джентльмены», многие из которых теперь занимали видные посты в Управлении. Он не был потомственным аристократом, истинно избранным, но членом все же являлся и был готов подчиняться воле руководства. Прямая линия, естественное продолжение школьных обществ, тайных клятв и инициаций, всего того, что объединяет молодых людей, не лишенных некоторой отваги. Ларри пропел: «Агентами тайными мы зовемся, лжем и шпионим, пока не нарвемся». Он вспоминал следующую строчку, когда увидел, первый указатель к аэропорту.
Диктор по радио сообщил, что полиция продолжает наблюдать за домом генерал-майора Эдвина А. Уокера и прилегающей территорией. Неделю назад на этого противоречивого политика из правого крыла было совершено покушение. Никаких новых версий.
Наступает темнота, приходит неподвижность, час уединения. Дома в тени, улица — потаенное место, полное загадок. Все, что мы знаем о соседях, успокаивает и убаюкивает глубокий покой, что становится некоей формой близости, пахнущей жасмином, делает нас излишне доверчивыми.
Уин сидел в гостиной и листал книгу. Так считала его жена — листал, а не читал. Переворачивал страницы, пока те не кончались. Он спрашивал себя: осознали те двое, что он созвал их именно семнадцатого апреля, во вторую годовщину залива Свиней, или нет. Хорошая мысль перед сном. Он перевернул еще одну страницу.
Наверху Мэри Фрэнсис лежала в постели. Ее беспокоил протертый ковер, она думала о завтраке и обеде, старалась не гордиться так по-дурацки своей обновленной кухней — просторной, красивой, удобной, с саморазмораживающейся камерой в холодильнике и подобранными по цвету электроприборами, на тихой улочке, обсаженной дубами и орехом пекан, в сорока милях к северу от Далласа.
В Новом Орлеане
Роберт Спраул, одноклассник Ли, смотрел, как тот переходит дорогу. Книжки, связанные армейским ремнем с медной пряжкой «Морская пехота США», тот нес через плечо. Рубашка разорвана по шву. В углу рта размазана кровь, на скуле синяк с зеленоватым отливом. Лавируя между машин, он перебрался на другую сторону и прошел мимо Роберта, который поспешил за ним, в надежде выудить какие-нибудь объяснения.
Они шли по Норт-Рампарт, границе Квартала, где среди автостоянок и металлообрабатывающих мастерских до сих пор еще встречались дома с коваными балконами.
— Ты так и не скажешь, что случилось?
— Не знаю. А что случилось?
— У тебя кровь идет изо рта, а так ничего.
— Больно не было.
— Какой гордый. Я преклоняюсь, Ли.
— Шел бы ты…
— Похоже, надавали тебе будь здоров, раз до крови.
— Они считают, что у меня дурацкий выговор.
— Тебя избили за дурацкий выговор? И что же в нем дурацкого?
— Они считают, что я говорю, как янки.
Казалось, он ухмыляется. Ли вообще было свойственно ухмыляться невпопад, если, конечно, это была ухмылка, а не тик или что-нибудь в том же роде. С ним ни в чем нельзя быть уверенным.
— Идем к нам. У нас есть куча разных антисептиков.
В свои пятнадцать лет Роберт Спраул выглядел как маленький студент-второкурсник: белые кожаные ботинки, твидовые брюки, рубашка на пуговицах с расстегнутым воротником. Уже второй раз он встречал Ли на улице после драки. Какие-то парни поколотили того возле причала парома за то, что прокатился на задней площадке автобуса с неграми. По невежеству или из принципа — Ли отказался говорить. Это неуместное мученичество тоже было в его духе, когда непонятно, то ли он просто дурак, то ли наоборот; а правду знал только он сам.
Роберту пришло в голову, что в речи Ли действительно бывают слышны визгливые северные нотки, хотя, учитывая его сложную биографию, ничего странного в этом нет.
Он проводил много времени в библиотеке. Поначалу пользовался филиалом через дорогу от школы «Уоррен Истон». Двухэтажное здание, где внизу располагалась библиотека для слепых, а наверху — обычный читальный зал. Он часами просиживал на полу по-турецки, изучая названия книг. Он искал книги серьезнее школьных учебников, книги, которые удаляли его от одноклассников, замыкали мир вокруг него. В школе проходили гражданское право и основы экономики. А ему нужны были темы и идеи исторического масштаба, идеи, которые коснулись бы его жизни, его подлинной жизни, внутреннего водоворота времени. Он читал брошюры, рассматривал фотографии в журнале «Лайф». Мужчины в фуражках и поношенных куртках. Толстые женщины с платками на головах. Народ России, иной мир, тайна, покрывающая одну шестую часть суши.
Вскоре филиал исчерпался, и он начал ходить в основное помещение библиотеки на Ли-Сёркл. Коринфские колонны, высокие сводчатые окна, четыре библиотекаря за конторкой справа от входа. Он сидел в полукруглом читальном зале. Публика собиралась всякая: люди разных классов, разного воспитания, с разной манерой чтения. Старики утыкались в страницу и клевали носом. Так они бежали от всего, что снаружи. Старики, прихрамывая, ходили через зал, люди с хлебными крошками в карманах, иностранцы.
В каталогах он находил имена, от которых замирал в странном сдержанном волнении. Имена, шепотом звучавшие в ушах уже много лет, имена людей, творивших историю и революцию. Попадались книги, написанные ими, и книги, написанные о них. Книги с потрепанными краями. Книги, названия которых стерлись с корешка, растворились во времени. Здесь был «Капитал», три тома с погнутым переплетом и выцветшими страницами, с подчеркиваниями и странными заметками от руки твердым почерком. Он находил математические формулы, всеобъемлющие теории труда и капитала. Он обнаружил «Манифест Коммунистической партии», на немецком и на английском. Маркс и Энгельс. Рабочие, классовая борьба, эксплуатация наемного труда. Здесь имелись биографии и толстые исторические тома. Ли выяснил, что ссыльный Троцкий когда-то жил в рабочем районе Бронкса неподалеку от того места, где жили они с матерью.
Троцкий в Бронксе. Но Троцкий — не настоящее имя. Ленин — тоже на самом деле не Ленин. Сталина звали Джугашвили. Исторические имена, псевдонимы, боевые и партийные клички, революционные имена. Некоторые из этих людей подолгу находились в изоляции, выживали страшными северными зимами в ссылке или в тюрьме, чувствуя дыхание истории в комнате, ожидая, когда она хлынет сквозь стены и унесет их с собой. История для них была реальной силой, осязаемо присутствовала в комнате. Они чувствовали ее и ждали.
Книги были своего рода битвой. Ему приходилось бороться, чтобы просто понять смысл прочитанного. Но и сами книги — результат борьбы. Люди сражались за возможность писать, сражались за жизнь. Ли вполне устраивало, что тексты чаще всего являли собой скопления неподатливой теории. Чем сложнее книги, тем жестче барьер между ним и остальными.
Но хватало и доступных вещей. Он хорошо представлял капиталистов и эксплуатируемые массы. Они были у него перед глазами, окружали изо дня в день.
Маргарита подрумянивала муку на чугунной сковороде. За едой они смотрели друг на друга. Она всегда была здесь, руки заняты, глаза блестят за стеклами очков в темной оправе. Он видел, как напряжение и возраст отражаются на ее лице, как натягивается кожа у корней волос, и ощущал смесь жалости и брезгливости. Они смотрели телевизор в соседней комнате. На стене висели миниатюрные ивовые корзинки. Кожа обтягивала ее череп.
— Лилиан считает, что я тебя чересчур балую. Говорит, будто ты уверен, что можешь мной распоряжаться.
— Я твой сын. Ты должна делать то, что я хочу.
— Согласна, я и слова против не сказала бы, но твои братья висели у меня на шее. Они требовали внимания, которого человек просто не в силах дать. Здесь появляется человеческий элемент. Когда я думаю обо всех этих трагедиях… У твоего папы заболела рука, когда он косил траву. Дальше понятно что.
— Они пошли в армию, чтобы смыться от тебя.
— Думаю, каково быть бабушкой, которую лишают любви. По понедельникам мы ели фасоль с рисом. Я возила тебя в коляске в «Годшоз».
Сколько он себя помнил, они ютились в тесных квартирках. То было основное воспоминание Освальда. Он вдыхал запах, когда она проходила, запах ее одежды, висевшей за дверью, тропический туман корсетов и туалетной воды. Заходил в туалет, где стояла ее вонь. Слышал, как она бормочет во сне и скрежещет зубами — зубами «мертвой головы». Он заранее знал, что она скажет, предугадывал ее жесты.
— Я имею право на лучшую участь.
— Я тоже. Я как раз и имею. У меня есть права, — ответил он.
Он помогал ей вешать выгнутые полки. Он отыщет коммунистическую ячейку и вступит в нее. В этом городе полно всяческих иностранцев с самыми разными идеями и убеждениями. Есть люди, которые помещают в газетах объявления для своего святого покровителя с просьбой о помощи. Есть люди, которые носят береты, люди, не могущие связать двух слов по-английски. В порту он видел угнетенных рабочих, разгружающих девяностофунтовые связки бананов из Гондураса. Он найдет ячейку, ему дадут задание, чтобы он мог показать себя.
— Лилиан думает, я без конца буду ее благодарить. Она жить не может без этих «спасибо» да «пожалуйста».
— Она считает, что нам недалеко до уличных попрошаек.
— Она думает, мы ей обязаны, — сказала Маргарита. — Девочкой меня все любили. Я буду стоять на своем.
Они некоторое время прожили у ее сестры Лилиан на Френч-стрит. Сняли квартиру на Сент-Мэри-стрит, правда, пришлось переехать в более дешевую, в том же доме. Затем они нашли жилье в Квартале.
Он тихий и прилежный мальчик, и он просит есть, как и всякий мальчик.
— Семья Клэйвери была бедной, но счастливой. По понедельникам мы ели фасоль с рисом. И теперь она болтает у меня за спиной все, что вздумается, только потому, что на пару недель пустила нас к себе. Они чешут языками и выдумывают всякое, но меня это не удивляет. У них есть свои причины, о которых они помалкивают. Они говорят, что я моментально взрываюсь. Ни с кем не могу ужиться, так сказать. В жизни не признаются, что сами виноваты. С ними невозможно спорить. Она говорит, я из-за одного словечка раздуваю целую ссору, и мы не разговариваем, пока не встретимся на улице, и тут же: «Привет, как жизнь? Заходи к нам как-нибудь».
— Она так считает, потому что дает мне деньги на прокат велика.
Они жили в трехэтажном доме в переулке, выходившем на Кэнал-стрит, где люди сновали взад-вперед, и жарко сияли витрины магазинов. В доме были арочные входы с лепниной по краю. Маргарите они нравились больше всего. Иначе дом являл бы собой грустное зрелище. Ли досталась спальня, Маргарита спала на диванчике в большой комнате.
На Первом кладбище Святого Людовика он видел старого негра в одних носках — он храпел, прислонившись к мавзолею на ножках, солнце играло на бутылочных осколках.
За едой они смотрели друг на друга. Он отрабатывал шахматные комбинации на кухонном столе. Она описывала дома, дворы и мебель начала века, как все было в Новом Орлеане, где она выросла, счастливое дитя. Он понимал, что это важно. Он не отрицал ценности ее слов и силы образов, которые она носила в себе. Все это было важно: семья, деньги, прошлое, но они не затрагивали его подлинной жизни, его центростремительной сущности, и потому ее слова падали в воздушную яму.
Он видел, как возле бара крепкий мексиканец, или кто он там, вдруг по-женски вильнул бедром, и его друзья захохотали.
У него была однотомная всемирная энциклопедия, и тетя Лилиан говорила, что он читал ее, как повесть о морских приключениях. Кинетическая энергия. Плотина «Гранд-Кули». Он вступит в коммунистическую ячейку. Они будут до глубокой ночи обсуждать теории. Ему станут давать задания, посылать в ночные рейды, требующие смекалки и хитрости. Он будет ходить в черных одеждах, бегать под дождем по крышам.
Многие ли знают, что крикливый зуек — птица из семейства ржанковых?
Пришло письмо от брата Роберта, его родного брата, который все еще служил в морской пехоте. Ли вырвал страницу из тетради на пружинке и сразу написалему, большей частью просто отвечая на вопросы. Он любил брата, но точно знал, что Роберт не догадывается, кто он на самом деле. Это была старая семейная тайна. Ты не знаешь, кто я. Роберта назвали в честь их отца, Роберта Э. Ли Освальда. Отсюда же и его имя, Ли. Отец лежал в конце аллеи Лэйквью и превращался в мел.
— Я возила тебя в «Годшоз» посмотреть на флаг, только ты и я. Шла война, мы жили на Полин-стрит, и на фасаде «Годшоз» вывесили флаг высотой в семь этажей, я еще купила там светло-серый костюм, в котором я на фотографии с мистером Экдалом, сразу после свадьбы. Американский флаг в семь этажей. Это когда ты устроил переполох с миссис Роуч, бросил в нее железной игрушкой.
Ему хотелось написать рассказ о ком-нибудь из библиотеки для слепых. Только так и возможно представить себе их мир.
У Маргариты были голубые глаза и темные ресницы. Она работала продавщицей и кассиром рядом с трикотажной лавкой на Кэнал-стрит, где лет за двенадцать до того была менеджером, пока ее не уволили. Официальным поводом было то, что она не умеет складывать и вычитать. Но Маргарита знала, как все обстоит на самом деле, чувствовала флюиды, слышала презрительный завистливый шепот, и это было еще не так страшно, как в тот раз, когда ее уволили из «Лернерз» в Нью-Йорке, заявив, что она не пользуется дезодорантом. Это было неправдой, потому что каждый день она мазалась шариковым дезодорантом, и если он не действует так, как говорят по телевизору, то почему изгоем сделали ее? Нью-Йорк не отставал от времени по части странных запахов.
Ли делал уроки за кухонным столом: на такие вопросы только идиотам отвечать. Мать будила его в школу, настойчиво хлопая в ладоши в дверях, пальцы одной руки шлепали по ладони другой. Порой хотелось ее убить — если он случайно натыкался на нее посреди улицы. Он слышал ее шаги, слышал, как она поворачивает ключ в замке. Голос раздавался из кухни, в туалете спускалась вода. Он знал ее интонации, паузы, слово в слово предугадывал, что она скажет. Она хлопала в ладоши в дверях. Проснись и пой.
— Очевидно, — читал он, — определение величины капитала, инвестируемого в рабочую силу, как обращающегося капитала, вторично, поскольку элиминирует его специфические отличия в процессе производства.
Ли говорил с сестрой Роберта Спраула о политике, в основном для поддержания беседы. Они играли в шахматы на закрытой веранде у Спраулов дома. Роберт сидел рядом, дописывая курсовую по истории военной авиации.
Она была на год старше Ли, белокурая, с нежной кожей и серьезным лицом. Она будто бы старалась не казаться чересчур красивой. Встречаются такие девушки — они прячутся за маской опрятности и сдержанности.
— Эйзенхауэр отделался слишком легко, — говорил Ли, — и я могу это доказать.
— Сомневаюсь, но попробуй.
— Розенбергов убили Эйзенхауэр и Никсон. Точно говорю. Это полностью их вина.
— Твои фантазии.
— Ничего подобного.
— Был же суд, если я не ошибаюсь, — сказала она.
— Айк — известный болван. Он мог бы остановить казнь.